2. Митин М. О философском образовании в СССР // Под зна­менем марксизма. 1938. № 3. С. 15-16.

 

 


ИЗ ИСТОРИИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ФИЛОСОФИИ.

XX век. 1920 — 50-е годы


 

Москва

РОССПЭН


 

 


Ф 56 Философия не кончается... Из истории отечест­венной философии. XX век: В 2-х кн. / Под ре­дакцией В.А.Лекторского. Кн. I. 20 —50-е годы. — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 1998. - 719 с.

Книга посвящена изучению сложных путей развития фи­лософской мысли в СССР в 20 —50-е годы. При этом прежде всего в ней представлено творчество тех философов, которые в определенной мере находились вне официальной линии развития философии, но идеи которых оказались сегодня весьма актуальными в мировом философском процессе. Это, в частности, творчество таких людей, как А.Богданов (разра­ботка «Тектологии»), А.Лосев, М.Бахтин, Г.Шпет и др. В книгу вошли в основном статьи, опубликованные в послед­ние годы в журнале «Вопросы философии». Некоторые ста­тьи написаны специально для данного издания. Публикуемые материалы разделяются на две части: в первой обсуждаются общие вопросы, характеризующие ситуацию, в которой жили и работали философы в эти годы; вторая посвящена анализу творчества отдельных мыслителей.

Книга рассчитана на широкий круг читателей.

ББК 87.3(2)6

© «Российская политическая эн­циклопедия» (РОССПЭН), 1998. © В А. Лекторский, редакция, со­ставление, примечания, 1998. 18ВN 5-86004-153-5 © Авторский коллектив, 1998.

Предисловие

Существует довольно распространенное мнение, что после высылки из России в 1922 г. выдающихся религи­озных философов всякая подлинная философская жизнь в стране прекратилась и заслуживающей этого имени фи­лософии у нас не было по крайней мере до самого послед­него времени (некоторые говорят, что до 1991 г.). Легко привести множество фактов, которые, казалось бы, под­тверждают это мнение.

Действительно, 20-е годы историки советской фило­софии (как отечественные, так и западные) описывают прежде всего как борьбу т.н. «диалектиков» и «механис­тов». Нам сегодня ясно, что, хотя судьба многих участ­ников этих споров впоследствии сложилась трагически, сам спор имел отдаленное отношение к реальным фило­софским проблемам и во многом был лишь средством ре­шения идеологических и политических вопросов. Чего-то такого, что было бы философски поучительным сегодня, трудно найти, как у «диалектиков», так и у «механис­тов». Анализ этих дискуссий может быть интересен разве что с точки зрения изучения становления тоталитарной идеологии в Советском Союзе.

30-е годы — это время полного и безнаказанного торжества сталинизма в философии, годы, когда пресле­довалась уже всякая хотя бы в какой-то мере самосто­ятельная мысль.)Параграф «О диалектическом и исто­рическом материализме» сталинского «Краткого курса истории ВКП(б)» был официально объявлен вершиной философского развития человечества, и вся публикуемая философская продукция должна была быть простым его комментарием.

40-е, 50-е годы — время идеологических кампаний как в философии, так и в естественных и социальных науках (философская дискуссия 1947 г., дискуссии в биологии, физиологии, психологии, языкознании и др.), нремя безжалостного искоренения всякого инакомыслия.

Казалось бы, о каком философском творчестве в таких условиях может быть речь? Ведь философия по самой своей сущности критична. Она более критична,

чем любая наука, так как именно философия подвергает суду также и те предпосылки, из которых, как из чего-то естественного, исходит научное исследование. Как воз­можна философия в условиях полного подавления свобо­ды творчества?

Это рассуждение вполне логично, с ним нельзя не со­гласиться. Однако вот некоторые факты.

Самые популярные сегодня в мире русские филосо­фы и философствующие теоретики — это не представи­тели русского религиозного Ренессанса начала столетия (последние из которых были высланы на «философском пароходе»), а мыслители, разработавшие свои концеп­ции в Советской России в 20-е и начале 30-х годов. Это, в частности, М.М.Бахтин и Л.С.Выготский. Многие со­временные зарубежные теоретики считают, что в работах М.М.Бахтина и Л.С.Выготского заложена новая фило­софская парадигма наук о человеке. Так называемая «всеобщая организационная наука» А.А.Богданова, кото­рую он продолжал разрабатывать в 20-е годы и которая органично связана с идеями его философии, признается сегодня многими историками науки в качеств^ предвос­хищения тех новых подходов (в частности, системного движения), которые наука стала осваивать лишь в пос­ледние десятилетия. Многие исследователи считают, что в работах Г.Г.Шпета 20-х годов сформулированы идеи герменевтики, получившей развитие в западной филосо­фии гораздо позже. Работы А.Ф.Лосева 20-х годов се­годня переиздаются, комментируются, изучаются и нахо­дят отклик у философов, филологов, культурологов. Я уже не говорю о том, насколько влиятельны сегодня ми­ровоззренческие и методологические идеи В.И.Вернад­ского, разрабатывавшиеся им в 20-е, 30-е годы.

В чем тут дело?

На мой взгляд, это серьезный и интересный вопрос, которй нужно обсуждать. Позволю себе высказать собст­венную точку зрения.

Прежде всего следует иметь в виду, что даже после 1922 г. (год высылки религиозных философов из Совет­ской России) в течение какого-то времени существовала относительная свобода публикаций, возможность обсуж­дать даже те точки зрения, которые не совпадали с гос­подствующей идеологической ортодоксией. В конце 20-х, начале 30-х годов эта свобода исчезла.

Нужно заметить, что самые интересные философские идеи были развиты в это время не в сфере чистой фило­софии, а в связи с исследованием каких-то иных науч­ных проблем. Л.С.Выготский и С.Л.Рубинштейн высту­пали как психологи и формулировали свои философские подходы в контексте обсуждения теоретических проблем психологии. М.М.Бахтин мог восприниматься как теоре­тик литературы. А.А. Богданов преподносил свою «всеоб­щую организационную науку» как вообще выходящую за рамки философии (хотя в действительности он обсуждал и рамках своей концепции многие фундаментальные фи­лософские сюжеты). Г.Г.Шпет, казалось бы, чистый фи­лософ, феноменолог, ученик Э.Гуссерля, в 20-е годы стал заниматься этнопсихологией и искусствоведением, рабо­тал в Психологическом Институте, был одним из руково­дителей Государственной Академии Художественных Наук (ГАХШ. А.Ф.Лосев работал в 20-е годы как исто­рик античной философии, а после ссылки, т.е. в 30-е и 40-е годы, выступал в качестве специалиста по античной мифологии, преподавал древнегреческий язык и литера­туру. Что касается В.И.Вернадского, то он вообще был официально признан именно в качестве естествоиспыта­теля, крупнейшего ученого, создателя ряда новых на­правлений .в науке и новых наук (вроде геохимии), а в последние годы жизни был вице-президентом Академии Наук СССР. Все дело, видимо, в том, что работа в спе­циальных областях знания, как казалось, могла облег­чить (хотя бы до некоторой степени) разработку неорто­доксальных философских идей.

Однако даже уход в эти области не мог защитить от идеологических нападок. Все философы, представленные в данной книге, подвергались преследованиям. М.М.Бахтин, А.Ф.Лосев и Г.Г.Шпет высылались или были заключены в концлагеря. Последний умер в ссыл­ке. А.Ф.Лосеву в течение долгого времени было запре­щено заниматься философской деятельностью. М.М.Бах­тин был на положении полуопального почти в течение всей жизни. После смерти Л.С.Выготского (думаю, что если бы он пожил чуть подольше, он тоже не избежал бы заключения или высылки) все его работы были по сути дела запрещены (запрет действовал вплоть до 60-х годов). А.А.Богданов в течение жизни подвергался идео­логической травле как философский противник В.И.Ле­нина, после смерти А.А.Богданова его философские и
научные работы нельзя было серьезно обсуждать.

