26 См.: Вопросы философии. 1989. № 9. С. 82.

27 Там же.

28 Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 197.»

С. 12 и след.

29 См. полемику между Морсоном и Хиршкопом в кн.: ВакЬИм

Еззауз апс! 01а1о§1ез оп Шз АУогкз. Её. Ьу С.З.Могзоп, СЫ са§о апё Ьопёоп, 1986.

30 Барт Р. Драма, поэма, роман // Называть вещи своими имг

нами. М., 1986. С. 139.

31 См. новейшие работы о Бахтине Б.Гройса, М.К.Рыклинл,

И.Н.Фридмана, В.Бейлиса и др.

32 Рпоих С. ВакЬип ёеуап1: оп ёеппёге поиз // Ыиега<:иге. N 1,

Реупег 1971. Р. 108-115.

33 Н.А.Бердяев, высланный в 1922 г. из России, познакомился

и сошелся во время пребывания в Берлине с кружком «Патмос», куда входили Бубер, Ф.Розенцвейг, О.Розенш ток и др. С этим связан пронесенный через всю жизнь ин терес Бубера и его друзей к русской религиозно-философ ской мысли.

34 Цит. по: Козепз^оск-Ниеззу. Ои(: Ы КеУо1и1лоп. Аи^оЫо^га

рЬу оГ АУез^егп Мап. ЫогинсЬ (УегтопО, Аг#о Воокз, 196!) Р. 741.

35 См.: Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из хаоса: новый

диалог человека с природой. М., 1986.

«Вопросы философии1993.


Яков Эммануилович Голосовкер (1890—1967)

Философ, культуролог, филолог. Оригинальный мыслитель, оказавший влияние на многих деятелей литературы и культуры 30-х, 40-х гг.

Соч.: Достоевский и Кант. М., 1963; Логика мифа. М., 1987; Сказания о титанах. М., 1993.

Н. В. Брагинская СЛОВО О ГОЛОСОВКЕРЕ

Яков Эммануилович Голосовкер — имя, вновь вер­нувшееся к читателю с книгой «Логика мифа» (1987), и надо отдать должное Издательству восточной литерату­ры: оно задумало эту книгу задолго до того, как «вос­крешать» имена отечественных философов, особенно репрессированных или эмигрировавших, стало прави­лом, а иногда и «правилом хорошего тона». Впрочем, что бы ни примешивалось к делу восстановления собст­венной культуры, от дела этого никуда не уйти. Приме­нительно к собственной судьбе Голосовкер пишет в «Мифе моей жизни» о мщении духа, у которого судьбою было отнято воплощение и бессмертие. Наше общество, кажется, ощутило на себе это мщение загубленных, пара­лизованных и неразвившихся творческих сил. Наши ли­хорадочные усилия издать хранившееся под замком или пылившееся в забвении напоминают попытки умилости­вить грозный и опустошительный дух невоплощения. В Голосовкере я вижу человека, для которого нереализо- ванность состояла не в отсутствии публикаций (или уче­ных степеней, или признания заслуг). Все, что было ему нужно — это физическое существование созданных им литературных и философских трудов, ведь дважды ру­кописи его гибли в огне. Голосовкер не чета нам, «ны­нешним». В «наше» время отсутствие реализации фило­софа или писателя — это отсутствие публикаций, трибу­
ны, аудитории. В призывах писать «в стол», не требуй признания, так как все лучшее само отыщет свое место, м этих призывах, даже когда они добросовестны и чисто сердечны, как у драматурга Розова или академика Л их л чева, для «нас» заключена «историческая ложь». Писан, десятки лет в стол, подобно Я.Э.Голосовкеру, дано чело веку, исполненному изначального доверия к миру, знаю щему спокойно и даже неощутимо для себя о присутет вии и власти в этом мире абсолютного. Надрывной, на перекор обстоятельствам, упрямой «верой в идеалы» чаще наделен графоман, чей идеал — это он сам, нг усомневаемая собственная его для себя ценность. Голо совкер, почти ничего из своих философских трудов нг обнародовавший при жизни, не имевший ученых степс ней, считал себя философом и был им. «Нам», огромно му большинству потомков этого поколения, необходимы гарантии, так сказать, справки о ценности нашего твор чества, выдаваемые обществом в виде публикаций. Мы не можем писать «в стол» (пусть есть исключения, и чем больше, тем лучше), и вот-вот не сможем вообще «тво рить».

В одной из своих автобиографий Голосовкер пишет о враждебности ему стихии огня, уничтожившего его архив в конце 30-х годов и вторично в 1943 г., когда его рела загородная дача вместе с архивом и библиотекой. «Стихия огня»! Какой масштаб — космический, не соци альный. А ведь в одном случае были сожжены рукописи арестанта, в другом — сгорел загородный дом. Разве для объяснения этого нужно, как делает Голосовкер н «Мифе моей жизни», вспоминать об инфернальном ху­дожнике — хранителе архива — или о стихиях? Разве гибель рукописей в тех и других обстоятельствах нужда­ется в объяснении? Для «нас» — нет, для нас это более чем понятно, ведь в нашем мире правду сжигают в огне, топят в воде и объявляют за это ложью. Нет, мне не хо­чется иронизировать над модным ныне публикаторством. «Любовь к мертвецам» оправдана, они живее нас. Про­шедшие застенки, жившие при осуществлении проекта введения единомыслия в России, люди поколения Голо- совкера были все-таки свободней нас.

Древние отмечали такие дни, когда ра1еп<: шипёиз, когда открыта преисподняя и ради обновления жизни мир предков незримо сливается с миром людей. Общест­во пишущих, читающих и публикующих справляет сей­
час свои Анфестерии. Качество трудов, извлеченных ныне из Леты, различно, не все они гениальны, даже удачны, для нас важнее сохраненная ими энергия твор­чества как безусловного жизненного проявления, а вовсе не как аскезы писания в стол.

Голосовкер родился в 1890 г. в Киеве в семье из­вестного в городе хирурга, окончил классическую гим­назию, историко-филологический факультет Киевского университета по классическому и философскому отделе­ниям. «Античность, — писал Голосовкер, — не была для меня дверью, замыкающей меня в мире классичес­кой филологии, она всегда была для меня вернейшим путем для постижения самых сложных загадок жизни и культуры и особенно законов искусства и мысли». Го­лосовкер имел специальное образование, но не был «специалистом». Он переводит и комментирует Ницше и Гельдерлина, папирусные фрагменты древних лири­ков, что всякий признает деятельностью высокопрофес­сиональной, не становясь специалистом «по» этим авто­рам. Голосовкер читал курсы античной литературы и философии, античной эстетики (до Аристотеля), теории или философии трагедии в Брюсовском институте, 2-м МГУ и на Высших литературных курсах, не становясь профессиональным педагогом. Голосовкер всю жизнь пишет стихи, романы, рассказы, трагедии, но не входит в организации писателей, не публикует своих художест­венных произведений. Кто же он? Сам себя Голосовкер не раз называет «один мыслитель». Мыслитель в про­стом и первоначальном значении слова: не величайший ум, но тот, чье призвание — мыслить. В стихотворении «Муза» (1947) Яков Эммануилович писал: «Не ищу чертогов: мне бы / Тихий уголок /, Где бы я при скром­ном хлебе / Честно мыслить мог». Кормили мыслителя, были его хлебом и до ареста и после — переводы, пере­водчиком Голосовкер и запомнился многим читателям. Голосовкер переводил философствующих поэтов, самых дорогих ему, по собственному его признанию, людей, но, как правило, переводы эти не издавались. В начале 20-х годов ритмической прозой Голосовкер перевел «Ги­периона» Гельдерлина для Асаёепиа, в 30-м — стихо­творную трагедию этого же автора «Смерть Эмпедокла» (издана в том же издательстве в 1931 г.), написал ста­тьи о Гельдерлине; 1932 г. посвящен двум поэмам — «Гераклит Темный» и «Безумный Герострат»; для Аса-

ёеппа переведены две трагедии Христиана Граббе (и прозе — «Ганнибал», 1931 и в стихах — «Герцог Пи ландский», 1936), значительная часть составленного Го лосовкером сборника греческой поэзии в русских перс водах. Конец 20-х — начало 30-х годов — время созда ния романа-эпопеи «Запись неистребимая». Этот ромам именуется второй фазой мифа жизни автора, он погиб в огне, был восстановлен под названием «Сожженный роман» и снова исчез. Известно, что в 1940 г. Голосом кер передал текст «Записи неистребимой» жившему м Париже Иосифу Владимировичу Биллигу, и больше ни чего никогда не слыхал об участи этого своего произве дения. В архиве сохранилось несколько страниц: беседа вошедшего в камеру Иисуса с осужденным анархистом, затем своего рода тейхоскопия — беседа этого анархиста Орама с Иисусом на кремлевской стене перед панорамой Москвы, и рассуждения анархиста о государстве. Про цитируем этот последний отрывок.

«Они положили скота во главу угла и по-скотскому творят суд и расправу. Были до тебя и после тебя рам ные им по жестокости. Но то были только скоты-забам ники, а эти целеустремительны в мировом масштабе для конечной из конечных целей. Они экспроприировали все, что уворовали одни у других за века и века, и от дали добычу этому чудовищу, созданному мозгом че ловека — идее. Сегодня эта идея носит имя “государ­ство”, завтра она переменит имя и будет называться иначе, но суть ее останется та же: все пожирать и вла­ствовать.

Может быть, так и нужно.

Они провозгласили собственность воровством и экс­проприировали ее, отдав ее во власть государства, этого самого прожорливого дракона-людоеда, какого породил панический страх человека перед человеком. Но собст­венность — это пустяк по сравнению с другими сокрови­щами. На самом деле они экспроприировали совсем дру­гое: а именно — идеалы человечества, самые его высокие солнечные чаяния, все целиком, до последнего; в том числе и твою любовь. О, они хитры, очень хитры!

Они провозгласили любовь-к-человеку своей неотъ­емлемой и им единственно принадлежащей моральной собственностью и лозунгом, а всех прочих, не-своих, изобличили как нелюбящих человека и подлежащих уничтожению. И во имя этой своей “идеи любви”, а
вовсе не живой любви, твоей, они готовы терзать, уби­вать, уничтожать тысячи и миллионы людей, якобы ме­шающих им любить человека и основать царство одних только любящих друг друга. Пойми же, что ты сейчас гол, что ты ноль, что ты уже “безыдеен”. То “твое”, что составляло некогда тебя, у тебя было взято, по-скот­ски взято, но все же взято. Правда, оно взято только как “идея”, но объявлено, будто оно взято как “живое”. Это несправедливо, — но зато сильно. Да, быть может, справедливость на земле и можно только добыть силой несправедливости.

Они положили во главу угла скота и по-скотски тво­рят суд и расправу, но держат перед собою щит, где сияют все идеалы человечества, ограбленные ими у веков, и вместе с ними там сияет твоя любовь к малым сим — простым человекам. Зная, что человек жаждет ос­лепления, чтобы во что-нибудь верить, они ослепляют его сиянием идеалов на своем щите, чтобы он уверовал в то, что зло можно истребить злом, уверовал так, как когда-то уверовал в то, что зло истребимо добром. Не мешай им. Дай им завершить свое дело. И вдруг им удастся то, что тебе, человеколюбцу, не удалось со всей твоей всечеловеческой любовью. Может быть, ты слиш­ком рано пришел и слишком рано стал идеалом Совер­шенства, нестерпимым для земли.

Может быть, только скотам удастся осуществить то неосуществимое, что не удалось нежнейшим-из-нежней- ших и тончайшим-из-тончайших созданий, чтобы после могли существовать на земле эти нежнейшие и тончай­шие — самые уязвимые ангелы земли, вознесенные меч­тою на небо.

Я до этого не додумался и Ты тоже. То, что ты не до­думался, это понятно. Но я! — я мог бы додуматься. Я — тоже экспроприатор. — Орам необычайно оживился:

— Знай, — я не мешаю им. Пусть выполняют. Пусть...».

В 1934 — 1935 гг. Голосовкер осуществил полный перевод всех четырех книг «Так говорил Заратустра» и даже фрагментов и планов пятой книги. Перевод был снабжен впоследствии сгоревшим комментарием «Систе­ма философии Ницше» и «Истолкования символов поэмы «Так говорил Заратустра». Перевод, окончатель­но отделанный, высоко оцененный Луначарским, пред­назначенный для Асаёепйа, ждет своего опубликования. Голосовкер вечно оказывался не ко времени — даже за­

казанные ему работы, как правило, не выходили в сип Так, и Гельдерлин и Ницше занимают его, когда они начинают входить в моду в фашистской Германии. В ар хиве Голосовкера сохранилось письмо, в котором Г.Лукач тщетно убеждает издателей в том, что истории немецкой литературы не такова, какой ее представ ляп нацистская пропаганда. Не только авторов «не ум ел» выбирать Голосовкер, но и издателей. Директором Аса ёепна был Каменев, поэтому к 1936 г. многие из тех, кто сотрудничал с этим издательством, оказались вдру| «троцкистами», получили ссылку или лагерь. Такая участь постигла чуть раньше повальных арестов, п 1936 г., и Голосовкера, он получил очень небольшой срок и в 1939 г. был освобожден. Хлопотами Фадеева с Голосовкера в 1942 г. была снята судимость, и он смог бывать в Москве, но жилья не было, и Яков Эмману илович гостил на писательских дачах в Переделкино. И 50-х годах была у Голосовкера крыша над головой, не большой круг друзей и успехи: издание сборника перс водов античной поэзии и статьи о ГельДерлине, а «Ска зания о титанах» и «Достоевский и Кант», украсив «от­тепель», не забылись и поныне. В конце жизни Голо­совкер повторил до некоторой степени скорбный путь своих любимых героев — Гельдерлина и Ницше, и вы­мышленного им самим поэта Атаны, героев, чье духов­ное напряжение обрушивалось в конце концов в бо­лезнь. Удивительно, что человек, сознававший и созда­вавший свою жизнь как миф и анализировавший ее словно музыкальное или поэтическое произведение — как возникновение, сплетение и взаимодействие тем и вариаций, вначале звучащих робко и кратко, а затем разворачивающихся из мотива и образа в сюжет и ком­позицию, — удивительно, что этот человек мог сочинить к своим стихам легенду о создавшем их поэте Атане, уже погрузившемся в безнадежное безумие. По замыслу Голосовкера, «Песни Атаны» сохранились только в чер­новиках, но и сами тексты стихов и предисловие от вы­мышленного редактора, помеченные еще 1920 — 1921 гг., представляющие собою черновики, в судьбе автора ока­зались черновиком, переписанным самой его жизнью. Автор... Очень важное слово для Голосовкера. Из раз­личных своих трудов Голосовкер составлял всевозмож­ные сборники, тематические книги, включающие эссе, исследования, переводы, иногда комментарии. Эти сбор­

ники он именовал «авторскими» книгами, подчеркивая «авторство», творческую волю везде, где ей дано про­явиться. Заряд авторства, вложенный Голосовкером в составление в послевоенные годы и начале 50-х годов огромной Антологии античной поэзии в русских перево­дах, оказался слишком велик: Антология так и не была издана.

Творческое отношение к своей жизни характерно для философов неакадемического направления, создававших свое главное произведение сюжетом и уроком собствен­ной судьбы. Голосовкеру не дано было житейского взгляда на вещи. Например, история замужества его не­весты не несла в себе в действительности ничего от лите­ратурности, проглядывающей в рассказе Голосовкера. Голосовкер воспринимал происходящее в категориях ро­мантической поэзии и был в этом, без сомнения, искре­нен. Отсутствие «житейскости», преданность раз и на­всегда фундаментальным ценностям этики и культуры, неприспособляемость к требованиям «момента» сделали Голосовкера вечным анахронизмом. В книге литератора, близко знавшего Голосовкера, он выводится в 1919 г. как любимый собеседник и оппонент Луначарского, и хотя Голосовкеру в ту пору не было тридцати, ему при­дан облик импозантного длиннобородого старца, «дино­завра античности».

Мы не упомянули и малой части оставшихся в архиве после всех пожаров произведений Голосовкера — эссе, заметок, стихотворных сборников, пародий, художест­венных и научных произведений. Сохранились и целые реестры погибших работ и замыслов, намеченных, но не воплощенных. Вот некоторые из причудливых названий этих замыслов: «Прыжки вольнодумца», «Записки для вакуума», «Мемуары гориллы», «Кентавр, мамонт и трактор» и другие. Поражает обилие черновиков, неза­вершенных, брошенных на полпути вещей, в том числе таких, для которых незавершенность сделалась конструк­тивным принципом: философские этюды из фрагментов, так и созданных в качестве «отдельных» мыслей и крат­ких рассуждений, сборник «Песни Атаны», к которому присочинена легенда, будто «Песни» — это только чер­новик, только часть великого замысла, уничтоженного автором или неосуществленного. Так Голосовкер пытает­ся уравновесить мощную энергию своего воображения и сравнительно скромные силы художника.

Философская эссеистика Голосовкера, с основными идеями которой можно познакомиться по «Логи кг мифа», главной своей темою имеет творчество как фено мен природный и историко-культурный. Способность ума и воображения создавать навсегда приковала к ссбг Голосовкера; она интересует философа, чем бы он ни за нимался.

И наконец, его рефлексия обращается на самый фг номен интереса, и в 1960 г. он создает эссе «Интерес ное». «Интересное» не есть общепринятая философская (эстетическая) категория. В первоначальной редакции эссе начиналось с попытки дать интересному общее он ределение в терминах профессиональной философии. Затем этот раздел переместился в конец произведения на место выводов и, наконец, оказался упразднен. Го лосовкер ведет себя как античный философ, для кото рого существует лишь родной обиходный язык и воз можность создать термин, если, обсуждая известные вещи, использовать то так, то этак «просто» слово, об катывая его в сочетании с другими словами. Эта «об катка» выглядит как нарочито скучная наукообразная классификация «интересного». Но вся она основана не на чем ином, как на языковой интуиции автора, вдумы вающегося и вслушивающегося в семантические потен­ции слова, но заявляющего затем о существовании таких-то родов и видов «интересного». Эссе то и дело принимает вид философской самопародии. Что-то лука­вое выглядывает из-за рассуждений об интересном и скучном или о том, что из всех мундиров мыслителю не скучны только каски и облачения пожарных (вспом­ним судьбу рукописей нашего мыслителя!). Переводчик и ценитель литературы немецкого романтизма, античной литературы, скучных для «нормальных» людей, Голо­совкер интересуется, отчего это так. И стоит задуматься о том, почему скучна почти вся прославленная литера­тура античности: в чем тут дело — в стиле, в компози­ционных принципах или в «неактуальности»? Стоит за­думаться о том, почему есть все-таки пылкие поклонни­ки скучных литератур и произведений, признающие их скучность? Как в свете заданных вопросов все эти пред­меты делаются интересными, проблемными, притяга­тельными? В чем отличие «глубины» субстанциальной и асубстанциальной эпохи? Почему в одном случае «глубина» — это непостижимая тайна — самое интерес­
ное, а в другом — непредставимое ничто — самое скуч­ное? Голосовкер приглашает читателя разделить с ним его трапезу — пир мудрецов, где в самом избранном об­ществе философов и поэтов этот человек сумел провести всю свою нелегкую жизнь.

Вопросы философии», 1989.


Сергей Леонидович Рубинштейн (1889—1960)

Философ и психолог. Член-корр. АН СССР (с 1943 г.), академик Академии педагогических наук (с 1945 г.). В 20-е, 30-е гг. развивал оригинальную концепцию творческой самодеятельности, дал философско- психологическую интерпретацию ранних работ Маркса.

Соч.: Принцип творческой самодеятельности // Ученые запис ки высшей школы г.Одессы. Т. II. Одесса, 1922; Проблемы психологии в трудах К. Маркса. // Советская психотехника Т. 7. М° 1. 1934; Основы общей психологии. М., 1940.

А. Е. Брушлинский

СУБЪЕКТНО-ДЕЯТЕЛЬНОСТНАЯ КОНЦЕПЦИЯ С. Л.РУБИНШТЕЙНА (20—30-е годы)

С. Л. Рубинштейн (1889—1960) вошел в историю прежде всего как выдающийся психолог и философ, ме тодолог и теоретик, все научные труды которого пред­ставляют собой органическое единство философски фун­дированной теории, эксперимента и педагогической практики. Он создал самобытную философско-психоло­гическую концепцию человека, его деятельности и пси­хики, свободы и творчества, познания и речи, идеально­го, субъективного и объективного. Он выдвинул и систе­матически разработал субъектно-деятельностный подход в психологической науке и общефилософский принцип детерминизма (внешние причины действуют через внут­ренние условия). Многие его фундаментальные достиже­ния сохраняют свою силу и актуальность для новейшей науки, особенно для человекознания. По-новому разраба­тывая наиболее глубокие, в этом смысле «вечные» про­блемы философии и психологии, он остается вечным со­временником всех, кто продвигает их дальше.

Идущая от философии проблема субъекта и его ак­тивности (деятельности, общения, созерцания и т.д.) наиболее систематически и последовательно разработана и разрабатывается в психологии главным образом на ме­тодологической основе субъектно-деятельностного подхо­да. Он восходит прежде всего к известной статье С.Л.Рубинштейна «Принцип творческой самодеятельнос­ти», впервые опубликованной в Одессе в 1922 г.[431].

В 1994 г. впервые напечатана очень близка по содер­жанию к этой статье 1922 г. рубинштейновская рукопись 1917 — 18 гг.[432]. В данной работе 28-летний Рубинштейн анализирует достижения и недостатки неокантианской философии в той ее версии, которая была создана гла­вой Марбургской школы Г.Когеном (1842 — 1918), и раз­вивает ряд своих идей о субъекте, его деятельности и т.д. Рубинштейн очень хорошо знал и глубоко уважал Когена как одного из своих учителей в период учебы в Марбургском университете и как одного из референтов (оппонентов?) во время защиты докторской диссертации (см. дальше). Уже тогда Рубинштейн начал проклады­вать свой оригинальный путь в науке и, с благодарнос­тью переняв у Г.Когена и П.Наторпа высокую философ­скую культуру, он не стал их правоверным учеником-не- окантианцем[433].

В этой своей рукописи 1917—18 гг. Рубинштейн не соглашается прежде всего со следующей основной идеей идущего от Платона и Канта когеновского идеализма: «познание становится рпиз’ом [первым, первичным, пред­шествующим — А.Б.] в объективно-логическом смысле, и бытие оказывается производной функцией познания»[434]. Если для Когена «бытие покоится не в самом себе», по­скольку «мысль создает основу бытия», то для Рубинш­тейна никакой конечный комплекс понятий и определе­ний не может исчерпать бытие. «Оно есть бесконечное Нечто, таящее в себе никаким конечным комплексом оп­ределений не исчерпаемую содержательность, которая
поэтому полагает бесконечный процесс познания, т.е. бесконечную систему знания». Рубинштейн категоричес­ки возражает против исходного фундаментального поло­жения идеализма о том, что «бытие не существует, а по­лагается мыслью», что «мысли ничего не может быть дано, мысль сама порождает все свое содержание, содер­жание бытия». Вместе с тем он отвергает и материализм, который «совершил уже свое опустошительное шествие», а также другую, «более утонченную форму натурализ­ма» — психологизм[435].

Отмечу еще принципиально важную трактовку Ру­бинштейном социальной сущности человека и его дея­тельности. Развивая дальше некоторые идеи Когена н ходе своего исследования данной проблемы с позиций этики, Рубинштейн писал: «Этический субъект самоопре­деляется, и, самоопределяясь, он впервые самоосущест­вляется в своих деяниях. Но этическое деяние человека предполагает другого человека как другой этический субъект (другого этического субъекта? — А.Б.). Потому что этическое деяние существует только в отношении к человеку как личности, в отношении к вещи есть лишь действие, есть лишь какой-нибудь физический или пси хический акт, но не деяние. Деяние есть лишь в отношс нии человека к человеку, и в отношении человека к че ловеку есть только деяние... Самоопределение делает аб солютно очевидным, что этический субъект не есть изо лированный индивидуум, это был бы абстрактный инди видуум, т.е. абстракция, а не индивидуум. Я не сущест вую без другого; я и другой сопринадлежны...»[436].

Всю эту систему идей о субъекте и его деяниях Ру бинштейн развивает дальше в своей вышеупомянутой статье 1922 г. В целом общая исходная позиция автора такова: существует «объективное бытие, некоторое само стоятельное целое», относительно завершенное и имею щее «в себе обоснованное существование». Задача науки состоит в том, чтобы познать бытие — «познать то, что есть, так, как оно есть». С этих позиций в статье крити куется «общая схема» идеализма, который превращает бытие только в содержание сознания, мир — только и «мое» представление.

На такой основе Рубинштейн раскрывает сложней­шую диалектику объективного и субъективного, т.е. одну из главных характеристик деятельности (прежде всего познавательной). По его мнению, необходимо, но недо­статочно ограничиваться слишком общим утверждением, что объективность знания состоит в независимости его предмета от познания. Он показывает, что в «реалисти­ческой» философской системе (т.е. по существу в мета­физическом материализме), например у Д.Локка, это общее утверждение ошибочно конкретизируется через со­отношение вторичных (субъективных) и первичных ка­честв, поскольку лишь первичные относятся к объектив­ному бытию. Рубинштейн справедливо критикует подоб­ные неверные точки зрения за то, что они устанавливают как бы «обратную пропорциональность» между субъек­тивным и объективным в познавательной деятельности субъекта: чем больше сфера познаваемого содержания (например, вторичные качества) обнаруживает свою за­висимость от познающего субъекта, тем дальше соответ­ственно этому отодвигается сфера объективного бытия.

В данном отношении особенно резкой критики, по мнению Рубинштейна, заслуживает позитивизм, доводя­щий до предела вышеуказанную обратную пропорцио­нальную зависимость. С точки зрения позитивиста (и в частности, эмпирика), объективным может быть лишь то, что дано непосредственно, т.е. помимо познавательной деятельности субъекта, которая тем самым как бы стре­мится к нулю (если же знание получено в результате такой деятельности, оно признается лишь субъективным и потому неадекватным). Очень отчетливо эта позити­вистская трактовка объективности выступает на примере чувственного познания. Последнее ошибочно характери­зуется как чистая рецептивность, т.е. полная пассивность и антипод (отрицание) деятельности. В итоге деятель­ность вовсе изгоняется из познания, поскольку она, бу­дучи всегда субъективной (т.е. осуществляемой только субъектом), якобы лишь искажает объективность знания. Но тогда неизбежен конфликт между объективностью знания и творческой самодеятельностью субъекта. Разре­шение данного конфликта и является главной задачей статьи.

Таким образом, критикуя и преодолевая локковскую, позитивистскую, а затем также и кантовскую теории, Ру­бинштейн показывает, что все они в той или иной степе-

ни пытаются реализовать общий критерий объективности познания, но делают это неадекватно, поскольку не учи тывают подлинной диалектики объективного и субъек тивного, характеризующей любую деятельность субъек та. Иначе говоря, Рубинштейн возражает здесь не вооб ще против вышеуказанного критерия объективности зна ния, а только против ошибочных трактовок этого крите рия. Например, он справедливо критикует И.Канта за то, что для него данный критерий выступает лишь как негативный и чисто внешний — без учета сложнейших содержательных соотношений между субъектом и объек том, раскрываемых в ходе деятельности даже на уровне чувственности, не являющейся тем самым пассивной ре цептивностью. Особенно важна и до сих пор весьма ак туальна критика Рубинштейном известного кантовского положения о том, что «связь — единственное из пред ставлений, которое не может быть дано объектом». Автор преодолевает это неверное положение Канта, про . тивопоставляя ему иное, — правда, как он сам пишет, еще довольно абстрактное — понимание объективности: объективность какого-либо комплекса содержаний долж на определяться взаимоотношениями элементов того же комплекса, тем самым завершенного в своем собственном содержании. Иначе говоря, элементы его содержания не являются внешними друг для друга; напротив: они вклю­чаются друг в друга и отношения, существенные для данного объекта, не находятся вне него (вопреки Канту).

