Франция и Великобритания
Положение Франции и Великобритании перед лицом надвигающейся бури становилось все опаснее и сложнее. При всех значительных различиях между этими либерально-капиталистическими демократиями имелись и общие черты: обе они понесли большие потери в ходе войны; обе, несмотря на все приложенные усилия, не смогли восстановить в более или менее устойчивой форме многообещающую эдвардианскую политико-экономическую модель, о которой остались лишь воспоминания, обе испытывали растущее давление со стороны рабочего движения внутри страны, в обеих общественное мнение призывало избегать новых конфликтов и сконцентрировать усилия на решении внутренних проблем, «социальных» вопросов, а не налаживании международных отношений. Однако отсюда вовсе не следует, что у Лондона и Парижа была схожая внешняя политика.
Разница в географическом и стратегическом положении, а также в давлении, оказываемом на правительства каждой страны, объясняет частые расхождения между этими двумя демократическими государствами в отношении к «германской проблеме»{650}.
Однако, не находя компромисса в отношении средств и методов, в конечном счете они оставались единомышленниками. В течение беспокойного периода, наступившего после 1919 года, Франция и Великобритания, бесспорно, стремились к сохранению статус-кво.
В начале 1930-х годов именно Франция, казалось, была наиболее сильным и влиятельным государством, по крайней мере среди ведущих европейских держав. К этому времени ее армия была второй по численности среди армий великих держав (после советской), так же как и по уровню военно-воздушных сил (опять же ВВС Советского Союза были крупнее).
В дипломатическом отношении Франция имела огромное влияние в Женеве и Восточной Европе. После 1919 года ее экономическое положение оставалось нестабильным в связи с необходимостью пересмотра позиций франка, поскольку государство больше не могло полагаться на британские и американские субсидии, а размер получаемых от Германии репараций был гораздо меньше, чем ожидалось.
В 1926 году, когда Пуанкаре приступил к реализации мероприятий по стабилизации валюты, Франция уже была недалека от грандиозного промышленного подъема: объем выработки чугуна стремительно возрос с 3,4 млн. тонн (1920) до 10,3 млн. (1929), производство стали — с 3,4 до 9,7 млн. тонн, выпуск автомобилей — с 40 тыс. до 254 тыс., а по показателям производства химических продуктов, красителей и электротехнической продукции обошла даже лидирующие германские довоенные позиции.
Установление благоприятного валютного курса франка способствовало росту французской торговли, а значительные запасы золота в Банке Франции обеспечили стране поддержку влияния в Центральной и Восточной Европе.
Даже во время «великого краха», казалось, Франция пострадала меньше всех, отчасти благодаря своим запасам золота и правильной валютной политике, отчасти в связи с тем, что французская экономика в меньшей степени была зависима от положения на международном рынке, чем, скажем, британская{651}.
После 1933 года, однако, экономические показатели Франции начали неуклонно и пугающе быстро снижаться. Безуспешные попытки предотвратить девальвацию франка в условиях отсутствия у основных участников рынка золотых запасов привели к тому, что экспорт французской продукции становился все менее конкурентоспособным и внешняя торговля в стране начала приходить в упадок: «импорт снизился на 60%; а экспорт на 70%»{652}.
В 1935 году после нескольких лет бездействия было принято решение о проведении политики дефляции, которое сильно ударило по ослабленному промышленному сектору. В 1936 году установленная Народным фронтом 40-часовая рабочая неделя и увеличение заработной платы лишь сильнее ослабили промышленный сектор.
Эти действия и масштабная девальвация франка в октябре 1936 года ускорили и без того стремительный отток золотых запасов из Франции, тем самым подорвав кредитоспособность страны на мировых финансовых рынках.
В сельскохозяйственном секторе, в котором на тот момент было задействовано около половины населения Франции и эффективность которого в сравнении с другими странами Западной Европы оставляла желать лучшего, цены на излишки продукции оставались низкими, а значит, и уровень дохода на душу населения также уменьшался.
Эти тенденции усиливались в связи с возвращением в деревню потерявших работу рабочих; единственный положительный момент их возвращения (кстати, весьма сомнительный), как и в Италии, заключался в том, что это маскировало реальный уровень безработицы. Значительно снизился объем жилищного строительства.
Новейшие отрасли промышленности, такие как автомобилестроение, во Франции находились в состоянии стагнации, тогда как в других странах они постепенно восстанавливались. В 1938 году стоимость франка составляла лишь 36% от уровня 1928 года, показатели промышленного производства — всего 83% от показателей десятилетнетней давности, объем выпуска стали — всего лишь 64%, объем жилищного строительства — 61%.
Вероятно, наиболее пугающую цифру, учитывая возможные последствия для сохранения могущества Франции, представлял размер национального дохода, в год проведения Мюнхенской конференции бывший на 18% ниже уровня 1929 года{653} — при том, что Германия в этот период становилась все опаснее и перевооружение было просто необходимо.
Таким образом, было бы упрощением объяснять крах французской военной мощи в 1930-е годы одними лишь экономическими проблемами. Относительно процветавшая в конце 1920-х годов Франция, обеспокоенная тайным перевооружением Германии, не замедлила увеличить свои военные расходы (особенно на армию) в 1929/1930 и 1930/1931 финансовых годах.
Увы, ложные надежды, возлагаемые на переговоры о разоружении в Женеве, сопровождались последствиями спада: к 1934 году военные расходы, как и прежде в 1930–1931 годах, составляли 4,3% от национального дохода, однако общая их сумма была меньше на 4 млн. франков с лишним, поскольку экономика проседала слишком быстро{654}.
Хотя Народный фронт под руководством Леона Блюма был намерен увеличивать расходы на вооружение, показатели обороноспособности только к 1937 году превысили соответствующие показатели за 1930 год, причем большая часть этой суммы была направлена на латание первоочередных «дыр» в регулярной армии и строительство укрепительных сооружений.
Таким образом, в этот решающий период Германия стала лидером с точки зрения как экономического развития, так и военной мощи:
Франция отставала от Великобритании и Германии по объему автомобильного производства; менее чем за десять лет страна опустилась с первого на четвертое место по объемам самолетостроения; с 1932 по 1937 год французское производство стали выросло лишь на 30%, тогда как германское — на все 300%; в угольной отрасли Франции в этот период также наблюдался значительный спад, тогда как в Германии — значительный подъем, связанный с возвращением в начале 1935 года угольных месторождений, расположенных в Сааре{655}.
Французская экономика слабела, кроме того, у страны имелись долговые обязательства, а затраты на выплату пенсий ветеранам войны 1914–1918 годов составляли половину от общих социальных расходов государства.
Разумеется, в такой ситуации Франция была неспособна модернизировать все три вида вооруженных сил соответствующим образом, пусть даже в 1937 и 1938 годах доля расходов на оборону составила более 30% от общего бюджета страны.
Как ни парадоксально, но обеспечение французского военно-морского флота было организовано, возможно, наилучшим образом, и к 1939 году он получил современные корабли в необходимом количестве, однако это мало способствовало укреплению системы обороны от наземных ударов германской армии. Из всех видов французских вооруженных сил в самом тяжелом положении находилась авиация, испытывавшая острую нехватку финансирования; в период с 1933 по 1937 год рассредоточенная и ослабленная авиационная промышленность Франции пыталась хоть как-то удержаться на плаву, выпуская по 50–70 самолетов в месяц, что составляло не более десятой части месячного объема выпуска самолетов Германией.
Например, в 1937 году в Германии было построено 5606 самолетов, тогда как во Франции по разным данным — от 370 до 743{656}. Лишь в 1938 году правительство приняло решение о финансировании авиационной промышленности, но столь внезапное расширение производства не могло не столкнуться с определенными сложностями, не говоря уже о трудностях, связанных с обучением пилотов управлению новыми скоростными и маневренными самолетами.
К примеру, первые 80 истребителей Dewoitine 520, на которые возлагали особые надежды, были получены армией лишь в январе — апреле 1940 года, и пилоты только-только начали осваивать управление ими, когда Франция подверглась нападению{657}.
Однако многие историки признают, что помимо экономических и производственных трудностей существовали и более глубокие социальные и политические проблемы. Французское общество еще не отошло от потрясений, связанных с потерями в Первой мировой войне.
На него давили постоянные обвалы экономики и очередное крушение надежд на лучшее. Его разрывали на части классовые и идеологические противоречия, обострявшиеся с каждой новой безуспешной попыткой политических деятелей решить актуальные для страны проблемы девальвации, дефляции, 40-часовой рабочей недели, снижения налогов и перевооружения армии.