В.И.Вернадский еще в 20-е, начале 30-х годов был под­вергнут шельмованию как идеалист и перестал после этого публиковать свои философские работы.

Можно утверждать, что для всех мыслителей, о кото­рых идет речь в данной книге, свободная философская мысль была способом борьбы со сталинским режимом, способом интеллектуального сопротивления тому тотали­тарному порядку, который устанавливался в стране. Можно далее заметить, что все эти люди получили фи­лософское образование, а некоторые из них опубликова­ли философские работы еще до революции. Поэтому ло­гично было бы рассматривать их философские концеп­ции как продолжение работы дореволюционной русской философии в новых, неимоверно трудных условиях. Ка­жется, что можно даже говорить об этих мыслителях как о своеобразных «посланцах» дореволюционной русской культуры в чужом лагере, как о людях, которые пыта­лись сделать все, что могли, для того, чтобы сохранить какие-то философские традиции в тех условиях, в кото­рых сделать это, казалось бы, невозможно. Действитель­но, например, А.Ф.Лосев органично связан с проблема­тикой русской религиозной философии и вполне основа­тельно рассматривается многими как один из последних крупнейших представителей этой линии в философии. Г.Г.Шпет учился у Э.Гуссерля и уже до революции был вполне сложившимся феноменологом. М.М.Бахтин был учеником известного русского кантианца А. А. Введенско­го, испытал большое влияние немецких неокантианцев. Л.С.Выготский уже до революции печатал свои первые работы, которые никакого отношения к марксизму не имели. У неокантианцев в Германии учился и С.Л.Ру­бинштейн. А.А. Богданов был известным философом и политическим деятелем задолго до революции. Он был в течение многих лет как философским, так и политичес­ким оппонентом В.И.Ленина. В.И.Вернадский был до революции крупным ученым и деятелем кадетской пар­тии. Он не только не принял Октябрьскую революцию, но в течение некоторого времени вел активную полити­ческую борьбу против советской власти. Можно, таким образом, заключить, что все эти люди были принципи­ально чужды всему происходившему в нашей стране после революции, что единственную свою задачу они ви­
дели в интеллектуальном сопротивлении тому ужасному, что совершалось в это время.

Однако, если мы сделаем такой вывод, мы будем все же не до конца правы. Действительная ситуация слож­нее.

Конечно, все мыслители, о которых идет речь в книге, не принимали того социального строя, который стал складываться в Советской России в 20-е годы и окончательно сложился в 30-е годы. Все они были реши­тельными противниками сталинского режима. Однако я хотел бы обратить внимание на то, что некоторые лозун­ги, провозглашенные новым строем, по-видимому, им импонировали, хотя и в разной степени (и разным из них по-разному). Речь, в частности, идет о претензии на рациональное переустройство системы общественных от­ношений и отношений между обществом и природой. Нужно сказать, что ощущение необходимости какого-то радикального поворота в развитии цивилизации, Идея об исчерпанности западного индивидуализма разделялась практически всеми этими людьми. Для А.Ф.Лосева бур­жуазный индивидуализм был предметом насмешек и брани на всем протяжении его творчества. А.А.Богданов замышлял свою «всеобщую организационную науку» как средство для разумного планового переустройства обще­ства на началах коллективизма. Л.С.Выготский думал о грандиозной реформе психологии как о средстве для со­здания «нового человека». Концепция «полифонизма» и «диалогизма» разрабатывалась М.М.Бахтиным в кон­тексте критики традиционного индивидуализма в фило­софии и науках о человеке. В.И.Вернадский развивает грандиозную концепцию коллективного человеческого разума, одна из основных его идей — это идея о возмож­ности создания «ноосферы», преобразования на разум­ных основаниях как социальных отношений, так и отно­шений человечества и природы. Думаю, что если и не все, то большинство этих мыслителей не были против самой идеи социализма, хотя их понимание последнего могло далеко расходиться с тем, которое было тогда официально принято в Советском Союзе.

Особенность, отличающая почти всех этих мыслите­лей (может быть, за исключением А.Ф.Лосева) от доми­нировавшего направления дореволюционной русской фи­лософии, состоит в культе разума, в убеждении, что с помощью рациональных средств возможно решение если

и не всех, то большинства человеческих проблем. По­клонником разума, ориентированным на научность фило­софии (хотя сама эта научность понималась им в духе ранней гуссерлевской феноменологии), был и Г.Г.Шпет, который весьма критически оценивал всю русскую рели­гиозную философию. Нужно сказать, что культ разума и развитие науки в этот период — не нечто противостоя­щее новой идеологии, а во многом результат происшед­шей революции. «...В первые 15-20 лет советской власти обнаружился необъяснимый, казалось бы, феномен — несмотря на разруху послереволюционного времени наука в России стала не только возрождаться, но пере­жила невиданный взлет в целом ряде важных отраслей. К 30-м годам советские ученые были признанными авто­ритетами в биологии (особенно в генетике), физике, ма­тематике, лингвистике. Невиданный всплеск происходил в психологии. ...И, опять же, всплеск этот (что надо признать) произошел не вопреки революции, а благода­ря ей, благодаря тому, что она высвободила энергию ма­териализма, веру в преобразующую силу человека, в его возможности перевернуть мир» («Начала христианской психологии». М., 1995, с. 13).

Таким образом, можно, как мне представляется, ут­верждать, что развитие обсуждаемых в этой книге фило­софских концепций в 20-е, 30-е годы — это не простое продолжение того, что было главной линией дореволю­ционной русской философии (а эта линия связана преж­де всего с религиозно-философской тематикой), а что-то новое.

Поэтому некоторые из мыслителей, о которых идет речь, совершенно естественно (а не просто с целью поли­тической мимикрии) восприняли марксизм, дав ему, правда, свою, еретическую с официальной точки зрения, интерпретацию. Всегда считал себя марксистом А.А. Бог­данов, хотя он критиковал В.И.Ленина, рассматривал Октябрьскую революцию как преждевременную, не при­нимал многое из того, что происходило в СССР в 20-е годы. Марксистом был Л.С.Выготский, хотя считал пло­дотворным также ассимиляцию идей, разработанных в рамках таких психологических концепций, которые предполагали иные философские основания (психоана­лиз, гештальт-психология, французская психологическая и социологическая школа и др.). С.Л.Рубинштейн дал оригинальное истолкование ряда идей К. Маркса и ис­
пользовал это истолкование для обсуждения некоторых кардинальных проблем психологии и наук о человеке. Думается, что использование марксистской терминологии н ряде публикаций М.М.Бахтина в конце 20-х годов гоже не было простой уступкой конъюнктуре. Наконец, как показал С.С.Аверинцев, усвоение марксистской тер­минологии А.Ф.Лосевым в 30-е годы тоже не было слу­чайным, а связано с некоторыми особенностями концеп­ции последнего.

До сих пор мы не имеем серьезной и объективной ис­тории философской мысли в нашей стране в 20-е — 50-е годы. То, что представлено в данной книге, — только от­дельные очерки, только начало такого изучения. Хочу надеяться, что это начало будет иметь продолжение.

Большинство из публикуемых здесь текстов было на­печатано в последние годы в журнале «Вопросы филосо­фии», а также в журнале «Человек» и некоторых других изданиях. Некоторые статьи написаны специально для данной книги.