На этой основе Рубинштейн стремится преодолеть справедливо критикуемый им конфликт между объектив­ностью знания и творческой самодеятельностью субъек та. По его мнению, между ними нет антагонизма: объек­тивность не только не исключает, а, наоборот, предпола­гает творческую самодеятельность, поскольку объектив­ное знание не должно быть пассивным созерцанием непо­средственной данности; оно является конструктивным, т.е. конструируется, создается, формируется в ходе твор­ческой самодеятельности. Тем самым между объектив­ным и субъективным намечается как бы «прямая (а не обратная) пропорциональность»: чем более активен в своей деятельности субъект, тем более объективным ста­новится конструируемое им знание об объекте. Рубинш­тейн тоже ратует за «объективизм», который познает «то, что есть, так, как оно есть», но он не отождествляет

сто с пассивизмом, который «приемлет то, что дано, так, как оно дано».

Всю эту сложнейшую проблематику Рубинштейн раз­работал намного более глубоко, детально и четко в своих последующих рукописях, статьях и книгах, и прежде всего в обеих своих философских монографиях «Бытие и сознание» (1957) и «Человек и мир» 0973), где были наиболее строго и точно соотнесены друг с другом онто­логический (бытие) и гносеологический (объект) аспек­ты проблемы. По Рубинштейну, Бытие существует и не­зависимо от субъекта, но в качестве объекта оно соотно­сительно с субъектом. Вещи, существующие независимо от субъекта, становятся объектами по мере того, как субъект вступает в связь с вещью и она выступает в про­цессе познания и действия как вещь для нас.

Зародышем всей этой философско-психологической концепции и является статья 1922 г. В конце статьи Ру­бинштейн раскрывает уже совсем общее понимание дея­тельности (не только познавательной) в соотношении с личностью и дает первую формулировку своего будущего принципа единства сознания и деятельности, вообще субъектно-деятельностного подхода: «Итак, субъект в своих деяниях, в актах своей творческой самодеятельнос­ти не только обнаруживается и проявляется; он в них со­зидается и определяется. Поэтому тем, что он делает, можно определять то, что он есть: направлением его дея­тельности можно определять и формировать его самого. На этом только зиждется возможность педагогики, по крайней мере, педагогики в большом стиле»1.

В процитированной весьма сжатой формулировке яв­ственно содержится уже зрелый зародыш всей будущей теории Рубинштейна, которую он неотступно разрабаты­вал на протяжении последующих почти 40 лет. Главная идея этой теории состоит в том, что человек и его психи­ка формируются, развиваются и проявляются в деятель­ности. По мнению Рубинштейна, деятельность характе­ризуется прежде всего следующими особенностями:

1) это всегда деятельность субъекта (т.е. человека, а не животного и не машины), точнее, субъектов, осуществля­ющих совместную деятельность; 2) деятельность есть взаимодействие субъекта с объектом, т.е. она необходимо

является предметной, содержательной; 3) она всегда творческая и 4) самостоятельная. Отметим пока очень кратко, что самостоятельность здесь вовсе не противосто ит совместности. Напротив, именно в совместной дея тельности реализуется ее самостоятельность. Рубинштейн уже в этой статье 1922 г. исходит из того, что, например, учение есть совместное исследование, проводимое учите лем и учениками.

Лишь при таком широком и многостороннем подходе* к деятельности можно раскрыть ее формирующую, сози дательную роль в развитии человека. «В творчестве со зидается и сам творец, — подчеркивает Рубинштейн. - Есть только один путь — если есть путь — для создания большой личности: большая работа над большим творе нием. Личность тем значительнее, чем больше ее сфера действия, тот мир, в котором она живет...»1.

Для того чтобы правильно понять и оценить все нова­торство и глубину этой зарождающейся .философско-пси­хологической концепции Рубинштейна, необходимо хотя бы кратко раскрыть тот общий исторический контекст, н котором она проходила первую стадию своего становле­ния. Известно, что проблема деятельности как специфи­ческой активности, присущей лишь человеку, впервые глубоко и систематически была поставлена и разработана в немецкой классической философии от Канта до Гегеля. Особенно значительна в данном отношении заслуга Геге­ля, который начал раскрывать сущность труда (т.е. важ­нейшего вида деятельности) и пришел к пониманию че­ловека как результата его собственного труда. Однако в системе гегелевской философии человек выступает, как известно, лишь в виде духа или самосознания. Гегель ис­ходит из «чистого» мышления, «чистого» сознания, т.е. природа и весь предметный мир, порождаемый челове­ческой деятельностью, являются отчуждением этого духа. Такова суть объективного идеализма. Иначе гово­ря, согласно идеализму, человек начинает с «чистой дея­тельности», определяемой лишь чисто духовным субъек­том — безотносительно к материальному объекту. Эта идеалистическая трактовка деятельности неприемлема для Рубинштейна.

В статье 1922 г. он продолжает критику идеалисти­ческой (спиритуалистической) теории деятельности. В частности, он отмечает, что большие исторические рели­гии понимали и умели ценить определяющую, форми­рующую роль действий и вообще деятельности. Как из­вестно, религиозный культ и есть попытка породить у верующих соответствующее умонастроение именно путем организации ритуальных действий. Однако все подобные действия, призванные служить проводниками божествен­ного воздействия на человека, «могли быть лишь симво­лическими актами: как деяния они были чисто фиктив­ны», отмечает Рубинштейн. В противоположность этому, справедливо критикуемому им пониманию деятельности как чисто фиктивной активности, он ратует за реальную, жизненно значимую, подлинную деятельность, в ходе ко­торой человек формируется и развивается как реально действующий субъект. Этим обусловливается подход Ру­бинштейна к воспитанию и самовоспитанию людей: «Ор­ганизацией не символизирующих и уподобляющих, а ре­альных, творческих деяний определять образ человека — вот путь и такова задача педагогики»[437].

Процитированное положение Рубинштейна имеет ог­ромное принципиальное значение. Прекрасно понимая, что символические акты и вообще символы и знаки игра­ют, конечно, очень большую роль в жизни людей, он вместе с тем сразу же выступает против абсолютизации этой роли. Главное для него — не сами по себе символы и знаки, а именно реальная деятельность субъекта (разу­меется, создающего и использующего эти символические средства в своей деятельности).

Представленный в статье 1922 г. (и отчасти в пред­шествующей рукописи 1917 — 1918 гг.) принцип творчес­кой самодеятельности (зародыш будущего субъектно-дея­тельного подхода) Рубинштейн продолжает разрабаты­вать прежде всего с учетом сильных и слабых сторон не­мецкой классической философии. Детальный анализ ге­гелевской философии — во многом критический — Ру­бинштейн осуществил в своей докторской диссертации2, защищенной в Марбурге в 1913 г. Философская система Гегеля не оказала существенного влияния на развитие
психологической науки, однако глубоко разработанная им проблематика деятельности начинает проникать в 20 30-е годы нашего столетия в эту науку через учен иг К.Маркса, который на основе созданной им принцини ально новой философии преобразовал всю названную проблематику.

Свою философскую систему Маркс создавал в про цессе все более глубокого позитивного преодоления ос новных изъянов и идеализма, и материализма, одноврс менно развивая их достижения. В «Тезисах о Фейерба хе» (1845) он писал: «Главный недостаток всего предшс ствовавшего материализма (включая и фейербаховский) заключается в том, что предмет, действительность, чувст венность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как чувственно-человеческая деятель ность, практика; не субъективно. Поэтому деятельная сторона, в противоположность материализму, развива лась абстрактно идеализмом, который, конечно, не знает действительной, чувстственной деятельности как тако вой»[438]. Отсюда закономерно вытекает по-прежнему пер спективный, принципиально важный (и для психологии) вывод Маркса о важнейшей роли практической (и теоре тической) деятельности в формировании, самоизмене нии, саморазвитии человека и его психики.

Однако становление этого принципа деятельности и качестве исходной основы нового направления в разви тии психологической науки очень сильно осложнилось историческими и социально-политическими условиями, значительно и весьма сурово повлиявшими на судьбы многих (прежде всего гуманитарно-общественных) наук. После 1917 г. в России и затем в ряде других стран уче­ние Маркса было превращено в государственную идеоло­гию и даже своеобразную «религию», предельно догма­тизировано и во многом извращено.

После октябрьского переворота 1917 г. и окончания гражданской войны часть советских психологов, по-ви­димому, искренне или, напротив, под влиянием полити­ческой конъюнктуры пыталась разрабатывать психологи­ческую науку с позиций философии Маркса. Но эти пер­вые попытки вначале были довольно наивными и мало­продуктивными; к тому же общая философская и мето­
дологическая культура большинства психологов остава­лась тогда невысокой.

Например, К.Н.Корнилов выдвинул в качестве марк­систской психологии свое учение о реакциях («реактоло­гию»), обобщающее его экспериментальные исследова­ния, начатые еще до революции. Оно представляло собой эклектический синтез интроспективной концепции сознания и бихевиористской трактовки поведения чело­века как совокупности реакций, осуществленный в ос­новном в рамках механистической поведенческой теории.

Иную позицию с самого начала занимал Рубинштейн. Еще до революции он хорошо знал «Капитал» и некото­рые другие работы Маркса и его последователей (в част­ности, по своим беседам с Г.В.Плехановым, жившим тогда в Швейцарии). В своих рукописях на рубеже 10-х —20-х годов Рубинштейн учитывал и анализировал некоторые философские идеи Маркса, однако в своих немногочисленных печатных работах 20-х годов он нигде не цитирует Маркса, поскольку не видит достаточной идейной близости между его целостной философской по­зицией и своей общей точкой зрения. Даже в вышеупо­мянутой статье «Принцип творческой самодеятельности» (1922 г.), где намечается оригинальная трактовка субъ­екта и его деятельности, Рубинштейн в силу тех же при­чин не делает ссылок на Маркса, хотя они очень помог­ли бы тогда в конъюнктурно-прагматическом смысле.

Положение существенно изменилось, когда в 1927 — 1932 гг. впервые были опубликованы «Экономическо- философские рукописи 1844 г.», в которых отчетливо и очень подробно (в отличие от «Капитала») Маркс рас­крывает свое отношение к философской системе Гегеля, свой подход к проблеме человека и его деятельности. Здесь же наиболее полно представлена и система его вы­сказываний о психологии. Теперь Рубинштейн, будучи высококвалифицированным философом и психологом, увидел определенную идейную близость между своими и марксовыми воззрениями на сильные и слабые стороны немецкой классической философии, на проблемы субъек­та и его изначально практической деятельности, на исто­рическое развитие человеческой психики и т.д.

Поэтому в своей знаменитой статье «Проблемы пси­хологии в трудах К.Маркса» (1933 — 1934 гг.) и в «Ос­новах психологии» (1935 г.) Рубинштейн не конъюнк­турно, а искренне, научно и аргументированно использу­
ет и оригинально развивает по-новому открывшуюся тс перь марксову философию для углубления и дальнейшей разработки своего субъектно-деятельностного подхода, предложенного в статье 1922 г. и в рукописи 1917 — 18 гг.

Анализируя философские произведения Маркса, Ру бинштейн выделяет в них, принимает и использует для развития своей концепции в первую очередь те фунда ментальные положения, которые раскрывают диалектику взаимодействия субъекта с объектом — прежде всего диалектику изначально практической деятельности людей. Последняя выступает для Маркса как опредмечи вание субъекта, т.е. как процесс объективирования, объ ективного выявления и раскрытия сущностных сил чело века.

Фундаментальная идея молодого Маркса о том, что, объективируясь, проявляясь в продуктах своей деятель­ности, формируя их, человек вместе с тем формирует, развивает, а отчасти впервые порождает и самого себя, свое сознание и вообще психику, особенно близка Ру­бинштейну. Она наиболее созвучна его статье 1922 г., в которой он, еще не зная ранних работ Маркса, резко критиковал широко распространенное, закрепленное Кантом, но одностороннее понимание деятельности, со­гласно которому «субъект лишь проявляется в своих дея­ниях, а не ими также сам создается». При таком невер­ном понимании получается, что человек и его способнос­ти существуют уже как готовые и данные до и независи­мо от его деятельности, в которой они якобы только об­наруживаются. В отличие от этого Рубинштейн уже в 1922 г., развивая свой принцип деятельности, специаль­но подчеркивает, что человек и его психика именно фор­мируются в процессе большой работы над большим тво­рением.

Деятельность может быть только деятельностью субъ­екта, и все формирующиеся в ней психический свойства и процессы являются неотъемлемыми качествами лишь целостного индивида. В данном отношении Рубинштейн также почувствовал свою идейную близость к марксовой философии, когда в статье 1934 г. он выделяет у Маркса и использует прежде всего фундаментальное и хорошо теперь известное положение о том, что все психические процессы или функции человека есть «органы его инди­видуальности» как целостного субъекта. По Марксу, «человек присваивает себе свою всестороннюю сущность
всесторонним образом, т.е. как целостный человек»[439]. Опираясь на эти очень верные и важные для психологии идеи Маркса, Рубинштейн развивает дальше свои преж­ние положения о единстве и целостности личности, вос­ходящие к его статье 1922 г. Он подчеркивает, что пси­хология «не может быть, таким образом, сведена к ана­лизу отчужденных от личности, обезличенных процессов и функций»[440]. Различные формы психики и сознания развиваются не сами по себе — в порядке автогенеза, а только как атрибуты или функции того реального цело­го, которому они принадлежат, т.е. личности как субъек­та. Вне личности трактовка сознания могла бы быть лишь идеалистической (спиритуалистической). Вопреки Гегелю субъект, личность не сводится к сознанию или самосознанию, однако сознание и самосознание весьма существенны для личности.

С этих позиций Рубинштейн реализует в психологии основной для марксистской концепции тезис, согласно которому сознание человека есть общественный продукт и вся его психика социально обусловлена. Деятельност­ный, точнее, личностный подход в психологии представ­ляет собой конкретизацию всеобщего принципа социаль­ности человека и его психики. Данную мысль Рубинш­тейн формулирует с предельной ясностью и отчетливос­тью: «Общественные отношения — это отношения, в ко­торые вступают не отдельные органы чувств или психи­ческие процессы, а человек, личность. Определяющее влияние общественных отношений труда на формирова­ние психики осуществляется лишь опосредствованно через личность»[441].

С позиций рубинштейновского варианта деятельност­ного подхода по-новому разрабатываются прежде всего психологические проблемы личности и ее жизненного пути. Любая деятельность человека исходит от него как личности, как субъекта этой деятельности. Именно в дея­тельности личность и формируется и проявляется. Буду­чи в качестве субъекта деятельности ее предпосылкой, она выступает вместе с тем и ее результатом. Единство деятельности, объединяющей многообразные действия и
поступки, состоит в единстве ее исходных мотивов и ко нечных целей, которые являются мотивами и целями личности. Поэтому изучение психологической стороны деятельности есть изучение психологии личности н ходе ее деятельности. Тем самым деятельностный прин­цип и личностный подход в психологии — это не два разных принципа, а один, поскольку деятельностный подход сразу же выступает как личностный, как субъект­ный (деятельность, изначально практическая, осущест­вляется только субъектом — личностью, группой людей и т.д., а не животным и не машиной). Тот факт, что пси­хические процессы человека суть проявления его личнос­ти, выражается прежде всего в том, что «они у человека не остаются только процессами, совершающимися само теком, а превращаются в сознательно регулируемые дей­ствия или операции, которыми личность как бы овладе­вает и которые она направляет на разрешение встающих перед ней в жизни задач»[442]. Например, непроизвольное запечатление развивается в сознательно регулируемую деятельность заучивания.

В ходе психологического исследования субъект и его деятельность конкретизируются для Рубинштейна преж­де всего как личность, осуществляющая ту или иную де­ятельность (учебную, игровую, трудовую и т.д.) и фор­мирующаяся в ней. Функционирование и развитие вос­приятия, мышления, речи и т.д. происходят только в ходе всего психического развития личности и вне него не могут быть правильно поняты. Применительно к чело­веку все в целом «психологическое развитие является ка­чественно специфическим компонентом общего развития личности, определяемого совокупностью реальных кон­кретно-исторических отношений, в которые включен че­ловек»[443]. Таков, по Рубинштейну, исходный пункт психо­логического изучения личности и ее деятельности.

Деятельность в строгом смысле слова присуща только человеку (но не животному). Отношение людей к усло­виям жизни — принципиально иное, чем у животных, поскольку эти условия не даны человеку природой в го­товом виде. В ходе всей своей истории человек сам со­здает их своей деятельностью, изменяющей природу и общество. Иначе говоря, изначально практическая дея­
тельность, производящая материальные продукты, всегда есть целенаправленное воздействие, изменение, преобра­зование людьми окружающей действительности в ходе взаимодействия субъекта с материальным объектом.

Свое понимание единства психики и деятельности Ру­бинштейн детально и систематически начал раскрывать уже в 1935 г. в монографии «Основы психологии». На всех этапах жизни человека психические свойства не только проявляются, но и формируются в деятельности. В самом педагогическом процессе так же, как в работе на производстве, они формируются и развиваются.

Практическое действие — исключительно мощное средство формирования мышления (наглядного, теорети­ческого и т.д.). У ребенка «действие поэтому как бы несет мышление на проникающем в объективную дейст­вительность острие своем. На поле действия сосредото­чивается первично самый освещенный, наиболее интел- лектуализированный участок сознания»[444].

Одним из важнейших результатов исследований, про­веденных в 30-е гг., является детально разработанная Рубинштейном, а затем и Леонтьевым философско-пси­хологическая схема анализа деятельности по ее главным компонентам (цели, мотивы, действия, операции и т.д.). Сейчас она широко применяется и совершенствуется (иногда критикуется) психологами, философами, социо­логами и т.д.

В монографии «Основы психологии» Рубинштейн систематизировал свои первые важнейшие достижения в реализации деятельностного принципа. Прежде всего в самой деятельности субъекта им были выявлены ее пси­хологически существенные компоненты и конкретные взаимосвязи между ними. Таковы, в частности, действие (в отличие от реакции и движения), операция и посту­пок в их соотношении с целью, мотивом и условиями де­ятельности субъекта. Любой из этих актов деятельности не может быть психологически однозначно определен вне своего отношения к психике. Например, одни и те же движения могут означать различные действия и поступ­ки, и наоборот, различные движения могут выражать один и тот же поступок.

Поведение человека не сводится к совокупности ре акций; оно включает в себя систему более или менее сознательных действий и поступков. По Рубинштейну, действие отличается от реакции иным отношением к объекту. Для реакции предмет есть лишь раздражитель, т.е. внешняя причина или толчок, ее вызывающий. И отличие от реакции действие — это акт деятельности, который направлен не на раздражитель, а на объект. Отношение к объекту выступает для субъекта именно как отношение (хотя бы отчасти осознанное) и потому специфическим образом регулирует всю деятельность.

Действие отлично не только от реакции, но и от по ступка, что определяется прежде всего иным отношен и ем к субъекту. Действие становится поступком по мере того, как оно начинает регулироваться более или менее осознаваемыми общественными отношениями к действу ющему субъекту и к другим людям как субъектам, и и частности по мере того, как формируется самосознание.

Всю эту систему своих идей Рубинштейн очень де тально разработал затем в 1940 г. в первом издании «Основ общей психологии». Здесь уже более конкретно раскрывается диалектика деятельности, действий и опе раций в их отношениях прежде всего к целям и моти вам. Цели и мотивы характеризуют и деятельность и целом, и систему входящих в нее действий, но харак теризуют по-разному. Единство деятельности выступает в первую очередь как единство целей ее субъекта и тех его мотивов, из которых она исходит. Мотивы и цели деятельности — в отличие от таковых у отдельных дей­ствий — носят обычно интегрированный характер, вы­ражая общую направленность личности. Это исходные мотивы и конечные цели. На различных этапах они по­рождают разные частные мотивы и цели, характеризую­щие те или иные действия. Мотив человеческих дейст­вий может быть связан с их целью, поскольку мотивом является побуждение или стремление ее достигнуть. Но мотив может отделиться от цели и переместиться 1) на самое деятельность (как бывает в игре) и 2) на один из результатов деятельности. Во втором случае побоч­ный результат действий становится их целью.

Например, выполняя то или иное дело, человек может видеть свою цель не в том, чтобы сделать именно данное дело, а в том, чтобы посредством этого проявить себя и получить общественное признание. Результат, со­
ставляющий цель действия, при различных условиях должен и может достигаться соответственно различными способами или средствами. Такими средствами являются прежде всего операции, входящие в состав действия (на этой основе проведено существенное различие между действием и операцией). Поскольку действие приводит к результату — к своей цели в разных изменяющихся условиях, оно становится решением задач, т.е. более или менее сложным интеллектуальным актом.

Все, что человек делает, всегда имеет определенный общественный эффект: через воздействие на вещи чело­век воздействует на людей. Поэтому действие становит­ся поступком прежде всего тогда, когда оно осознается самим субъектом как общественный акт, выражающий отношение человека к другим людям.

Так, в общем итоге уже в 1935-1940 гг. выступает внутри деятельности субъекта сложное соотношение ее разноплановых компонентов: движение — действие — операция — поступок в их взаимосвязях с целями, мо­тивами и условиями деятельности. В центре всех этих разноуровневых взаимоотношений находится действие. Именно оно и является, по мнению Рубинштейна, ис­ходной «клеточкой», «единицей», «ячейкой» психоло­гии. Признание действия основной «клеточкой» психо­логии человека не означает, что действие признается предметом психологии. Психология не изучает действие в целом, и она изучает не только действие. Признание действия основной «клеточкой» психологии означает, что в действии психологический анализ может вскрыть зачатки всех элементов психологии, т.е. зачатки у чело­века его побуждений, мотивов, способностей и т.д.

Этот психологический анализ деятельности и ее ком­понентов (действий, операций и т.д.) был потом про­должен в 1946 г. во втором, дополненном издании «Основ общей психологии». Разрабатывая дальше свою прежнюю общую схему соотнесения действий, операций и т.д., Рубинштейн, в частности, писал: «Поскольку в различных условиях цель должна и может быть достиг­нута различными способами (операциями) или путями (методами), действие превращается в разрешение зада­чи»1. И здесь Рубинштейн сделал ссылку на работы Ле­
онтьева: «Вопросы строения действия специально изуча ются А.Н.Леонтьевым».

В 40-е и последующие годы Леонтьев опубликовал ряд своих статей[445] и книг, в которых обобщенно пред ставлена его точка зрения на соотношение деятельное ти — действия — операции в связи с мотивом — целью условиями. Это прежде всего его «Очерк развития пси хи&и» (1947), затем «Проблемы развития психики* (1959) и, наконец, «Деятельность, сознание, личность* (1975).

В теории Леонтьева понятие деятельности жестко со относится с понятием мотива, а понятие действия - < понятием цели. На наш взгляд, более перспективна другая, не столь жесткая схема, которая выражает связь мотивов и целей и с деятельностью, и с действия ми, но в первом случае это более общие мотивы и цели, а во втором — более частные. Впрочем, иногда Леон тьев тоже расчленяет цели на общие и частные и тогда лишь вторые из них (но не первые) непосредственно соотносит с действиями. Тем самым в данном пункте намечается определенное сближение позиций Рубинш­тейна и Леонтьева. Вместе с тем между ними сохраня­ются и существенные различия — прежде всего в трак­товке субъекта и его мотивов[446]. Кроме того, Рубинштейн все время подчеркивает принципиально важную роль поступка.

В целом эта общая схема соотнесения деятельности, действий, операций в их связях с мотивами, целями и условиями является важным этапом в развитии всей психологии. Не случайно оно до сих пор широко ис­пользуется рядом авторов. Вместе с тем нередко данная схема, разработанная Рубинштейном и Леонтьевым, рас­сматривается как чуть ли не главное достижение совет­ской психологии в изучении всей проблематики дея­тельности. На наш взгляд, это, конечно, не так. В ука­занной проблематике наиболее существенным для пси­хологии является вовсе не вышеупомянутая общая
схема (которую поэтому не нужно канонизировать). Наиболее существенное состоит в том, что с помощью категории субъекта и его деятельности впервые удалось глубоко раскрыть неразрывную связь человека с миром и понять психическое как изначально включенное в эту фундаментальную взаимосвязь.

Выготский Лев Семенович (1896—1934)

Психолог и философ. Его работы получили миро­вое признание. Широко распространено мнение о том, что он является одним из создателей новой па­радигмы в науках о человеке. Профессор Института психологии в Москве.

Соч.: Этюды по истории поведения (совм. с А.Р.Лурия). М. Л., 1930; Развитие высших психических функций. 1930 (опуб ликовано в 1960); Мышление и речь. М.—Л., 1934; Психоло гия искусства. М., 1965; Собр. соч., тт. 1—6, М., 1982—1984.

М. Г.Ярошевский

Л.С.ВЫГОТСКИЙ - ИССЛЕДОВАТЕЛЬ НАУЧНОГО ПОЗНАНИЯ

С именем Л.С.Выготского сопряжен один из важных фрагментов в летописи психологической мысли XX сто­летия. Отныне не только в нашей стране, но и на Западе его исследования высших психических функций (глав­ным образом мышления и речи) признаны классически­ми. Их отличает сочетание новаторского воззрения на эти функции в качестве изначально порождаемых вклю­ченностью субъекта в социокультурный контекст с экспе­риментальным обоснованием этого воззрения и его широ­ким применением в педагогической практике. Обращение к творчеству Выготского свидетельствует, что он не за­мыкался в кругу специальных «чисто» психологических проблем, но неизменно осмысливал их в «сетке» различ­ных направлений естественнонаучного и культурно-исто­рического знания. На пересечении с ними возникали «точки роста» идей, перемещавших анализ поведения и его психической регуляции в новую систему координат. Но подобной междисциплинарной ориентацией не исчер­пываются причины его высоких успехов на поприще одной из главных наук о человеке — психологии. Среди
многих векторов активности его исследовательского ума выделяется философская рефлексия о природе научного познания как особой историкокультурной формы, имеющей свою структуру и закономерности преобразо­вания. Эта сторона творчества Выготского, дающая все основания считать его одним из крупных представителей отечественной философской мысли, к сожалению, не привлекла к себе должного внимания, хотя именно она сыграла, как мы увидим, особую роль в формировании его конкретно-научных психологических воззрений. Для этого требовались особые интеллектуальные качества. Но сколь талантлив ни был бы мыслитель, он всегда — дитя своей эпохи. Когда Выготский, интересы которого в до­революционный период * поглощали проблемы литерату­роведения, в условиях Советской России (после револю­ции он в течение нескольких лет работал учителем про­винциальной школы) пришел в психологию, его пози­цию определила ситуация как в этой науке, так и в об­ществе.