К концу 1930-х годов во Франции уже не ощущалось сплоченности, общество переживало кризис морального состояния. Ни о каком «священном союзе» не могло быть и речи: распространение фашистской идеологии в Европе, по крайней мере во время гражданской войны в Испании, спровоцировало дальнейшее разделение французского общества на два лагеря.
Крайние правые выражали поддержку скорее Гитлеру, чем Блюму, о чем красноречиво гласили лозунги на улицах, а многие из их левых оппонентов выступали против роста расходов на вооружение и отмены 40-часовой рабочей недели.
Эти идеологические противоречия были связаны с неустойчивостью позиций сторон и продолжительной нестабильностью в правительстве Франции в межвоенный период (с 1930 по 1940 год его состав успел смениться двадцать четыре раза), в результате складывалось впечатление, что общество находится на грани гражданской войны.
По крайней мере, это общество едва ли было способно противостоять решительным действиям Гитлера и отвлекающим маневрам Муссолини{658}.
Все это, как не раз случалось во французской политике, оказало влияние на взаимоотношения военной и гражданской части населения, а также на положение армии в обществе{659}.
Но помимо общей атмосферы подозрительности и уныния, в которой французские лидеры вынуждены были реализовывать свои стратегии, существовал целый ряд особых проблем.
Отсутствовал эффективный орган власти наподобие комитета обороны империи или подкомитета начальников штабов в Великобритании, который мог бы объединить военные и невоенные ветви власти для более системного подхода к стратегическому планированию или даже для координации и оценки замыслов противника.
Ведущим военным деятелям Гамелену, Жоржу, Вейгану и (находящемуся в тени) Петену было по 60–70 лет, и они были сторонниками оборонительной войны, осторожными, равнодушными к новым тактическим методам и приемам.
Категорически отрицая предложения де Голля о создании мобильной модернизированной танковой армии, они сами были неспособны разобраться в альтернативных способах использования новейших средств ведения войны.
Методика применения совместных действий различных родов войск не практиковалась. Проблемы организации управления боевыми действиями и связи между подразделениями (например, при помощи радио) просто игнорировали.
Серьезно недооценивалась роль авиации. Хотя в рядах французской интеллигенции активно говорили о планах Германии, правящие круги игнорировали эти замечания.
В то время французское командование открыто выражало сомнения в эффективности методики масштабного применения танковых соединений, столь часто используемой германской армией в ходе своих операций, переводы же книги Гудериана «Внимание, танки!» (Achtung — Panzer), направленные в библиотеки всех французских гарнизонов, так никто и не открыл{660}.
Таким образом, как бы ни активизировалась французская промышленность и какое бы внушительное количество танков она ни выпустила (причем многие из них, например SOMUA–35, были очень высокого качества), соответствующей доктрины их применения не существовало{661}.
Учитывая имеющиеся недостатки управления войсками и обучения солдат, можно сказать, что в случае вступления в новую мировую войну Франция едва ли могла компенсировать тот урон, который был вызван социально-политической неудовлетворенностью и экономическим кризисом.
И едва ли она могла разрешить сложившуюся непростую ситуацию за счет действий французской дипломатии и создания выигрышных коалиционных стратегий, как в 1914 году.
Напротив, в 1930-х годах внешняя политика страны становилась все более противоречивой. Первое противоречие, разумеется, заключалось в рассогласовании между выбранной стратегической обороной за линией Мажино и стремлением остановить продвижение Германии в Восточной Европе, в случае необходимости перейдя эту линию для помощи своим союзникам в Европе, как того требовали соглашения.
В 1935 году по приказу Гитлера были оккупированы Саар и демилитаризованная Рейнская область, в результате чего выступление Франции против Германии стало еще менее вероятным, даже если бы французские военачальники сочли вариант проведения наступательной операции реально возможным.
Однако все это мелочи по сравнению с тем градом ударов, который обрушился на дипломатические и стратегические позиции Франции в 1936 году:
Италия в результате проитивостояния с ней во время Абиссинского кризиса превратилась из потенциального союзника в борьбе с Германией в потенциального врага;
начавшаяся в Испании гражданская война создала перспективы для возникновения нового фашистского государства на границе с Францией;
Бельгия объявила о своем нейтралитете, что имело вполне определенные стратегические последствия.
К концу этого злополучного года Франция уже не могла сосредоточить все свои силы на северо-восточном направлении, и планируемая отправка войск в Рейнскую область для помощи союзникам на востоке стала крайне маловероятной.
Таким образом, на момент заключения Мюнхенских соглашений руководство страны приводила в ужас мысль о том, что обязательства перед Чехословакией придется все же выполнять{662}.
Наконец, как только были подписаны Мюнхенские соглашения, в Париже осознали, что Советский Союз гораздо более враждебно настроен к сотрудничеству со странами Запада и не склонен больше всерьез воспринимать франко-советский пакт 1935 года.
Учитывая столь удручающую ситуацию во внешнеполитической, военной и экономической сфере, едва ли покажется удивительным, что стратегия Франции основывалась на получении всесторонней поддержки Великобритании в будущей войне с Германией. Для этого имелись очевидные причины экономического характера.
Франция находилась в острой зависимости от иностранных поставок угля (30%), меди (100%), нефти (99%), каучука (100%) и прочего сырья, которое большей частью доставлял на континент торговый флот Британской империи. В случае «тотальной войны» для того, чтобы удержаться на плаву, рухнувшей французской валюте вновь потребовалась бы помощь Банка Англии, однако уже к 1936–1937 годам Франция оказалась в значительной степени зависима от англо-американской финансовой поддержки{663}.
Опять же лишь при участии королевского флота можно было бы вновь попытаться прервать снабжение немецкой армии за счет заокеанских поставок. В конце 1930-х годов крайне необходимой стала поддержка королевских ВВС, равно как и привлечение свежих соединений британских экспедиционных войск.
При этом многие утверждали, что французская стратегическая политика бездействия была вполне логична с точки зрения долгосрочной перспективы: предполагалось, что удар Германии в направлении стран Запада будет остановлен, как и в 1914 году, так что Британская и Французская империи окончательно займут лидирующие позиции, обладая огромными ресурсами, а временно потерянные территории Чехословакии и Польши на востоке будут возвращены{664}.
Однако французскую стратегию «ожидания помощи от Великобритании» едва ли можно было считать абсолютно верной. Вполне очевидно, что страна сама передала инициативу в руки Гитлера, и после 1934 года он не единожды продемонстрировал, что знает, как этой ситуацией воспользоваться.
Более того, такая политика связывала руки Франции (хотя, судя по фактам, таким деятелям, как Бонне и Гамелину, подобное положение казалось наиболее предпочтительным). С 1919 года Великобритания склоняла Францию к ведению более мягкой примиренческой политики в отношении Германии и осуждала французов за их так называемую галльскую неуступчивость, при этом в течение нескольких лет после прихода Гитлера к власти Британия мало интересовалась проблемой обеспечения безопасности самой Франции.
Точнее, Великобритания выражала серьезное недовольство французскими военными обязательствами в отношении «правопреемников» в Восточной Европе, а когда Великобритании и Франции все же пришлось кооперировать свои усилия, первая оказывала давление на Париж, требуя отказаться от этих обязательств.
Таким образом, еще до событий в Чехословакии Великобритании удалось разрушить прежнюю бескомпромиссную французскую политическую линию в отношении Берлина, однако никакого лучшего варианта взамен ее предложено не было.
Лишь к весне 1939 года обе эти страны действительно создали настоящий военный союз, но даже тогда взаимные подозрения политического характера полностью не исчезли{665}. В дальнейшем мы увидим, что Альбион был не столько «коварен», сколько близорук, склонен принимать желаемое за действительное, а кроме того, внутренние государственные и имперские вопросы занимали его больше прочего.
Но это лишь подтверждает тот факт, что в своих попытках остановить экспансию Германии Франции не стоило возлагать большие надежды на британскую помощь.
Вероятно, главный просчет Франции заключался в том, что в 1930-х годах Великобритания могла помочь в противостоянии с Германией не больше, чем в 1914 году.
Разумеется, Великобритания оставалась могущественной державой с многочисленными стратегическими преимуществами, а объем ее промышленного производства и производственный потенциал вдвое превышали французские, однако положение самой страны стало гораздо менее надежным и благоприятным, нежели два десятилетия назад.