Публикуемые материалы делятся на две части. В пер­вой части обсуждаются общие вопросы, характеризую­щие ситуацию, в которой жили и работали философы в :>ти годы. Вторая часть посвящена анализу творчества от­дельных мыслителей.

В.А.Лекторский


ЧАСТЬ I

Н.И.Гаген-Торн

Вольфила: Вольно-Философская Ассоциация в Ленинграде в 1920-1922 гг.

Годы задвинули створки памяти, как створки дверей крематория. Все ли сгорело внутри? Остались когда-то звучавшие ритмы. Стараюсь уплотнить их в слова. В словах они кажутся неправдоподобными, слишком многое изменилось с тех пор. Это обязывает записать то, что уцелело в моем сознании, стараясь правдиво пока­зать, что именно уцелело.

Удержание памятью — не объективно. Я, этнограф, знаю, что ценность свидетельства лишь в немедленной записи.

Остальное — подменяется памятью.

Хитрый старик Богораз учил нас на лекциях: «Каж­дый рассказ имеет законных 25% лжи. И в каждой лжи заключено зерно правды потому, что у человека не может хватить фантазии все выдумать: в основу он неиз­бежно возьмет правдивый факт. Дело этнографа — от­слоить остальное».

А Борис Николаевич Бугаев — писатель Андрей Белый — говорил: «Все субъективное — объективно, а псе объективное — субъективно». Субъективное потому объективно, что отражает закономерности человеческого сознания, а объективное, или принимаемое за объектив­ное, неизбежно окрашивается личным взглядом передаю­щего.

Я постараюсь восстановить те двадцатые годы, как они отложились во мне. Обещаю только искренность передачи.

Вольно-Философская Ассоциация помещалась на правом берегу Фонтанки, почти напротив Аничкова дворца. Кажется, это были служебные дворцовые зда­ния, в одном из которых Петрокоммуна отвела Вольфи- ж* квартиру. В Управлении Петрокоммуны был Борис Гитманович Каплун, старый большевик, племянник Урицкого, но — меценат и радетель Вольфилы, безмер­
но интересовавшийся делами русской литературы, почи­татель Андрея Белого и А. Блока.

Его-то стараниями Вольфила получила помещение и организационные субсидии. Но точно я не знаю матери­альной стороны этого дела. Знаю, что помещения тогда раздавались бесплатно. Бесплатно читали доклады и лекции, бесплатно приходили слушать — все желающие. Собирались в Вольфиле и цвет питерской интеллигенции — писатели, ученые, художники — и совсем зеленая моло­дежь.

Войдите на третий этаж. Там — открытая дверь на лестницу. Из просторной темноты прихожей еще — вы услышите голоса. Откройте дверь. Прямо перед вами горят закатом большие, выходящие на Фонтанку окна. Они отражаются в слегка помутневшем зеркале над ка­мином, что у противоложной окнам стены.

На полу, во всю комнату расстелен ковер. Рядами расставлены стулья. Кому не хватило места на стульях — усаживались на ковре.

Боком к окнам — стол и кресла президиума, а за ними — дверь в библиотеку. Это — зал заседаний. Даль­ше из передней, по коридору, — комнаты семинарских занятий.

В креслах президиума располагались: Разумник Ва­сильевич Иванов (автор «Истории русской интеллиген­ции» Иванов-Разумник), Дмитрий Михайлович Пинес (библиограф и литературовед) и очередной докладчик. Кто выступал с докладами? Разные были темы и разные люди, как разнообразны бывали и слушатели. Собствен­но, вряд ли правильно говорить «слушатели»; вернее, они «выступатели», в беседе на поданную докладчиком тему.

Со страстью пришепетывал и жестикулировал про­фессор математики Чебышев-Дмитриев, поднимая вопрос о математической логике, неэвклидовой геометрии и принципе относительности Эйнштейна.

Кантианец Арон Захарович Штейнберг отвечал ему, указывая, что Кант, более столетия назад, выдвинул принцип относительности времени и пространства, счи­тая их гносеологическими координатами.

Штейнберг был учен, корректен и суховат. Он вел в Вольфиле специальный семинар по Канту.

В беседу вступал Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. В рубашке с распахнутым воротом, вертя круглой, ко­
ротко стриженной головой, он врывался в тему времени и пространства, говоря о системе художественного вос­приятия. На посвященном этому вопросу заседании читал отрывки своей будущей книги «Время, пространст­во, движение».

О.Д.Форш

И Ольга Дмитриевна Форш басовито гудела: «По­звольте, Кузьма Сергеевич, я не могу согласиться с Вашим определением зрения художника. Хотя все, как всегда у Вас, необычайно интересно».

Ольга Дмитриевна Форш была одним из активней­ших членов Вольфилы. Ей уже шел пятый десяток, в черных волосах поблескивало серебро, она была старею- ще-полнотела, но живые черные глаза смотрели остро и насмешливо. Она усмехалась, шевеля усики над губой, и явно была уверена — все еще впереди. Так и было. Ведь в 20-е годы еще не был ею написан ни один роман, не существовало ни «Одетых камнем», который она кончи­ла к 25-му, работая вместе с историком П.Е.Щеголевым, ни «Сумасшедшего корабля», не говоря уже о поздней­шем творчестве.

В те времена Ольгу Дмитриевну считали скорее ху­дожницей, чем писателем. Она приводила в Вольфилу Елену Данько, выпустившую маленькую книжку стихов (а в основном занимавшуюся рисованием и росписью по фарфору), спорила с Петровым-Водкиным, требовала от Бориса Николаевича Бугаева уплотнения его формули­ровок. Ольга Дмитриевна конкретно и уплотненно виде­ла жизнь. Была великолепной рассказчицей: невозмути­мо приподняв бровь, умела отметить смешное[1]. И с инте­ресом, немного скептически, следила за взлетом симво­лизма.

Споры кончались поздно, когда уже догорал закат, из окон вступала белая ночь. Тогда милиционер Миша поднимался и со вздохом говорил — «надо идти на де­журство». Он брал из угла за камином винтовку, кото­рую ставил туда, придя на диспут, и уходил на свой пост. Все называли его «товарищ Миша». Он был молод, лет 20-ти, служил милиционером на ближайшем
посту и яро выступал на диспутах, начиная всегда: «с марксистской точки зрения я должен сказать...» Он не хотел пропускать ни одного заседания, а так как ми­лиционеры в те времена не носили формы, но стояли на посту всегда с винтовкой, он приносил ее с собой в Вольфилу и отправлялся на дежурство прямо с диспута.

Разумник Васильевич бесстрастно покуривал трубоч­ку, одинаково предоставляя возможность выступать и профессору Чебышеву-Дмитриеву, и утонченному поэту Константину Эрбергу, с седеюще-львиной головой, и юному марксисту Мише. 20-летней девчонкой я тоже вспрыгивала с места, просила слова и яростно вступала в спор.

Разумник Васильевич попыхивал трубочкой, никому не мешая высказываться. Лишь мягко направлял поря­док выступлений. Требование изучать марксизм рассмат­ривалось беспристрастно, как и требование абсолютной свободы, котрое выдвигал поэт Константин Эрберг, на­зывавший себя анархистом. У него были подстриженные седеющие усы, миндалевидные зеленые глаза, хорошо завязанный галстук и палка с серебряным набалдашни­ком. Он только что выпустил книжку стихов под назва­нием «Плен». На ее обложке обнаженные руки натягива­ли лук, пуская в звездное небо стрелу. Он умел говорить элегантно и вежливо. Этого не умел, вступая с ним в спор, поэт Владимир Пяст. Большой и тяжелый, слегка заикаясь, он требовал непреложных истин, без компро­миссов. Говорил про себя, для себя, не замечая окружа­ющих.