Наука, которой он отныне посвятил жизнь, испыты­вала радикальные преобразования. Если прежде ее до­стижения усматривались в экспериментально контроли­руемом анализе того, как устроено и по каким законам работает сознание субъекта, то в начале XX века вера в правоту этой версии была до основания подорвана бихе­виоризмом, с одной стороны, декларировавшим, что ис­тинным предметом психологии должно стать взамен со­знания — поведение, а с другой стороны, фрейдизмом, потребовавшим переориентации на скрытые под покро­вом сознания, но движущие человеком иррациональные силы. Наряду с этими течениями на горизонте психоло­гии появились и другие, побудив воспринимать картину этой науки как в клочья разорванную кризисом. Так об­стояло дело на Западе. Идейная атмосфера, которая во­царилась в постреволюционной России, требовала изу­чать человека в качестве строителя будущего, невиданно­го в истории социального мира с позиций марксистской философии. Тем самым, изначально и непререкаемо, ут­верждалась установка на противопоставление науки (на­званной по государственно-политическому критерию со­ветской) множеству тех зарубежных научных направле­ний и школ, которым, как это постулировалось новыми официальными идеологами, марксизм чужд и в принци­пе должен ими отторгаться в силу их классовой буржуаз­
ной сущности. Отсюда и взгляд на картину кризиса м< и хологии в странах капитализма. Ситуация кризиса 0x01 но засчитывалась в пользу голосов, требовавших мари систской перестройки психологии.

Соответственно, Выготский, сменивший в постои тябрьский период литературоведческие занятия на пси хологические, сообразовывал свои искания с этими релм циями. Ему отныне предстояло определить свою пони цию по отношению к событиям, которые происходили и новой России на фронте исследований поведения и со знания. За фундамент научной психологии он принимап (как и все советские психологи) бескомпромиссно мате риалистическое учение об условных рефлексах, считая его, однако, недостаточным для перехода к целостному учению о сознании, поскольку рефлексологи относили субъективный мир человеческой личности «по ту сторо ну» открытых ими телесных механизмов. Тем самым со знание «повисало» за пределами детерминистского объ яснения, которое, как представлялось; гарантировала опора на испытанное в лаборатории точное и прочное знание о зависимости реакций живых существ от матери альных причин. На первых порах Выготский, критикуя учение об условных (и сочетательных) рефлексах за дуа лизм поведения и сознания, объективного и субъективно го, становится на сторону реактологии — учения о реак­циях в варианте, предложенном К.Н.Корниловым - одним из первых лидеров той психологии, которая при­своила себе титул марксистской. Он, вслед за Корнило­вым, принимает (в этот период своих исканий) за основ­ную «единицу» построения психического мира не реф­лекс, который оценивается им как узко физиологическое понятие, а реакцию. Правда, мысль Выготского продви­галась по другим рельсам. «Стрелкой», которая пере­ключила на них, стала категория особой реакции, а именно — речевой, тогда как для Корнилова, как и всей предшествующей экспериментальной психологии, в духе которой он со времен юности был воспитан, создание яв­лялось «безголосым». Для речевых же реакций раздра­жителями служили не физические стимулы, а слова — звуковые сигналы, сущность которых определяется не природой, а культурой в силу того, что их отличает из­начальная насыщенность социально заданным смыслом. В то же время их рабочим эффектом выступают не мы­шечные движения, а движения речевых органов индиви­
да, обращенные к понимающему «бестелесный» смысл этих движений собеседнику. Речевая реакция производи­ла свою работу в сфере общения, коммуникации, диало­га как своего рода «круга». В то же время, используя идею И.М.Сеченова о торможении внешнего действия как причине его превращения во внутреннее, Выготский использует указанную идею для объяснения генезиса со­знания. Слово внешнее, рожденное в реальном общении, становится словом внутренним, незримым, квазииндиви- дуальным. И тогда индивид приобретает способность ре­агировать этим внутренним словом на внешнее поведение организма. Сознание, по определению Выготского, вы­ступало как «реакция организма на свои же собственные реакции» (а не особый способ бытия). С этой формулой соединялись важные инновационные установки, отличав­шие ее и от условно-рефлекторной концепции, и от кор­ниловской реактологии. Ведь в роли детерминант высту­пали такие чуждые этим концепциям факторы, как куль­тура (в образе исторической системы языка) и общение (как диалогическая вовлеченность реакции во взаимодей­ствие индивидов). Однако «пуповина», соединяющая схему Выготского с этими концепциями, еще не была ра­зорвана. Поэтому неудивительно, что в кружке Бахтина, где развивались иные воззрения на язык и духовную жизнь людей, Выготского воспринимали тогда (в середи­не 20-х годов) как приверженца бихевиоризма, сводяще­го поступки человека к стимул-реактивным отношениям организма (в качестве телесной системы) с внешними физическими раздражителями, хотя бы и интериоризи- руемыми во внутреннем устройстве этого организма.

Между тем воззрения Выготского на предметную об­ласть психологии, на события, происходящие в ней в масштабах мировой науки, на реальные перспективы ее выхода на новые рубежи стремительно менялись.

В этих воззрениях наметился в середине 20-х годов крутой поворот. Особый смысл поворота заключался в том, что Выготский, если воспользоваться современной терминологией, переключился от работы в проблемном поле психологической науки с присущей ей системой конкретных предметных представлений к изучению ме- танаучных проблем, к анализу природы и закономернос­тей эволюции самого психологического познания, тех приемов, которые им используются при реконструкции своих реалий, тех подходов, которым оно следует, соот­

нося эмпирическое и теоретическое в этих реконструкци ях. Здесь перед ним психогностическая проблема выгту пила в совершенно новом ракурсе. Гносеологическое (по знавательное) отношение служит, как известно, консти туирующим признаком психики. Субъекта не существу г I без представленности в его актах реального или мысли мого предметного содержания. Но на метанаучном у ром не сама психика, включая ее предметно-познавательныII аспект, становится предметом познания. Причем в дай ной ситуации речь идет не о присущей высокоразвитому субъекту способности к рефлексии по поводу испытывае мых им психических процессов и состояний, в том числе имеющих познавательный индекс. Задача, над которой отныне бился Выготский, имела совершенно иной смысл Его не занимали представления конкретных субъектов о тех образах и переживаниях, о которых они способны представить самоотчет. Объектом его интереса служили совершенно другие «субъекты», а именно научные школы и научные сообщества, представляющие свои «от четы» о психике не по голосу здравого смысла и «как бог на душу положит», а с притязаниями на адекват ность этих «отчетов» исторически сложившимся рацио нальным критериям достоверности (объективности, ис тинности) добываемого знания. Превращая научное по знание в объект специального изучения, Выготский вы ступал как философ науки, ибо невозможно сколько-ни будь эффективно продвигаться в кругу избранных им методологических, логических, онтологических, гносео логических проблем, не поднявшись от частной дисцип лины, ее понятий, теорий, методик, моделей, эмпиричес­кой фактуры и т.п. к имеющему многовековые традиции высшему уровню анализа любых проявлений познава тельной активности, на каких бы объектах она ни была сосредоточена. Для Выготского, как мы только что виде­ли, в качестве нового особого объекта выступила уже не психика, изучением которой он был занят в предшест­вующий период, разрабатывая соответствующие конкрет­ные методики, выясняя связь психического с физиологи­ческими, культурологическими и другими факторами, применяя полученные данные в практике обучения и воспитания (прежде всего аномальных детей) и т.п. Те­перь он перешел в сферу философского анализа позна­ния. Конечно, его переход не означал отказ от разработ­ки специальных проблем конкретной дисциплины -

психологии. По-прежнему думы о ней в широком спект­ре его гуманитарных интересов остаются доминирующи­ми. Но он остро осознавал, что без обращения к тому уровню рефлексии о научном познании, который издавна считался философским, невозможна работа во взорван­ной кризисом психологии. Конечно, это понималось не одним Выготским и не только в России. Кризис был объ­ективным феноменом. Его ощущали и о нем задумыва­лись многие. В том же 1927 году, когда тяжело больной туберкулезом Выготский лихорадочно работал над своим трактатом, которому дал имя «Исторический смысл пси­хологического кризиса», вышла из печати книга извест­ного австрийского психолога Карла Бюлера «Кризис психологии»1. Книга приобрела широкий резонанс в ми­ровом психологическом сообществе. Через год ее автор выпустил в свет второе издание. Основная бюлеровская идея сводилась к надежде на то, что целостность психо­логии удастся восстановить на путях поиска интегрирую­щих моментов в тре, претендовавших на монополию школах: интроспективной концепции, бихевиоризма и психологии духа. Каждая, согласно Бюлеру, хороша по- своему и содержит повод призвать: «возьмемся за руки, друзья», Сравнивая бюлеровский текст со специальным трактатом Выготского «Исторический смысл психологи­ческого кризиса» нетрудно убедиться в решительных преимуществах созданного Выготским. Но его слово, в силу ряда обстоятельств, могло быть услышано только через 55 лет, когда его трактат, извлеченный из его лич­ного архива, был передан в печать. (Издан автором этих строк2.)

Почему же Выготский отказался от его публикации? Среди вероятных причин отчетливо выделяются два об­стоятельства, о которых речь шла выше. Согласно офи­циальной идеологической версии, отступление от которой грозило остракизмом, считалось, что гуманитарное — в том числе и психологическое — знание причастно (за пределами революционной России) классовым интересам той социальной среды, в которой оно культивируется. На этом основании предполагалось, что оно неизбежно
преисполнено различных мистификаций, порождающих несовместимость с истинной наукой. Провозглашалось, что нет иного пути придать этому знанию научное досто инство кроме как возводить его на фундаменте марке и:! ма, диалектического материализма. Оба тезиса, продик тованные с позиций восторжествовавшей в обществе идеологии, воздействовали на конкретно-научную работу в различных дисциплинах с различной степенью эффек тивности. К психологии по инициативе (кстати сказать, беспартийного) К.Н.Корнилова было присоединено он ределение — марксистская. Появился учебник «Психо логия с точки зрения диалектического материализма* Что касается материализма, то особых проблем не возни кало. В России имелось мощное, сложившееся задолго до социалистической революции, восходящее к Сечено ву, а затем успешно развитое И.П.Павловым, В.М.Бех теревым и другими учеными направление, приведшее, благодаря своей естественнонаучной, в философском смысле, материалистической, ориентации к крупным от крытиям в области нейрофизиологии, в том числе прин ципиально важным для детерминистского объяснения психики. В условиях триумфа учения об условных реф лексах важную роль в сохранении психологией собствен ного научного достоинства сыграло обращение к марк сизму, никогда не отрицавшему качественное своеобра зие явлений сознания. Это позволило советским психо­логам противостоять редукционистским увлечениям, чуждым Павлову и Бехтереву, но соблазнительным для их последователей из молодых «радикалов». Постулат о качественной специфике сознания поддерживал версию о собственном достоинстве психологии, явно отступившей на второй план на фоне взрывной популярности учения об условных рефлексах. Однако декларативное утверж­дение о том, что материализм (если только он диалекти­ческий, а не примитивно-редукционистский) не считает сознание и вообще внутренний мир субъекта чем-то за­предельным для научного объяснения, само по себе еще не несло рабочей нагрузки, не могло служить орудием исследования психических явлений. За некое подобие этого орудия сторонники новой марксистской психологии приняли «законы диалектики», используя представления

о переходе количества в качество, борьбе противополож­ностей, скачке и т.п.

Таков был простиравшийся перед умственным взором Выготского идейный фон, когда в стремлении понять кризисную ситуацию в психологии этот взор переместил­ся из конкретно-научной плоскости в плоскость метана- учной, методологической рефлексии. Эффектом такого поворота, потребовавшего сосредоточенности на новом, согласно традиции — философском — проблемном поле, стал ряд новаторских положений, касающихся природы научного познания. Притом не только психологического.

По существу, любое изучение науки как формы дея­тельности и культуры продуктивно лишь когда оно уко­ренено в материале, почерпнутом в реальной истории преобразования знаний, консолидированных в конкрет­ную предметную область.

Для Выготского такой областью служила психология, где ко времени написания своего трактата о кризисе он успешно вел эмпирические исследования. Повседневный непосредственный «диалог» эмпирии и теории был одной из выдающихся особенностей его научного таланта. Во всех этих случаях его теоретическая мысль была устрем­лена в глубины кризисов, пронизывающих реалии пси­хической жизни (присущих, в частности, развитию ре­бенка как главного предмета его исследовательского труда). Обратившись же к кризису науки, Выготский столкнулся лицом к лицу с вопросом о природе самой теоретической мысли как реалии особого рода, требую­щей для своего освоения иных понятий и методов, чем созданные наукой для познания памяти, мышления, речи и других психических функций. Мысль о том, как обу­строена научная мысль, какие силы и в каком направле­нии ее запускают в ход, переносила исследовательские поиски Выготского из ставшей самостоятельной дисцип­линой психологии в область философии, одним из ответ­влений которой эта наука веками служила. Как уже ска­зано, Выготский в этих поисках не был одинок. Ведь стимул к переориентации на философию придали не по­сторонние по отношению к укоренной в эмпирии работе на поле частной науки события, но внутринаучные обсто­ятельства, препятствующие эффективности этой работы (утрата прежнего предмета, конфронтация школ и др.). Потребность в том, чтобы справиться со смутой, грозив­шей катастрофическими последствиями, носила объек­тивный характер. Поэтому ее ощущали и пытались от­кликнуться на зов времени различные умы. Не ограни­

чиваясь простой констатацией кризиса (для этого достд точно было поверхностного наблюдения), они стреми лись наметить перспективу выхода из него на нормаль ный путь развития психологии, приемлемый для веет сообщества исследователей, причастных к этой области.

В руки Выготского попала книга швейцарского уче ного Людвига Бинсвангера (1881 — 1966). (В дальнейшем он приобрел известность как психотерапевт, развивши(I концепцию «экзистенциального анализа» в духе хайде! геровской феноменологической философии «бытия и мире»). Но разработке экзистенциалистской концепции предшествовала попытка Бинсвангера дать «критику психологического разума» в книге, названной им «Введе ние в проблемы общей психологии» (1922 г.)[447]). Ее отли чало кантианское понимание природы мысли. Воспитан ный на нем, Бинсвангер выдвинул проект создания осо бой отрасли, которую он назвал общей психологией. Со держание, соединенное им с термином, обозначавшим эту новую отрасль, радикально отличалось от представлен и й

о том, что наряду с частными дисциплинами типа дет ской, зоологической, патологической и других разделом психологии имеется центральная область, где должны быть собраны и обобщены богатства всех источником психологического познания. Согласно традиции общая психология считалась сводом знаний о частных психи ческих функциях и в этом отношении трактовалась как их теория. Против подобного традиционного понимания выступил Бинсвангер, призвав к тому, чтобы решительно отделить от этой теоретической психологии особую общую психологию, для которой в качестве главного вы ступает вопрос о том, как вообще создаются психологи­ческие теории. Для нее сами эти теории являются фактами.

Выготский принимает идею Бинсвангера о необходи­мости разработки общей психологии как особого раздела в общей структуре психологического познания. Более того, эта идея приобретает у него смысл ключевой для объяснения кризиса психологической науки. В чем ко­ренной смысл этого кризиса, по Выготскому? В отличие от тех авторов, которые, оценивая кризис, акцентирова­ли его негативную для прогресса роль, видели в нем про­цессы распада, в силу которых психологи, как писал

Н.Н.Ланге, ощутили себя «в положении Приама на раз­валинах Трои», Выготский рассматривал его под иным углом зрения. Он выделяет в качестве своего рода зако­номерности однотипный характер эволюции, проделывае­мой независимо друг от друга различными школами — рефлексологией, психоанализом, гештальтпсихологией, персонализмом. Каждая из школ, рождаясь из частных открытий, претендует на захват всей области психоло­гии, а затем и человеческого бытия в целом.

Так, например, согласно Фрейду, «коммунизм и тотем, церковь и творчество Достоевского, миф и изобре­тения Леонардо — все это замаскированный пол»[448]. По Бехтереву, «Анна Каренина и клептомания, классовая борьба и пейзаж, язык и сновидения — все это реф­лекс»[449]. Судьбой различных направлений движет одно и то же стремление утвердиться в качестве всеобщей науки

о психике. Это свидетельствует о том, что в деятельности отдельных ученых и научных групп отражается исто­рически назревшая потребность в общей психологии, в общей науке. Поэтому объяснить претензии различных школ на универсализм личными ошибками, злой волей, незнанием их создателей так же нельзя, «как Француз­скую революцию — испорченностью королей, двора»[450].

Общая психология как учение о «последних основах, общих принципах и проблемах данной области знания» имеет дело с «понятиями высшего порядка». Она при­звана объяснить, что же наиболее общего у всех явле­ний, изучаемых психологией, что делает психологичес­кими фактами самые разнообразные явления — от выде­ления слюны у собаки и до наслаждения трагедией, что есть общего в бреде сумасшедшего и строжайших вы­кладках математики[451].

Категории общей психологии организуют обработку знания в отдельных отраслях психологии, непосредст­венно связанных с практикой воздействия на человека и его преобразования посредством воспитания и обучения, выработки трудовых навыков, лечения и т.д. При этом совершается «перемещение» интеллектуальных достиже­ний не только «сверху вниз» — от философии через

общую науку и частные дисциплины к практике, но и и обратном направлении — «снизу вверх» — от практики к различным способам ее интеграции в частных дисции линах — и далее — к общей науке, суммирующей и своем категориальном аппарате «суверенитеты» детской и педагогической психологии, патопсихологии, психоло гии труда и др.

Создать общую психологию — таково, согласно Нм готскому — веление исторической логики развития но знания. И реально происходящие в психологии процес сы, а не умозрительные построения теоретиков, докллм вают это с удивительной наглядностью.

Обсуждая обращение Бинсвангера к общей психоло гии, Выготский вступает с ним в острую полемику. Ко ренное расхождение между ними имело глубинные фило софские корни. Если Бинсвангер отправлялся от Канта, то Выготский — от Маркса.

Общая психология, согласно Бинсвангеру, призван.I критически исследовать основные понятия психологии Такой поворот от фактов и явлений к понятиям, в кото рых они воссоздаются, действительно может рассматри ваться как новое направление, открывающее путь к само познанию науки, к раскрытию ею самой собственной внутренней природы. Бинсвангер, следуя Канту, пони мал критику психологии как рефлексию над ее логичсс ким аппаратом. Предметное содержание, тем самым, от носилось к одному полюсу, логические формы, в кото рых оно дано, — к другому. Выготскому различие между общей и эмпирической наукой виделось не в том, что первая занята логическими формами, вторая — фак тами опыта, а в том, что в «понятиях высшего порядка, с которыми имеет дело общая наука, действительность представлена иным способом, чем в понятиях эмпиричес кой науки». Как бы высока ни была бы степень абстрак ции от эмпирического факта, в категориях общей науки, ее логических формах всегда содержится «сгусток, оса док конкретно-реальной действительности... хотя бы и и очень слабом растворе»1.

Здесь новаторство Выготского определялось обраще­нием к вопросу об особой логике научного познания, от­личной и от формальной, и от философской (диалекти­

ческой) логики. Эта особая логика направляет работу психологического разума с любыми его объектами. Она изначально исторична и критична. Она переводит на более высокий уровень ту критическую работу, которая повседневно совершается в науке. Критика понятий, от­несенная Бинсвангером к уникальной цели философии, в действительности представляет собой неотъемлемый фак­тор научного творчества.

«Всякое открытие в науке, всякий шаг вперед в эм­пирической науке есть вместе с тем и акт критики поня­тия»1.

В качестве примера приводится открытие условного рефлекса. Оно явилось критикой старого понятия о реф­лексе (как о жесткой, неизменной рефлекторной дуге), но также и открытием, произошедшим при помощи ста­рого факта (слюноотделение при виде пищи). Так обсто­ит дело в конкретной науке, в частной дисциплине. Но каким образом из частных понятий прорастают понятия общей науки, объясняющие психические явления в любой сфере жизнедеятельности? Ответ Выготского сво­дился к стратегическому указанию, что и в этих поняти­ях должна быть представлена реальность, хотя и в осо­бой, «сгущенной форме».

Чтобы выйти из кризиса на новый рубеж, требова­лась «путевая карта», определяющая направление и цель методологической работы. В качестве орудия этой рабо­ты Выготский выбрал аналитический метод. Слово «ана­лиз» было опорным для многих школ. И для эмпиричес­кой психологии, занятой анализом элементов обыденного сознания, и для Фрейда, и для феноменологии Гуссерля, ищущей в чистом сознании временные и внеопытные сущности и смыслы. В России, вслед за Гуссерлем, его аналитический метод стали исповедовать Челпанов и Шпет. Критикуя их, Выготский отмечал, что общий тер­мин «анализ» вносит путаницу. Принципы того аналити­ческого метода, в котором нуждается новая психология, следует искать не в философии, а в опытных науках — естественных и социальных. Этот метод — по Выготско­му — заключается в том, чтобы путем мысленной аб­стракции в совокупности явлений, во всем богатстве их связей открыть существенное, закономерное, обобщив

его в особую понятийную структуру, названную Выгот­ским «клеточкой». По его мнению, Маркс в «Капитале*, анализируя буржуазное общество, выделяет форму то варной стоимости как клеточку, где прочитывается структура всего строя. В исследованиях мозга аналити ческий метод позволил извлечь из богатства нервных ям лений такие «клеточки», как «условный рефлекс» (Пам лов), «доминанта» (Ухтомский), «воронка» (Шеррипг тон). В физике С.Карно сконструировал идеальную па ровую машину, открыл закон, по которому из теплоты можно получить механическое движение. Сто тысяч ре альных паровых машин доказывали это не более убеди тельно, чем одна идеальная.

Стало быть, в естественных науках (физика, биоло гия) аналитический метод столь же всесилен, как и в со циальных (политэкономия). Принципиальность этого по ложения становится очевидной, если принять во внима ние, что возникшая на рубеже XX столетия и развитая неокантианством идея о двух, коренным образом раз л и чающихся методах познания — естественнонаучном (применимом в науках о природе) и социокультурном (применимом в науке о «духе») — вторглась в исследо вания человека, исключив саму возможность построения науки о нем как целостном существе.

Борьба Выготского против версии о двух психологи ях (естественнонаучной и психологии «духа») получила в данном случае «подкрепление» и со стороны метода. Ведь в основе этой версии лежало представление о том, что телесное и духовное познаются принципиально рам личными средствами и способы образования понятий о каждом из них несовместимы.

Аналитическому методу, искусно используемому для преодоления расщепленности телесного, психического и социокультурного, следовал и Выготский в своих первых попытках выделить «клеточку» психологии поведения м виде понятий о круговом речевом рефлексе как первоэ лементе человеческого сознания и эстетической реакции как главной форме общения субъекта с произведением искусства. Обе «клеточки» строились по типу естествен нонаучных моделей и вместе с тем выводили научную мысль за пределы биологии в мир культуры и социаль ного бытия. В качестве образцов применения аналитичес­кого метода в психологии Выготский выстраивал сле­дующий ряд: «машина, анекдот, лирика, мнемоника, во­
инская команда». Он называет их «ловушками для при­роды», как бы подчеркивая тем самым, что возводя эти феномены в ранг моделей, удастся «поймать» действие определенного закона. Что касается идеальной машины С.Карно, то посредством нее был «пойман» общий физи­ческий закон. Остальные «ловушки» касались психоло­гических закономерностей. Одна из «ловушек» (лири­ческое стихотворение) была установлена самим Выгот­ским. «Каждое лирическое стихотворение, — отмечал он, — есть эксперимент» в том смысле, что путем анали­за его структуры может быть восстановлен механизм эс­тетической реакции на него.

Но что представляют собой другие аналитические мо­дели — анекдот, мнемоника, воинская команда, о кото­рых он писал? Эти образцы, при всей их видимой произ­вольности, отнюдь не случайно оказались в одном ряду. Выготский извлек их из наличной психологической лите­ратуры. Анализу анекдотов Фрейд посвятил специаль­ную работу «Остроумие и его отношение к бессознатель­ному». Анекдот послужил для Фрейда моделью, на кото­рой рассматривались отношения между речевыми симво­лами,, неосознаваемыми влечениями личности и психи­ческим эффектом. К мнемонике — системе опосредован­ных знаками искусственных приемов запоминания — психологи (в частности, А.Бине) обращались с целью изучения процессов памяти. Воинская команда служила для П.Жане схемой построения социально детерминиро­ванных действий человека. Не случайно, конечно, Вы­готский поставил лирическое стихотворение, анекдот, во­инскую команду и мнемонику в тот же ряд, что и техни­ческое устройство (машину). Будучи сконструированы людьми для людей, эти создания, с одной стороны, имеют независимую от субъекта структуру, с другой — организуют его внешние и внутренние реакции. Среди таких реакций оказывались и эмоциональные (эстетичес­кие чувства), и когнитивные (память при мнемонике), и поведенческие (исполнение воинского приказа).

Зависимость индивидуальной психики от социальных отношений и форм с давних пор приковывала к себе на­учную мысль. Но в центре интересов Выготского, как мы знаем, неизменно выступало такое социальное, кото­рое запечатлено в произведениях культуры (языка, ис­кусства), имеющих собственный строй. Быть может, здесь решающую роль играла его изначальная сосредото­
ченность на текстах, на знаково-символических системах, которые, освоив богатый опыт антипсихологической фор мальной школы, Выготский считал подчиненными иным правилам, чем психические реакции индивидов. Соци альное для Выготского — это прежде всего социокуль турное. Все упомянутые Выготским «ловушки» для по имки психологических законов устроены по типу такой организации, которая рассчитана на производимый по средством речевых знаков психологический эффект. И трактовке последнего опять-таки сказалось своеобразие* позиции Выготского. Подобно тому, как социальное для него — социокультурное, психическое — всегда телесно психическое, всегда сопряжено с объективным актом по ведения, будь то эмоциональный взрыв или мысль, пред варяющая движение (при исполнении команды). Отсюда и установка Выготского на неклассическую трактовку ис­ходной «клеточки» психики. Такой «клеточкой» он не мог признать ни элементы непосредственного опыта, с которыми имела дело эмпирическая психология (ощуще ния, восприятия, ассоциации и др.), ни «гештальты» новой структурной психологии, ни стимул-реактивные отношения бихевиоризма, ни корниловскую «реакцию». Ограниченность перечисленных понятий, ядерных для различных направлений, в том, что в их внутреннем строе не были представлены социокультурные компонен ты, которые во всех психологических концепциях счита­лись внешними и* по отношению к индивидуальному со­знанию и поведению. Лирический стих, мнемоника или воинская команда с этих традиционных для психологии позиций не могли быть признаны ее фундаментальными фактами, анализ которых позволил бы сделать «прозрач­ным» таинственный механизм сознания. Ведь они во всех случаях трактовались как нечто, причастное иному порядку вещей, чем феномены, образующие собственный предмет психологического познания.

Выготский опирался на факты иного рода, чем те, с которыми обычно имеет дело ученый. В качестве реалий, подлежащих разбору, выступали факты, касающиеся возвышения и падения истин, кризисных явлений, теоре­тических дискуссий, методов, языка и т.п. Если понятия, категории, факты, в которых представлена реальность душевной жизни людей, отнести к уровню мышления «первого порядка», то изучение самих этих понятий и

фактов следует считать делом мышления «второго по­рядка».

Здесь выступает особая задача: саму науку превра­тить в объект специальной рефлексии. Именно эту зада­чу, требующую перехода на уровень мышления «второго порядка», Выготский решал в рукописи о кризисе психо­логии. До Выготского никто из советских психологов не только не принимался за эту задачу, относимую ныне к особой «науке о науке» (науковедению), но и вообще не осознавал, что подобная задача существует. Обсуждение вопросов теории и логики познания издавна относилось к философии. Для Выготского рефлексия о науке озна­чала не ее философское исследование в его традицион­ном понимании, а метанаучное прослеживание событий ее реального исторического бытия.