Если рассматривать ситуацию с психологической точки зрения, британцы серьезно пострадали в Первой мировой войне и были разочарованы бесполезным (с точки зрения общества) «Карфагенским миром», который наступил после.
Отказ общества от политики милитаризма, затруднительное положение стран европейского континента и интерес к достижению политического равновесия в мире совпали с появлением парламентской демократии (в результате многоэтапных выборов в 1918–1928 годах), а также с ростом популярности Лейбористской партии.
Государственная политика страны в эти десятилетия, вероятно, даже в большей степени, чем во Франции, сосредоточилась на решении «социальных» вопросов, что уже к 1933 году отразилось на скромных (10,5%) расходах на оборону относительно бюджетных средств, выделяемых на социальные нужды (46,6%){666}.
Как напоминали своим коллегам по кабинету Болдуин и Чемберлен, это была не та ситуация, когда голоса избирателей можно получить вмешиваясь в неразрешимые дела стран Восточной Европы, границы которых, с точки зрения Уайтхолла, едва ли были нерушимы.
Даже тем политическим группировкам и лицам, занятым стратегическим планированием, которых больше интересовали международные отношения, а не социальные вопросы или борьба за победу на выборах, сложившаяся на международной арене после 1919 года ситуация не предлагала иного выбора, кроме как сохранять бдительность и избегать участия в вооруженных конфликтах. Как только война закончилась, доминионы принялись настаивать на пересмотре их статуса.
Когда же это было сделано путем принятия Декларации Бальфура (1926) и Вестминстерского статута (1931), они фактически превратились в независимые государства, которые при желании могли формировать свой собственный внешнеполитический курс.
Ни одно из них не желало участвовать в урегулировании европейских проблем, а некоторые из них — Эйре[54], Южно-Африканская Республика, Канада — в принципе не склонны были вступать в какую-либо борьбу.
Если Великобритания хотела сохранить имперский имидж страны, ей следовало участвовать только в тех конфликтах, в которых ее поддерживали доминионы, и даже когда в связи с возросшей угрозой со стороны Германии, Италии и Японии такая политика сепаратизма пошла на спад, в Лондоне осознавали, насколько сильно внеевропейское влияние на принимаемые в стране внешнеполитические решения{667}.
В сугубо военном отношении все еще большое значение имели имперские действия Великобритании в Индии, Ираке, Египте, Палестине и прочих горячих точках, где были задействованы армия и ВВС страны.
На протяжении межвоенного периода армия Великобритании выполняла задачи, более характерные для викторианской эпохи: угроза России в отношении Индии расценивалась как угроза стратегического характера (пусть и несколько абстрактная), и задачей номер один было сохранение спокойствия в обществе{668}.
Наконец, эту имперскую составляющую британской военно-политической стратегии значительно усиливали навязчивая идея королевского флота направить «главные силы в Сингапур» и обеспокоенность Уайтхолла проблемой защиты отдаленных уязвимых территорий от агрессии со стороны Японии{669}.
В действительности политика британского «двуликого Януса» насчитывала уже несколько веков, но в сложившейся ситуации больше всего пугал тот факт, что промышленная база страны была значительно ослаблена. Выпуск промышленной продукции в Великобритании в 1920-е годы ощутимо сократился, отчасти в связи с возвращением, причем очень широким, к золотому стандарту.
Хотя страна находилась не в столь отчаянном положении, как Германия и США, мировой экономический кризис после 1929 года потряс ослабленную британскую экономику до самого основания.
Текстильное производство, которое, как и прежде, составляло 40% британского экспорта, сократилось на две трети, поставки угля, составлявшие 10% экспорта, уменьшились на 1/5, кризис сильно ударил по судостроительной промышленности, объем производства которой упал до 7% от довоенных показателей, производство стали с 1929 по 1932 год снизилось на 45%, а производство чугуна — на 53%.
Международная торговля замерла, зато сформировались валютные блоки, в связи с чем доля Великобритании в мировом торговом обороте продолжала сокращаться: с 14,5% (1913) до 10,75% (1929) и 9,8% (1937). Более того, поступления от невидимых статей дохода, таких как грузоперевозки, страхование и зарубежные инвестиции, которые более века прикрывали очевидный торговый дефицит, теперь оказались на это неспособны, и к концу 1930-х годов Великобритания использовала исключительно собственный капитал.
Последствия кризиса 1931 года, которые привели к развалу лейбористского правительства и отказу от использования золотого стандарта, заставили политиков признать экономическую уязвимость страны{670}.
Безусловно, опасения лидеров в некоторой степени были преувеличены. К 1934 году экономика постепенно начинала восстанавливаться.
В то время как старые устоявшиеся отрасли промышленности на севере переживали не лучшие времена, новые (авиационная промышленность, автомобилестроение, нефтехимия, производство электротоваров) активно развивались{671}.
Торговля в рамках «стерлингового блока» обеспечила британским экспортерам определенную поддержку. Снижение цен на продовольствие и сырье также было на руку британскому потребителю.
Но подобных полумер было недостаточно для британского казначейства, обеспокоенного затруднениями в кредитовании за рубежом и продолжающимися атаками на фунт стерлингов.
С его позиции приоритетом для страны должна была стать «жизнь по средствам», для чего следовало проводить взвешенную финансовую политику, сохраняя налоги на низком уровне и контролируя госрасходы.
Даже когда Маньчжурский кризис заставил правительство в 1932 году отменить знаменитое «правило десяти лет»[55], казначейство тут же настояло на том, чтобы «это не стало оправданием увеличения военных расходов без соотнесения их с очень серьезной текущей финансовой и экономической ситуацией»{672}.
В условиях такого внутриполитического и экономического давления Великобритания в первой половине 1930-х годов, как и Франция, активно сокращала свои расходы на оборону, тогда как диктаторские государства, наоборот, их увеличивали. Только в 1936 году, после нескольких лет существования в условиях «дефицита средств на оборону» и двойного шока от открытой кампании по перевооружению, запущенной Гитлером, а также после Абиссинского кризиса, британцы начали тратить более значительные средства на вооруженные силы, что привело к существенному росту военных расходов, но и тогда по итогам года они составили лишь треть от итальянских или четверть от германских.
Даже на этом этапе казначейство контролировало беспокоившее политиков общественное мнение внутри страны, которое мешало проведению полномасштабного перевооружения, начавшегося в итоге лишь в кризисном 1938 году.
Однако задолго до этого армия начала заявлять о невозможности полноценной защиты «наших торговых, территориальных и жизненно важных интересов в условиях одновременной угрозы со стороны Германии, Италии и Японии» и склонять правительство к необходимости «сократить количество потенциальных противников и получить поддержку потенциальных союзников»{673}.
Другими словами, необходимо было проведение внешней политики умиротворения, чтобы защитить экономически ослабленную, стратегически разбросанную империю от угроз на Дальнем Востоке, в Средиземноморье и в самой Европе.
Ни на одном их театров военных действий за пределами острова британская армия не чувствовала себя достаточно уверенной, и этот мрачный факт еще больше усугубляло опасно стремительное наращивание мощи люфтваффе, что впервые делало жителей островного государства уязвимыми для противника{674}.
Существуют определенные доказательства того, что британские начальники штабов, как и военные практически в любой другой стране, видели будущее своей страны в чересчур мрачном свете{675}, поскольку Первая мировая война сделала их крайне осторожными и пессимистичными{676}.
Несомненно, к 1936–1937 годам Великобритания уже проигрывала Германии в воздухе, ее крохотная армия не готова была к серьезным операциям на континенте, а королевский военно-морской флот был не способен одновременно контролировать европейские воды и держать мощную флотилию в Сингапуре.
Возможно, еще большее беспокойство у британских политиков вызывал тот факт, что теперь было чрезвычайно трудно найти «потенциальных союзников», о которых говорили начальники штабов. Тех коалиций, которые Великобритания так умело создавала во время войны с Наполеоном, а также успешных союзов и соглашений начала XX века уже не существовало. Япония, как и Италия, дрейфовала от статуса «союзник» в сторону статуса «противник».
В свою очередь, Россия, еще одна «фланговая» держава (по терминологии Дехио{677}), которая традиционно присоединялась к Великобритании в борьбе против чьей-либо гегемонии на континенте, теперь находилась в дипломатической изоляции и относилась с большим подозрением к западным демократическим государствам.