Разумник Васильевич с бесстрастной справедливос­тью регулировал прения. И Дмитрий Михайлович Пинес, приветливо поблескивая пенсне, взглядом под­тверждал — каждый может говорить все, что думает, во что верует... Каждый... Когда Дмитрий Михайлович улыбался, все понимали: спор надо вести, уважая про­тивника.

Д.М.Пинес

Дмитрий Михайлович был сердцем Вольфилы. Мяг­кое сердце, но непреклонная справедливость. Его длин­ная фигура поднималась из-за стола для возражения. Все знали: возражения будут без ущемления противника, вдумавшись в его точку зрения.

Д.М.Пинес, как камень в глубокую воду, канул в ла­геря и без вести пропал там.

Мало кто знает теперь об этом человеке, и я должна рассказать все, что помню, потому, что это был настоя­щий человек. Было ему в то время лет 30. Он был высок, угловат, очень худ. Поблескивало пенсне на по­движном лице. Вдруг освещала лицо улыбка и опять пропадала. Он становился сосредоточен. С женой Розой Яковлевной Мительман, приветливой светловолосой женщиной, ласково подтрунивавшей над его рассеяннос­тью, над вечным желанием кому-то помочь, доставить радость и деловито принимавшейся помогать ему, они жили на 6-й Советской в первом этаже. Стоя на мосто­вой, можно было видеть густоволосую голову, склонен­ную над столом.

Белыми ночами, набродившись по городу, в юношес­кой тревоге от обступающих, охватывающих, как поло­водье, мыслей, подходила я к этому окну. Горела на­стольная лампа зеленым светом, склонялась над столом темноволосая хохлатая голова. «Дмитрий Михайлович! Дмитрий Михайлович! — звала я. — Я должна вам нечто сказать». Он открывал окно, приветливо улыба­ясь: «Нина Ивановна, — говорил он вежливо, — я с удовольствием бы послушал вас, но сейчас половина первого. Ворота у нас закрывают в 12 ч., и я не знаю, как вас впустить».

— Я влезу к вам по трубе. Вот она! — Молодой обезьяной я лезла по трубе, и не успевал он сдвинуть за­валенный книгами стол, как я садилась на подоконник и начинала: «Мне кажется, Дмитрий Михайлович, что Владимир Соловьев в “Критике отвлеченных'начал” ве­ликолепно разделал западную философию! Несостоя­тельность абстрактного мышленья. Никакой Арон Заха­рович не найдет возражений на его аргументы о негод­ности попыток Канта доказывать бытие Бога, как вещи в себе, гносеологическими постулатами! Несчастный ста­рик Кант жестоко и трагически ошибался, опираясь на гносеологию! Я хотела бы написать его биографию и по­нять — что с ним случилось?

Вы подумайте: был веселый доцент, занимавшийся естественными науками, жадно изучавший географию этой планеты. Открыл закон Канта-Лапласа. Мечтал о путешествиях. И вдруг — отрезал себя от мира явлений, ушел в мир абстракций, надеясь найти там Бога. И
ходил по Кенигсбергу с точностью часов. Что с ним про­изошло? Я когда-нибудь, наверное, напишу об этом...

— Конечно! Это очень интересная биография, — от­вечал Дмитрий Михайлович. — Пишите! Еще не оста­навливались на этом душевном кризисе! Я думаю, это будет интересная работа».

Со всей серьезностью и уважением он выслушивал завиральные идеи 20-летней девчонки или ее самоуверен­ные стихи. В другой раз, влезая по трубе, я вдруг сооб­щала:

Земля — только круглая груда,

Как ком испеченного хлеба...

А небо, веселое небо,

Над нами, под нами и — всюду!

— Понимаю, — говорил он, — продолжайте!

— Это все! Жить — очень интересно. Покойной ночи, Дмитрий Михайлович!

И, соскользнув вниз по трубе, уходила бродить по светлому пустому городу, над которым мерцало светлое небо, а шаги очень гулко отдавала тишина подворотен.

Город в те времена был пуст. Почти не дымили заво­ды. Небо стало прозрачным. Извозчики вывелись, а ма­шины — не завелись еще. Только пролетали грузовики да изредка позванивали трамваи. На мостовых, между булыжниками, пробивалась трава. Стены домов были за­клеены газетами и афишами, объявлениями и приказами Петрокоммуны. Пешеходы останавливались и читали все весьма внимательно. Особенно в очередях, выстраивав­шихся у немногих не забитых досками магазинов — за продовольственными пайками.

На забитые досками окна наклеивали нарядные пла­каты или афиши. По такой афише, в 20-м году, я и узна­ла о существовании Вольфилы: прочла, что в Демидовом переулке, в здании Географического общества, Андрей Белый прочтет лекцию о кризисе культуры.

Я уже знала этого писателя — с восхищением читала «Симфонии» и «Петербург». Побежала слушать.

Как все студенты нашего общежития, я поголадывала на скудном пайке, но не замечала этого, охваченная не- насытимым голодом узнавания. Мы были уверены, что строим новый мир и примерно к завтрему он будет по­строен. Надо только поскорее узнать, как это лучше сде­лать! Мы то спорили на лекциях, то бегали в филармо­
нию и усаживались на хорах, прямо на полу, — слушая симфонические концерты. Мы нашли боковую лестницу, прямо с улицы, которая вела на хоры. Двое чинно вхо­дили с билетами в руках, проскальзывали и открывали потаенную дверь. Остальные вбегали по этой лестнице. Мы знали все интересные доклады и лекции в городе. Но на Андрея Белого из Университета пошли немногие.

Верхний, большой зал Географического общества был переполнен. Он почти не подвергся изменениям за пол­столетия. Тогда, как в дореволюционное время и как те­перь, светлели высокие стены, прорезанные огромными окнами. По вечерам ходят там желтые тени по потолку от невидимых электроламп. На возвышении кафедра красного дерева и кресла президиума. Тянется зеленым сукном стол. Внизу — ровные, светлые ряды стульев. Все приспособлено к комфорту и покою мысли. За сто­лом президиума — маститые, именитые люди, люди науки. На лекции Андрея Белого тоже сидели, с моей 20-летней точки зрения, почтенно стареющие люди. Я жадно всматривалась. Позвонил в звонок небольшой че­ловек, косоватый. У него подвижный, то скорбно спо­койный, то иронический рот. Блеск пенсне (он потом Ивановым-Разумником оказался). Рядом — слоноподоб­ная громада большерукого человека (добрейший А.А.Ги- зетти). С другой стороны от звоночка — быстрые движе­ния темной высоко вздымавшейся головы (это Дмитрий Михайлович Пинес сидел, что-то записывал). Все они — еще не знакомы, неведомы мне. А вскоре — войдут в мою жизнь на долгие годы.

Еще раз звоночек. На кафедру вышел докладчик. И — все стерлось кругом.

А.Белый

Как передать наружность Андрея Белого? Впечатле­ние движения очень стройного тела в темной одежде. Движения говорят так же выразительно, как слова. Они полны ритма. Аудитория, позабыв себя, слушает ворож­бу. Мир — огранен, как кристалл. Белый вертит его в руках, и кристалл переливается разноцветным пламенем. А вертящий — то покажется толстоносым, с раскосыми глазками, худощавым профессором, то вдруг — разрас­тутся глаза так, что ничего, кроме глаз, не останется. Все плавится в их синем свете.

Руки, легкие, властные, жестом вздымают все квер­ху. Он почти танцует, передавая движение мыслей.