Методологическую конструкцию Выготский мыслил как изначально историческую. Но ведь история имеет дело с неповторимыми событиями. Методология охваты­вает устойчивые инвариантные формы и способы анали­за. Как в таком случае возможна методология на истори­ческой основе? Ответ Выготского заключался в указании на то,, что закономерность, повторяемость присущи само­му процессу познания, его историческому бытию. Из объективной логики развития процесса, скрытой за непо­вторимостью событий, записанных в памяти науки, из­влекаются общие формулы, из которых выводимы и предсказуемы эти события. «Закономерность в смене и развитии идей, — замечает Выготский, — возникновение и гибель понятий, даже смена классификаций и т.п. — все это может быть научно объяснено на почве связи данной науки 1) с общей социально-культурной подпо­чвой эпохи, 2) с общими условиями и законами научного познания, 3) с теми объективными требованиями, кото­рые предъявляет к научному познанию природа изучае­мых явлений на данной стадии их исследования, т.е. в конечном счете — с требованиями объективной действи­тельности, изучаемой данной наукой»1.

Историзм в воззрениях на науку был нераздельно связан в учении Выготского с принципом системности. Он неизменно трактовал ее как внутренне связанную систему. Каждый ее элемент, будь тот факт или термин,

методический прием или теоретический конструкт, полу­чает свой смысл от целого, которое проходит ряд фаз, сменяющих друг друга с неотвратимостью, подобной переходу от одной исторической формации к другой. Фаза кризиса захватывает все элементы науки как цело го, в том числе ее термины, за которыми стоят понятия. Проблеме языка в методологическом анализе науки Вы готский придавал особое значение. «Язык, — писал он, обнаруживает как бы молекулярные изменения, которые* переживает наука; он отражает внутренние и неоформив шиеся процессы — тенденции развития, реформы и роста»[452]. Язык науки — инструмент анализа, орудие мысли. Его может развивать лишь тот, кто занимается исследованием и открывает новое в науке. Открытие новых фактов и возникновение новых точек зрения на факты требуют новых терминов. Таким образом, речь идет не о таком словотворчестве, когда выдумываются новые слова для обозначения уже известных явлений, подобно наклеиванию этикетки на готовый товар, а именно о словах, которые рождаются в процессе научно го творчества.

Одним из выражений кризиса в психологии явилось то, что ее язык страдал пестротой, неточностью, мифоло гичностью. Между тем ни одна наука не может нормаль но развиваться, если она не вырабатывает собственной язык. Огромную роль языка в развитии и совершенство вании науки, отмечал Выготский, можно видеть на при мере физики, химии и особенно математики. А «психо логический язык современности, прежде всего, недоста точно терминологичен; это значит, что психология не имеет еще своего языка»[453]. Словарь психологии представ ляет собой конгломерат из трех групп слов: 1) обиходно го повседневного языка, который не может стать языком науки, так как его слова смутны, неточны, полисемичны;

2) философского языка, во-первых, потому, что они многозначны вследствии борьбы философских школ, и, во-вторых, они теряют связь со своим прежним смыслом;

3) заимствованных из естественных наук и употребляс мых в переносном смысле (например, энергия, сила, ин тенсивность и др.). Научные термины, взятые из других наук, прикрывают ненаучные понятия. Язык не нейтра
лен и не пассивен по отношению к науке; он ее активный компонент, непосредственный участник всех событий, происходящих в науке. Слово — термин в вышеотмечен- ном смысле — является главным орудием интеллекта в исследовательском процессе. Оперирование им выступа­ет как творческая операция, позволяющая вскрыть в пси­хической реальности новые, неизведанные пласты.

Проблему работы над термином Выготский соотносил с использованием экспериментальной техники, уделив внимание тому, что он любил называть «философией прибора». Поскольку психология является эксперимен­тальной наукой, то для решения своих задач она приме­няет различные аппараты, приборы, устройства, выпол­няющие функции орудий. Однако развитие эксперимен­тальной техники в психологии таит опасность ее фети­шизации и может породить надежду на то, что само по себе применение экспериментальной техники способно открыть новые научные факты. Подобное увлечение ап­паратной техникой без теоретических предпосылок, без понимания того, что она играет лишь вспомогательную роль, наносит ущерб научному творчеству, порождает, по выражению Выготского «фельдшеризм в науке». «Фельдшеризм в науке», по Выготскому, — это отрыв технической исполнительной функции исследования об­служивание аппаратов по известному шаблону) от науч­ного мышления. Такой отрыв отрицательно сказывается и на самом мышлении, поскольку вся тяжесть исследова­тельской работы переносится с оперирования словами- терминами на бездумное оперирование приборами. В ре­зультате слова, не наполняясь новым содержанием, начи­нают оскудевать, перестают выполнять присущую им роль важнейших инструментов мышления.

История науки являлась для Выготского огромной лабораторией, гигантским «испытательным стендом», где проходят проверку гипотезы, теории, термины, принци­пы организации знания. Прежде чем заняться экспери­ментальной психологией, он проник в деятельность этой лаборатории. До того как его объектом стали мышление и речь ребенка, он рассмотрел плоды умственной работы людей в ее высшем выражении, каковым является по­строение научного знания. Его как бы направляло из­вестное положение, что высокоразвитые формы дают ключ к раскрытию тайн элементарных. Он говорит, на­пример, о том, что слово представляет «эмбрион науки».

Анализирует не эту эмбриональную форму (к рассмотре­нию которой перейдет через несколько лет), а функцию научного термина — слова, несущего высшую напряжен­ную интеллектуальную нагрузку. Вот он обсуждает во­прос об «обороте понятий и фактов с прибылью поня­тий» применительно к истории познания. Впоследствии масштабы меняются. Выясненное на макроуровне ведет к объяснению развития понятий у детей. За трактовкой коллективного разума науки как особой системы после­довало учение о системном строении индивидуального сознания. За сравнением научных понятий с орудиями труда, которые от употребления изнашиваются, последо­вала концепция, согласно которой понятия как средства освоения мира и построения его внутреннего образа в ходе онтогенеза претерпевают эволюцию.

Все коренные вопросы познавательной активности человека — соотношение эмпирического и теоретичес кого, слова и понятия, способы оперирования понятием как особым орудием и благодаря этому изменение его предметного содержания, реального, практического дей ствия и его интеллектуального коррелята — сначала рассмотрены на материале развивающегося научного знания. Лишь после того, как они были выверены на этой особой культуре, Выготский обратился от исто рического опыта к психологическому.

За несколько десятилетий до того, как на Западе в философских исследованиях науки сложилась, в проти­вовес постпозитивизму, так называемая историческая школа, Выготский разработал новаторский проспект ме­тодологического анализа научного знания с позиций ис­торизма. Особый интерес к указанной школе вызвало ее обращение к кризисам, революциям, катастрофам в науке. Одной из самых популярных ее книг стала ра бота Томаса Куна «Структура научных революций», где роль кризисов в динамике научного знания рассматри­вается главным образом на материале истории физики. Выготский обратился к объяснению динамики кризис­ных явлений в другой науке — психологии. Но своеоб разие потрясений, которые она испытывала, он осмы сливал сквозь призму общих и, как мы могли убедить ся, глубоко новаторских воззрений на природу научного познания и перспектив проникновения в его внутренний строй. Для него аксиоматической служила идея о зако­номерном преобразовании этого строя, о том, что твор­
ческие порывы отдельных школ и их лидеров обуслов­лены объективной логикой развития науки, в категори­ях которой дано «сгущенное» знание о реальности, ка­ковой она существует сама по себе, безотносительно к познавательной активности субъекта — индивидуально­го или коллективного (научной школы или научного со­общества). Таковыми выступили в трактовке Выготско­го принципы научного объяснения процесса научного познания. Он детально отображался им, применительно к одной из дисциплин, как закономерный процесс, имеющий собственную логику развития. Постулирова­лось, что эта логика созидается и сменяет свои формы не в сфере «чистой» мысли, но на имеющей особую «стать» социокультурной подпочве соответственно объ­ективной природе познаваемых вещей. Сама же эта природа выступает перед исследовательским умом с присущими ей тайнами и загадками в том обличье, ко­торое она обрела на уровне постигнутости этих тайн, благодаря энергии мысли. Поэтому не только субъект научного познания, но и его объект изначально исто­ричны. В онтологическом плане объект имеет одну ис­торию,- в эпистемологическом — другую. Выготский прославился как исследователь умственного развития ребенка. Мы видели, что построению научной модели этого развития, имеющей онтологический смысл, пред­шествовал творческий полет мысли Выготского на эпис­темологическом уровне.

С.Тулмин (США)

МОЦАРТ В ПСИХОЛОГИИ

I

Длительное время после Французской революции со­хранялся разрыв между физиологами Франции и их коллегами в Англии. Отчасти этот разрыв явился следст­вием наполеоновских войн, вызвавших волну патриотиз­ма в Англии. Но в основном именно революция усугуби­ла недоверие консерваторов и враждебность англичан ко всему, связанному с Францией.

А во Франции в эти годы происходил великий по­дъем в физиологии. Работы Биша, Флоренса, Ленека и

Магенди закладывали тот теоретический фундамент, на котором позднее Клод Бернар построил первую действи тельно современную физиологическую теорию «гомеоста тических систем», стабилизирующих изнутри живой ор ганизм. В Англии же продолжали господствовать ста рые, консервативные, статичные концепции. Такие авто ритеты, как Хантер и Абернети, сомневались, является ли даже жизнь (не говоря уже о духе) продуктом про стой анатомической «организации». С их точки зрения, от новых теорий «за каналом» разило грубым материа лизмом, приемлемым только для тех, кто «поддерживает тиранов и цареубийц».

Вильям Лоренц в «Естественной истории происхож дения человека» писал, что в Англии всякий, кто «игра ет» идеями, распространенными во Франции, оценивает ся как союзник «французских атеистов». Чарльз Дарвин многие годы — со студенческих лет в Эдинбурге вплоть до публикации в 1871 году «Происхождения человека» жил в страхе прослыть материалистом. И только в конце XIX века «научная физиология» пробила себе путь м Британии.

Нечто подобное произошло и со многими американ скими психологами, которые оставались в стороне от важнейших открытий в русской психологической науке после первой мировой войны. Значительная часть фунда ментальных работ советской психологии 20-30-х годов теоретических и экспериментальных — оставалась неим вестной в США и лишь сейчас благодаря усилиям, энер гии и инициативе Майкла Коула из Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке становится более или менее доступной американскому читателю.

Профессор М.Коул редактирует ежеквартальный журнал «Советская психология» (сборник переводов ста тей) и является ответственным за выпуск двух из трех томов антологии «Советская психология развития». И если Майкл Коул до сих пор редактирует новые выпус ки работ Выготского, то это он делает не потому, что пи тает слабость к архивной работе, а потому, что убежде'н: «Существенная часть того, что было сделано в России < 20-х по 30-е годы, соответствует американским исследо ваниям сегодняшнего дня».

Теперь, когда на английский язык переведено мною материалов, в том числе и ключевые работы советских авторов, возникают вопросы:

1. Что мы можем почерпнуть из этих материалов? Правы ли Майкл Коул и его коллеги? Действительно ли американская психология, отдав 50 лет напряженного труда таким областям знаний, как академическая психо­логия, нейроклиника, лингвистика, теория обучения, проглядела нечто очень существенное, что было сделано советскими учеными?

2. Почему советская психологическая литература иг­норировалась до сих пор? Неужели это была дань раз­ногласиям между нашими странами и как возможно по­добное в середине двадцатого века? Как могло случить­ся, что большая группа видных физиологов и психоло­гов — целая школа! — работала на протяжении 40 лет, публиковалась в России и тем не менее оставалась неиз­вестной на Западе?

Ответы на эти вопросы связаны между собой. Разни­ца в теоретическом подходе, методе и философии между нашими странами привела к различиям и в организации исследований, а последние поддерживали разногласия в теории и философии. И изначальные установки, и ин­теллектуальные факторы отгородили западных ученых- бихевиористов от достижений советской школы. Только сейчас мы получили возможность изучить эти достиже­ния и включить результаты советских исследований в практику нашей науки.

II

Центральной фигурой в советской психологии 20-30-х годов был Лев Семенович Выготский. В июле 1934 года в возрасте 37 лет он умер от туберкулеза. Последние годы его жизни были лихорадочной гонкой в соревнова­нии с приближающейся смертью. (Возможно, он был последним из умирающих от чахотки гениев, примени­тельно к которым понятие «лихорадочный» приобретало все свои значения.) Он оставил после себя не школу, а скорее группу страстно преданных ему товарищей, кото­рые продолжали работать в открытых им направлениях; позже они внесли свой вклад в психологию частично благодаря своим работам во время войны над проблема­ми «афазиологии» (или клинической неврологии), час­тично благодаря исследованиям в области методики обу­чения.

Самым выдающимся среди последователей Выготско­го был А.Р.Лурия — человек с необычайно широким кругом талантов и интересов[454]. Вслед за Выготским —Мо цартом в психологии (подобно тому, как Сади Карно был Моцартом в физике) — Лурия сумел стать Бетхове­ном, просто его судьба была более удачной. Но весь бо гатый спектр возможностей, представленный в работах Лурии, которые можно назвать пограничными между нейрофизиологией, лингвистикой и теорией обучения (хотя и в менее глубоко проработанной теоретической форме), — все это начато в дискуссиях с Выготским и его коллегами в начале 30-х годов[455].

Выготский начинал не как психолог. Сразу же после революции 1917 года он специализировался в МГУ как литературовед, и его первое исследование относилось к области литературной критики по «Гамлету» Шекспира, в результате чего получилась книга «Психология искус ства» (переведенная на английский в 1971 году). С этой подготовкой Выготский был скоро вовлечен в круг дие куссий в Московском институте психологии на тему о «социальном и культурном в структуре сознания». Эти дискуссии велись с 1924 года, когда директором институ та стал К.Н.Корнилов. Энергия и оригинальность Вы готского быстро сделали его лидером в дискуссиях. А вскоре он занялся медициной, чтобы овладеть кругом проблем нейрологического и психиатрического характе ра, имеющих отношение к проблемам понимания, фор мирования понятий и к проблемам сознания. До самой своей преждевременной смерти он оставался доминирую щей фигурой во всех дебатах по вопросам психологии.

Однако даже в Советском Союзе только в конце 50-х годов работы Выготского стали оказывать влияние на на учную психологию. На Западе же его имя до 1962 года было известно лишь в связи с изящным тестом с исполь зованием кубиков в детской игре для определения дет ского способа формирования понятий. Благодаря этому
тесту он с успехом пересмотрел ранние взгляды Пиаже на роль внутренней (эгоцентрической) речи в развитии ребенка. Публикация на английском языке в 1962 году книги Выготского «Мышление и речь» дала возможность американским читателям почувствовать особенную остро­ту аналитического подхода этого ученого. Но только сей­час мы получили возможность познакомиться с его тео­ретическими изысканиями благодаря появлению сборни­ка работ Выготского, вышедшего под редакцией Майкла Коула и его коллег, носящего изумительное название «Разум в обществе».

В книге изложены обстоятельства жизни и деятель­ности Выготского; в нее вошли разделы из четырех работ Выготского. Это главным образом не опубликован­ная ранее монография «Орудие и знак в развитии ребен­ка», датированная 1930 годом, и глава из «Истории раз­вития высших психических функций», вышедшей в Рос­сии в 1960 году. Книга обладает двумя важными досто­инствами. Во-первых, она была подготовлена при актив­ном участии Лурии и потому, несомненно, авторитетна, и, во-вторых, она дает нам возможность убедиться во всеобъемлемости теорий Выготского, чего мы давно ждали и без чего его работы по мышлению и речи каза­лись одноаспектными.

III

На всем протяжении короткой научной жизни Выгот­ского его главное внимание было сосредоточено на про­блеме сознания, а именно на том, как, в каких видах представлено сознание в жизни индивида в интеллекту­альном и нейрологическом планах. По мнению Выгот­ского, к этой проблеме нельзя подходить ни с позиции «основные функции генетически наследуются», ни с по­зиции «все приобретается исключительно в результате взаимодействия со средой». Выготский не принимал ни теории «наследственности» в смысле, развиваемом сегод­ня Хомским, ни «внешнего обусловливания» в терминах Скиннера. Он настаивал на том, что эти два подхода сами по себе не являются единственно возможными, и обрушивал на них критику в рамках теории «развития».

В процессе своего становления ребенок под влиянием воспитания и приобретенного социального опыта «при­сваивает» себе определенные способы восприятия, мыш­
ления и поведения. Он социализируется и усваивает культуру. (На языке советских исследований сознание ребенка приобретает «структуру» на базе «культурно-ис­торических» условий.) В рамках этой проблемы Выгот­ский пытался выяснить, как происходят эти изменения и каковы их общие закономерности. С его точки зрения, они неизбежно развиваются на базе определенных фи­зиологических и неврологических условий, но вместе с этим зависят не только от генетического развития, взрос­ления индивида, но и от внешнего воздействия среды. В терминах психологии Выготский показывал, как при­своение культуры, социализация и развитие мышления обретают свою форму во внутренней жизни ребенка, осо­бенно под влиянием внутренней речи. В терминах невро­логии он пытался выяснить, как социальные, культур­ные, языковые и интеллектуальные навыки, приобретае­мые индивидом в период становления, представлены в корковых областях нервной системы.

Придя к вопросам развития ребенка от эстетических и литературно-критических исследований, Выготский особенное внимание уделял роли языка для умственного становления ребенка. Особенно тщательно он изучал, как ребенок использует знание языка в приобретении самостоятельным навыков. Обычно эти навыки вначале отрабатываются и тренируются в социально-обучающих ситуациях, рядом и вместе с другими человеческими приобретениями, под влиянием и при коррекции со сто­роны окружающих и самого языка. Далее они консоли­дируются в самостоятельных играх путем разговоров с самим собой и постепенно становятся частью непродумы- ваемого арсенала способностей. Вначале это сконцентри­рованные темы внутренней речи ребенка, затем — его внутреннее мышление.

В своей первой монографии «Мышление и речь» Вы­готский знакомит нас со своими мыслями об интериори- зации с помощью внутренней речи: процессы операций, вычислений и т.д. выполняются вначале вслух в ситуа­ции зрительного восприятия и управляемого обучения, затем они присваиваются ребенком, повторяются им про себя, с тем чтобы позднее уйти в план внутреннего мыш­ления. (Те, кто читал книгу Выготского, не смогут за­быть его блестящих мыслей и иллюстраций из Достоев­ского и Толстого, с помощью которых он доказывает
свою идею о «компрессии» внутренней речи, о том, как «облако мысли» конденсируется в слово.)

Издание книги «Разум в обществе» позволит оценить достижения Выготского в более широком контексте, по­нять, что в этом вопросе сделано до сего времени на За­паде. Особенно ясно мы представляем теперь одну из центральных идей Выготского о значении и роли языка и символического мышления при формировании интел­лекта. И язык, и символы Для Выготского являются в буквальном смысле слова психологическими инструмен­тами, с помощью которых формируется наш ментальный внутренний мир, подобно тому как мы используем обыч­ные инструменты для придания формы любым материа­лам «внешнего мира».

В то же время, готовясь к деятельности нейропсихо­лога, Выготский работал и над вопросами о роли цент­ральной нервной системы в консолидации и мобилизации наших способностей. По этим вопросам работы Лурии и его коллег продвинули психологию далеко вперед. Это было сделано несколькими способами. Некоторые рабо­ты являются исследованиями по развитию нормальных и отсталых детей. В других работах изучаются патологи­ческие изменения, которые произошли со взрослыми людьми в результате травмы, что позволило выявить более ранние и скрытые стадии формирования той или иной способности или навыка.

Лурия показал, что у людей, выросших в алфавитной культуре, навыки чтения и письма представлены глав­ным образом определенными зонами в слуховых облас­тях коры мозга, несмотря на активное участие зрения при формировании этих навыков. Доказательства он на­ходил в двух фактах. Во-первых, у русских, больных афазией, нарушения в слуховой зоне приводили к распа­ду или к деградации навыков письменности и чтения, а у больных китайского происхождения этого не наблюда­лось. Во-вторых, было замечено, что русские дети в про­цессе обучения письму всегда проговаривают про себя слова во время письма. Если их заставляли прикусить кончик языка между зубами, число ошибок при письме возрастало в шесть раз.

В любом случае (как отмечал Лурия) понимание речи по крайней мере в языковых культурах формирует лингвистические навыки.

Идеи Выготского, касающиеся использования детьми беззвучной речи в качестве орудия в создании интеллек туальных навыков, созвучны западной философской тра диции (так, Платон рассматривал «мышление» как ра;» говор с самим собой. Выготский знал о своих философ ских предках: он оставил после своей смерти незакончен ную рукопись о страстях у Спинозы и Декарта. Однако его работа дает нам новые пути облечения в плоть и кровь того, что ранее было абстрактными, общими спеку ляциями. Теперь мы знаем, что «разговор с самим собой» является одним из главных инструментов, ис пользуемых ребенком при создании своего мышления как внутреннего процесса, имеющего преимущества авто номии и экономичности1.

Это изменение Выготский интерпретирует как иллю страцию того, как «интенциональность» берет верх над «причинностью», когда ребенок становится взрослым. Это один из путей видения Выготским дильтеевской ди хотомии между №1:иг и Се151:, или между «физикалист скими» и «интенционалистскими» объяснительными мс тодами.

В целом работы Выготского о роли языка переклика ются с поздними работами Витгенштейна. Вспомним «языковые игры» Витгенштейна, где прослеживается роль языка в формировании поведенческих актов и их проявлении, отставленном во времени. Но в работах Вы готского дан ряд интересных рассуждений, отсутствую­щих в работах Витгенштейна. Возьмем, например, дис­куссию об «абстракции», занимающую философов со времен Джона Локка (это имеет отношение к вопросу о взаимосвязи языковых и неязыковых компонентов «лин­гвистических игр»). Возникают вопросы: зависит ли по­нимание смысла всей ситуации только от слов или слова могут быть абстрагированы от всех других компонентов и «смысл» может быть вне слов? Могут ли животные формировать «общие идеи» без использования какого- либо языка?

Результаты размышлений Выготского показывают, что на этот вопрос нельзя дать общего однозначного от-

нета. Взаимоотношение языковых и неязыковых элемен­тов любого комплекса изменяется при переходе от одной формы жизни к другой.

На доречевой стадии первые элементы речевой игры проигрываются без прямого использования языка. Затем в течение решающей, формирующей стадии язык — об­щественный, или внутренний, или оба служат «стро­ительными лесами», внутри которых остальной комплекс создается, накапливается и консолидируется. Наконец, на стадии зрелого взрослого человека лингвистические элементы теряют все мнемические функции и становятся чисто символическими. Когда это происходит, они вы­ступают как независимые или абстрактные. Это дает новый подход к ряду вопросов, например, в какой мере «значение» является одинаковым для ребенка здорового и больного с мозговой травмой, или шире — в какой мере можно расценивать «значение» как абсолютно оди­наковое или совершенно различное для индивидов в раз­личные моменты жизни.

Интерес и важность работ Выготского и Лурии час­тично объясняются их анализом того, как различные слои коры связаны с оперированием понятиями (этот во­прос подробно рассмотрен в книге Лурии «Высшие кор­ковые функции»).

IV

В своем введении к «Разуму в обществе» Майкл Коул и Сильвия Скрибнер привлекают наше внимание к Вильгельму Вундту, который был основоположником психологии XX века как для России, так и для Америки. Вместе с тем интересно, что в обеих странах в учении Вундта были развиты разные части. На Западе Вундт воспринимается чаще всего как основатель эксперимен­тальной психологии, как ученый, который расширил применение методов психофизики Вебера и Фехнера и применил их в отношении интроспективных данных сен­сорного опыта.

По мнению самого Вундта, экспериментальный метод в психологии имеет ограниченное применение: он может успешно использоваться только при изучении умствен­ных процессов на низшем сенсорном уровне и неприго­ден для исследования тех «концептуальных» или «выс­ших» психических процессов, которые сформированы в
зависимости от социальных и культурных факторов. Как писали Коул и Скрибнер, Вундт в качестве своей экспе­риментальной задачи выбрал описание содержания чело­веческого сознания и его отношения к стимуляции извне. Его метод состоял в том, чтобы проанализировать состав­ляющие элементы отдельных стадий сознания, которые он определял как простые ощущения.

Вундт предположил, что сложные ментальные функ­ции, или, как их тогда называли, «высшие психические процессы» (произвольное запоминание и дедуктивное до­казательство, например) в принципе не могут изучаться экспериментально. Он утверждал, что такие функции могут изучаться с помощью исторических исследований продуктов культуры, таких, как народные легенды, обы чаи и языки.

Покидая мир болевых, световых и других «простых ощущений», мы попадаем в мир сложных и культурно обусловленных сфер. Большая часть высших менталь­ных феноменов не сводится к результатам универсаль­ных, механически понимаемых причин, но варьируется от культуры к культуре. По мнению Вундта, это не озна чает, однако, невозможности их изучения. Просто к ним нужно подходить как к продуктам исторического разви тия человеческой культуры и общества. Говоря словами самого Вундта, они являются предметом исследования не столько экспериментальной психологии, сколько истори ческой психологии народа (Уо1к5р5усЬо1о81е).

Единственная часть исследований Вундта, которая получила развитие в США, — это его эксперименталь­ная программа. Эта часть его работ была введена в США учеником Вундта Титченером и при этом отделена от своей исходной теоретической части, теоретического кон­текста; далее она была обобщена и принята в качестве модели «психологических исследований*. Большинство американских ученых «проглядело» ту часть работ Вунд­та, где указывалась необходимость изучения «психоло­гии нации».

Таким образом, в Америке не обратили внимания на мысль Вундта о культурно-историческом характере всех «высших психических процессов» и на тщетность поиска универсальных причинно-следственных связей в сфере «высших ментальных функций».

Что же касается России, то там благодаря историчес­кому материализму, построенному на философии Маркса

и Энгельса, а также благодаря ранним работам Сеченова изначально развивался культурно-исторический подход к проблемам психологии. Русские психологи избежали ис­кушения принять формулу «научного метода» с позиций позитивизма, и их исследования естественным образом продолжили именно ту заданную Вундтом линию, кото­рая обращалась к Уо1кзр5усЬо1о81е.

Это не означает, что они приняли во внимание пред­упреждение Вундта о том, что «высшие психические процессы» нельзя изучать с помощью экспериментальной психологии, — просто с самого начала они строили свои работы, принимая во внимание культурные и историчес­кие факторы. Сила работ Выготского состоит, в частнос­ти, в том, что он в своих эмпирических исследованиях отказался начать с выделения предмета, подлежащего экспериментальному изучению, ибо сделать это — значи­ло бы вырвать его из контекстуальных ключевых связей, как это сплошь и рядом делали психологи Запада. Он всегда рассматривал индивида в его связях с «культур­но-исторической ситуацией».

V

Приняв во внимание два аспекта вундтовской психо­логии, легко понять, почему исследования в России и Америке пошли в разных направлениях. С точки зрения советской психологической школы американская психо­логия фрагментарна и идет по разным идеологическим направлениям. За последние 50 лет в Америке было вы­полнено громадное количество работ в различных облас­тях психологии, неврологии, лингвистики и педагогичес­кой психологии. Но они не объединены общей теорети­ческой платформой, которая помогла бы интегрировать получаемые результаты. Поэтому различные области американской психологии разобщены.