Практически непостижимой и непредсказуемой, по крайней мере для умов Уайтхолла, находящихся в состоянии фрустрации, была политика Соединенных Штатов середины 1930-х годов, уклонявшихся от исполнения всех внешнеполитических и военных обязательств, отказывавшихся от присоединения к Лиге Наций, решительно настроенных против британских попыток подкупить ревизионистские государства (например, соглашаясь с претензиями Японии на особый статус в Восточной Азии или предлагая Германии специальный платежный и валютный режим) и лишить себя возможности (из-за сохраняемого в 1937 году нейтралитета) делать займы на американских финансовых рынках, как делала Великобритания для поддержки своей военной экономики в 1914–1917 годах.
В результате Соединенные Штаты постоянно нарушали британскую глобальную стратегию, но так же непреднамеренно, как сама Великобритания нарушала стратегию Франции в отношении Восточной Европы{678}, и потенциальными союзниками острова оставались лишь Франция и государства, входившие в состав Британской империи.
Вместе с тем, преследуя собственные внешнеполитические цели, Франция вовлекла Великобританию в решение стратегических вопросов в Центральной Европе (против чего сильно выступали доминионы), но структура «обороны империи» была просто не в состоянии ее защитить.
С другой стороны, решение проблем империи за пределами Европы отвлекало внимание и ресурсы, необходимые для сдерживания германской угрозы.
В результате британцы в течение 1930-х годов решали для себя глобальную внешнеполитическую и стратегическую дилемму, у которой не могло быть идеального решения{679}.
Это вовсе не означает, что Болдуин, Чемберлен и их коллеги могли сделать больше или что предлагаемые Черчиллем и другими критиками альтернативные британской политике умиротворения варианты были нереализуемы.
Несмотря на все контрдоказательства, британское правительство всегда было готово поверить в «разумность» подходов нацистского режима. Эмоциональная неприязнь к коммунистическим идеям была настолько велика, что потенциальные возможности России как члена антифашистской коалиции всегда игнорировались или принижались.
Уязвимые восточноевропейские государства, такие как Чехословакия и Польша, слишком часто расценивались как мелкий раздражающий фактор, а отсутствие сочувствия к проблемам Франции было просто проявлением фатального неблагородства духа.
Мощь Германии и Италии, исходя из несущественных фактов, постоянно переоценивалась, а причиной всех слабостей британской обороны называли бездействие. Представления Уайтхолла о равновесии сил в Европе носили корыстный и краткосрочный характер.
Критики политики умиротворения вроде Черчилля систематически подвергались цензуре и нейтрализовались, даже когда правительство заявляло, что может лишь следовать общественному мнению (а не направлять его в нужное русло){680}.
Несмотря на все убедительные и объективно аргументированные доводы, лежавшие в основе желания британского правительства избежать противостояния с диктаторскими государствами, его неблагородный, узкопрагматичный подход порождает немало вопросов даже по прошествии стольких лет.
С другой стороны, любое исследование экономических и стратегических реалий подтверждает, что к концу 1930-х годов основные проблемы, затрагивающие британскую глобальную стратегию, невозможно было решить просто сменой подходов или даже премьер-министров.
Действительно, чем больше Чемберлен был вынужден под влиянием дальнейшей агрессии со стороны Гитлера и растущего негодования британской общественности отказываться от проведения политики умиротворения, тем больше проявлялись фундаментальные противоречия.
Несмотря на настоятельные требования начальников штабов существенно увеличить военные расходы, казначейство выступало против, заявляя, что это погубит экономику. Уже в 1937 году военные расходы Великобритании, как и Франции, составляли более значительную долю ВНП по сравнению с собственными показателями накануне 1914 года, но при этом англичане не стали чувствовать себя более защищенными, потому что расходы маниакально перевооружавшейся Германии были еще выше.
Между тем значительное увеличение расходов на оборону примерно с 5,5% ВНП (1937) до 8,5% (1938) и далее до 12,5% (1939) ударило по британской экономке. Мало было найти деньги для увеличения выпуска вооружения, — отсутствие соответствующих производственных мощностей и нехватка квалифицированных инженерных кадров значительно тормозили процесс расширения столь необходимого выпуска самолетов, танков и военных кораблей.
Это, в свою очередь, вынудило Великобританию увеличить объем заказов на оружие, листовую сталь, шарикоподшипники и пр. у таких стран, как Швеция и Соединенные Штаты, что в итоге привело к истощению валютных резервов и поставило под угрозу платежный баланс страны.
Сокращение запасов золота и долларов пошатнуло положение Великобритании и на мировом финансовом рынке. «Если мы думаем, что можем, как в 1914 году, вести затяжную войну, — выразило свое мнение о новых мерах по перевооружению британское казначейство в апреле 1939 года, — то мы просто не хотим замечать имеющихся у нас проблем»{681}.
Это был не очень приятный прогноз для государства, чьи разработчики стратегии считали, что у страны нет никаких шансов одержать быструю победу в войне, но так или иначе надеялись добиться успехов, если она будет затяжной.
В той же мере серьезные противоречия проявились накануне войны и в военной сфере.
В очередной раз взяв на себя в 1939 году официальные обязательства перед Францией на континенте и практически одновременно отдав приоритет Средиземноморью, а не Сингапуру с точки зрения развертывания своих военно-морских сил, Великобритания решила некоторые давнишние стратегические вопросы, но ее интересы на Дальнем Востоке открывали дорогу Японии для очередной агрессии.
Столь же неоднозначным было и предоставление британским правительством гарантий Польше весной 1939 года, а затем еще Греции, Румынии и Турции, что, возможно, говорило об очередном осознании Уайтхоллом важности Восточной Европы и Балкан для сохранения баланса сил на континенте.
Однако факт оставался фактом: у британской армии было мало шансов защитить эти страны в случае нападения Германии.
Таким образом, ни более жесткая политика Чемберлена по отношению к Германии после марта 1939 года, ни даже его замена на Черчилля в мае 1940-го не смогли «разрешить» стратегические и экономические дилеммы, стоявшие перед Великобританией; они лишь заново переосмысливали проблему.
На этом моменте истории для глобальной империи, имевшей огромную протяженность и до сих пор контролировавшей четверть всего земного шара, но при этом лишь 9–10% производственных мощностей и «военного потенциала»{682}, и политика умиротворения, и отказ от нее одинаково означали негативные последствия, и вопрос стоял лишь в выборе наименьшего зла{683}.
В 1939 году Великобритания, бесспорно, сделала правильный выбор, вступив в войну с Гитлером при его очередной попытке агрессии. Но на этом этапе баланс сил, противостоявших британским интересам в Европе и еще больше на Дальнем Востоке, стал настолько неблагоприятным, что было трудно представить, как можно одержать победу над фашизмом без вмешательства великих держав, сохранявших на тот момент нейтралитет.
И это также влекло за собой определенные проблемы.
Теневые супердержавы
Как уже указывалось, в период дипломатических и стратегических вызовов 1930-х годов одно из главных противоречий, провоцировавших полемику в правящих кругах Великобритании и Франции, заключалось в неопределенности позиций таких огромных и в некоторой степени отстраненных держав, как Россия и Соединенные Штаты Америки.
Был ли смысл и дальше пытаться сделать их своими союзниками в противостоянии государствам с фашистской идеологией, тем более что это подразумевало значительные уступки требованиям Москвы и Вашингтона и вызывало критику среди общественности внутри союзных государств? Кого из этих гигантов необходимо было убеждать более настойчиво и какие доводы в пользу положительного решения при этом следовало приводить?
Каким образом открытое сближение, предположим, с Россией могло повлиять на действия Германии и Японии: спровоцировало бы бурную ответную реакцию или же, наоборот, удержало бы потенциальных агрессоров от активных действий? С точки зрения Берлина и Токио (и в меньшей степени Рима), позиции России и Соединенных Штатов были одинаково значимы.
Предпочли бы эти державы оставаться в стороне, наблюдая за тем, как Гитлер перекраивает границы стран Центральной Европы? Как они могли бы отреагировать на продолжение японской экспансии в Китае или на попытки захватить европейские территории в Юго-Восточной Азии?
Готовы ли были Соединенные Штаты оказать хотя бы экономическую поддержку западным демократиям, как когда-то в 1914–1917 годах? Можно ли было подкупить СССР предложениями, выгодными в экономическом и геополитическом смысле?
И наконец, действительно ли эти два таинственных государства, занимавших выжидательную позицию, имели такое значение, какое им приписывали? Насколько сильны они были на самом деле, насколько влиятельны для того, чтобы изменить существующий мировой порядок?