Постарайтесь увидеть, как видели мы. Из земли перед нами вдруг вырывался гейзер. Взметает горячим туманом и пеной. Следите, как высок будет взлет? Какой ветер в лицо... Брызги, то выше,то ниже... Запу­тается в них солнечный луч и станет радугой. Они то прозрачны, то белы от силы кипения. Может быть, гей­зер разнесет все кругом? Что потом? — Неизвестно. Но радостно: блеск и сила вздымает. Веришь: сама уж лечу! Догоню сейчас, ухвачу сейчас гейзер. Знаю, знаю! В брызгах искрится то, что знала всегда, не умея сказать. Вот оно как! А мы и не ведали, что могут раскрыться смыслы и обещаются новые открывания: исконно знако­мого где-то, когда-то, в глуби известного.

Нельзя оторваться от гейзера.

Символизм встает не литературным приемом, не сис­темой художественных образов — насущнейшим воспри­ятием мира. Если рассматривать плоскость — нет симво­лов. Но мир многогранен. Повернуть грань углами — лучи пойдут во все стороны. Они многоцветны, т.е. многосмысловы. Кристалл факта заискрится символом...

Он не умел видеть мир иначе, как в многогранности смыслов. Передавая это видение не только словом: жес­том, очень пластическим, взлетающим, звуком голоса, вовлечением аудитории во внутреннее движение. Расска­зывал много раз — для него стих рождался всегда из движения. Не в сидении за столом, вне комнаты, а в перемещении далей закипал. Еще неизвестно бывало, во что перельется — в чистый звук музыки или в слово. За­кипало создание в движении. Отсюда необходим был позднее анализ структуры слова и отношения смысла к основе — звуку. Буквы, как букашки, разбегались по сторонам: слово вставало не в буквенном воплощении, а в звуке и цвете. Мы видели слово цветным...

В Вольфиле Борис Николаевич вел семинар по сим­волизму и второй — по культуре духа. Я стала бывать на обоих. Как шли занятия? Для каждого они оборачи­вались по-своему. Сам Борис Николаевич тоже постигал­ся различным. Ольга Дмитриевна Форш изобразила его в романе «Сумасшедший корабль» «Сапфировым юно­шей» и написала потом многоликий портрет, где он сразу в пяти ипостасях, поставленных рядом. Все они разные, но в каждом — проглядывает кусочек безумия.

Это — форшевский Белый. Она, слушая его, сомнева­лась: а не безумие ли это пророческое? Удивлялась: как может он то смотреть острым взглядом, все подмечаю­щим, все превращающим в каламбур, и вдруг — возно­сит это вверх в многосмысловость, приглашает и других вознестись. Увлекательно. Но не бредово ли?

Каждый открывал в нем то, что ему было свойствен­но потому, что необозримо многогранен был Андрей Белый.

Он подтвердил это свойство свое в стихе:

Передо мною мир стоит Мифологической проблемой:

Мне Менделеев говорит Периодической системой:

Соединяет разум мой

Законы Бойля, Ван-дер-Вальса —

Со снами веющего вальса С богами зреющею тьмой...

Это написано в «Первом свидании» о времени юнос­ти. Тогда он, студентом-естественником, писал диплом­ную работу у Д.Ник.Анучина «О происхождении овра­гов в Средней России». Собирался до этого написать «О происхождении орнамента» — Анучин-то был ведь и эт­нографом! Но — одолели овраги, довлея над юношей в полевых просторах средней России. Он, силясь бороться с ними, расколдовывал их власть, запечатлев в стихи и в «Серебряный голубь».

Власть колдовать и расколдовывать не ушла вместе с юностью. Мы видели ее в семинарских занятиях. И, быть может, потому, что там было много молодежи, вер­нулся он к своей юности поэмой «Первое свидание», на­писав ее за два дня летом 1921 года. Жил он в то время в гостинице «Англетер» (теперешняя гостиница «Рос­сия»). Туда приходили к нему мы заниматься теорией символизма. Косо смотрел в окна комнаты солнечный лучг прорезая пыльный плюш кресел ярко-малиновым бликом. Лизал желтизну пола.

За окнами стоял Исаакий, ширилась площадь. По ней, закованной в булыжник, ходили редкие голуби.

Вскочив с кресел, Борис Николаевич расхаживал, почти бегал по комнате, излагая точные формулы мифов. Он простирал руки. Не показалось бы чудом, если б взлетел, по солнечному лучу выбрался из комна­ты, поплыл над Исаакиевской площадью, иллюстрируя
мировое движение. Девицы сидели завороженные. А я?

— Сердилась на них: ну уместно ли здесь обожание? Не о восхищении, не об эмоциях дело идет: о постижении неизвестного, но смутно издавна угаданного, об открыва­нии глубин... Не подумал бы, что и я обожаю...

Впрочем, он часто не замечал ни обожания, ни глуби­ны производимого его словами впечатления. Елена Ми­хайловна Тагер с мягким юмором рассказывала мне о своей (позднейшей) с ним встрече: «Мы проговорили весь вечер с необычайной душевной открытостью. Я хо­дила потом, раздумывая о внезапности и глубине этой дружбы, пораженная этим. Встретилась через неделю на каком-то собрании, и он — не узнал меня. Я поняла, что тогда говорил не со мной — с человечеством. Меня — не успел заметить. Меня потрясли открытые им горизонты, а он умчался в иные дали, забыл кому именно откры­вал».

Участница вольфильского семинара, Елена Юльевна Фехнер недавно рассказала мне, как она приходила к нему в то лето, в Троицын день, с березкой. Борис Ни­колаевич встретил ее встревоженный и напряженный. Почувствовала: ему не до посетителей. «Я помешала, Борис Николаевич, мне лучше уйти?» — «Пожалуй, да...» И тут же переконфузился: «Спасибо вам за берез­ку... Вы извините меня... Приходите, обязательно при­ходите... на днях... Я очень рад вам...» — боялся оби­деть ее. И не сказал, чем он занят.

А через несколько дней уже прочитал в Вольфиле свою поэму «Первое свидание». В эпилоге были строки:

Я слышу зов многолюбимый Сегодня. Троицыным днем, —

И под березкой кружевною,

Простертой доброю рукой,

Я смыт вдыхающей волною В неутихающий покой.

Он писал в этот день. Переконфузился, чтобы не обидеть, но не мог оторваться от подхватившего потока, движения мыслей и образов. Из «неутихающего покоя» кивал нам, сигнализируя о пережитом.

Не понимаете о чем? Теперь, в 60-е годы, я сама, по­жалуй, не совсем понимаю необычайную остроту пере­живаний. Космическую туманность образов, в которой стремилась выразить эти переживания эпоха начала XX
века. Мы пережили их. Прекрасно назвала Андрея Бело­го Марина Цветаева: «пленный дух». Она встретилась с ним в Берлине, в 1922 году, когда все рушилось для него, и он танцевал в берлинском кафе страшный танец, сам себя ужасая. Прекрасно, прекрасно изобразила Ма­рина Цветаева эти метания, величие и беспомощность «пленного духа»! Мне хочется добавить к образу бер­линского Белого штрих, расказанный Клавдией Никола­евной Бугаевой. Раз мчался, охваченный вихрем мыслей, Борис Николаевич вниз по лестнице. С тростью под мышкой. Гнутым концом трости он зацепил какую-то даму, не замечая, поволок ее за собой. Дама кричала: «Нахал!» Наконец крики дошли до его сознания. Оста­новился, переконфузившись. Дама посмотрела и рассме­ялась.

— 5сЬас1е1: шсЬ1, Негг Рго&ззог!1 — сказала она, поняв, что тащил — по рассеянности. В этой великой рассеянности, в растерянности метался тогда он. И дру­зья им распоряжались. Он хотел, чтобы распоряжались, наладили бы быт, который мучил его тысячью непредви­денных мелочей. Не умел с этим бытом бороться. Цве­таева пишет, как он писал ей в Прагу, просил найти комнату рядом с ней, жаждал ее заботы, в ней видел по­мощь, приют от кружившего душевного вихря. Она при­готовила комнату. Добилась госстипендии Чехии, где це­нили великого писателя русского.