Принятый позитивистский подход привел к тому, что бихевиористские методы проникли всюду, в множество никак не сообщающихся между собой, часто узкоспециа­лизированных дисциплин. Ученые-бихевиористы так ор­ганизовывали свои исследования, что преобладающим стал принцип: чем ^же и определеннее ставится вопрос исследователя, тем он более «научен». Так, например, зачастую задача исследования сводится к получению ста­тистических корреляций между числовыми значениями 22*
«поддающихся подсчету» вариативных данных. Даже н предисловии Майкла Коула и Сильвии Скрибнер в книге «Разум в обществе» дается поразительное замеча ние — извинение редакторов за Выготского: «Ссылки Выготского на экспериментальные исследования, прово димые в его лаборатории, иногда оставляют некоторое* чувство неловкости. Он почти не приводит никаких фак тических экспериментальных данных, и его выводы очень общи. Где статистически обработанные тесты, до казывающие, что приведенные наблюдения верны? Уче ные, пользующиеся методами экспериментального подхо да, должны вычеркнуть Выготского из числа тех, кто до бывает факты путем эксперимента, и причислить его к тем, кто предсказывает, теоретически намечает перепек тивы развития науки»[456].

И вот пример: американские психолингвисты, вместо того чтобы изучать, как дети в целом продвигаются и функциональных «языковых играх», грубо говоря, про сто подсчитывают, как ребенок усваивает, скажем, грам матическую категорию будущего времени. Многие запад ные неврологи, изучая мозговые нарушения у взрослых, не обращаются к ранним стадиям формирования той или иной функции в детстве или на более ранних этапах (я сразу исключаю из числа таких ученых Нормана Геш винда из Гарварда, благодаря которому я сам когда-то впервые познакомился с работами Лурии и Выготского).

Никто на Западе даже не осмеливается интегриро вать в своих работах, подобно Лурии и Выготскому, синдромы афазии, общие для разных культур способы мышления, развитие интеллекта близнецов и особенное ти феноменальной памяти человека (Лурия). Не многие* американские психологи осмелились бы на такие по пытки.

Опять-таки с точки зрения советской психологичес кой школы американские бихевиористы поляризуются (из-за отсутствия культурно-исторического подхода) по
двум линиям, резко противопоставленным одна другой в философском аспекте: идеализм и механистический мате­риализм. Поэтому они так мало уделяли внимания тем вопросам, которые, по Выготскому, являются решающи­ми, а именно процессам, в которых мир «идей» и мир «материальных условий» обнаруживают свое общее исто­рическое начало — в их воплощении в жизни отдельного ребенка, и это естественный результат его социализации и приобщения к культуре.

Вспомним недавнее разделение психологов языка в Америке на «нативистов» (это трансформационные грамматисты в духе Ноэма Хомского, идущие от поня­тия о врожденности универсалий языка) и радикальных бихевиористов («все от среды») в духе Б.Ф.Скиннера. В основе разногласий между двумя группировками в психологии было различие в подходе к онтологии. Скиннер считал, что все внутренние проявления интел­лекта суть эпифеноменальные побочные продукты воз­действия среды. По Хомскому, интеллект имеет исклю­чительно «внутренний» характер и проявляет себя в тех или иных формах поведения, то есть ментальность при­сутствует в человеке от рождения и ждет лишь своего «выражения».

Ни одна из оппозиционных сторон не обратилась к вопросу, поставленному еще Выготским: каким образом ментальные операции (например, языковые) становятся «внутренними» в процессе культурного формирования сознания? Скиннеру вопрос интериоризации неинтере­сен, так как, по его мнению, внутреннее владение язы­ком не отличается от внешнего ничем, кроме свернутос­ти. Для Хомского такой вопрос вообще иррелевантен, так как он считает, что язык задан человеку от рожде­ния.

Подобные разделения в Америке существуют и в дру­гих областях знания, например, в антропологии, в диспу­тах об автономии культуры. С одной стороны, Клиф­форд Гирц и Маршал Сах лине настаивают на интенцио- нальном описании феноменов культуры с нацеленностью на «смысл» этих феноменов в духе гуманитарных наук. А антрополог Марвин Харрис объясняет факты культуры как прямой результат материальных условий, которые формируют культуру. Социобиологи ищут «материаль­ные причины» культуры еще глубже, в самой генетике.

И никто не подходит к проблеме социализации и присвоения культуры так, как это делают представители советской психологической школы.

«Идеалисты» полагают, что мы — существа Культу­ры от рождения. «Механистические материалисты» на­стаивают на том, что присвоение Культуры — это ре­акция биологической Природы на варьирующиеся усло­вия среды. И в обоих случаях не осознается научная значимость теории присвоения Культуры (развиваемой школой Выготского), которая явилась бы звеном, могу­щим соединить враждующих идеалистов и грубых мате­риалистов.

VI

Советская психология воспринималась американцами на протяжении последних 50 лет как чуждая и непри­емлемая для Запада. Единственное имя, известное Аме­рике, конечно, Павлов. Мало того, работы Павлова о рефлексах и выделении слюны у собак в результате подкрепления поддерживали предрассудки на Западе в отношении советской системы в психологии, создавали впечатление об особенно грубом материалистическом подходе к человеку, чуть ли даже не «бесчеловечном», редукционистском. Как ни парадоксально, но такая точка зрения поддерживалась и неправильными интер­претациями и даже просто неверными переводами.

Что касается самого Павлова, то он никогда не рас­пространял свою теорию о рефлексах на высшие чело­веческие психические функции, то есть вовсе не сводил разумное поведение человека к реакциям на стимулы внешней среды. Напротив, центральные проблемы, за­тронутые в его работах, касались разницы между реф­лексами, проявляющимися как безусловные, и теми, ко­торые проявляются только в определенных условиях.

Как же произошло, что павловские условные и без­условные рефлексы в переводе трансформировались в «обусловливающие» и «обусловленные»? Это случилось вследствие потери контекста павловского учения в про­цессе его трансформации в западный вариант, в кон­текст бихевиоризма. Если сам Павлов подходит к инди­виду как к активному, действующему организму, то на Западе Павлова превратили в механистического детер­министа, грубого материалиста.

И вот, спустя много лет после такого неудачного на­чала, американцы, наконец, получают возможность по­знакомиться с советской психологией, главным образом благодаря книге «Разум в обществе».

Можно утверждать, что успехи советской психоло­гии объясняются прежде всего ее ориентацией на куль­турно-исторический подход к психологическим пробле­мам. В результате достигнута высокая интеграция меж­дисциплинарных наук и их взаимное обогащение. В частности, именно тот факт, что Выготский с самого на­чала опирался на марксистский исторический подход, позволил ему выйти на оригинальный путь исследова­ния развития ребенка. По Выготскому, эти «структуры» являются продуктами процессов вхождения ребенка в социально-культурную общность. Именно материализм помог Выготскому и его сотрудникам выбрать это на­правление.

Поэтому мы должны понять, что полные уважения ссылки Выготского и Лурии на Маркса и Энгельса со­всем не являются данью политике. Этого не в силах понять даже почитатели Выготского на Западе. Напри­мер, когда у нас впервые публиковалась книга «Мыш­ление и речь», издатели Евгения Ханфам и Гертруда Вакар сочли нужным убрать многие ссылки на идеи Маркса и Энгельса как не относящиеся к делу. Подоб­но тому как салонные картезианцы в конце XVII века рассматривали ссылки Декарта на Бога и Созидание как дань приличиям того времени, так и переводчики Выготского отнеслись к ссылкам как к дани времени. Это была крупная ошибка издателей.

Выготский был счастлив называть себя марксистом. Историко-материалистический подход обеспечил успех его научным изысканиям; это была философия, которая вооружила его, дала ему базис для интеграции таких наук, как психология развития, клиническая нейроло­гия, культурная антропология, психология искусства. Это то, чем сейчас мы, психологи Запада, должны за­няться всерьез.

Мы не имеем права недооценивать значения истори­ческого материализма, если хотим справедливо оценить заслуги советской психологии и то значение, которое имели марксистские идеи для развития теории челове­ческого поведения и развития ребенка. Иначе мы ока­жемся в положении британских анатомов и физиологов,
которые в начале XIX века ниспровергали французскую психологию из-за «атеистичности». Тогда мы, а нг Лурия и Выготский, окажемся не учеными, а только проводниками идеологии.

VII

В заключение: если американцы не смогут создать достаточно сильную теорию, подобную «историческому материализму», теорию, которая обладала бы столь же мощной интегрирующей силой, я думаю, наши попытки будут обречены на расщепление, разобщение. Тогда веет да будут существовать среди психологов два лагеря. И одном все приписывается исключительно Природе. Там занимаются только тем, что видят в природе человека только универсальное, неисторичное, свободное от куль туры, общества и его изменений, только некие «общие законы». В другом воспринимают Культуру как нечто самостоятельное, как автономную область исследования, воздвигнутую над Природой, область*, внутри которой царит лишь бесконечная вариативность и изменчивость и нет никаких «общих законов».

Что касается меня лично, я рассматриваю такую по ляризацию как крайне бесперспективную. Достаточно того, что на заре XX века все сводилось к Ое15^е5^155еп зсЬаЛеп — к гуманитарным наукам. Это можно оправ дать только необходимостью противопоставления до марксистскому вульгарному материализму. Сегодня мно гие волнующие проблемы поведения человека и в психо лингвистике, и в психологии развития ребенка, и в фи лософии нравственности лежат в пограничной зоне, на стыке исследований Природы и Культуры, то есть между естественными и гуманитарными науками. Поэтому мы не должны избегать никаких новых направлений мысли, лежащих между Вундтом и Дильтеем, мы должны интег­рировать наши знания о Культуре и Природе, признать вариативность и богатство исторических и культурных различий, воплотить их в общих процессах социализа ции и присвоении Культуры.

Я уверен, что многие из нас, кто прочел блестящие работы Выготского и его соратников, не могли не вос­принять представления о единстве Природы и Культуры и не использовать этот подход в своих работах. Это стало базисной теоретической ориентацией для многих из
пас, где бы мы ни работали: по вопросам внутренней речи или афазии, функции мозга или аффективных ком­понентов работы мозга, развития эстетического воспри­ятия и т.д. Это положение станет ясным всем, кто про­чтет книгу под редакцией Майкла Коула и его коллег, она найдет достойных себя читателей.

Когда в своем заключении к книге Выготского «Пси­хология искусства» (английское издание) В.В.Иванов писал: «Работы Выготского открыли путь к унификации биологических и социальных исследований, и... продол­жение его работ может иметь такое же значение, как описание генетического кода...», — мы тогда восприняли это как преувеличение. Но такая оценка справедлива. Мы на Западе слишком долго оставались поляризованы дихотомией Дильтея, и нам нужно приложить еще много труда, чтобы преодолеть недостатки и с успехом продви­нуться вперед.

«Вопросы философии», 1981.


Вернадский Владимир Иванович (1863—1945)

Выдающийся естествоиспытатель и философ, ос­новоположник геохимии, биогеохимии, радиогеоло­гии, учения о биосфере. Академик АН СССР. Разра­ботанное им учение о ноосфере широко обсуждает­ся в современной мировой философской и научной литературе.

Соч.: Размышления натуралиста. Кн. I. Пространство и время в неживой и живой природе. М., 1975; Кн. II. Научная мысль как планетарное явление. М., 1977; Философские мысли нату­ралиста. М., 1988.

И.И.Мочалов В.И.ВЕРНАДСКИЙ

Выдающийся естествоиспытатель, мыслитель-энцик­лопедист, гуманист, специалист в области наук о Земле, основатель ряда новых научных направлений, организа­тор науки, педагог, общественный и политический дея­тель, историк, публицист Владимир Иванович Вернад­ский (1863—1945) является одним из крупных предста­вителей русской философской мысли конца XIX — пер­вой половины XX веков. Своеобразие Вернадского-фило- софа состояло в том, что его философские воззрения были теснейшим образом связаны с естественнонаучным творчеством как главным делом жизни, с одной стороны, и его непросто складывавшейся индивидуальной биогра­фией, во многом типичной для русского интеллигента-ли- берала переломной эпохи истории России, — с другой.

Сведения о жизненном пути, научном и философском творчестве В.И.Вернадского читатель найдет в книгах: Аксенов Г.П. Вернадский. М., 1994; Баландин Р.К. Вер­надский: жизнь, мысль, бессмертие. М., 1979; Моча- лов И.И. Владимир Иванович Вернадский (1863—1945). М., 1982. Первые по времени характеристики Вернад­
ского как философа принадлежат Н.О.Лосскому и В.В.Зеньковскому (см.: Лосский Н.О. История русской философии. М., 1991, с. 385-386; Зеньковский В.В. Ис­тория русской философии. Том II. Часть 2. Л., 1991, с. 19-21). Философские, общенаучные и социально-исто- рические труды самого Вернадского (многие из них были изданы посмертно) наиболее полно представлены в его книгах: 1. Очерки и речи. Выпуски 1-Н. Пг., 1922;

2. Биогеохимические очерки. М.—Л., 1940; 3. Проблемы биогеохимии. М., 1980; 4. Химическое строение биосфе­ры Земли и ее окружения. М., 1987; 5. Кристаллогра­фия: Избранные труды. М., 1988; 6. Труды по всеобщей истории науки. М., 1988; 7. Труды по истории науки в России. М., 1988; 8. Философские мысли натуралиста. М., 1988; 9. Начало и вечность жизни. М., 1989;

10. Биосфера и ноосфера. М., 1989; И. Труды по био­геохимии и геохимии почв. М., 1992; 12. Труды по гео­химии. М., 1994; 13. Живое вещество и биосфера. М., 1994; 14. Публицистические статьи. М., 1995; 15. О науке. Том I. М., 1996. Библиографию трудов Вернад­ского и работ, посвященных его жизни и творчеству, см. в книге: Владимир Иванович Вернадский. Материалы к биобиблиографии ученых. Серия геологических наук. Выпуск 44. М., 1992.

* * *

Уже предварительная эскизная характеристика В.И.Вернадского как натуралиста способна дать пред­ставление о том, насколько органично его научное твор­чество прямо либо опосредованно пересекалось с фунда­ментальными философскими проблемами, нередко вклю­чало их в себя.

Науки, научные концепции, направления, к которым так или иначе был причастен Вернадский, можно разде­лить на две группы. К первой относятся те, которые были созданы исключительно благодаря его усилиям, либо в создании которых он принимал непосредственное участие: 1) генетическая минералогия; 2) геохимия; 3) радиогеология; 4) учение о симметрии и диссиммет- рии как проявлениях качественно различных состояний пространства-времени земных и космических тел и про­цессов; 5) учение о живом веществе — совокупности рас­тительных и животных организмов — как ведущем гео­
логическом факторе эволюции земной коры; 6) биогео­химия; 7) концепция биосферы; 8) учение о естествен­ных — вещественных и духовных — производительных силах как природно-историческом фундаменте развития общества; 9) концепция автотрофности человека и чело­вечества; 10) учение о науке как планетарном явлении, ведущем факторе эволюции человечества, определяющем его космическое будущее; И) концепция ноосферы.

Все эти дисциплины и направления в контексте их истории, их прошлого, настоящего и будущего, качест­венно неравноценны. Среди них можно выделить такие, процесс становления которых в целом уже завершился (1-3); далее, те, которые еще переживают период своей молодости (4-7); наконец, такие направления, которые четко еще не оформились и расцвет которых, выявление всех заложенных в них потенциальных возможностей принадлежит будущему (8-11).

Ко второй группе относятся те науки и научные на­правления, в создании которых Вернадский, непосредст­венного участия не принимал, но в их разработку и раз­витие внес свой вклад, зачастую непреходящей ценности. Это — геометрическая кристаллография, кристаллофи­зика, кристаллохимия, теория строения силикатов, общая (теоретическая) геология и география, учение о газовом режиме Земли, почвоведение, история природ­ных вод, гидрология, гидрогеология, гидрохимия, радио­логия, радиохимия, общая (теоретическая) биология, космическая биология, экология, космическая химия, ме­теоритика и проблемы космической пыли, проблемы кос­мологии, учение о человечестве как геологическом фак­торе, история российской и мировой науки, история ста­новления и развития научного мировоззрения, структу­ра, логика и методология научного знания, социология науки и проблемы ее организации.

Философские воззрение В.И.Вернадского складыва­лись и развивались в течение всей его сознательной жизни под непосредственным воздействием как его соб­ственного научного творчества, так и изучения истории и современного ему состояния науки и философии Запада и Востока, социально-исторической практики человечест­ва, личного опыта. Вернадский решительно отвергал де­лавшиеся в разное время попытки причислить его к идеалистам, материалистам, виталистам, механицистам и т.д. Подобно Д.И.Менделееву, в философии он считал
себя реалистом. Но, по сравнению со своим учителем, Вернадский сделал еще один шаг вперед, рассматривая в качестве вечных и неуничтожимых субстанциальных ос­нований мироздания не только материю (вещество), энергию (силу, движение) и дух (разум, сознание), но также и жизнь (живое вещество). Все поистине эпохаль­ное значение этого шага начинает раскрываться лишь в самое последнее время в связи с исследованиями следов внеземной жизни американскими и российскими учеными.

Вселенная рассматривалась Вернадским как единое организованное целое; им же было введено разграниче­ние систем на механические и организованные, что пред­восхитило некоторые идеи кибернетики и общей теории организации. Вернадский отрицал разделение простран­ства и времени на независимые сущности, рассматривая их также в их внутренней органической целостности. Три разреза реальности — мега-, микро- и макрокосмос, утверждал Вернадский, взаимно проникают и обусловли­вают друг друга, и потому человек — не случайный гость в мироздании, но необходимое звено в его эволю­ции, хотя, возможно, частный и отнюдь не самый выс­ший вариант проявления разума во Вселенной. Оснащен­ные современным научным знанием разум и труд челове­ка являются движущими силами эволюционного перехо­да биосферы (сферы жизни) в качественно новое состоя­ние — ноосферу (сферу разума).

* * *

Кем был В.И.Вернадский по преимуществу, чем ценен он для нас, современников? Воспользовавшись емким и точным словосочетанием Даниила Андреева («Роза Мира»), на этот вопрос можно было бы ответить так: Вернадский был гениальным вестником высшей ре­альности во всех трех ее ипостасях — реальности чело­веческой, планетарной, космической.

Вернадский был выдающимся геологом. Этим сказано много, но далеко не все. В геологии он совершил не один революционный прорыв в ранее неведомые области по­знания, и ныне самая «старая» в нашей стране геологи­ческая школа Вернадского, своими корнями уходящая в 90-е годы прошлого столетия, насчитывает сотни перво­классных исследователей, продолжает интенсивно расти
и развиваться. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы обессмертить имя ученого.

Все это так, но будет большой ошибкой, если мы за­будем или не поймем, что Вернадский совершил нечто значительно большее. Не только геологию, но и другие науки, в которых он творчески работал, он попытался органично связать с космосом и человеком, а по сути сделал первую, во многом удавшуюся попытку вывести естествознание как целое на уровень того принципиально нового, пользуясь терминологией его ученика и друга ук­раинского натуралиста Н.Г.Холодного, антропокосмичес- кого мировоззрения, в котором высшая реальность пред­стает в виде, наиболее адекватном своей природе.

Не раз Вернадский отмечал, что современного нату­ралиста все более охватывает неудовлетворение узкими размерами Земли и даже Солнечной системы, искание мировой космической связи, стремление к такой картине мироздания, в которой жизнь и разум не низводились бы на роль неких мелких и несущественных «подробнос­тей»... Не случайно все фундаментальные труды Вернад­ского характеризуются, по удачному выражению близко знавшего Вернадского в студенческие годы и впоследст­вии внимательно следившего за его творчеством Н.А.Ру- бакина, «космическим размахом», пронизаны «духом космической реальности».

В творчестве Вернадского этот космический размах являлся, можно сказать, универсальным, временами при­нимая формы, для обывательского сознания несколько неожиданные. К примеру, что может быть более обыден­ным и тривиально заземленным, казалось, более далеким от космоса, чем... лужи? Каждому человеку известный процент своей жизни приходится «шлепать» по лужам, но редко кто задумывается на тем, какова их планетар­ная роль, космические причины их образования, их место в механизме регуляции биосферы. Между тем, именно эти вопросы обращают на себя пристальное вни­мание Вернадского в его «Истории природных вод». За густой сеткой дождя, весенним таянием снегов, разлива­ми рек он пытается раскрыть планетарно-космические процессы образования луж — явления, по его словам, в масштабе Земли не менее грандиозного, чем тучи, прес­ные воды рек или озер, и, как и последние, играющего огромную роль в динамическом равновесии биосферы.

Интересы и поиски Вернадского были очень своеоб­разны, они не укладывались в рутинные схемы работы рядового естествоиспытателя. С одной стороны, Вернад­ский глубоко осознавал и переживал связь своей мысли с земной природой. Не случайно столь возвышенно-поэ- тичны его труды, посвященные биосфере, жизни, живой природе. С другой стороны, мысль Вернадского упорно стремилась прорвать тесные для нее рамки Земли, выйти в космическое пространство. Словно маятник, разум Вернадского колебался между этими полюсами — био­сферой и космосом, стремясь связать их воедино, высве­чивая космическое в земном и земное в космическом.

Однако «предельные точки» качания маятника в по­знавательном плане являлись явно неравноценными: рав­новесие «Земля — космос» вопреки реальности было резко смещено в сторону Земли. Это несоответствие бук­вально мучило Владимира Ивановича, оно стало прони­кающей через все его творчество проблемой, решения ко­торой могли быть только частичными и относительными и, следовательно, никогда не дававшими полного удовле­творения. В этом состояла жизненная драма Вернад­ского — мыслителя и философа.

Разрешения этой драмы Вернадский при своей жизни не ждал. Его он относил в отдаленное будущее челове­ческой истории, когда масштабы ее длительности станут сопоставимыми с размерностью геологического времени. В этом будущем следует ожидать возникновения принци­пиально нового вида, который придет на смену Ното за- р1епз. Биологическая структура человека, в первую оче­редь структура мозга, отмечал Вернадский, будет изме­нена по существу, и этот организм выйдет за пределы Земли и Солнечной системы в иные миры космоса.

Человек будущего освободит себя от рабской зависи­мости от остального растительного и животного мира, доставляющей ему в борьбе за источники питания столь­ко тяжких забот и приводящей его нередко к преждевре­менной смерти от голода и болезней. Благодаря научным и технологическим достижениям человек встанет сначала на путь искусственного синтеза необходимых для его жизнедеятельности пищевых продуктов и веществ, что приведет к существенному увеличению продолжитель­ности жизни и резкому сокращению смертности. Затем, в более отдаленной перспективе, человек постепенно пре­образует себя в принципиально новый автотрофный ор­
ганизм, который будет способен, подобно растениям и даже с неизмеримо большей эффективностью, чем они, непосредственно усваивать из окружающей среды веще­ства, перерабатывая их, как в своего рода саморегулиру­ющейся и высокоточной химической фабрике, в потреб­ные ему органические продукты.

Это будет означать, отмечал Вернадский, что человек победит смерть в себе. Он станет потенциально бессмерт­ным. Однако избавиться полностью от смерти, вызывае­мой внешними случайностями, конечно, никогда не удастся. Напротив, чем продолжительнее будет жизнь, в пределе стремясь к бесконечности, тем более будет воз­растать вероятность вторжения в нее тех или иных слу­чайностей. Гибель потенциально бессмертного индивида окрасится в новые, нам сегодня не известные тона.

Рисуя путь Вернадского к постижению высшей реаль­ности, исследователи обычно сосредоточивают свое вни­мание на тех науках, концепциях, идеях, гипотезах, ав­тором (или соавтором) которых он был. Но высшая ре­альность постигалась Вернадским не только извне, путем усвоения, переработки, обобщения колоссальных масси­вов информации. Она постигалась им также и изнутри, из себя самого, своей личности, своего Я. Более того, толчок к началу такого постижения поступал обычно из­нутри, и только потом к процессу подключались «внеш­ние механизмы». Но и после этого внутреннее отнюдь не исчезало, не испарялось: уходя в тень, на второй план, оно постоянно, незримо присутствовало в творческом процессе.

Сам Вернадский неоднократно и с некоторым удивле­нием и недоумением отмечал эту таинственную и малопо­нятную для него самого сторону своей души. «По приро­де своей я мистик», — записал он однажды в дневнике и в разные годы многократно варьировал эту мысль. Часто вспоминал он, по его выражению, «чудный образ» Тют­чева: «Мысль изреченная есть ложь». Отсюда — огром­ное, всепроникающее тяготение Вернадского к искусст­ву вообще и особенно к музыке, этому, как он говорил, «языку неизреченных мыслей». Идея органичного един­ства искусства и науки проникает все творчество Вернад­ского, разрабатывается им во многих его трудах, особен­но посвященных истории науки и научного мировоззре­ния, биографиям ученых.

Это единство внешнего и внутреннего, помимо психо­логического, довольно рано в жизни Вернадского обрело также и глубокий этический характер — того категори­ческого императива созидания Добра, которому Влади­мир Иванович неуклонно следовал во всей своей не толь­ко научной, но и общественной и политической деятель­ности, в своих отношениях к близким и далеким людям — родным, друзьям, сотрудникам, ученикам и просто знакомым и который сам он определял как стрем­ление к идеалу «личной святости».

* * *

В творчестве В.И.Вернадского глубоко отразился переход от одной, ранее господствовавшей теоретической системы знания — описательно-аналитической, феноме­нологической по преимуществу, к новой — объяснитель­но-синтетической по своему существу, типичной в целом для современного естествознания. Не случайно поэтому антипозитивистская тенденция столь характерна для всего мировоззрения Вернадского. Однако он не ограни­чился только критикой некоторых основных позитивист­ских схем и утверждений. В его работах были рассмотре­ны многие принципиальные теоретические вопросы, ка­сающиеся сложившейся в современной науке гносеологи­ческой ситуации. Эти вопросы — о соотношении эмпири­ческого и теоретического, анализе и синтезе, интеграции и дифференциации, логике и методологии, формах науч­ного познания и многие другие — рассматривались им либо на фоне истории естественных наук, либо в тесной связи с нею и нередко входили органической составной частью в его общую историко-научную концепцию. В ми­ровой науке Вернадский был одним из первых, кто ясно осознал огромную важность в современных условиях разработки вопросов науковедения, исследования фено­мена науки средствами самой же науки, и внес в станов­ление этой дисциплины вклад, сохраняющий все свое значение и по настоящее время.

Вернадский не только развивал узкоспециализиро­ванные области знания — он работал прежде всего по преимуществу над крупными узловыми проблемами, но­сящими комплексный характер, в силу своей фундамен­тальности и общности стоящими нередко, как он отме­чал, «на границе научно известного». Но именно на сты­
ках наук, на полях их пересечений, встречных движе­ний, прорывов в неизвестное как раз и возникают новые фундаментальные естественнонаучные и философские проблемы. Поэтому в работах Вернадского мы сталкива­емся не с односторонней связью, идущей только от науки к философии, но со связью двусторонней, взаимно обо­гащающей обе эти формы творчества. Этим объясняется высокая, если не сказать высочайшая, оценка Вернад­ским позитивной роли философии как целого — всех ее течений и направлений всех времен и народов — в раз­витии науки, естествознания в том числе.

Очень ярко двусторонность связи науки и философии в творчестве Вернадского отразилась непосредственно на такой важнейшей, во многом определяющей стороне его мировоззрения, как биокосмические его взгляды, идеи и концепции.

Почему в данном случае об этих последних уместно говорить именно как о биокосмических, а не просто как о биологических, что более понятно и привычно? Дело в том, что биологические воззрения Вернадского, входя органической частью в его научное мировоззрение, сами в свою очередь представляют собой в подлинном смысле целый биокосмос, в систематическом виде охватывающий все три «разреза» реальности — микро-, макро- и мега- миры, выступающие в качестве различных по свойствен­ным им закономерностям, но внутренне взаимосвязанных и между собой взаимодействующих уровней проявления живого.