Сложнее было ответить на подобные вопросы в отношении такого «закрытого» государства, каким был в тот период Советский Союз. Тем не менее сегодня показатели экономического развития и военного потенциала СССР тех лет кажутся впечатляющими.
Один из наиболее показательных фактов заключается в том, что Россия в результате конфликтов 1914–1918 годов, а позже революции и Гражданской войны понесла гораздо более значительные потери, чем любая другая великая держава. Численность ее населения сократилась со 171 млн. в 1914 году до 132 млн. человек в 1921-м.
Потеря Польши, Финляндии и балтийских владений лишила страну многих промышленных предприятий, полноценной железнодорожной сети, сельскохозяйственных предприятий, а продолжительные военные действия привели к разрушению большей части того, что сохранилось.
Колоссальное сокращение объема производства (в 1920 году объем выпускаемой продукции находился на уровне 13% от соответствующего показателя 1913 года) скрывало еще больший крах в других ключевых производственных отраслях: «так, объем добычи железной руды составил 1,6% от довоенных показателей, производство чугуна — 2,4%, стали — 4%, хлопка — 5%»{684}. Внешняя торговля прекратилась как таковая, общий урожай зерновых был в два с лишним раза меньше довоенного, а национальный доход на душу населения достиг катастрофического уровня, снизившись более чем на 60%.
Однако при столь крайне негативном влиянии этого спада, вызванного прежде всего социальными и политическими беспорядками 1917–1921 годов, установление советской (или какой-либо вообще) власти, предположительно, должно было в определенной степени способствовать восстановлению экономической стабильности.
От довоенного и военного периода развития промышленности большевики унаследовали множество производственных предприятий, железнодорожных мастерских и сталепрокатных заводов. Сохранилась основная железнодорожная инфраструктура, автомобильные дороги и линии связи.
Остались и рабочие, которые были готовы вернуться на заводы после окончания Гражданской войны. Существовавшая практика сельскохозяйственного производства и сбыта продуктов питания малым и большим городам должна была подвергнуться изменениям.
Причиной для этого стало решение Ленина (в рамках новой экономической политики 1921 года) прекратить безуспешные попытки навязать крестьянству идеалы коммунизма, а вместо этого внедрить в сельское хозяйство технологии промышленного производства.
В результате к 1926 году вслед за восстановлением на прежнем уровне показателей промышленного производства объемы сельскохозяйственного производства также достигли довоенного уровня.
Война и революция тринадцать лет не позволяли России развивать экономику, зато теперь страна была готова продолжать свое движение вперед.
Вместе с тем это движение едва ли могло оказаться достаточно стремительным при ужесточающемся диктаторском режиме Сталина, поскольку в некоторых аспектах экономика России оставалась, как и прежде, слабой.
Зарубежные инвестиции были недоступны, и основной капитал приходилось наращивать при помощи внутренних ресурсов, для того чтобы в дальнейшем использовать эти накопления для финансирования тяжелой промышленности и создания крупных вооруженных сил в условиях враждебного мира.
Средний класс, который можно было стимулировать к созданию капитала либо лишить имеющегося, был уничтожен, 78% населения (1926) составляли выходцы из крестьян, которые по-прежнему преимущественно оставались частниками. В этих условиях единственный способ нарастить капитал и превратить страну из аграрной в индустриальную Сталин видел в коллективизации сельского хозяйства, предполагающей объединение крестьян в коммуны, уничтожение кулаков, контроль над получаемым урожаем, установление заработной платы для работников сельского хозяйства и цены (гораздо более высокой) на перепродаваемые продукты питания.
Так, используя абсолютно драконовские методы, государство заняло место посредника между сельхозпроизводителями и городскими потребителями, попутно обирая и тех и других в таком объеме, какого не позволял себе даже царский режим.
Ситуацию усугубляли преднамеренное взвинчивание цен, многочисленные налоги и сборы, а также давление государства, навязывавшего покупку государственных облигаций как способа продемонстрировать свою гражданскую лояльность.
Итог такой деятельности, выраженный в сухих цифрах макроэкономической статистики, выглядел следующим образом: в России доля ВНП на частное потребление, которая в других странах, находившихся на этапе перехода к индустриализации, составляла порядка 80%, упала до пугающего уровня в 51–52%{685}.
Эта смелая попытка создать социалистическую «командную экономику» имела два противоречащих друг другу, но предсказуемых экономических последствия. Первое заключалось в катастрофическом упадке советского сельскохозяйственного производства, поскольку кулаки (и другие крестьяне) сопротивлялись принудительной коллективизации и были уничтожены.
Ужасающие темпы забоя скота, в результате чего «поголовье лошадей с 33,5 млн. голов в 1928 году сократилось до 16,6 млн. в 1935-м, а крупного рогатого скота — с 70,5 до 38,4 млн.{686}, в свою очередь спровоцировали острую нехватку мяса и зерновых, а также значительное ухудшение уровня жизни, который начнет расти лишь в эпоху Хрущева.
Чтобы выявить соотношение объема национального дохода, который вернется в сельское хозяйство в виде тракторов и электрификации, и объема ресурсов, выкачанных коллективизацией и регулированием цен, делались сложные расчеты{687}, однако результаты их довольно условны, поскольку, к примеру, тракторные заводы проектировали и строили таким образом, чтобы их можно было при необходимости перевести на производство легких танков.
Для отражения удара вермахта крестьяне, разумеется, были не столь полезны. Неоспоримым на этом этапе был тот факт, что советскому сельскохозяйственному производству был нанесен большой удар. Человеческие потери, особенно в период голода 1933 года, исчислялись миллионами.
В конце 1930-х годов выпуск сельскохозяйственной продукции начал налаживаться благодаря широкомасштабному использованию тракторов, привлечению большого числа ученых-агрономов и созданию колхозов с жесткой системой управления. Все это было сделано ценой огромных человеческих потерь.
Второе последствие было в целом более позитивным для развития советского военно-экономического потенциала. Опустив показатель ВНП на долю частного потребления до беспрецедентного для современной истории уровня (гораздо более низкого, чем когда-либо наблюдался, к примеру, в нацистской Германии), СССР мог направить значительную часть ВНП (порядка 25%) на развитие промышленности, имея при этом также достаточно значительные средства для финансирования образования, науки и вооруженных сил.
Число работников сельского хозяйства в стране упало с 71 до 51% всего за двенадцать лет (1928–1940), что вызвало стремительную трансформацию внутри сфер занятости, в связи с чем население такими же стремительными темпами получало образование.
Принятие таких мер было принципиально важно, поскольку Россия по сравнению, скажем, с Германией или США всегда испытывала острый недостаток в хорошо образованных и грамотных работниках промышленности, и кроме того, инженеров, ученых и управленцев, необходимых для соответствующего руководства производственным сектором и его постоянного усовершенствования, здесь было очень мало.
Теперь же миллионы рабочих прошли обучение в заводских школах или техникумах, а чуть позже в университетах, чье число неуклонно множилось, и страна наконец получила необходимые для ее стабильного роста квалифицированные кадры. Количество дипломированных инженеров в «национальной экономике», например, выросло с 47 тыс. человек (1928) до 289,9 тыс. (1941){688}. Многие цифры советской пропаганды этого периода были, разумеется, завышены, а многочисленные недостатки не афишировались, но преднамеренное перераспределение ресурсов было налицо.
В этих же целях создавались мощнейшие электростанции, сталелитейные заводы и фабрики за Уралом, где они были недоступны как для нападения с Запада, так и для агрессии со стороны Японии.
Даже по самым скромным оценкам рост промышленного производства и национального дохода, ставший результатом проводимой политики, был поистине рекордным за всю историю индустриализации.
Поскольку объем производства и затраты на него ранее (например, в 1913 году, не говоря уже о 1920-м) были крайне низкими, изменения, представленные в процентных показателях, выглядят практически незначительными, хотя данные табл. 28 (см. выше) наглядно демонстрируют, какими темпами развивалось промышленное производство в СССР во время Великой депрессии.
Однако если рассматривать лишь период двух первых пятилеток (1928–1937), национальный доход в СССР вырос с 24,4 до 96,3 млрд. руб., объем добычи угля — с 35,4 до 128 млн. тонн, производство стали — с 4 до 17,7 млн. тонн, объем выработки электроэнергии увеличился в семь раз, производство станков — в двадцать раз, а производство тракторов — в сорок{689}.