В тот самый день, когда он написал ей, что мечтает о Праге, приехала в Берлин Клавдия Николаевна Василье­ва, присланная московскими друзьями. Разрешение на выезд за границу за Белым получено было ею от Мен­жинского, ценившего писателя Андрея Белого, считавше­го необходимым вернуть его в Советский Союз. Клавдия Николаевна, мягкой и властной рукой, увезла его в Мос­кву. Он поселился под Москвой, в поселке Кучино, а потом в Москве, в подвале Долгого переулка. Но это было уже не в Вольфильские времена, много позднее, когда Клавдия Николаевна Васильева стала его женой.

В Вольфиле же видели мы Бориса Николаевича до берлинского потрясения, до внутреннего кризиса. Тогда не казался пленным духом: он взметал быт, не замечая. Взлетал на вершину культуры и оттуда показывал нам
необозримые дали истории человеческого сознания. Он, казалось, на мгновенье причалил к этой планете из кос­моса, где иные соотношения мысли и тела, воли и дела, неведомые нам формы жизни. Их можно увидеть. Смот­рите уре\

У Г.Уэлльса есть небольшой рассказ «Хрустальное яйцо»: в лавке антиквара нашли хрустальное яйцо, если в него посмотреть — увидишь мир необычайностей. Там высятся странные белые здания, летят, казалось, подле­тают к самым глазам смотрящего, крылатые существа, с человеческими глазами. Яйцо было телеаппаратом в не­ведомый мир. Нам ведомый мир в руках Бориса Никола­евича становился таким яйцом, он играл его гранями, нам показывая.

Котик Летаев — рассказ о трудностях вхождения младенца в нашу систему сознания. Системы сознания бывают различны, как различны геометрии: Эвклидова и — Лобаческого.

Я у него обучалась пониманию возможности разных систем сознания, т.е. символизму.

Борис Николаевич был одним из основателей Воль- филы, вместе с Александром Александровичем Блоком. Он звучал как основной тон в хоре голосов, переговари­вавшихся о вопросах культуры, разрешение которых ста­вила себе основной задачей Вольно-Философская Ассо­циация. Борис Николаевич был активнейшим членом Вольфилы. Председательствовал и участвовал в прениях на разнообразных по тематике заседаниях — от заседа­ния, посвященного вопросу о пролетарской культуре, до заседания, посвященного памяти Платона.

* * *

Наиболее невероятной кажется сейчас определяющая лицо Вольфилы свобода в трактовке тем, смыкавшихся одним понятием — человеческая культура. Были заседа­ния, посвященные философии математики и философии искусства, беседа о материалистическом понимании исто­рии с докладчиком от Научного общества марксистов (воскресенье, 14.VIII.21 г., XXXI открытое заседание). Доклад В.М.Бехтерева «О непосредственном воспри­ятии» (состоялся 26.IX.20 г., XXIV засед.). В воскресе­нье, 10.Х. 1920 г. прочел доклад Ф.Ф.Зелинский — «Творческая эйфория» (XXV засед.).

Открытие Вольфилы в ноябре 1919 г. было начато докладом А.А.Блока на тему «Крушение гуманизма»[2].

Я не бывала в первые месяцы существования Воль­филы и лишь к весне 20-го года узнала о ней. К этому времени деятельность ее достигла полного расцвета, еже­вечерне работали разнообразные кружки, в каждое вос­кресенье в 2 часа дня было общее собрание в помещении Вольфилы на Фонтанке № 50 или в Демидовом переул­ке, в зале Географического общества.

Прошло сорок пять лет. Естественно, многое для меня приняло какие-то обобщенные формы. Только от­дельные картины субъективные и, по-видимому, случай­ные запечатлелись очень ярко. Почему я помню зритель­но-ярко только две последние встречи с Александром Александровичем Блоком? Одну — вне Вольфилы, когда он последний раз в своей жизни публично читал стихи летом 1921 г. в Малом театре. Вторую — в Воль­филе на Фонтанке — когда мы собрались слушать чте­ние поэмы А.А.Блока «Двенадцать». Видела его много раз.

Александр Александрович не только начал бытие Вольфилы своим первым докладом, он постоянно бывал там, читал стихи, поэму «Возмездие», выступал в бесе­дах и делал доклады. Все это я знаю, а вижу ясно толь­ко одно из последних его посещений. Может быть пото­му, что дыхание его лирики для нас было тогда так же повседневно, как созерцание Медного всадника и Исаа- кия, Ростральных колонн и Стрелки Васильевского Ост­рова. Мы жили с постоянным, почти не замечаемым, присутствием Блока. Не замечали... И лишь когда его не стало, появилось физическое чувство пустоты в городе. Как бы дыры, в нем образовавшейся. Мне казалось, стоя перед Публичной библиотекой, вижу дыру в Александ- ринском театре, насквозь, в улицу Росси. А стоя перед Университетом казалось: провалился кусок Галерной, дыра идет до самого залива и оттуда дует ветер. Нету, нету в городе Блока! Может, силой этого провала и стер­ло все, кроме последних встреч.

О том, что будет чтение «Двенадцати», знали воль- фильцы и без афиши. Вольфильский зал заседаний был полон. Сидели на стульях, на подоконниках, на ковре.

Д.М.Пинес, Гизетти и Иванов-Разумник тихо перего­варивались за столом президиума, когда вошел Блок. Очень прямой, строгий, он сделал общий поклон и про­шел к столу президиума, пожимая там руки. Сказал чет­ким и глуховатым голосом, повернув к сидевшим зате­ненное, почти в силуэт, лицо: «Я не умею читать “Две­надцать”. По-моему, единственный человек, хорошо чи­тающий эту вещь — Любовь Дмитриевна. Вот она нам и прочтет сегодня». Он сел к столу, положив на руку куд­рявую голову. Я первый раз тогда видела Любовь Дмит­риевну Блок и жадно всматривалась в ту, что воспета стихами, в ту, за которой стояла тень Прекрасной Дамы.

Она была высока, статна, мясиста. Гладкое темное платье обтягивало тяжелое, плотного мяса тело. Не тол­щина — плотность мяса ощущалась в обнаженных руках, в движении бедер, в ярких и крупных губах. Рос­черк бровей, тяжелые рыжеватые волосы усугубляли обилие плоти.

Она обвела всех спокойно-светлыми глазами и, как- то вскинув руки, стала говорить стихи. Что видел Блок в ее чтении? Не знаю. Я увидела — лихость. Вот Катька, которая

Гетры серые носила,

Шоколад Миньон жрала,

С юнкерьем гулять ходила - С солдатьем теперь пошла?

Да, встает Катька. Она передала силу и грубость любви к «толстоморденькой» Катьке... Но ни вьюги, ни черной ночи, ни пафоса борьбы с гибнущим миром — не вышло. Она уверяла нас об этом, вопя; но не шагали люди во имя Встающего, не выл все сметающий ветер, хотя она и гремела голосом, передавая его. Она кончила. Помолчали. Потом — аплодировали. По-моему, из любви к Блоку, не из-за чтения поэмы аплодировали — она не открылась при чтении. Кто-то спросил неуверен­но: «Александр Александрович, а что значит этот образ

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос».

— Не знаю, — сказал Блок, высоко поднимая голо­ву, — так мне привиделось. Я разъяснять не умею... Вижу так.

Когда память погружается в прошлое, усилием памя­ти, как проявителем на пластинку фотоснимка, выступа­ет найденное событие. Встают отдельные сцены.