По этим причинам антропокосмическая составляющая философских воззрений Вернадского, о которой говори­лось выше, не может быть сколько-нибудь верно изобра­жена, а тем более понятна и объяснена, помимо другой составляющей — биокосмической. Обе они в их единстве определили творческий путь Вернадского в науке и фи­лософии, стали фундаментом его научного мировоззре­ния. Схематично это можно было бы представить при­мерно следующим образом (в прилагаемой схеме «стрела времени» направлена снизу вверх).

Уже при беглом обзоре схемы на передний план вы ступает целостность, монолитность научного творчества и мировоззрения Вернадского. Биокосмические (левая часть схемы) и антропокосмические (правая ее часть) компоненты, как легко видеть, развиваются из единого основания, имеют один и тот же корень — почвоведение,

 

 

кристаллографию, минералогию, геохимию. Особо важ­ные функции выполняет геохимия, она — несущая кон­струкция всей системы, и так (или примерно так) обсто­яло дело в самой действительности. В процессе зарожде­ния и развития геохимии — как это происходило в твор­честве Вернадского (что оставило существенное его отли­чие от творческого пути других основоположников гео­химии, например, Ф.У.Кларка и В.М.Гольдшмидта) — происходило постепенное ее расщепление (при сохране­нии и обогащении ее проблематики) на биологическую и гуманитарную ветви эволюции.

В 1920-е годы все биокосмические компоненты миро­воззрения Вернадского уже достигли достаточно степени завершенности. Понятно, что о «завершенности» здесь можно говорить только в относительном смысле, имея в виду создание Вернадским оснований учения о живом ве­ществе, биогеохимии и концепции биосферы. Достраива­нием и расширением своего «биокосмического здания» Вернадский неуклонно занимался до самых * последних дней жизни.

В системе этих воззрений ключевое положение зани­мает понятие живого вещества — совокупности всех рас­тительных и животных организмов планеты. Благодаря введению этого понятия Вернадским был достигнут по меньшей мере двойной эффект. Во-первых, были остав­лены в стороне как не относящиеся к делу различные псевдотеоретические и спекулятивные изыскания относи­тельно «сущности» жизни как таковой. Во-вторых, живые организмы стали признаваться компонентами земной коры столь же естественными и «равноправными», как минералы и горные породы, но намного превосходящими последние по своей геохимической активности, что осо­бенно ярко проявляется в геологической деятельности че­ловечества — составной части живого вещества планеты.

Отсюда следовали — и в этом, пожалуй, заключалось главное своеобразие исходной позиции Вернадского — воз­можность и необходимость изучения живых организмов и их сообществ не только в традиционно биологическом плане, но также и как объекта геологии. Этот произве­денный Вернадским в научном познании поворот «систе­мы отсчета», необходимость которого была обоснована им с большой убедительностью и глубиной, оказал под­линно революционизирующее воздействие не только на
биологию и геологию, но и на весь комплекс наук о Земле.

Создавая свое учение о живом веществе, Вернадский подверг детальному анализу такие проблемы как, состав­ные элементы, структура, свойства и функции, формы существования, динамика и статика живого вещества и пр. Учение Вернадского о живом веществе — это учение о живой природе как целостной и вместе с тем внутренне дифференцированной системе на макрокосмическом уровне ее бытия, и потому в арсенале познавательных средств и проблем этого учения, наряду с собственно хи­мическими, существенное значение приобретают механи­ческие, физические, а также математические методы и проблемы.

Понятие живого вещества отнюдь не отменяет те под­разделения классификации живой природы, которые до­статочно давно установлены в биологии и стали для нее традиционными. Это обстоятельство является весьма су­щественным, так как свидетельствует о сохранении глу­бокой преемственности между биокосмосом Вернадского, с одной стороны, и классическими проблемами биологии — с другой. Живое вещество проявляет себя на всех уров­нях организации, конкретизируясь в каждом случае в за­висимости от того, идет ли речь о биоценозе, популяции и т.д., в пределе охватывая всю живую материю Земли, коль скоро предметом исследования становится биосфера как целостная система.

Следующая компонента биокосмических воззрений Вернадского — биогеохимия. Предмет этой науки кратко можно было бы определить как исследование живого ве­щества в геохимическом аспекте. Поскольку же главная задача геохимии — изучение истории атомов земной ма­терии, постольку биогеохимия (ив этом заключается ее отличие от учения о живом веществе) следует живую природу на микрокосмическом уровне ее существования, движения, эволюции и взаимодействия с неживой мате­рией.

Становление биогеохимии сочетало в себе процессы дифференциации и интеграции. С одной стороны, био­геохимия созидала себя, отпочковываясь от геохимии, — и здесь происходил процесс дифференциации, аналити­ческого расчленения исходной материнской науки. Но, с другой стороны, дочерняя наука одновременно с этим ус­ваивала разнообразную биологическую проблематику,
смыкалась с биологией, и в этом случае на передний план выступал уже процесс интеграции, синтеза. Воз­никновение биогеохимии носило, таким образом, слож­ный аналитико-синтетический характер, что определя­лось в конечном счете спецификой и реальным содержа­нием исходного понятия живого вещества, в котором эти противоречия и их единство уже как бы были заложены в свернутом виде.

При всей относительности различий между биогеохи­мией и учением о живом веществе, все же может быть обнаружен такой класс проблем, где эти различия прояв­ляются достаточно определенно. Для примера можно со­слаться на проблему «изотопы и живое вещество», в ос­нове которой лежало выдвинутое Вернадским в середине 20-х годов и впоследствии блестяще подтвердившееся предположение о способности живых организмов изби­рать из окружающей среды определенные изотопы хими­ческих элементов — вывод, имевший большое общебио­логическое и медицинское значение. Сугубо микрокосми- ческий и в этом смысле преимущественно биогеохимичес- кий характер данной проблемы очевиден.

Увеличивает монументальное здание биокосмического мировоззрения Вернадского его концепция биосферы. Она создавалась Вернадским в основном в 1916—1926 годах в тесной связи с биогеохимией и учением о живом веществе. Коренное своеобразие данной концепции со­стоит в том, что она позволяет рассматривать живую природу Земли как целостную систему на мегакосмичес ком уровне ее бытия, в ее взаимодействии с вещественно­энергетическими процессами, протекающими в земных, околоземных и отдаленных пространствах космоса.

Концепция биосферы представляет собой обобщение столь высокого порядка, что она уже не может рассмат­риваться просто как одно из частных направлений разви­тия естественных наук. Отнюдь не утрачивая качества конкретной естественнонаучной дисциплины (благодаря прежде всего опоре на прочнейший эмпирический фунда­мент биогеохимии и учения о живом веществе), концен ция биосферы в то же время заключает в себе такое ко лоссальное мировоззренческое содержание, что с полным основанием может рассматриваться также и как одно им крупнейших философских обобщений XX столетия в об ласти естественных наук с потенциально неисчерпаемы ми возможностями своего дальнейшего развития и совер­
шенствования. (Впрочем, с известными и весьма сущест­венными основаниями сказанное может быть отнесено и к биогеохимии и, особенно, учению о живом веществе).

Свою концепцию биосферы как особой планетарной оболочки Земли Вернадский создавал в ряде работ, по­священных проблемам живого вещества и биогеохимии, и особенно в монографии «Биосфера» (1926). Он обсто­ятельно рассмотрел как в этих трудах, так и в поздней­ших, такие вопросы, как: границы биосферы, место био­сферы в ряду других оболочек Земли, биосфера и атмо­сфера, гидросфера, литосфера, биосфера и космос, веще­ственная структура и химический состав биосферы, ее энергетика и геохимические функции, биогеохимические циклы в биосфере, саморегуляция биосферы, биосфера как организованная система и ряд других.

Все биокосмические компоненты мировоззрения В.И.Вер­надского покоятся на следующей фундаментальной идее. Живое вещество, выступая в роли геологически активно­го химического агента, не только приспосабливается к внешней среде, но и само, в свою очередь, созидает эту среду в существенных ее чертах, действенно ее формиру­ет и преобразует и тем самым приспосабливает ее к себе, создавая благоприятные условия для максимального про­явления своих геохимических возможностей. Обнаруже­ние и исследование на обширнейшем естественноистори­ческом материале многоплановой диалектики взаимодей­ствия живого и неживого, активности живой материи, в ходе обменных процессов с неживой природой преобра­зующей среду своего существования, — вот, пожалуй, то главное, что в общетеоретическом и философском плане характерно для учения о живом веществе, биогеохимии и концепции биосферы Вернадского.

Для всего биокосмического мировоззрения Вернад­ского, всех его компонентов, по существу, общей являет­ся проблема жизни и разума во Вселенной, которая рас­сматривалась им в различных планах.

Первый — жизнь в условиях земного космоса. В био­логическом мировоззрении Вернадского этот аспект про­блемы основной и, естественно, наиболее полно разрабо­танный (поскольку связан с земными условиями сущест­вования живых организмов и человека). Его исследова­нию посвящены рассмотренные выше три главных, между собой связанных и друг с другом взаимодействую­щих компонента: учение о живом веществе (макрокос­
мос), биогеохимия (микрокосмос) и концепция биосфе­ры (мегакосмос), — представляющие собой остов био- космического мировоззрения Вернадского, наиболее до­стоверную его часть, поскольку она опирается на сово­купность строго установленных фактов и эмпирических обобщений (на что обращал внимание сам Вернадский).

Однако дело этим далеко не ограничивается: остов обрастает различного рода идеями, догадками, предполо­жениями, совокупность которых также составляет весьма важную часть биокосмического мировоззрения Вернад­ского. Это уже часть (и данное обстоятельство также подчеркивалось Вернадским) не столь достоверная, сколько вероятностная, скорее область постановки про блея, нежели устоявшихся решений, но проблем захва­тывающе интересных, ибо ставились они перед наукой и философией умом поистине гениальным.

Субмикрокосмос и жизнь. Оказывает ли какое-либо влияние на свойства и проявления жизни лежащий за атомами уровень материи — электроны, другие элемен­тарные частицы, иные субмикрообъекты — их свойства, структуры, присущие им типы симметрии и т.п.? Такой вопрос явственно ставится Вернадским в 20-е годы, и столь же определенно ученый склоняется к положитель­ному ответу на него. Сейчас хорошо известно, что даль­нейшее развитие биологии, как это и предвидел Вернад­ский, пошло в направлении позитивного разрешения за­нимавших его в первые десятилетия XX века вопросов, о чем убедительно свидетельствует возникновение субмоле- кулярной биологии, радиационной генетики и т.д.

Проблема жизни в условиях астрономической Все­ленной. В этой плоскости Вернадским ставятся следую­щие вопросы. Представляет ли собою жизнь столь же не­отъемлемо присущую космосу форму бытия, как вещест­во, поле, энергия? Существовал ли когда-либо космос, полностью лишенный жизни? Если космос немыслим без материи и энергии, то мыслим ли он вне всяких проявле­ний живого? Не является ли жизнь во Вселенной столь же вечной, как вечен и сам космос? Не представляет ли в таком случае жизнь самостоятельную космическую силу, которую мы должны принимать во внимание при построении научной картины мира и в наших возможных в будущем практических расчетах? Уже сама постановка этих вопросов явственно говорит о том, в каком именно
направлении Вернадский искал ответы на них — и здесь его прозорливая мысль далеко опережала свое время.

Другой вопрос — каковы возможные формы сущест­вования живого вещества в космосе? Логично предполо­жить, отмечал Вернадский, что во Вселенной живое ве­щество может быть представлено не одними лишь плане­тарными сгущениями, подобными земной биосфере. Про­стейшие организмы, устойчивые к губительным для вы­сокоорганизованных форм воздействиям внешней среды (низкие температуры, высокий уровень радиации и т.п.), могут существовать также в межпланетных пространст­вах, переносясь вместе с метеоритами и космической пылью.

В 1920-е годы Вернадский в принципе не отрицал возможности абиогенеза и одним из первых обратил вни­мание на ряд важнейших условий его осуществимости (диссимметрия, изменение изотопического состава исход­ных химических соединений и другие факторы), полу­чивших в настоящее время признание в различных кон­цепциях возникновения жизни на Земле. Однако, не считая абиогенез строго доказанным научным фактом (что соответствует положению вещей и на сегодняшний день),-Вернадский полагал, что проблема возникновения жизни на Земле в отдаленные периоды ее существования теснейшим и неразрывным образом связана с проблемой образования на нашей планете биосферы как определен­ной геологической оболочки, вне и помимо которой жизнь на Земле не существует и, видимо, не существова­ла и в прошлом. Это придает проблеме возникновения жизни на Земле сложный и многоплановый характер. В такой постановке данная проблема выходит за рамки одной только биологии и смыкается с рядом проблем астрофизики и космохимии, космологии и астрономии и др. Впоследствии — в 1930-40-е годы — проблемы абио­генеза Вернадский специально уже не касался, рассмат­ривая ее как сугубо спекулятивную гипотезу и утвердив­шись в убеждении субстанциальности жизни, ее вечности и неуничтожимости.

Признание того, отмечал Вернадский, что жизнь и живое есть общее проявление космоса, коренным обра­зом меняет положение биологических дисциплин в систе­ме научного знания. Их удельный вес в построении на­учной картины мира резко возрастает, ибо в таком слу­чае науки биологические, наряду с физическими и хими­
ческими, попадают в группу наук об общих явлениях ре­альности.

Явления жизни все глубже охватываются науками, связанными с исследованием атомного и субатомного уровней материи (физика, химия, радиология, геохимия и др.). А это, в свою очередь, означает, что жизнь — в атомном и субатомном ее разрезах — входит в качестве составной части в общую картину мира на его наиболее фундаментальных структурных уровнях. В этом и за­ключается прежде всего, отмечал Вернадский, большое методологическое значение вхождения явлений жизни в атомную научную картину космоса. Учитывая единство живого, подчеркивал он, заранее невозможно предви­деть, где остановится проникновение научно построяемо- го космоса явлениями, связанными с жизнью. Вероятно, будущее здесь чревато большими неожиданностями.

Биокосмические идеи и концепции Вернадского по степени своей синтетичности, глубине и оригинальности настолько выходили за пределы уже устоявшихся и став­ших традиционными канонов биологического мышления, что далеко не сразу (а нередко и не без внутреннего со­противления) были восприняты многими учеными. Од­нако к настоящему времени положение начинает менять­ся сравнительно быстро, и сейчас трудно указать пред­ставляющие сколько-нибудь существенную общебиологи­ческую значимость теории и направления, развиваемые как отечественными, так и зарубежными биологами и экологами, которые либо прямо и непосредственно, либо опосредованно не были бы связаны с учением Вернад­ского о живом веществе, биогеохимией и концепцией биосферы.

* * *

В.И.Вернадский решительно возражал против упро­щенных трактовок разума, сознания. Он подчеркивал не­возможность их сведения к известным человеку формам материи (вещества) и энергии (движения), последова­тельно и бескомпромиссно настаивал на качественной специфичности сознания. Эта несводимость сознания к материи и энергии, по его мнению, дает основание рас­сматривать сознание как часть космоса, аналогично жи­вому веществу, — вечную и неуничтожимую субстанцию Вселенной. Сознание, подчеркивал он, есть третья
(после материи и энергии) составная часть мироздания, третья область его проявления, которую мы должны при­нимать во внимание. Следовательно, разум — это не земное только, но и космическое явление. Можно пред­положить, отмечал Вернадский, существование в космосе иных форм человеческого разума и сознания. Отсюда он делал вывод, что известная нам в земных условиях форма разума есть лишь одна из возможных бесчислен­ных его проявлений в космосе — проявлений, которые по уровню своего развития могут стоять на гораздо более высокой ступени, чем наш земной разум. Надо думать, отмечал Вернадский, что здесь, на Земле, в данное гео­логическое время перед нами развернулось только про­межуточное выявление духовных возможностей жизни и что в космосе где-нибудь существуют ее более высокие в этой области проявления.

На человеческий разум и его материальный носи­тель — мозг нельзя смотреть как на нечто неизменное, достигшее к настоящему времени законченности и полно­го совершенства. Процесс эволюционного — биологичес­кого и социального — изменения разума, отмечал Вер­надский, отнюдь не прекратился, он происходил не толь­ко в прошлом. Этот процесс продолжается и в настоящее время, он будет происходить также и в будущем. В дали времен, подчеркивал Вернадский, шел тот же процесс роста человеческого разума. Он шел по тем же законам, по каким идет и ныне. Поэтому разум современного че­ловека Вернадский рассматривал лишь как промежуточ­ное звено в длительной эволюционной цепи его прогрес­сивного изменения и развития. Возможности дальнейше­го совершенствования человеческого разума, в нем зало­женные, по мнению Вернадского, потенциально безгра­ничны, и предвидеть все величайшие следствия этого про­гресса в будущем в настоящее время вряд ли возможно.

Благодаря своему разуму и направляемому им труду человек преобразует окружающую его природную среду, активно воздействует на разнообразные материальные и энергетические процессы. В этом смысле, подчеркивал Вернадский, сознание выступает как особая сила приро­ды, стоящая отдельно среди других известных человеку сил. В биосфере существует, отмечал он в 1925 году, ве­ликая геологическая, быть может космическая, сила, планетное действие которой обычно не принимается во внимание в представлениях о космосе, представлениях

научных или имеющих научную основу. Эта сила есть разум человека, устремленная и организованная воля его как существа общественного.

К.Маркс предвидел, что в развитии научного знания в будущем наступит такое время, когда естествознание станет основой человеческой науки, включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о чело­веке включит в себя естествознание — это будет одна наука. И как теоретик (натуралист и мыслитель), и как практик (организатор науки и общественно-политичес­кий деятель) Вернадский стал в XX столетии одним из наиболее ярких провозвестников появления первых рост­ков эпохи этого человеческого естествознания как законо­мерного результата взаимопроникновения и синтеза есте ственных и гуманитарных наук. Особенно рельефно это проявилось в понимании Вернадским планетарной, а зна­чит, и космической роли человечества.

* * *

Поскольку благодаря своему разуму человек произво­дит в земной коре, главным образом в биосфере, столь значительные изменения, что они затрагивают основные природные соотношения, смещают веками и тысячеле тиями установившиеся планетарные режимы или даже заменяют их новыми; поскольку, далее, эти изменения по своей мощности становятся вполне соизмеримыми с протекающими в земной коре и на поверхности Земли разнообразными геологическими процессами (вулканизм, тектонические движения, выветривание, генезис минера­лов, биогенная миграция атомов и т.д.), а в ряде случаев даже их превосходит, воздействуя также на проявления космических соотношений, постольку человек выдвигает­ся в современную эпоху на первое место в качестве веду­щего геологического фактора нашей планеты. Ответст­венность его за судьбы Земли неизмеримо возрастает. Забота о ее сохранении и развитии становится первей­шей обязанностью человека, науки и в целом научного, просвещенного разума. То, что в настоящее время отно­сится к экологическим проблемам, в наследии Вернад­ского получило всестороннее отражение в первую оче­редь в его концепции биосферы и учения о живом веще­стве.

История человеческого общества, подчеркивал Вер­надский, — это не только и даже не столько история войн, смен династий, дворцовых переворотов и т.п., чем нередко ограничивается гражданская историография. Это прежде всего история освоения человеком планеты. В этом контексте, отмечал Вернадский, история развития человечества, по сути дела, должным образом еще не ис­следована и тем более не написана. Стремление овладеть окружающей природой пронизывает и создает всю или почти всю, если иметь в виду ее основание, историю об­щества — эту мысль Вернадский многократно повторял и варьировал в своих трудах, письмах, дневниках. В этом смысле, отмечал он, человечество как органическая часть живого вещества продолжает далее его геохимичес­кую (а затем и космохимическую) работу в планетарном масштабе, но уже в качественно новых — социальных по своей природе — условиях и обстоятельствах.

* * *

В своих трудах В.И.Вернадский неоднократно обра­щался к рассмотрению принципиальных проблем соци­альной истории человечества. Прежде всего он подчерки­вал, что развитие человеческого общества представляет всемирно-исторический по своему содержанию процесс. Благодаря трудовой деятельности, развитию торговли и обмена товарами, мореплаванию, географическим откры­тиям, книгопечатанию и многим другим техническим изобретениям в ходе времени происходил и продолжает происходить неуклонный рост спаянности человеческих обществ в единое целое.

Для Вернадского как естествоиспытателя было несо­мненно, что общественная жизнь, при всем ее неповтори­мом своеобразии, не может противопоставляться или от­деляться от природных явлений и процессов. Общество и природа представляют собой единое целое. С более же широкой точки зрения социальные процессы могут и должны рассматриваться как часть природных, с другой стороны, — и общество, и природа подчиняются своим объективно существующим специфическим законам.

Вместе с тем, по мнению Вернадского, глубокое свое­образие социальных феноменов, их существенное отли­чие от явлений природы заключается в том, что здесь важнейшую роль уже начинает играть нечто индивиду­
альное и неповторимое, связанное с жизнью и деятель ностью человеческой личности.

Не возражая против принципиальной допустимости (а иногда и неизбежности) в исторических и социальных исследованиях схематизма вообще, Вернадский вместе с тем подчеркивал его односторонность, недостаточность для понимания конкретных исторических явлений. Общее, типическое в историческом исследовании должно «просвечивать» через индивидуальное, поставленное, н свою очередь, в связь с теми конкретно-историческими условиями, реальной обстановкой, частью которой оно является. Органическое единство, синтез этих сторон таков, по мнению Вернадского, идеал, к которому долж­но стремиться научное познание общественных явлений.

Деятельность личности, по Вернадскому, придает ис торическому процессу если и не в целом, то в весьма су щественных частях, воздействующих на целое, поливари антный, многообразный характер, где закономерное ока зывается тесно связанным со случайным, причем само это случайное выступает Как неотъемлемый мрмент исто рического развития.

Всемирно-историческая точка зрения, понимание раз вития общества как естественноисторического процесса и, наконец, учет индивидуальных «пружин» социальных явлений (исторических случайностей) представляют собой три взаимосвязанных, взаимопроникающих эле мента научной методологии истории, как и научной со циологии.

* * *

Поскольку биосфера — естественная среда, «земной дом» существования человека, отмечал Вернадский, по стольку экономисты, агрономы, животноводы, почвоведы и т.д. не могут не принимать во внимание фундаменталь ных данных геохимии, биогеохимии и других наук, так как они имеют одной из своих задач раскрыть сущест венные стороны химических обменных процессов, проис ходящих между человеком и природой. Отсюда большое значение исследований в области этих наук для правиль ной, научно обоснованной постановки сельскохозяйствен ного производства, так как именно в земледелии прежде всего деятельность человека оказывается вплетенной н сложную структуру социально-природных отношений.

Задача науки заключается в том, чтобы найти оптималь­ные для данного уровня развития сельскохозяйственного производства соотношения химического обмена между человеком и природой, чтобы при их наличии не только удовлетворялись потребности общества в определенных продуктах природы, но и сохранялись и воспроизводи­лись в новых условиях установившиеся в биосфере при­родные режимы.

Для Вернадского качественные различия, которые су­ществуют между природой и обществом и, соответствен­но, естественными и социальными науками, менее суще­ственны и не столь глубоки, нежели те связи, которые объединяют человеческое общество и природу в нечто це­лостное. При этом базисом этих связей у него выступает в конечном итоге природа. Развитием и конкретизацией такого подхода к социально-историческим явлениям стало представление Вернадского о роли в эволюции об­щества естественных производительных сия (природ­ных ресурсов).

Естественные производительные силы слагаются, со­гласно Вернадскому, из следующих трех различных по своему характеру и значению основных элементов: 1) силы, связанные с произведениями живой природы — плодородие почвы, лесные богатства, животный мир, продукты рас­тительности, рыбные запасы и т.д.; 2) разнообразные ис­точники энергии — сила водопадов, рек, ветра, природ­ных газов, морских приливов и отливов и другие прояв­ления динамических процессов на земной поверхности; 3) природные ресурсы, сосредоточенные в подземных не­драх, — руды металлов и металлоидов, горячие газы, минеральные источники, нефть, каменные угли, подзем­ные воды и т.п.

Естественные производительные силы — это природ­ная основа создаваемых человеком «искусственных» про­изводительных сил — орудий труда, техники, которые непосредственно связывают человеческое общество с ма- терью-Землей. Но это значит, что социальный процесс имеет свою природную основу, он невозможен без ис­пользования человеком данных ему природой производи­тельных сил, освоения природных ресурсов. Такова, по­жалуй, одна из основных идей социально-исторической концепции Вернадского.

Однако это освоение человеком окружающей его при­родной среды есть в своей основе процесс не только при­
родный, т.е. продолжающий в новых условиях геохими ческую деятельность живых организмов, но и социаль ный, поскольку эффективность его находится в прямой зависимости от тех отношений, которые сложились в об ществе между людьми. Уровень культуры, духовного развития общества оказывает прямое воздействие на эф фективность этих процессов и, следовательно, на харак тер и темпы социального прогресса. Чем большими зна ниями, отмечал Вернадский, обладает население государ ства, большей трудоспособностью, чем больше простора предоставлено его творчеству, больше свободы для раз вития личности, меньше трений и тормозов для его дея­тельности — тем полезная энергия, вырабатываемая на­селением, больше, каковы бы ни были внешние, вне че­ловека лежащие, условия, которые находятся в среде природы, его окружающей.

* ♦ *

«Нет ничего в мире сильнее свободной научной мыслиI» — это высказанное в афористической форме в начале 20-х годов убеждение сопровождало В.И.Вернад­ского всю его сознательную жизнь.

Уже при самом начале своего зарождения, отмечал Вернадский, научное мировоззрение поставило одной из своих задач овладеть силами природы для пользы чело­вечества, и каждый из натуралистов при виде тех несчас­тий, страданий, при виде бедственного и тяжелого поло­жения, в котором находится до сих пор значительная часть человечества, ясно сознает и чувствует свою обя­занность работать для этого, дать необходимые для этого средства из тайников природы. Натуралист верит — более того, он знает, — что именно здесь лежит разреше­ние тех задач, которые грозно стоят перед всяким мыс­лящим и чувствующим человеком при виде людских бед­ствий, горя и страданий. То, что было в прошлом дано книгопечатанием, паровой машиной, электрической ма­шиной, — лишь небольшая, ничтожная доля того, что может и должна открыть перед человечеством природа.

Историю науки Вернадский рассматривал как неотъ­емлемую сторону, часть социальной истории человечест­ва. Он подчеркивал выдающееся значение крупных об­щественных движений и событий в истории развития на­учного познания, отмечал, что в становлении и развитии
*аучного миропонимания, наряду с отдельными выдаю- цимися личностями — крупными учеными, на передний 1лан нередко выдвигаются также представители трудя- цихся масс, народные «низы» (изобретатели-самоучки, >емесленники и рабочие, путешественники и т.п.). Исто­рия науки представляет собой многообразное, протекаю- цее не только в одних «чисто» научных формах, дея­тельное освоение человеком окружающей его среды.

Особо следует остановиться на фундаментальном груде Вернадского «Научная мысль как планетное явле­ние» (1936—1938 годы). Этот труд представляет собой выдающееся явление мировой естественнонаучной и фи­лософской литературы. В нем Вернадский подходит к тем фундаментальным научным, философским и науко- ведческим проблемам, которые к середине 30-х годов были поставлены в повестку дня всем ходом мирового Социального и научного развития человечества и которые также нашли отражение в научном, философском и пуб­лицистическом творчестве А.Эйнштейна, Н.Бора, Д.Бер­нала, Б.Рассела, А.Швейцера и других.