Так что к концу 1930-х годов российское промышленное производство по своим показателям оставило далеко позади Францию, Японию и Италию и, возможно, уже догоняло британскую промышленность{690}.
За этими впечатляющими достижениями, однако, скрывались многочисленные недостатки.
Хотя в середине 1930-х годов объем сельскохозяйственного производства начал постепенно расти, сама отрасль была неспособна, как прежде, обеспечить население продуктами питания, не говоря уже о направлении излишков на экспорт; показатели урожайности с одного гектара земли продолжали быть чрезвычайно низкими.
Несмотря на поток инвестиций в железнодорожное строительство, системы коммуникаций оставались достаточно примитивными и не соответствовали растущим потребностям страны. Некоторые отрасли промышленности были сильно зависимы от иностранных фирм, особенно американских, и нуждались в их экспертной поддержке.
Огромные размеры заводов и гигантизм самого производственного процесса осложняли эффективное управление ассортиментом и внедрение новых разработок.
Определенные трудности были связаны с тем, что имеющихся запасов сырья и количества квалифицированной рабочей силы было недостаточно для планового расширения определенных отраслей. Переориентация советской экономики после 1937 года и внедрение масштабной программы развития вооружения не могли не повлиять на производственные процессы, в результате ранее сформированные планы претерпели значительные изменения.
Ко всему прочему это был период масштабных репрессий. Какими бы ни были причины маниакальной, параноидальной травли Сталиным собственного народа, она имела крайне серьезные экономические последствия: чиновники, руководящие работники, технический персонал, специалисты по статистике и даже прорабы{691} оказались в лагерях, в результате чего проблема нехватки квалифицированных кадров стала ощущаться еще острее.
Страх заставлял многих демонстрировать стахановскую приверженность системе, но он же и препятствовал продвижению инновационных разработок, проведению экспериментальных исследований, открытому обсуждению проблем и конструктивной критике.
«Проще всего было не брать на себя ответственность, получать от вышестоящего руководства одобрение каждого своего действия, механически исполнять каждое полученное распоряжение, невзирая на локальные особенности»{692}.
Так можно было спасти себя, но этот подход не способствовал росту экономики в целом.
Стремясь обеспечить защиту на случай войны и ощущая угрозу со стороны своих потенциальных противников (Польши, Японии, Великобритании), СССР значительную часть государственного бюджета (12–16%) в течение почти всего второго десятилетия XX века направлял на финансирование расходов на оборону.
Сумма этих затрат сократилась в первые годы первой пятилетки, когда регулярные вооруженные силы Советского Союза насчитывали порядка 600 тыс. человек при наличии вдвое большего по численности, но малоэффективного гражданского ополчения.
Маньчжурский кризис и приход к власти Гитлера спровоцировали стремительное увеличение численного состава советской армии: к 1934 году она насчитывала 940 тыс. человек, а к 1935-му — 1,3 млн. Благодаря росту промышленного производства и национальному доходу, полученному за счет выполнения пятилетних планов, было построено большое количество танков и самолетов.
Прогрессивно мыслящий офицерский состав, объединившийся вокруг Тухачевского, выразил желание изучить (или даже полностью перенять) идеи Дуэ, Фуллера, Лиддела Харта, Гудериана и других западных военных теоретиков, и в результате к началу 1930-х годов на вооружении у Советского Союза были не только танковые, но и воздушно-десантные войска.
Хотя советские военно-морские силы оставались малочисленными и неэффективными, в конце 1920-х годов в СССР удалось запустить масштабное авиапромышленное производство, и некоторое время объем ежегодного выпуска самолетов в Советском Союзе превосходил совокупный объем выпуска авиационных отраслей других стран (см. табл. 29).
Таблица 29.
Выпуск самолетов в великих державах, 1932–1939{693}
1932 г. | 1933 г. | 1934 г. | 1935 г. | 1936 г. | 1937 г. | 1938 г. | 1939 г. | |
Франция | (600) | (600) | (600) | 785 | 890 | 743 | 1382 | 3 163 |
Германия | 36 | 368 | 1968 | 3183 | 5112 | 5606 | 5235 | 8295 |
Италия | (500) | (500) | (750) | (1000) | (1000) | (1500) | 1850 | (2000) |
Япония | 691 | 766 | 688 | 952 | 1181 | 1511 | 3201 | 4467 |
Великобритания | 445 | 633 | 740 | 1140 | 1877 | 2153 | 2827 | 7940 |
США | 593 | 466 | 437 | 459 | 1 141 | 949 | 1800 | 2195 |
СССР | 2595 | 2595 | 2595 | 3578 | 3578 | 3578 | 7500 | 10 382 |
Но и за этими показателями прогресса скрывались пугающе слабые стороны. Вполне предсказуемо, что в период советской гигантомании особый упор делался на объем производства. В связи с особенностями командной экономики к началу 1930-х годов это привело к созданию масштабного производства самолетов и танков, и к 1932 году СССР производил более 3000 танков и 2500 самолетов — гораздо больше любой страны мира.
Учитывая значительное увеличение численности регулярной армии после 1934 года, можно предположить, что было крайне сложно найти для управления ее танковыми батальонами и авиационными эскадрильями соответствующим образом обученный офицерский и сержантский состав.
Задача формирования современной армии и ВВС осложнялась еще и тем, что в стране преобладало крестьянское население, а квалифицированных рабочих было чрезвычайно мало. Несмотря на масштабное внедрение образовательных программ, в 1930-е годы основной проблемой страны оставался низкий уровень подготовки рабочих и солдат.
Кроме того, Россия, как и Франция, пострадала из-за собственных масштабных инвестиций в самолето- и танкостроение в начале 1930-х годов. В ходе гражданской войны в Испании стала очевидна ограниченность в скорости, маневренности, дальности стрельбы и прочности этого вооружения первого поколения, в связи с чем темпы разработки более быстрых самолетов и более мощных танков ускорились.
Однако советская военная промышленность, как большой корабль в море, не могла быстро изменить свой курс. К тому же глупым казалось прекращать производство существующих моделей, тогда как более новые еще находились на этапе разработки и тестирования. (Здесь интересно отметить, что «из 24 тыс. российских танков, задействованных в военных операциях в июне 1941 года, лишь 967 по своим характеристикам не уступали немецким танкам того времени или превосходили их»{694}.)
В добавок ко всему в стране набирали обороты репрессии. Ликвидация командования Красной армии (в тот период 90% генералов и 80% полковников попали под маховик сталинских репрессий) не только лишила вооруженные силы подготовленного командного состава, но и имела ряд последствий, которые сильно ударили по армии в целом.
Репрессии, устранившие Тухачевского и сторонников «современной войны», а также тех, кто изучал немецкие военные стратегии и британские военные теории, отдали управление армией в руки таких политически безопасных, но придерживающихся устаревших подходов к ведению войны деятелей, как Ворошилов и Кулик.
Одним из первых результатов их деятельности стало расформирование семи механизированных корпусов. Это решение было принято из тех соображений, что танковые соединения, как продемонстрировала гражданская война в Испании, оказались неспособны выполнять наступательные задачи независимо от других военных формирований, поэтому их предполагалось внедрять в стрелковые батальоны для оказания поддержки пехоте.
Аналогичным образом было принято решение о том, что стратегические бомбардировщики ТБ–3 также малопригодны для Советского Союза.
К концу 1930-х годов Россия подошла гораздо более слабой, чем была пять или десять лет назад: значительная часть ВВС страны устарела, бронетанковые части были расформированы, а все обслуживающие отрасли экономики под страхом репрессий приведены к безоговорочному подчинению.
Тем временем Германия и Япония наращивали производство вооружения и проявляли все большую агрессию. После 1937 года пятилетний план включился в явное масштабное наращивание военного производства, равное по своим показателям германскому производству (а в некоторых областях, например самолетостроении, даже превосходящее их).
Но до тех пор, пока эти инвестиции не привели к созданию более крупных и гораздо лучше оснащенных вооруженных сил, Сталин чувствовал, что положение страны так же шатко, как и прежде, в 1919–1922 годах.
Все эти внешние обстоятельства позволяют объяснить изменения советской дипломатии в 1930-х годах. Обеспокоенный японской агрессией в Маньчжурии и, возможно, в еще большей степени агрессией гитлеровской Германии, Сталин осознавал, что перспектива ведения войны на двух фронтах, удаленных друг от друга на тысячи миль, вполне реальна (та же самая стратегическая дилемма в свое время поставила в тупик власти Великобритании).