* * *

Заседание посвящено чтению Евгением Ивановичем Замятиным своего романа «Мы». Вероятно, это заседа­ние клуба Вольфилы, а не воскресник, так как мы со­брались не в Демидовом переулке, а на Фонтанке, в ос­новном помещении Вольфилы. Пришло много народу. Рядом с председателем Ивановым-Разумником сел Евге­ний Иванович Замятин. Нас, молодежь 20-х годов, хо­дившую в рваных сандалиях, неведомо в чем одетую, удивили его гладко выбритое лицо, пробор в светлых во­лосах, безукоризненный костюм и манеры джентльмена. А в небольших и светлых глазах — неожиданное озорст­во. Быстро оглядев всех, он начал читать. Роман этот у нас не был напечатан, и мало кто теперь помнит о нем, поэтому расскажу его содержание. Роман написан в форме записок гражданина будущего Организованного Государства, от первого лица. Записки ведет инженер, лояльный и преданный гражданин этого мира. Мир бла­гоустроен вполне: он заключен под стеклянный колпак. Под колпаком города и возделанные земли. Люди научи­лись там регулировать влагу, температуру, раститель­ность. Здания городов из стекла. Прозрачные стены, как соты. Каждому человеку дается прозрачная ячея, чтобы все могли знать, как идет его жизнь. Ибо он принадле­жит государству. Регламентирована работа, еда, даже любовь. Для нее отведены нормированные часы. В это время живущий имеет право спускать занавесы и закры­вать стены. Связи свободны (необходимо лишь получить талон на избранное лицо), но право родить ребенка дает­ся разрешением специальной медицинской комиссии. У граждан нет имен: они называются буквами и номером. Женщины гласными буквами, мужчины — согласными. Питаются жители химически приготовленными таблетка­ми. Когда-то, в начале создания идеального Государства, был голод — не хватало продуктов органических, пере­шли на химические. Многие умерли, но другие приспо­
собились к этой пище. Чтобы не атрофировались челюс­ти, таблетки сделаны так, что их надо жевать... под счет метронома...

Пишущего записки восхищает целесообразность и точность регламентированной жизни. Он доволен связью с маленькой веселой женщиной по имени О и искренне удивляется, почему она так трагически переживает за­прещение иметь ребенка ввиду ее маленького роста. Его шокируют протесты. Но вот в его жизнь входит другая женщина — И. Она — работник музея, где хранятся все нелепости быта, существовавшего до того, как было со­здано Совершенное Государство. Ей почему-то нравятся эти нелепости. Она увлекается прошлым, не желает рег­ламентации. Говорит инженеру, что стеклянный колпак охватил не все человечество — за стеклянной стеной есть люди. К стене подходят фигуры, дают сигналы, зовут к себе. И — втягивает его в какие-то сомнения, намекает на недозволенное.

Пишущий возмущен. А в воздухе нарастает опасность восстания, бунт против порядка. Правительство, чтобы прекратить это, объявляет через громкоговорители на улицах (в 20-е годы такие громкоговорители казались не менее фантастичными, чем стеклянные города): «Все обязаны явиться на укол, уничтожающий в мозгу бугор фантазии». Это разбивает лояльность инженера: он не может согласиться на уничтожение фантазии, на опера­цию над его мозгом. Он примыкает к восставшим, свя­завшимся с «дикарями» за стеклянным колпаком. Зве­нит разбиваемое стекло колпака, рушатся здания... На этом обрывались записки — Евгений Иванович кончил читать. Он осмотрел всех пристальными глазами. Вздох и шепот прошли по рядам. Сидевшие на ковре передви­нулись, меняя позы.

— Кто желает высказаться? — поблескивая стеклами пенсне, спросил председатль.

Первым поднялся чернявый юноша, милиционер Миша.

— Позвольте, Евгений Иванович! — сказал он. — Ведь это насмешка над государством будущего! Вы отри­цаете государство? Карл Маркс учил, что без государст­ва нельзя построить социализм. Мы строим правильно организованное социалистическое общество. Зачем же вы смеетесь над этим?

Он негодующе огляделся, ища поддержки. Все выжи­дали. Ольга Дмитриевна Форш смотрела живыми черны­ми глазами и улыбалась. Потом низким, глуховатым своим голосом она сказала: «Нельзя же, товарищ Миша, быть так непосредственно прямолинейным! Сатира на­правлена не на современность, а на идею гипертрофиро­ванной государственности, уничтожающей личное твор­чество. Это — предупреждение об опасности государст­венного абсолютизма».

Но Миша продолжал утверждать: «С точки зрения марксизма государство, безусловно, должно в будущем отмереть, оно уничтожится при коммунизме. Но вначале необходим период строгой диктатуры пролетариата. И тут не место сатире...» Он говорил восторженно и убеж­денно. Требовал, чтобы все занялись углубленным изуче­нием политической экономии и обязательно прочли все три тома «Капитала».

Его юношеский напор встречали с такой же уважи­тельностью, как плоды многолетних исследований или литературной работы. О романе спорили долго. Евгений Иванович наблюдал, поблескивая глазами.

* * *

Можно ли верить этим встающим воспоминаниям? Не знаю. Брожу, уходя в 20-е годы. И как всегда, когда человек углубляется в мысль, сами собой появляются книги и начинают они разговор о том же. Вот вступает Вениамин Александрович Каверин. В воспоминаниях о 20-х годах он пишет об отношении к Вольфиле «Серапи- оновых братьев»: футуристы «громили «высокие» лите­ратурные традиции с принципиальных высот. Мы их не громили. Мы просто не думали о них. Нам были так чужды мудрствовавшие философы из Вольфилы (Воль­ная Философская Ассоциация), в которой решались весьма сложные, на первый взгляд, вопросы человечес­кого существования, но сводившиея, в сущности, лишь к наивному противопоставлению: Революция и «я». Вот почему мы смеялись над литературной чопорностью старшего поколения». («Здравствуй, брат, писать очень трудно». М., 1965, стр. 204-205).

Правильнее было бы сказать: не противопоставление Революции себе, а — сопоставление, место человека в

Революции. Вопрос, действительно, основной для Воль­филы, обсуждавшийся страстно.

Андрей Белый в августе 1917 года писал:

И ты, огневая стихия,

Безумствуй, сжигая меня!

Россия, Россия, Россия —

Мессия грядущего дня.

Это оставалось внутренним «сгес!о» Вольфилы, в то время, когда «Серапионовы братья» ставили своей зада­чей определить свое место в литературе и забавлялись преодолением стилистических трудностей писательского ремесла. Вольфилу создавали А.Белый и А.Блок, в ней было многое от символистов. В своей книге воспомина­ний В.А.Каверин писал, как чужда была ему среда «сим­волистов с ее многозначительностью, с ее стремлением придать глубину ежедневному, машинальному, совер­шавшемуся независимо от человеческой воли» (стр. 204 указ. книги).

Это понятно: провинциальному мальчику, каким был тогда Вениамин Александрович, казались излишними во­просы философского осознания, совершенного Револю­цией. Как не знающий принципа радиопередач просто машинально вертит рычажок, так все непонятное кажет­ся лишним, его стараются превратить в машинальное. Ценно и важно, что Вениамин Александрович открыто передал свой ракурс философии тех лет, не подменил воспоминания позднейшей культурой. Такие воспомина­ния помогут ощутить многогранность жизни в те годы. Но в этих словах свое личное восприятие он передал, как серапионовское отношение вообще. А между тем признаваемые учителя и вожди «Серапионов» были явно другого мнения о Вольфиле.