Вопросы, рассматриваемые Вернадским в этой рабо­те, концентрируются вокруг нескольких узловых про­блем. Это: во-первых, проблема современной естествен­нонаучной картины мира, исследуемая автором на мате­риале таких наук, как геология, радиология, геохимия, биология, биогеохимия и др., с привлечением данных астрономии, космохимии, астрофизики, космологии; во- вторых, проблема общей теории научного знания (вокруг данной проблемы группируются такие вопросы, как гно­сеология, логика и методология науки, логическая струк­тура научного знания, социальные аспекты развития науки, взаимоотношение науки и искусства, науки и ре­лигии и др.); в-третьих, проблема взаимосвязи естество­знания и философии (специфика философии и философ­ского творчества, единство естествознания и философии и его аспекты, характер взаимодействия философии и ес­тествознания в процессе их исторического развития и др.); в-четвертых, относительно самостоятельный цикл представляют различные социально-этические, истори­ческие и гуманитарные проблемы (этические аспекты на­учного творчества, ответственность ученого в современ­ную эпоху, историческое прошлое, настоящее и будущее человечества, эволюция человеческого разума, место и роль личности в системе научного знания и др.).

Несмотря на большую разноплановость рассматривав мой Вернадским проблематики, его книга объединена одной главной концепцией — пониманием научного зна ния как глобального, геосоциального, планетарного явлс ния. Планетный характер науки понимается автором н основном в следующих аспектах.

1. Развитие науки с точки зрения исторической под­чиняется таким же объективно существующим закономер­ностям, как и развитие любого природного явления, это есть процесс, не зависящий от субъективных жела­ний и интересов отдельных людей, процесс естественно- исторический, развертывание которого обуславливается социальными факторами и который на каждом этапе об­лекается в определенную конкретно-историческую форму; следовательно, протекающий на нашей планете процесс развития научного знания с естественноисторической точки зрения вполне может быть охарактеризован как процесс планетарный (аналогичный, например, таким планетарным процессам, как смена геологических эпох в развитии Земли, эволюция видов и т.д.).

2. Наука представляет собой фактор, активно преоб­разующий (посредством создания разнообразных техни­ческих конструкций) окружающую человека природную среду. Развитие науки, естествознания в особенности, не­отделимо от процесса преобразования и развития приро­ды человеком. И с этой стороны наука выступает как мощная геологическая или планетарная сила. Это осо­бенно ярко сказывается в современную эпоху научно-тех­нической революции.

3. История развития науки характеризуется распро­странением научного знания по всему земному шару, за­хватом им все новых стран и континентов. Научное зна­ние в настоящее время приняло, по существу, глобаль­ный характер, охватило всю Землю как единое целое, и в этом смысле научная мысль как с точки зрения истори­ческих тенденций ее развития, так и с точки зрения ее современного состояния и будущей эволюции, также может квалифицироваться как явление планетарное.

Всю книгу Вернадского от начала до конца пронизы­вает глубокий оптимизм, непреклонная вера в подлинно гуманистическое назначение науки, призванной служить всему человечеству. Вернадский был убежден в том, что с течением времени развитие науки вширь и вглубь, при­общение к научному знанию и вытекающему из него на­

учному мировоззрению народных масс в тесном сочета­нии с их борьбой за свое социальное освобождение неиз­бежно приведут к тому, что из жизни общества навсегда исчезнут варварские истребительные войны, голод, недо­едание, тяжелые болезни, нищета.

* * *

Науку В.И.Вернадский выделял в особое место, рас­сматривая ее как самую достоверную, а потому главную форму постижения человеком мира. Но в один ряд с наукой, а также философией, искусством, нравственнос­тью, в качестве вечной, непреходящей и неуничтожимой стороны, части общечеловеческой культуры он ставил религию.

Отношение Вернадского к религии — сложнейшая проблема, изучение которой только начинается. До не­давнего времени преобладали в основном «простые» ре­шения. Фанатичный религиозник, фидеист — так харак­теризовали Вернадского в 20 —30-е годы наши диаматчи- ки. Впоследствии определения несколько смягчились: ве­рующий, сторонник облагороженной, очищенной рели­гии и т.п., но суть осталась прежней. В последнее время появились еще более удивительные попытки зачислить Вернадского уже по ведомству атеизма.

Размышления Вернадского о своих, как он писал, ре­лигиозных переживаниях, религиозности, религиозном миропонимании и т.п. разбросаны на сотнях страниц его дневников и писем, начиная с юношеского периода и кончая последними днями жизни. Все они по-своему вы­свечивают этот феномен, но есть среди них запись в дневнике, наиболее близко подводящая к его разгадке. Она датирована 22 июня 1923 года (Владимир Иванович только что перешагнул 60-летний рубеж своей жизни:

«Я считаю себя глубоко религиозным человеком. Могу очень глубоко понимать значение, силу религиоз­ных исканий, религиозных догматов. Великая ценность религии для меня ясна не только в том утешении в тя­жестях жизни, в каком она часто оценивается. Я чувст­вую ее как глубочайшее проявление человеческой лич­ности. Ни искусство, ни наука, ни философия ее не за­менят, и эти человеческие переживания не касаются тех сторон, которые составляют ее удел. А между тем, для меня не нужна церковь и не нужна молитва. Мне не
нужны слова и образы, которые отвечают моему религи­озному чувству. Бог — понятие и образ, слишком пол­ный несовершенства человеческого».

Вернадский считал себя глубоко религиозным челове­ком, и по-своему так оно и было. Подобно В.Г.Королен- ко (его троюродный брат), собственную религиозность Вернадский определял как неконфессиональную, т.е. не связанную с каким-либо конкретным религиозным на­правлением, конфессией, свободную от исполнения соот­ветствующей обрядности. В юности Вернадский верил в реальность личного бессмертия, рассматривал эту веру в качестве главного атрибута своей религиозности. Впос­ледствии от этой веры он отказался.

В начале XX века религиозность Вернадского всту­пила в полосу кризиса, поиска новых, адекватных ей способов выражения. В 20 —40-е годы Вернадский при­шел к мировосприятию, близкому пантеизму и гилозо­изму. По мнению Вернадского, бессловесным, а потому наиболее верным отражением этого мировосприятия слу­жит музыка.

Вернадский считал, что религии принадлежит огром­ное будущее, но формы ее еще не найдены. К начавшим­ся при советской власти гонениям на церковь и верую­щих Вернадский относился резко отрицательно. В пос­ледние годы жизни он считал, что в будущем строе ноо­сферы религия укажет человечеству дорогу к выработке этики, построенной на научных основаниях.

* * *

Учение В.И.Вернадского о ноосфере (сфере, области разума) представляет собой развитие идей выдающихся французских ученых и философов Э.Леруа и П.Тейяра де Шардена, в свою очередь испытавших на себе в 20-е годы влияние научных поисков Вернадского (геохимия, биогеохимия, концепция биосферы).

Ноосферу Вернадский рассматривал в двух времен­ных проекциях — геологической и социальной. В геоло­гическом времени ноосфера начинает формироваться с появлением человека разумного. В разрезе социального (исторического) времени решающие предпосылки ноо­сферы создаются научной революцией XIX —XX веков — небывалым в истории человечества взрывом научного творчества, как подчеркивал Вернадский.

Ноосфера в достаточно развитом ее виде должна быть отнесена к историческому будущему, когда из жизни человечества окончательно исчезнут голод и недо­едание, нищета и эпидемические заболевания, расовая, национальная, религиозная и иные формы вражды и не­терпимости, исчезнут большие и малые войны — органи­зованные массовые убийства, как их определял Вернад­ский.

Отмечая определенное созвучие так понимаемой ноо­сферы с марксизмом, Вернадский вместе с тем отделял свои воззрения от «научного социализма» (кавычки Вер­надского). В марксизме ярко выступает культ народных масс как творцов истории. Вернадский, не отрицая уве­личивающейся роли народов в историческом процессе и приветствуя это, вместе с тем пальму первенства отдавал личности. Он отмечал, что мало верит в так называемые «массовые силы» в истории.

Всем своим творчеством и не в меньшей степени при­мером своей жизни Вернадский доказал, что личность — эта духовная микровселенная, стоящая на пересечении путей земных и космических, — не только мощнейший аккумулятор внешних влияний, но и активно действую­щая срла космоса, требующая к себе, как он подчерки­вал, величайшего бережения и уважения. «Незаменимых людей нет» — этому расхожему тезису марксизма, пере­саженного на российскую почву большевизмом, Вернад­ский противопоставил свой: «Каждый человек — незаме­ним!» В ходе становления ноосферы роль личностного творческого начала, отмечал Вернадский, будет законо­мерно возрастать, а сама ноосфера сможет проявить за­ложенные в ней возможности лишь в той мере, в какой личность будет освобождена от всех оков и стоящих на ее пути препятствий, в какой она действительно станет свободной.

Относя создание ноосферы к историческому будуще­му, Вернадский полагал, что с появлением на Земле че­ловека разумного начался период идущего все ускоряю­щимися темпами становления ноосферы. Процесс этот протекал стихийно, и весь период, охватывающий мно­гие тысячелетия существования человечества, должен быть отнесен к предыстории ноосферы. Явственный перелом наступает в XVI —XVII веках. Великие геогра­фические открытия, изобретение книгопечатания, созда­ние науки Нового времени — таковы важнейшие вехи
этого перелома. XVIII и XIX века его углубляют. Но подлинная история ноосферы начинается с XX столетия — эпохи слившихся в единый поток величайших научных и социальных преобразований. На первых порах локально, а в дальнейшем и в глобальных масштабах сознательно и целенаправленно биосфера преобразуется в настоящем и будет преобразовываться в будущем в ноосферу трудом и разумом человека.

По существу, ноосферу Вернадский рассматривал как глобальную информационную систему, хотя понятие ин­формации в современном его общенаучном и философ­ском значении в его трудах, естественно, еще не встреча­лось. Но, разрабатывая в 30 —40-х годах концепцию ноо­сферы, информационным процессам он отводил первен­ствующую роль. В качестве переломного момента на пути человечества к ноосфере Вернадский рассматривал изобретение книгопечатания, благодаря которому реали­зовалась возможность накопления и передачи информа­ции в масштабах поколений, чего ранее история не знала. Это была первая информационно-ноосферная ре­волюция.

Вторая революция является следствием современного взрыва научного творчества, охватившего фундаменталь­ные науки и их технические приложения. Радио, теле­граф, телефон, телевидение, отмечал Вернадский, по­крывают своей сетью весь земной шар, благодаря чему процесс создания ноосферы принимает отвечающий ее существу глобальный характер. Становятся возможными коренные преобразования в системах организации и уп­равления путем создания сначала региональных, а затем и глобальных управляющих органов, как всемирное пра­вительство, планетарный мозговой центр. Это должно придать, по мнению Вернадского, становлению ноосфе­ры ускоренный и сбалансированный характер.

Качественное изменение и преобразование протекаю­щих в обществе информационных процессов становятся непременным условием и основанием созидания ноосфе­ры лишь в тесном сочетании с решением тех проблем со­временности, которые получили название глобальных. На них Вернадский, разрабатывая концепцию ноосферы, также обращал серьезное внимание.

Ноосфера представляет собой синтез природного и социального, истории природы и истории общества. Воз­никновение ноосферы отнюдь не означает «отмену» при
родного, т.е. биосферы. Оно означает лишь, что в био­сфере решающим фактором ее сохранения и развития становится человечество. Но этот фактор, подчеркивал Вернадский, сам является частью природы, и действует он в биосфере по ее же законам, а не вопреки им. Вер­надский был убежден, что, действуя по этим же законам, человек неизбежно выйдет в будущем в космическое про­странство. Уже в относительно недалеком будущем, от­мечал он в 1921 году, перед человечеством выдвинется суровая сторона завоевания космоса. Таким образом, в становлении ноосферы наступит качественно новый этап распространения ее за пределы Земли, в космическое пространство.

Учение Вернадского о ноосфере — закономерный итог длительной эволюции глубоких гуманитарных и космологических тенденций его научного творчества и мировоззрения, придающий последним внутреннюю ло­гическую стройность и завершенность. Это учение — финал создававшейся на протяжении нескольких десят­ков лет жизни ученого грандиозной интеллектуальной симфонии, последняя ее часть, которая по своей мону­ментальности и внутренней силе, оптимизму и непре­клонной вере в будущее сродни знаменитому хоровому финалу Девятой симфонии Бетховена с его обращенным к человечеству страстным призывом: «Обнимитесь, мил­лионы!»

* * *

На рубеже 30-40-х годов в силу известных причин внутреннего и внешнего характера перед В.И.Вернад­ским со всей остротой стал вопрос о судьбах России, бу­дущем СССР и его народов.

Вторая половина — конец 30-х годов — время Боль­шого террора — отмечены в целом пессимистическими настроениями Вернадского. Он констатирует с горечью и сожалением, что отдельные частные успехи в экономике, культуре, достигнутые страной под большевистским ру­ководством, могут быть уничтожены. Безумная власть, писал он в дневнике, своими же руками разрушает то хо­рошее, что было создано в стране ранее, а однажды раз­битое склеить будет уже невозможно. Будущее видится Вернадскому зыбким, туманным, тревожным.

С началом войны с Германией в настроениях Вернад­ского происходит явственный перелом. Не сомневаясь в конечной победе антигитлеровской коалиции над фашиз­мом, он надеется, что эта победа приведет к существен­ным качественным изменениям в нашей стране. Важней­ший вопрос состоит в том, найдутся ли люди, которые будут способны взять на себя почин этих изменений. Вернадский надеялся, что такие люди найдутся.

Уже в первые месяцы войны у Вернадского начинает складываться определенная социально-философская кон­цепция относительно характера будущих изменений, ко­торые произойдут, по его мнению, в нашем обществе. В тезисной форме основные элементы этой концепции можно было бы выразить так:

по времени эти изменения произойдут по окончании мировой войны, после победы над фашистской Герма­нией нашей страны и союзных с нами держав, так как эта победа создаст необходимые, благоприятные для этих изменений как внутренние, так и внешние условия и предпосылки;

изменения эти будут затрагивать основания социаль­ной жизни нашей страны, они будут являться коренны­ми, т.е. по сути своей революционными;

неотъемлемая, сущностная черта этих изменений должна и будет состоять в ликвидации большевистской тоталитарной диктатуры и в переходе нашей страны на подлинно демократический путь развития;

изменения эти закономерны, и в этом смысле они будут неизбежны в силу того, что определяются они как локальными, сложившимися в нашей стране социальны­ми условиями и факторами, так и по той причине, что эти изменения выступят в качестве составной части про­цесса созидания на нашей планете ноосферы, в ходе ко­торого вторая мировая война станет переломным этапом всемирно-исторического значения;

наконец, исторически назревшая потребность в ко­ренных изменениях в социальной и политической жизни нашей страны должна будет с необходимостью вызвать к активной деятельности тех людей, которые эту потреб­ность осознают.

Думается, что если ограничиться только приведенны­ми выше несколькими тезисами, то этого будет достаточ­но для того, чтобы признать и воздать должное прозор­ливости Вернадского. Но дело в том, что сам он на этом
не остановился. В 1942 году Вернадский делает дальней­шие и весьма существенные шаги вперед в своем понима­нии направленности и содержания будущих изменений в нашей стране и набрасывает штрихи позитивной про­граммы этих изменений. Сущность этой программы пре­восходно выражает понятие «реконструкция», которое все чаще появляется в дневнике Вернадского, его авто­биографических заметках, письмах к должностным и частным лицам, записках в президиум Академии наук СССР. Как следует из их контекста, в понимании Вер­надского будущая реконструкция страны должна носить многоплановый характер, она должна распространиться на все стороны материальной и духовной культуры наро­да. Во-первых, это восстановление того, что было разру­шено во время войны, что было страной утеряно. Во-вто- рых, это сохранение в максимально полном объеме того, что не подверглось разрушению и уцелело, что представ­ляет собой общенародное достояние. Эти два момента ре­конструкции очень важны, но только ими Вернадский не ограничивается. Реконструкция страны в его понимании — это также устранение с пути всего того, что мешает дви­жению общества вперед, это снятие всех и всяческих пре­град и препон, ломка воздвигнутых ранее искусственных барьеров и т.д. Это преобразование в разумных пределах уже достигнутого ранее, придание ценностям культуры подлинно универсального характера. Наконец, рекон­струкция страны — это творчество, созидание нового во всех сферах культуры, это прогресс, постоянное движе­ние вперед, процесс всестороннего обновления общества.

Что же должно стать базисом, главной движущей силой будущей реконструкции страны? На этот вопрос Вернадский дает четкий ответ, о содержании которого догадаться нетрудно. Поскольку, согласно Вернадскому, реконструкция нашей страны явится составной частью общепланетарного процесса становления ноосферы, мак­симальной силой создания которой является наука, по­стольку, следовательно, научный прогресс и есть основ­ное звено послевоенной реконструкции страны. В бли­жайшее время, отмечал Вернадский, необходимо будет коренным образом изменить всю постановку научно-ис­следовательской работы в нашей стране — создать новые отраслевые и проблемные институты и лаборатории, резко поднять их техническую базу, обеспечить свобод­ное развитие всех научных школ и направлений. Мы
должны увеличить мощь нашей науки, отмечал Вернад­ский. В этом отношении наша страна чрезвычайно отста­ла, и мы берем горбом, талантливостью народа. Эта сто­рона жизни должна быть коренным образом изменена. Необходимость этих преобразований, указывал Вернад­ский, диктуется не только внутренними потребностями восстановления народного хозяйства и дальнейшего эко­номического и культурного развития страны, но также и коренным изменением всей международной обстановки, которое явится следствием мировой войны, выдвижением на авансцену истории стран, ранее остававшихся в тени, и, как результат этого, общим подъемом мировой науч­ной мысли. Важнейшим следствием войны будет корен­ное перераспределение ведущих международных центров научной работы. На первое место здесь выдвинутся две страны — США и СССР, которому предстоит занять по­ложение научного лидера в ближайшие после окончания войны годы. Необходимо поэтому сделать все возмож­ное, чтобы научная работа нашей страны в кратчайшие сроки догнала по всем показателям научную работу в США. К этим вопросам Вернадский возвращался не­однократно.

В период Великой Отечественной войны концепция предстоящих качественных изменений в нашей стране, программа будущей ее реконструкции по-своему распро­страняются Вернадским и на область послевоенных меж­дународных отношений. Их существенное преобразова­ние усматривается им прежде всего в том, что, во-пер­вых, целостность человеческого общества должна будет стать в полной мере реальным фактом и история челове­чества впервые примет непосредственно всемирный ха­рактер и, во-вторых, из жизни общества должны будут исчезнуть явления, тормозящие его прогресс, среди кото­рых на первое место Вернадский ставил войны. Он счи­тал, что в настоящее время задача уничтожения войн впервые в истории человечества перестала быть утопи­ческой мечтой и превратилась в реально поставленную задачу. Впервые человечество подняло вопрос об оконча­тельном прекращении войн, отмечал он в 1943 году.

Таким образом, Вернадский в конце 30-х — начале 40-х годов осознавал необходимость коренных изменений в нашем обществе после победоносного завершения войны. Он предвидел не только внутригосударственные аспекты этих изменений, связанные прежде всего с демо­
кратизацией нашего общества, но, что не менее важно, отметил также и международный контекст их. К сожале­нию, намеченные им сроки этих изменений оказались отодвинутыми в будущее на многие десятилетия.

* * ♦

В.И.Вернадский явил миру совершенно особый тип философа. По характеру своих интересов и решаемых им фундаментальнейших проблем Вернадский был фило­софом в естествознании и естествоиспытателем в филосо­фии. Это объясняет совершенно особое место, которое занимает он в русском космизме как философском тече­нии.

Совершенно поразительна и, по-видимому, в совре­менной науке пока не имеет аналогов философская эру­диция Вернадского. Многолетние дружеские отношения связывали его с крупнейшими русскими философами

С.Н. и Е.Н.Трубецкими, П.Н.Новгородцевым, Л.М.Ло- патиным, П.А.Флоренским, Н.О.Лосским, Э.Л.Радло- вым, творчество которых он высоко ценил.

Диаматчики, представители единственно верной «на­учной философии», Вернадского не понимали, ибо он был выше их разумения, а не понимая — не любили. Вернадский видел, что на деле представляли собой эти «философы» и каковы были те условия, в которые их поставил тоталитарный режим. Однако, полагал Вернад­ский, при том голодном философском пайке, на который в советском государстве была посажена интеллигенция, отказываться вовсе от изучения диалектического матери­ализма, особенно вступающим на самостоятельный путь молодым ученым, было бы опрометчиво: лучше иметь хоть какое-нибудь понятие о философии, чем никакого.

Вернадский — крупнейший представитель российско­го либерализма, в образе жизни, деятельности, пристрас­тиях и оценках оставшийся до конца своих дней верным либеральным убеждениям. Естественно, большевистский тоталитаризм был глубоко враждебен Вернадскому. В дневниках 20 —40-х годов мы находим множество запи­сей, свидетельствующих об этом. Но антикоммунистом Вернадский не был. Напротив, ему, выросшему из сту­денческого братства и всю жизнь чувствовавшему локоть своих стареющих «братьев», была близка и понятна об­щечеловеческая идея сострадания, сотрудничества и вза­
имопомощи. И когда Вернадский писал о «пожирании советскими коммунистами друг друга», о появлении н элитарных слоях большевиков «все больше типажей, до­стойных пера Гоголя и Щедрина», в этом не было ни тени злорадства...

Идеологически Вернадский, как он сам отмечал, был чужд основам как капиталистического, так и социалисти­ческого строя и был убежден, что в будущих судьбах че­ловечества и России выявится нечто новое. Его он видел в строе ноосферы. Фундаментом и одновременно стро­ительными лесами этого нового, по мнению Вернадского, должен стать невиданный еще в истории человечества феномен — планетарная наука. На ее созидание на про­тяжении многих десятилетий и были направлены его усилия.

Наука во всех своих ипостасях — как система зна­ний, как способ деятельности, как социальный институт отразилась в творчестве Вернадского. В значительной степени по этой причине наследие Вернадского представ­ляет огромную гуманитарную ценность, а сам он пред­стает как выдающийся ученый-гуманист. Так, еще в годы первой мировой войны Вернадский уловил созревание* острейшего кризиса морального сознания в среде ученых в связи с античеловечными применениями научных до­стижений в целях разрушения и массового убийства людей; со всей остротой в 1915, а затем в 1922 году он поставил вопрос о грозящей человечеству опасности самоуничтожения в мировой ядерной войне, подчеркнув особую социальную и нравственную ответственность, ло­жащуюся на ученых в этой критической ситуации. В конце 30-х годов, в канун второй мировой войны Вер­надский пророчески предсказал, что возникшее в ученой среде и неудовлетворенное чувство моральной ответст­венности за происходящее убежденность ученых в своих реальных для действий возможностях не могут сойти с исторической арены без попыток своего осуществления.

Общественная и политическая деятельность, публи­цистика, письма и особенно дневники Вернадского одно­значно свидетельствуют о том, что до конца жизни он ос­тавался демократом, являлся принципиальным противни­ком как самодержавно-монархического авторитаризма, так и советско-большевистского тоталитаризма. Внезапно обрушившиеся на Вернадского в 20 —30-е годы «идеоло­гические» гонения встретили с его стороны решительное
сопротивление и морально закалили его. Со стеснениями свободы мысли и слова он никогда не мирился, ведя многие годы непримиримую борьбу с советской цензурой — «жандармской», как он ее называл.

Вернадский был космополитом и патриотом в самом высоком и точном смысле этих понятий. Интернациона­лизм науки, примат общечеловеческих ценностей были для него непререкаемыми аксиомами, которым он следо­вал неуклонно. Неоднократно в течение 1920—1925 годов Вернадский отклонял предложения об эмиграции, предпочтя трудную судьбу российского ученого и пре­красно отдавая себе отчет в том, что может ожидать его впереди. «Я считал своим нравственным долгом отдать себя родной стране», — писал Вернадский на склоне лет.

За несколько месяцев до своей кончины он писал в дневнике, письмах детям: «Так хочется дожить до конца войны и увидеть зарю ноосферы», «хочется подольше пожить в ноосфере»... Увы, ноосферы он не дождался. Не дождались ее и мы. Вряд ли ее дождутся наши дети, внуки и даже правнуки. Временами кажется, что мир движется в обратную сторону — не к ноосфере, а от нее.

И все же ситуация представляется далеко не безна­дежной. Это становится ясным, когда мы, бесконечно малые точки на пересечении высших реальностей, обра­щаемся душой и мыслью к одной единственной, такой же, как и мы, точке по имени «Вернадский». И тогда нам становится ясно, что вопреки истории, логике, рас­судку Владимир Иванович до ноосферы дожил — он стал, он был человеком ноосферы, ее микрокосмосом.

Циолковский Константин Эдуардович (1857—1935)

Один из основателей современной космонавтики, философ. Разработал концепцию «космической фи­лософии».

Соч.: Воля Вселенной. Неизвестные разумные силы. Калуга, 1928; Ум и страсти. Калуга, 1928; Растение будущего. Живот­ное космоса. Самозарождение. Калуга, 1929; Научная этика. Калуга, 1930.

Н. К. Гаврюшин МИСТИК-ТЕХНОКРАТ ( К. Э. Циолковский )

На необъятных просторах русской земли всегда нахо­дилось место доморощенному любомудрию, гностическим басням и фантазиям, апокрифам и «отреченным кни­гам». Этот неустранимый шойиз совКапсН поддерживал­ся и питался духом религиозного сектантства и кликуше­ства, неудовлетворенных амбиций и скоропослушливого суеверия.

Научная революция XVII века, хотя и с немалой за­держкой, принесла в Россию новый род литературы — научную фантастику, имевшую весьма прозрачные гра­ницы с философией природы. Читать и рассуждать о жителях Луны и животном магнетизме было делом обыч­ным уже в екатерининские времена. И нет ничего удиви­тельного в том, что современник А.И.Герцена всерьез бе­рется за чертежи аппарата для полетов в космос (С.И.Аст- раков).

Константин Эдуардович Циолковский (1857 — 1935) по основным направлениям своих мировоззренческих по­строений был человеком достаточно типичным для своей эпохи. Кумирами его юности были К.Фламмарион и Ж.Верн. Их сочинения утвердили ученика вятской
гимназии в мысли посвятить свою жизнь покорению космоса.

Особую важность этой идее в его глазах придавало то обстоятельство, что в среде без тяжести он мечтал обрес­ти жизнь вполне счастливую, свободную от всяких стра­даний. Одна из первых научных работ Циолковского «Вычисления и формулы, относящиеся к вопросу о меж­планетных сообщениях» (1879) имеет знаменательный подзаголовок — «Вопрос о вечном блаженстве»...

Важнейшим методом научного исследования для Ци­олковского также с юношеских лет стала ньютоновская механика. Он настолько был увлечен ею, что надеялся свести к механическим закономерностям все качествен­ное многообразие мира. В этом отношении калужский учитель был очень близок французским просветителям

XVIII в. Вольтеру, в частности, принадлежат сочинение «Элементы философии Ньютона» (1738) и знаменитый роман «Микромегас» (1756), в обоазной форме раскры­вающий законы механического подобия, изменение отно­сительной тяжести на небесных телах. Трудно не вспом­нить об этих книгах, перечитывая «Грезы о Земле и Небе» (1895) — научно-фантастическую повесть Циол­ковского, предшествовавшую его фундаментальным тео­ретическим трудам.