Однако его дипломатический разворот в сторону стран Запада, выразившийся во вступлении России в Лигу Наций (1934) и заключении соглашений с Францией и Чехословакией (1935), не привел к желаемому укреплению коллективной безопасности.
Без соглашения с Польшей СССР не мог оказать ощутимой поддержки Франции и Чехословакии — мало чем в таком случае могли помочь и они. К тому же Великобритания не одобряла эти попытки создать дипломатический «народный фронт» против Германии, чем объясняется подозрительность Сталина в период гражданской войны в Испании.
В Москве боялись, что триумф социалистической республики в Испании может перетянуть Великобританию и Францию в правый сектор, равно как и втянуть Россию в открытое противостояние со сторонниками Франко, Италией и Германией.
Ситуацию, сложившуюся в мире к 1938–1939 годам, по всей вероятности, Сталин оценивал как гораздо более опасную, чем прежде (тем более неразумной и нелепой предстает проводимая им репрессивная политика).
Мюнхенское соглашение не только удовлетворило, как казалось, амбиции Гитлера в отношении стран Восточной и Центральной Европы, но и, что было гораздо страшнее, обнаружило, что Запад не готов противостоять этим амбициям и, вероятно, предпочтет перенаправить германскую агрессию дальше на Восток.
Поскольку в течение этих двух лет на Дальнем Востоке происходили крупные приграничные столкновения японских и советских войск (для чего были привлечены дивизии из Сибири), решение Сталина следовать политике «примиренчества», даже оказавшись ради этого за столом переговоров с идеологическим противником, удивления не вызывало.
Имея собственные политические интересы в Восточной Европе, Советский Союз был более сдержан в замечаниях по поводу раздела независимых государств, поскольку его собственная доля там была весьма значительной.
Заключение германо-советского пакта в августе 1939 года, ставшее для многих неожиданностью, по крайней мере позволило Советскому Союзу создать буферную зону на западной границе и дало время для проведения перевооружения, в то время как страны Запада после нападения Гитлера на Польшу вступили в борьбу с Германией. Цитируя Черчилля, «кормить крокодила кусочками» казалось намного лучше, чем позволить ему себя проглотить{695}.
Все вышеперечисленное сильно осложняет оценку мощи Советского Союза к концу 1930-х годов отчасти потому, что статистические данные об «относительном военном потенциале»{696} не учитывают ни настроений внутри страны, ни уровня боеспособности армии, ни особенностей географического положения государства.
Очевидно, что Красная армия уже не напоминала ту «огромную, мощную силу, хорошо вооруженную и укомплектованную превосходно обученными бойцами» (за исключением разве что этого последнего пункта), которую Макинтош в 1936 году называл армией, «какой она и должна быть»{697}, непонятной оставалась лишь степень отставания страны.
«Зимняя война» с Финляндией в 1939 году лишь подтвердила стремительный спад в экономике страны, однако в ходе менее известных столкновений с Японией в 1939–1940 годах на Халхин-Голе современная советская армия, имея во главе разумного военачальника, показала себя очень хорошо{698}.
Очевидно также, что Сталин был напуган сокрушительными победами германской армии, использующей стратегию блицкрига в течение 1940 года, и отчаянно старался не спровоцировать Гитлера на развязывание войны с Советским Союзом.
Бесспорно, другим поводом серьезно беспокоиться для советского лидера оказывались действия Токио, поскольку неизвестно было, где именно японцы нанесут удар. Разумеется, Япония не была таким уж опасным противником, но оборона Сибири могла стать крайне изматывающей с точки зрения материально-технического обеспечения и еще сильнее ослабила бы СССР в противостоянии немецкой угрозе.
В сентябре 1939 года, как только Советский Союз достиг соглашения о временном перемирии с Японией, танковые соединения под руководством Жукова были направлены в Польшу для участия в захвате ее восточных территорий — пример рискованного стратегического жонглирования{699}.
С другой стороны, урон, нанесенный Красной армии, к этому времени в экстренном порядке был восполнен, численность ее увеличилась (до 4,32 млн. человек к 1941 году), советская экономика в целом перешла на военное производство, в центральной части страны были построены новые заводы-гиганты, модернизированные самолеты и танки (в том числе грозный Т–34) прошли испытания.
Объем бюджетных ресурсов на оборонные нужды, в 1937 году составлявший 16,5% бюджета страны, подскочил до 32,6% в 1940 году{700}. Как и большинство держав в тот период, Советский Союз вынужден был бежать наперегонки со временем.
Еще больше, чем в 1931 году, Сталину необходимо было поднять соотечественников на активную деятельность, чтобы восполнить производственный дефицит в торговле со странами Запада.
«Снижение темпов приведет к отставанию. А те, кто отстает, проигрывают…» Россия при царском режиме постоянно «проигрывала», поскольку отставала по уровню промышленного производства и военной мощи{701}.
Под руководством этого еще более деспотичного и жестокого лидера советский режим был намерен в короткие сроки ликвидировать отставание страны.
Но о том, что Гитлер позволит этому произойти, не могло быть и речи.
Относительное влияние США в мировой политике в межвоенный период было, что любопытно, обратно пропорционально влиянию Советского Союза и Германии.
Иными словами, эта страна была крайне влиятельна в 1920-е годы, но Депрессия 1930-х годов нанесла ей гораздо больший урон, нежели прочим великим державам, и выходить из кризиса США начали лишь в самом конце этого периода. Причины превосходства Соединенных Штатов в 1920-е годы были рассмотрены ранее.
США оказались единственным крупным государством (помимо Японии), которому мировая война принесла выгоду. Страна стала главным мировым финансистом и кредитором в дополнение к уже достигнутой позиции крупнейшего производителя промышленных товаров и продуктов питания.
Она обладала значительными запасами золота. Внутренний рынок США был настолько большим, что крупные фирмы и оптовые компании, особенно в интенсивно расширявшемся автомобилестроении, могли получать существенную экономию за счет масштабов производства.
Высокий уровень жизни и доступность инвестиций способствовали ускорению роста масштабных капиталовложений в промышленное производство, поскольку потребительский спрос мог фактически поглотить все товары, предлагаемые расширяющимся производством.
Например, в 1929 году в США выпускали более 4,5 млн. автомобилей, в сравнении с 211 тыс. во Франции, 182 тыс. в Великобритании и 117 тыс. в Германии{702}.
В связи с этим едва ли покажется странным значительное увеличение импорта в США каучука, металлов, нефти и прочего сырья на нужды этого производственного бума.
Вместе с тем показатели американского экспорта, в частности автомобилей, сельскохозяйственной техники, офисного оборудования и прочих товаров, в течение 1920-х годов также выросли, чему в значительной степени способствовал быстрый рост объема зарубежных инвестиций США{703}.
Общеизвестные, но все равно впечатляющие факты: в те годы Соединенные Штаты производили «больше, чем остальные шесть великих держав вместе взятые»; «поразительная производственная мощь этой страны подтверждалась, помимо всего прочего, валовой стоимостью произведенной продукции на душу населения, которая практически в два раза превышала соответствующие показатели Великобритании и Германии и более чем в десять-одиннадцать раз — показатели Советского Союза и Италии»{704}.
Но правда и то, что, как отмечает автор приведенной выше цитаты, «политическое влияние США в мире было абсолютно несопоставимо с выдающимся производственным потенциалом страны»{705}, хотя в 1920-х, вероятно, это не было столь важно.
Во-первых, американцы решительно отказывались от ведущей роли в мировой политике и от участия во всех дипломатических и военных конфликтах, которые подобный статус, можно сказать, сам провоцирует; кроме того, коммерческие интересы США не затрагивало негативное воздействие других государств, в связи с чем у страны не было весомых причин для участия в международных событиях, особенно в Восточной Европе и на Африканском Роге.
Во-вторых, несмотря на очевидный рост американского экспорта и импорта, их роль в национальной экономике была невелика, поскольку страна в значительной степени была экономически независимой.
По имеющимся данным, «доля экспорта промышленных товаров в 1914 году составляла чуть менее 10% от общего объема производства, а в 1929-м — менее 8%», при этом балансовая стоимость прямых иностранных инвестиций при расчете как доля ВНП оставалась неизменной{706}.
Это позволяет понять, почему, несмотря на широкое распространение и принятие идеи создания мирового рынка, американская экономическая политика больший упор делала на удовлетворение внутреннего спроса.
Соединенные Штаты нуждались лишь в поставках некоторых видов сырья, в остальном же процветание страны не слишком зависело от контактов с иностранными государствами.
Наконец, в-третьих, в 1920-х годах в мировой политике отсутствовали какие-либо угрозы американским интересам: в Европе происходили конфликты, но гораздо менее серьезные, чем в начале 1920-х годов, Россия находилась в изоляции, Япония каких-либо активных действий не предпринимала.
Наращивание военно-морского флота было ограничено условиями Вашингтонского морского соглашения. В сложившихся условиях Соединенные Штаты могли существенно сократить свою армию (численность регулярных войск составила порядка 140 тыс. человек), однако условия соглашений позволяли создавать достаточно многочисленные современные военно-воздушные силы, а военно-морским силам разрешено было продолжить реализацию программ по строительству авианосцев и тяжелых крейсеров{707}.
Несмотря на то что генералы и адмиралы, естественно, жаловались на ограниченные поставки ресурсов, а определенные меры наносили ущерб национальной безопасности (например, решение Стимсона в 1929 году ликвидировать систему дешифрации сообщений на том основании, что «джентльмен не станет читать чужую переписку»{708}), — факт остается фактом: в это десятилетие США могли оставаться экономическим гигантом, будучи при этом середнячком в военном отношении.
Показательно, что в этот спокойный период у США отсутствовал верховный гражданско-военный орган, занимающийся решением стратегических вопросов, подобно Комитету имперской обороны в Великобритании или более позднему уже собственно американскому Совету национальной безопасности.
Существовала ли тогда необходимость в таком органе, если население Америки отрицало саму мысль о войне?
О ведущей роли США в провоцировании финансового краха 1929 года было рассказано ранее{709}. Но еще важнее для оценки сравнительной мощи государства понимать, что последовавший упадок и тарифные войны ударили по экономике США значительно сильнее, чем по любой другой развитой экономике.
Столь тяжелые последствия для США были связаны не только с недостаточным контролем над нестабильным по своей природе американским капитализмом, но также и с роковым решением о принятии в 1930 году закона Смута — Хоули о тарифе, разработанного с целью защиты местного производства.
Несмотря на жалобы американских фермеров и промышленных лобби на несправедливую конкуренцию со стороны иностранных государств, промышленное и сельскохозяйственное производство в стране, где объемы экспорта значительно превосходили объемы импорта, зависело от действующего порядка мирового торгового оборота и нарушение его могло причинить гораздо больший ущерб местным экспортерам.
«Размер валового национального продукта, составлявший в 1929 году $98,4 млрд., спустя три года резко упал, сократившись почти вполовину. Объем выпуска промышленных товаров в 1933 году составлял меньше четверти объема выпуска 1929 года.
Порядка 15 млн. человек лишились работы и остались без средств к существованию… За тот же период объем американского экспорта упал с 5,24 до 1,61 млрд. долларов, снизившись, таким образом, на 69%»{710}. Когда прочие государства начали поспешно формировать торговые блоки для защиты собственного производства, те американские отрасли промышленности, которые в значительной степени зависели от экспорта, оказались практически полностью разорены.
«Доход от экспорта пшеницы, составлявший 200 млн. долларов десятью годами ранее, к 1932 году упал до 5 млн. Экспорт автомобилей сократился с 541 млн. долларов в 1929 году до 76 млн. в 1932-м»{711}. Мировая торговля в целом приходила в упадок, но доля США в международном торговом обороте сокращалась еще быстрее: в 1929 году она составляла 13,8%, а в 1932-м — уже менее 10%.
Более того, с середины 1930-х годов прочие государства начали постепенно наращивать выпуск товаров, а Соединенные Штаты подверглись новым экономическим потрясениям (1937), в ходе которых было утрачено все, чего удалось достичь за прошедшие пять лет.
Поскольку к тому моменту мировая экономика оказалась «разъединена»{712} из-за тенденции к торговым блокам, более самостоятельным, чем в 1920-х годах, второй американский экономический спад не имел столь губительных последствий для других стран. В результате в год Мюнхенского соглашения доля выпуска американской промышленной продукции была меньше, чем за весь период с 1910 года (см. табл. 30).
Таблица 30.
Доля в мировом промышленном производстве, 1929–1938{713} (%)
1929 г. | 1932 г. | 1937 г. | 1938 г. | |
США | 43,3 | 31,8 | 35,1 | 28,7 |
СССР | 5,0 | 11,5 | 14,1 | 17,6 |
Германия | 11,1 | 10,6 | 11,4 | 13,2 |
Великобритания | 9,4 | 10,9 | 9,4 | 9,2 |
Франция | 6,6 | 6,9 | 4,5 | 4,5 |
Япония | 2,5 | 3,5 | 3,5 | 3,8 |
Италия | 3,3 | 3,1 | 2,7 | 2,9 |
Серьезный экономический спад и снижение доли международной торговли в ВНП сделали американскую политику при Гувере и особенно при Рузвельте еще более замкнутой.
Учитывая возрастающее число сторонников изоляции страны и наличие комплексных внутренних проблем, едва ли можно было ожидать, что Рузвельт поставит во главу угла своей политики развитие международных связей, как того желали Корделл Халл и Госдепартамент США.
Тем не менее Соединенные Штаты, как и прежде, занимали ключевые позиции в мировой экономике, поэтому страну критиковали за то, что она «занята исключительно решением внутренних проблем» и «ожидает мгновенных действий и результатов, а также формирует свою политическую линию, не задумываясь о том, как ее действия могут повлиять на другие страны в будущем»{714}.
Запрет 1934 года на предоставление американских займов правительствам иностранных государств, нарушающих свои обязательства по выплате военных долгов, эмбарго 1935 года на поставки оружия в случае войны и несколько позже запрет на предоставление займов любой воюющей стороне заставили
Великобританию и Францию осторожнее относиться к перспективе ведения войны с фашистскими государствами.
В 1935 году Лига Наций осудила действия Италии, после чего, к ужасу адмиралтейства Великобритании, последовало значительное увеличение объема американских поставок нефтепродуктов сторонникам режима Муссолини.
Многочисленные торговые ограничения, установленные для Германии и Японии в ответ на агрессию с их стороны, «вызвали лишь враждебность обеих стран, не предоставив какой-либо ощутимой помощи их противникам.
Экономическая дипломатия Рузвельта создавала лишь новых врагов, а не друзей или перспективных союзников»{715}. Вероятно, наиболее важным последствием, ответственность за которое лежит на обеих сторонах, стало возникновение взаимных подозрений между английским и американским правительствами как раз в тот момент, когда диктаторские режимы перешли к активным действиям{716}.
Между тем к 1937–1938 годам Рузвельт, очевидно, начал чуть больше беспокоиться по поводу фашистской угрозы, хотя американское общественное мнение и экономические затруднения и не позволяли ему взять здесь инициативу в свои руки. Его высказывания в адрес Берлина и Токио стали более жесткими, а поддержка Великобритании и Франции — более явной (правда, это мало помогло обеим этим демократиям в краткосрочной перспективе).
В 1938 году секретные переговоры военно-морского командования Великобритании и США касались вопроса устранения двойной угрозы со стороны Японии и Германии. «Карантинная» речь президента США стала первым знаком готовности страны поддержать политику экономического подавления диктаторских режимов.
Более того, с этого момента Рузвельт настаивал на значительном увеличении расходов на оборону.
Как видно из табл. 26, еще в 1938 году Соединенные Штаты тратили на вооружение меньше, чем Великобритания и Япония, а в сравнении с затратами Германии и Советского Союза США вкладывали в оборону совсем незначительную часть бюджета. Тем не менее выпуск самолетов в 1937–1938 годах практически удвоился, а годом позже Конгресс принял акт о создании военно-морских сил, не имеющих аналогов, который предполагал значительное расширение флота страны.
Тогда же проходил испытания опытный образец бомбардировщика В–17, морская пехота усовершенствовала методику проведения морских десантных операций и армия, еще не имевшая на вооружении хороших танков, пыталась решить проблему оснащения бронетанковых войск необходимым вооружением для ведения боевых действий и планировала масштабную мобилизацию{717}.
Когда в Европе вспыхнула война, ни одна из военных разработок еще не могла быть запущена в серийное производство, но в целом ситуация с вооружением, необходимым для современной войны, была значительно лучше, чем в 1914 году.