Широкий подход к задаче освоения космоса развивал внимание Циолковского к самым различным областям науки. Вслед за одной из первых работ по теории космо­плавания — «Свободным пространством» (1880) он за­вершает исследование «Механика подобно изменяющего­ся организма» (1883), стремясь предвидеть влияние силы тяжести на биологические процессы; принимается за исследование вопроса о лучеиспускании звезд — нель­зя же заниматься космонавтикой в отрыве от космоло­гии.

Будучи человеком энциклопедических интересов, Ци­олковский находил время для экскурсов в смежные об­ласти знания. Так, в частности, в 1914 г. он опубликовал брошюру «Второе начало термодинамики», в которой дал критику предельных мировоззренческих выводов из постулата Клаузиуса. При этом он основывался, конеч­но, не на формально-логических соображениях, а на ин­туитивном убеждении в бесконечности вселенной, суще­ствовании в ней сил и процессов, противостоящих энтро­пии.

Любопытно, что последовательный ньютонианец К.Э.Циолковский в своей «Кинетической теории света» (1919) развивает идеи Гюйгенса-Френеля, хотя именно принципы творца небесной механики заставляли его на­стороженно относиться к теориям Минковского и Эйнш­тейна. Уже в этой работе проявился живой интерес К.Э.Циолковского к проблемам атомной физики в тес­ной взаимосвязи с космологическими вопросами: он ри­сует аналогии в строении микро- и макромира, намечает возможные космологические выводы из анализа свойств элементарных частиц.

В 1923 г., очевидно в связи с появлением на русском языке статей Нильса Бора, К.Э.Циолковский вновь об­ращается к проблемам физики микромира. В работе «Ги­потеза Бора и строение атома», основываясь на распро­страненной планетарной модели, он делает попытку от­казаться от понятия квантового скачка, ограничиваясь механическим описанием движения электронов по посто­янным орбитам и понятием интерференции вызываемых ими колебаний эфирной среды. Примечательно, что в этой статье К.Э.Циолковский, при заметном консерва­тизме, связывает все же массу и скорость электронов единой зависимостью, проводя даже аналогию с изотопа­ми химических элементов. Свое исследование он завер­шает словами о том, что «и закон астрономического тяго­тения, и закон атомного притяжения гораздо сложнее, чем мы думаем, и что тот и другой составляют взаимное продолжение, результат одной и той же неизвестной формулы [1, л. 21].

Увлеченность формулой Лапласа очень показательна для характеристики умонастроения Циолковского, но ис­токи его мировоззрения гораздо четче выявляются на ма­териале античной философии.

Высоко оценивая значение пифагорейской традиции в развитии представлений о подобии небесных тел Земле, в свою очередь подготавливавших идею множественности обитаемых миров, Циолковский в своей научно-художе­ственной «фантазии» 1920 г. «Пифагор» сделал попытку реконструировать ход космологических рассуждений этого мыслителя [2]. Конечно, здесь не обошлось без не­которой модернизации и явных упрощений, к тому же вся реконструкция проводилась только гипотетико-де- дуктивным путем, без какого-либо доксографического
материала, но сам факт появления подобной работы весьма симптоматичен.

Есть и другое свидетельство тому, что мысли Циол­ковского неоднократно обращались к пифагорейской кос­мологии. В своей основной мировоззренческой работе «Этика, или естественные основы нравственности» он за­мечает: «Имеют смысл слова древних, что мир управля­ется числами (яснее, — вселенная определяется числа­ми)» [3, л. 23].

Значительно ближе были Циолковскому атомисты. В той же «Этике» он писал: «Атомистическая школа осно­вана Левкиппом за 500 лет до Р. Хр. Эта теория, изло­женная учеником Левкиппа Демокритом, почти точно выражает мой взгляд на вселенную. Даже этика его близка моей» [3, л. 10]. Конечно, демокритовский ато­мизм К.Э.Циолковским воспринимался в первую очередь через посредство Г.Бюхнера, т.е. также несколько осо­времененным, но ощущение идейного родства с этой тра­дицией было у него очень глубоким. В атомизме Циол­ковского привлекала относительная простота объяснения качественного многообразия природного мира, возмож­ность построения универсальных моделей космических, социальных и биологических процессов, безыскусное ре­шение проблемы индивидуального бессмертия.

Последняя интересовала Циолковского не только в нравственном, но и в методологическом отношении: она затрагивала вопрос о единстве мироздания в связи с со­отношением живой и неживой материи. Хорошо извест­но, что необходимость исследовать, «каким образом свя­зывается материя, якобы не ощущающая вовсе, с мате­рией, из тех же атомов (или электронов) составленной и в то же время обладающей ясно выраженной способнос­тью ощущения» [4, с. 40], осознается уже не одно столе­тие.

В поисках решения этой проблемы Циолковский про­шел два этапа. «Обращаясь к своей молодости и к своим тогдашним мыслям, — писал он, — я помню, что я пере­шел через особого рода дуализм. Именно, я принимал атомистическую систему мира, но одну часть атомов счи­тал бесчувственной, другую — способной испытывать ощущения жизни, т.е. радость и горе» [3, л. 7]. Эта по­зиция действительно была родственна, с одной стороны, взглядам Демокрита, учившего о круглых и подвижных атомах души, тождественных атомам огня, или Лукре­

ция, ни с какой стихией их не связывавшего; с другой стороны, она была созвучна витализму, построениям

В.И.Вернадского и др.

Позднее Циолковский пришел к убеждению, что спо­собностью к ощущению и сознательной жизни наделены все атомы вселенной, однако реализуется эта способность только во время пребывания атомов в живых организ­мах: в «неорганической» материи они находятся в состо­янии глубокого сна без сновидений, лишены ощущения времени. Поэтому субъективно, по Циолковскому, жизнь непрерывна, смерти нет. Он считал это представление близким к взглядам Лукреция: «Взгляд на радости и пе­чали существ в их бесконечном бытии у меня сходен со взглядом Лукреция, который считал бытие непрерывным и не признавал смерти [3, л. 13]. Скорее всего Циолков­ский мог иметь в виду следующие строки из его поэмы «О природе вещей»:

И не уходит никто в преисподней мрачную бездну,

Ибо запас вещества поколениям нужен грядущим.

(III. 966-967, пер. Ф.А.Петровского)

Панпсихический атомизм Циолковского был весьма благоприятной почвой для воспроизведения античных представлений о космосе как живом организме. В качест­ве наиболее характерных можно вспомнить космогонию орфиков (миф о «мировом яйце»), псевдогиппократов- ский трактат «О числе 7», платоновского «Тимея». Ци­олковский обращается к микро-макрокосмической анало­гии в одной из поздних своих работ — статье «Космос есть животное», датированной 15 апреля 1932 г. [5]. По- видимому, с помощью этой аналогии он хотел дать на­глядное представление о пространственной определен­ности и одновременно актуальной бесконечности вселен­ной, показать соотношение «органической» и «неоргани­ческой» материи, дать образ иерархического устройства мироздания. В то же время статью «Космос есть живот­ное» необходимо рассматривать в тесной связи со взгля­дами Циолковского на космическую эволюцию организ­мов, как они выразились прежде всего в известной рабо­те «Животное космоса» [6].

Будучи, по неоднократным собственным признаниям, «чистейшим материалистом», Циолковский не мог в то же время отказаться от понятия идеальной «причины космоса», и именно в этом он находил близость своих
взглядов с учением Платона. «Взгляд мой на первопри­чину и добро, — писал он в «Этике», — совпадает с платоновским и сократовским... Идею добра Платон на­зывает богом. Существование такого бога невозможно от­рицать, так как идея добра несомненно существует в сердцах людей (бог есть любовь). Платон признает также и первопричину и ее благость. Мы не отрицаем и первопричину, так как мир, как и все другое, не может быть без причины. Непостижимый для человека порядок мира существует и для меня, как для Платона. Вечное существование души признает и Платон, но я признаю ее начало простейшим, пассивным и материальным (панп­сихизм), Платон же признает мысль и идею, существую­щую самостоятельно, независимо от материи» [3, л.10].

В более поздней работе, датируемой 1918 г. статье «Утописты», где, в частности, довольно подробно обсуж­дается учение Платона о государстве, Циолковский вы­ражает ту же точку зрения: «Платон думал, как и неко­торые из современных философов, что мысль существует независимо от мозга и тела, независимо от вещества. Мы с этим не согласны, но допускаем, что была какая-то внекосмическая идея, желание которой выразилось появ­лением вселенной. Космос есть выражение некоторой внемировой воли» [7, л.8]. Здесь же Циолковский дает оценку взглядам Платона по вопросам евгеники и искус­ственного подбора: «Также прекрасно его [Платона] стремление усовершенствовать человечество путем искус­ственного подбора, но способы, им предлагаемые для этого, чересчур грубы, жестоки и не могут быть добро­вольно приняты человечеством. Жестокое уничтожение невинных калек и принуждение к браку без взаимности не может быть нами одобрено. У меня с тою же целью — усовершенствования рода — браки только немного огра­ничиваются, и тем менее, чем ниже общественное поло­жение людей. Так что для большинства этого ограниче­ния почти нет. О несовершенных людях весьма заботят­ся, они даже заключают браки, но не дают потомства» [там же].

Здесь необходимо, правда, заметить, что в сопостав­лении с платоновскими Циолковский излагает свои взгляды в крайне осторожной и деликатной манере. В других работах он порой выступал с гораздо более ради­кальными идеями. Но и в «Утопистах» он допускает, что «в конце концов останется на Земле потомство только
небольшой группы наиболее совершенных существ (может быть, одной пары), которые и дадут начало всему многочисленному населению Земли. Когда же оно достаточно усовершенствуется, то начнется расселение его в Солнечной системе» [7, л. 11]. О перспективах «безболезненного» устранения с лица земли всей «несо­вершенной» гетеротрофной жизни, на которых Циолков­ский настаивал особенно упорно, мы не станем задержи­вать внимания.

Среди статей об античных мыслителях в Энциклопе­дическом словаре Ф.А.Брокгауза и И.А.Ефрона, к кото­рым К.Э.Циолковский обращался особенно часто (номе­ра томов и страниц были выписаны рукой его дочери на отдельном листке) [8, л. 1 об.], кроме «Платона» и «Со­крата» три посвящены представителям стоицизма — Се­неке, Эпиктету, Марку Аврелию. И это не случайно. В стоиках Циолковского привлекало прежде всего сочета­ние напряженного космологизма мышления с особой за­остренностью на нравственно-этических проблемах, вы­разившееся в учении о космическом государстве и косми­ческом гражданстве человека.

У Циолковского одна из центральных идей — косми­ческая республика с президентами планет, солнечных систем, галактик, эфирных островов и т.п. Самого себя в автобиографии он называет «гражданином вселенной» [9, с. 390]. И это выражение — козтороП^ез, и идея кос­мического государства как раз характерны для назван­ных выше представителей стоицизма.

В непосредственной связи с учением о мировом госу­дарстве и у стоиков, и у Циолковского находится теория эволюции материи (космоса) и соответствующая иерар­хия разумных существ. И там, и здесь развивается мысль о постепенном уплотнении (усложнении) материи в процессе космической эволюции и о сосуществовании в пространстве организмов различной плотности. У стои­ков эта тема развивается в их весьма детализированной демонологии, у Циолковского — в учении о существах «предшествующих эпох», о жителях астероидов и эфир­ного пространства, перспективах эволюции человека.

Для стоиков и Циолковского космос в равной степени совершенен и полон разумной жизни. Объяснение Циол­ковским наличия страданий на Земле практически тож­дественно стоической теодицее — несовершенство (час­тичное и условное) в космосе необходимо для гармонии
целого и способствует произведению нового блага. Жизнь человека и животных, по Циолковскому, — «не­обходимый рассадник обновления», который на фоне со­вершенства всего космоса можно даже не принимать во внимание, «как не замечают пылинку на белом листе бу­маги» [9, с. 306]. Так же и согласно одному из древней­ших стоиков Хрисиппу, «человек никоим образом не со­вершенен, он какая-то частица совершенного. Но мир, поскольку он все охватывает и нет ничего, что бы в нем не содержалось, во всех отношениях совершенен» (Цице­рон. О природе богов, II, XIV, 37 — 38).

Учение о совершенстве космоса и у стоиков, и у Ци­олковского проникнуто идеей судьбы, фатума, е1шаг- тепе.

«Я называю судьбою, — пишет Цицерон, — то, что греки называют етагшепе, т.е. порядок и связь причин, связанных таким образом, что каждая предыдущая по­рождает из себя последующую. Это вечная истина, про­истекающая из всей вечности. А если это так, то значит, ничего не произошло, что не должно было произойти...» (О дивинации, I, 125). Совершенно очевидно, что имен­но такое механически-жесткое представление о причин­но-следственных связях стоит за высказываниями Циол­ковского вроде «мир автоматичен» [10, л. 2], «вселенная механична (как автомат)» [11, л. 17] и «мир есть заве­денная машина, где совершается неизбежное» [12, л. 58].

С юношеских лет захваченный мыслью о своем осо­бенном предназначении («я такой великий человек, кото­рого еще не было, да и не будет») [12, с. 402], Циолков­ский никогда не оставался безразличным к знамениям судьбы. Особенно большое впечатление на него произве­ли два небесных явления в 1884 г. в Боровске, о кото­рых он неоднократно вспоминал впоследствии [9, с. 314;

13, л. 5-5 об.]. Поэтому вполне понятно, что, стремясь к обобщению своего жизненного опыта, Циолковский не­редко прибегал к терминам стоической философии [14].

Такое миропонимание тем не менее не принижало значения целеустремленной воли. Слова Циолковского: «Так устроен мир, такое в нем согласование, что не со­мневающийся в достижении — достигает, а сомневаю­щийся и бездеятельный погибает» [13, л. 3], кажутся почти дословным переводом афоризма Сенеки: «Эисип! уо!еп1:ет Га1а, по1еп{;ет 1:гаЬип1» (Ер. СVII, 11).

Глобальный детерминизм со всей остротой ставил и перед стоиками, и перед Циолковским вопрос о причине космоса. Выступая против четырех аристотелевских при­чин, Сенека ищет одну первую и общую причину, кото­рая должна быть такой же простой, как и материя (Письма, XV, 12). Отождествляемая с пневмой, эфиром, огнем, первопричина родственна человеческому уму (Пись­ма, XVI, 12).

Циолковский, как уже говорилось выше в связи с платоновскими параллелями, много занимавшийся про­блемой первопричины (основная работа — «Причина космоса». Калуга, 1925), склоняется к той же самой мысли: «Самое высшее в мире — это сознательность, разум, жизнь. Очень естественно, что первопричина бла­говолила дать в них смутное отражение самой себя» [12, л. 53]. В своей атомистической натурфилософии Циол­ковский постоянно отождествляет «неуничтожимый веч­ный атом» с «атомом эфира» и «элементарным духом»

и, таким образом, как будто следует той же логике мысли, что и стоики, считавшие, что душа — огненной природы, и отождествлявшие божество с огнем и эфи­ром. Однако если стоики, считая первопричину в качест­ве огня, пневмы, эфира имманентной космосу, склоня­лись к пантеизму, то Циолковский под влиянием христи­анской традиции считает материальный мир вневремен­ным творением идеальной, трансцендентной причины. В самом же сотворенном космосе у него как бы происходит зеркальная перестановка отношений, и все идеальное, духовное оказывается в непосредственной зависимости от материального.

Весьма характерным для стоиков является представ­ление о периодическом уничтожении и возобновлении космоса с повторением тех же лиц, вещей и событий. «Сколько Хрисиппов, сколько Сократов, сколько Эпику­ров уже поглотило время!» — восклицает Марк Аврелий (VII, 19).

У Циолковского нигде не идет речь о полном уничто­жении всего космоса, а только о той или иной его части (преимущественно Солнечной системы), хотя оформляет­ся эта идея почти в точности, как у стоиков: обращение материи в эфир в процессе лучеиспускания (экпиросис!), а затем вновь уплотнение первоматерии (эфира) и воссо­здание космоса. Кстати, следует отметить, что для стой ков в мире нет пустоты, все пространство заполнено ма
терией, хотя и различной плотности (Диоген, VII, 140), — и Циолковского также занимает мысль, что «материя — то же пространство» [3, л. 31].

Представление о повторяемости лиц и событий, несо­мненно родственное направлению мыслей Циолковского, выражается у него в слишком общих формулировках, чтобы их можно было приводить для сопоставления. Но у близких к нему по духу «космистов» второй половины

XIX в. О.Бланки и особенно Г.Гансвиндта, который в мировоззренческом, творческом и даже биографическом отношениях является поразительным «двойником» Циол­ковского [15], речь прямо идет о планетах, до мельчай­ших деталей подобных нашей Земле, со своими Гомера­ми, Софоклами и Наполеонами... Атомистическая комби­наторика в пространственно-временной бесконечности мироздания неизбежно должна приводить к таким ре­зультатам.

Если для стоиков физика, как «божественная часть философии», в конечном счете является лишь научным приготовлением к этике, то и для Циолковского атомис­тика и космология важны прежде всего как элементы «естественных основ нравственности».

Убеждение в «благости» первопричины, совершенном порядке и премудром устройстве мироздания, бесконеч­ности индивидуальной жизни (тело — временная оби­тель чувствующего атома или духа, который непременно рано и поздно получает новое) дает нравственные силы для жизни нынешней, настраивает на бесстрастие, цело­мудрие, умеренность, воздержание от наслаждений. «Не гоняйтесь за наслаждениями, — пишет Циолковский, — и не горюйте о том, что они прошли мимо вас или недо­ступны вам, так как вам пришлось бы за них расплачи­ваться [16, с. 13].

Казалось бы, что признание полной зависимости всего единичного от всеобщего закона и течения мировых событий и усвоение аскетических идеалов должны были исключить возможность появления как у стоиков, так и у Циолковского утопических мотивов. Однако, по свиде­тельству Диогена Лаэрция (VII, 33, 131), стоикам не были чужды мысли о создании идеального государства мудрецов без правосудия, храмов, семьи, при общности жен. Разрушение семьи, как правило, является состав­ной частью утопических проектов. И Циолковский в своих многочисленных «социальных» сочинениях («Горе
и Гений», 1916; «Общественная организация человечест­ва», 1928 и др.) исходит из тех же самых посылок. Но его утопическая программа, конечно же, гораздо более детализирована и масштабна, она предполагает управляе­мую биологическую эволюцию, «безболезненную» ликви­дацию на Земле и других планетах «несовершенной» жи­вотной жизни и бесконечную космическую экспансию технологической цивилизации.

Отмеченные точки соприкосновения взглядов Циол­ковского со стоической традицией отнюдь не следует считать следствием прямого влияния или непосредствен­ного, заимствования, тем более что с сочинениями Сене­ки, Марка Аврелия, Эпиктета и др. калужский мысли­тель знакомился главным образом из вторых и третьих рук. Посредников между стоиками и Циолковским ука­зать не так уж трудно: это, с одной стороны, сочинения писателей-теософов, широко распространенные на рубе­же веков, особенно в среде калужской интеллигенции, с другой — популярные изложения лейбницевой монадо­логии.

Сближению Циолковского с теософскими кругами способствовало не только его постоянное местопребыва­ние (Калуга издавна была одним из центров оккультно­мистического брожения), но и с детства заложенное ощу­щение конфессиональной экстерриториальности: отец ученого был католиком.

Свидетельств близкого знакомства Циолковского с теософской книжностью вполне достаточно (да и как было обойтись без этого, находясь в общении с такими людьми, как А.Л.Чижевский?), но от эзотерических учений он счет нужным весьма определенно дистанци­роваться.

«По-моему антинаучно, — писал Циолковский, — учение оккультистов о составе человека из многих сущ­ностей: астральной, ментальной и проч. Я далек от этих вещей, которые представляют результат ограниченного знания или молодого увлечения юных впечатлений, кото­рые мы никак не можем выбить из своего ума, как не можем отрешиться и от других впечатлений, восприня­тых нами в детстве» [6, с. 303].

Высказывание это крайне показательно. Циолковский никогда не был и не мог полностью стать адептом масон­ства, оккультизма, теософии и т.п. как ввиду относи­тельной спекулятивной сложности составляющих их кон­
цепций (дебрей абстрактных рассуждений ученый недо­любливал), так и в связи с его стремлением построить свое достаточно простое и всеобъемлющее учение, оправ­дывающее и объясняющее направление его инженерно­изобретательской деятельности.

«Научные основания религии» и «космический путь к вечному блаженству» — таковы две нераздельные ипостаси этого учения. И теософия как синкретическая «научная религия», несомненно, была ему сродни.

Умонастроению К.Э.Циолковского оказался созвуч­ным целый комплекс идей эзотерической философии. В первую очередь это касается важнейших понятий и кон­цептуальных схем космизма, таких как «космическое мышление», «космическое сознание», «космическая точка зрения», «космическое гражданство» и т.п.

В отношении «космического мышления» мы ограни­чимся двумя цитатами из сочинений Е.П.Блаватской. «На современном языке, — пишет она, — Божественную мысль лучше было бы назвать космическим мышлением, Духом, а Акашу — космической субстанцией, Мате­рией» [17-19, с. 31], очевидно подбирая для старых гностических терминов новые, родственные духу поло­жительного естествознания имена. «Наше сознание, — говорит она в другом месте, — происходит от Духа, или Космического мышления, а различные проводники, в ко­торых это сознание индивидуализируется и достигает рефлективного или самосознания, происходят от косми­ческой субстанции» [20, с. 138].

Распространению понятия «космическое сознание» весьма способствовала вышедшая из тех же кругов и переведенная едва ли не на все основные европейские языки книга Р.М.Бекка «Космическое сознание».

Понятие вселенского гражданства, выражающее осо­бенно характерную для эзотерических учений (и стои­цизма) установку на космологическое обоснование этики, настойчиво используется, например, К.Дю Прелем: «Если человек - гражданин Вселенной, то этика воз­можна; если же он — только гражданин земли, то тогда не существует этической задачи, а существует задача только социальная»; «задача философии и религии со­стоит в том, чтобы воспитать в человеке сознание его вселенского гражданства» [21, с. 558]. У Дю Преля же мы встречаемся с характерным позднее и для Циолков­
ского требованием встать «на космическую точку зре­ния» [21, с. XII, с.22].

Кардинальным для системы взглядов К.Э.Циолков­ского было, как известно, представление о «чувствую­щем атоме», которое находит соответствия как в истории материалистических учений (Лукреций, Геккель, Моро­зов и др.), так и в эзотеризме. Приведем несколько цитат из популярной книжки Анни Безант, которая, в свою очередь, опирается на «основополагающий» труд Блаватской «Тайная доктрина».

«Одна и те же бесконечно малые невидимые жизни составляют атомы горы и ромашки, человека и муравья, слона и дерева, укрывающего его от солнца. Каждая час­тица — называете вы ее органической или неорганичес­кой — есть жизнь. Каждый атом и молекула во Вселен­ной одновременно являются дающими жизнь и дающими смерть этой форме» [24, р. 8-9]. Вполне определенно здесь прослеживается столь важная для Циолковского мысль о «сне» атома в неорганической материи: «Ок­культизм не признает в космосе неорганического. Ис­пользуемое наукой выражение «неорганическая субстан­ция» означает просто, что латентная жизнь, дремлющая в молекулах так называемой «инертной материи», непо­знаваема». Отсюда вполне естественно возникает пред­ставление о всепроникающей иерархии форм сознания: «Все во Вселенной, во всех ее царствах, есть сознание, т.е. наделено сознательностью своего рода и своего соб­ственного плана восприятия» [24, с. 63-64].

Логическим развитием этой концепции является пред­ставление о чувствительности пространства как некоей первореальности и потенции всего существующего. Ха­рактерно в связи с этим следующее высказывание Е.П.Блаватской: «Пространство, рассматриваемое как единство субстанции — живой Источник Жизни — в ка­честве «Непознаваемой Беспричинной Причины», явля­ется наиболее древним догматом в оккультизме, несрав­ненно более древним, чем Эфир (Ра1:ег-Ае1Ьег) древних греков и латинян. Точно так же Сила и Материя, как по­тенция Пространства, неразделимы, являются выразите­лями Непознаваемого» [20, с. 131].

Мысль о пространстве как «чувствилище Бога» ха­рактерна, в частности, и для И.Ньютона, с которым у Циолковского много точек соприкосновения, в том числе и в данном вопросе [25].

Весьма вероятно влияние на космогоническую теорию Циолковского связанного с той же традицией представ­ления о периодическом уплотнении материи и образуе­мых ею разумных существ (а также о сосуществовании существ различных космических эпох). Эта концепция, близкая и стоицизму, встречается у Е.П.Блаватской, Р.Штейнера и др.

Наконец, есть еще по крайней мере два момента, в которых можно предполагать влияние теософской лите­ратуры на Циолковского. Один из них касается вопроса о социальной роли гениев (есть все основания думать о его знакомстве с книгой Э.Шюре «Великие посвящен­ные»), другой — специально теологической проблемати­ки («причина космоса»).

Заслуживает особого внимания то обстоятельство, что у двух теоретических систем, оказавших на К.Э.Циол­ковского наибольшее влияние, — дарвино-спенсеровско- го эволюционизма и теософского эзотеризма, — много общего. Так, Е.П.Блаватская охотно констатировала общие точки зрения в теософии и философии Спенсера. «Герберт Спенсер, — писала она, — в последнее время настолько смягчил свой агностицизм, что нашел возмож­ным утверждать, что природа “Первопричины”, которую оккультист гораздо логичнее производит от Беспричин­ной Причины, природа “Вечного” и “Непознаваемого” по существу однородна с тем сознанием, которое излива­ется на нас, иными словами, что безличная реальность, проникающая весь космос, есть чистый нумен мысли. Этот прогресс в его мышлении подводит его очень близ­ко к эзотерическому толкованию и к учению Веданты» [20, с.134].

Карл Дю Прель высказывался с еще большей опреде­ленностью: «Став на космическую точку зрения, — писал он, — можно сказать, что существует бесконечное множество миров, бесконечное множество родов как те­лесного, так и духовного приспособления, бесконечное множество субъективных миров, т.е. представлений мира, бесконечное множество родов опыта и реагирова­ния. Таким образом, мистика представляет как бы про­должение дарвинизма» [21, с. XII].

Сопоставление позиций К.Э.Циолковского с мыслями К.Дю Преля представляется вообще довольно любопыт­ным. В статье «Борьба за существование в небесном про­странстве (приложение формулы Дарвина к небесной ме­
ханике)» К. Дю Прель высказывает едва ли не важней­шую для системы взглядов Циолковского мысль о необ­ходимости признать способность ощущения за основное свойство всякой материи и утверждает, что в космосе господствует совершенство и достигнуто почти полное ос­вобождение от страданий... Только о космических поле­тах Дю Прель говорит не в физико-технических терми­нах, а апеллируя к понятию «астрального тела»...

Христолюбивый материалист, мистик и технократ, пророк «космического блаженства» и военного комму­низма, Циолковский как мыслитель был поднят на щит соединенными усилиями военно-промышленного ком­плекса и неформального теософского сообщества, заняв в историко-философских исследованиях место, не вполне соответствующее его дарованию. Но как явление типич­ное, как представитель весьма распространенного — не только в России — умонастроения (напомним еще раз о его немецком «двойнике» Германе Гансвиндте) Циолков­ский, несомненно, еще долго будет привлекать к себе внимание.

Примечания

1. Циолковский К.Э. Гипотеза Бора и строение атома. Архив РАН (ААН). Ф. 555. Оп. I. Ед. хр. 323. Л. 21.

2. Циолковский К.Э. Пифагор (фантазия 1920 г.) // Архин АН СССР (ААН). Ф. 555. Оп. 1. Ед. хр. 417.