Ю.Н.Тынянов и В.Б.Шкловский, Б.М.Эйхенбаум и Б.В.Томашевский посещали Вольфилу, участвовали в прениях, выступали с докладами. В Пушкинском Доме хранятся отрывки архива Вольфилы. Сотрудники бе­режно подобрали их в снегу разрушенного войной дома в городе Пушкине. Эти случайно уцелевшие записи от­рывочны, но могут помочь в восстановлении фактов. Там есть протокольная (с разрозненными листами) за­пись беседы «О пролетарской культуре» на одном из первых открытых заседаний Вольфилы 21 марта 1920 г. Председательствует и говорит вступительное слово

A. Белый. В прениях выступает В.Б.Шкловский, излагая свои взгляды на закономерность в развитии искусства[3]. Его поддерживает К.С.Петров-Водкин. Сохранились афиши, извещающие, что в 1922 г. 11 февраля на одном из воскресников, посвященных А.С.Пушкину, с докла­дами по «Евгению Онегину» выступают: Ю.Н.Тынянов, Б.М.Эйхенбаум, Викт. Шкловский (заседание XVII), 10 декабря 1922 г. состоялась специальная беседа на тему «О формальном методе в искусстве». С докладами вы­ступили: Ю.Н.Тынянов, Б.В.Томашевский, Б.М.Эйхен­баум, Л.Я.Якубовский[4], 31 декабря 1922 г. Б.М.Эйхен­баум читал доклад о творчестве Андрея Белого[5].

Перелистываю папочку с надписью: «Анкеты-заявле­ния членов-соревнователей». Вопросы: имя, фамилия, возраст, чем интересуетесь? Среди анкет много молоде­жи от 17 до 25 лет. Нахожу: Зощенко Михаил Михайло­вич, 23 года, студент-филолог. Невольно приходит мысль, а милиционер Миша — уж не Зощенко ли? Ведь как раз в эти годы Зощенко служил в милиции. Из его биографии известно, что в эти годы он начал заниматься изучением Маркса. Не он ли ярый спорщик, выступив­ший на чтении «Мы» с требованием изучать Маркса? Не он ли чернявый юноша, что ставил винтовку у камина и потом уходил с ней на милицейские посты? Конечно, это требует дополнительных изысканий. Но интерес М.М.Зо­щенко к работам Вольфилы виден из того, что очень рано, в начале ее создания, он вступил в члены-соревно­ватели. Есть и еще одна анкета серапионовца: «Лев На­танович Лунц, 19 лет, студент-филолог».

Значит, не только учителя «Серапионов», но и сами литературные братья принимали участие в Вольфиле.

B. А.Каверин не прав, утверждая, что она была совсем чужда «Серапионам».

Анкеты сохранились далеко не полностью: их всего 144. Многие буквы совсем отсутствуют, в других оста­лись случайно уцелевшие имена. Но даже эти неполные сведения создают впечатление о составе членов-соревно- вателей.

Больше половины анкет — это студенческая моло­дежь от 17 до 25 лет (62 анкеты). Есть двое 16-летних
школьников, 3 матроса. 42 анкеты людей среднего воз­раста от 25 до 40 лет, принадлежащих к различным спе­циальностям: учителя, врачи, инженеры, художники. 35 анкет пожилых людей (от 40 до 65 лет) тоже разных специальностей. Среди них и анкета: Эрнест Львович Радлов, профессор философии, 8/Х1-19. Анкета указы­вает, что он, как и ряд других профессоров, был связан с Вольфилой с самого начала. Вступил как член-соревно­ватель. В действительные члены он был избран 22/1-20 года1.

Сохранилась первая афиша, оповещающая о созда­нии Вольфилы2.

На ней заглавие: «Народный комиссариат по просве­щению. Театральный отдел. Научно-теоретическая сек­ция. Вольная философская Академия. Высшее ученое и учебное учреждение». И текст: «Русская Революция от­крывает перед Россией и перед всем миром новые широ­кие и всеобъемлющие перспективы культурного творче­ства. Впервые из единого Человечества делаются практи­ческие выводы. Мечта о соборном строительстве единого здания мировой культуры может наконец осуществиться в действительности и должна принять характер конкрет­ной организационной попытки. Этому делу хочет посвя­тить себя Вольная Философская Академия. Она связы­вает себя со словом Академия в память о первых источ­никах европейской культуры, когда науки, искусства и общественность еще были связаны цельностью и закон­ченностью античного мировоззрения.

Академия, видящая в свободе общения и преподава­ния ту естественную атмосферу всякого творчества, в ко­торой только и могут зарождаться и развиваться сущест­венные культурные начинания.

Академия, относящаяся к философии, как к той хра­нительнице заветов единства, без которого нет ни Едино­го Человечества, ни единого Общечеловеческого Идеала.

Именно в этом смысле вся работа Академии должна протекать в духе философии и социализма. На этой почве Вольфила, Философская Академия, должна объ­единить деятелей разных областей культурного творчест­ва и связать их с народными массами через посредство, по возможности, общедоступных лекций, семинаров,
диспутов, выставок, театральных представлений, литера­турных собраний и т.п.

Важным пунктом в жизни Академии должен явиться тот устрой отношений между членами и ее слушателями, который преподавание превращает в сотрудничество между учителями и учениками и при котором станет воз­можным, чтобы и учителя учились у учеников.

Открывается отдел Философии Культуры и искусств. Участие в ближайших работах будут принимать: Арс.Ав­раамов, Александр Блок, Андрей Белый, Р.Иванов-Ра- зумник, Б.Кушнер, А.Луначарский, Е.Лундберг, Артур Лурье, Всев.Мейерхольд, К.Петров-Водкин, А.Штейн­берг, К.Эрберг».

Деятельность Вольфилы с ноября 1919 г., когда было первое открытое заседание, и по 1923 г. охватывала раз­нообразнейшие вопросы. Как видно из последней сохра­нившейся афиши об открытом воскресном заседании 10 декабря 1922 г., это было СХЫХ заседание. В фонде № 79 Пушкинского Дома сохранилось 49 разрозненных афиш.

О первом воскресном заседании 16 ноября 1919 г. со­хранилась афиша, извещающая, что программа его сле­дующая: 1) Сообщение о задачах Ассоциации; 2) Доклад А.А.Блока «Крушение гуманизма»; 3) Прения. Заседа­ние будет во временном помещении Вольфилы, проспект Володарского, д. № 21, кв. 14.

Маленькое помещение не вмещало всех желавших бывать на воскресниках, и вскоре они были перенесены в «Дом искусств», а потом — в большой зал Географи­ческого общества. Там прошла первая годовщина вос­кресных заседаний. Тема этого заседания — Платон1. Не было единого доклада, а, как это было в Вольфиле, было собеседование на тему о философии Платона. Воз­ник вопрос, чем важен и близок Платон Вольфиле.

А.3.Штейнберг указал: «Платон — философ, для кото­рого не было противопоставления философии и жизни. Такое восприятие Платона в эпоху Возрождения создало вольную Флорентийскую Академию, объединившую сво­бодно мысливших ученых, поэтов, художников. Их объ­единяла задача соединить философию и жизнь. Для Воль­филы также философия дело жизни, а дело жизни — ос­вещается философией». Математик проф. Чебышев- Дмитриев сказал: «Недавно я пришел в Вольфилу и уже не могу оторваться от этого приюта свободной мысли, от этого оазиса... Всем присутствующим я должен сказать: в Вольфиле нам дана возможность героизма, творческого духа».

Отвечая выступавшим, приветствуя Вольфилу от Наркомпроса, зам наркома просвещения М.П.Кристи сказал: «Советская власть часто слышит от Вольфилы прямые или косвенные упреки. Но Советская власть не боится свободной мысли. Нельзя смешивать суровые меры, применяемые властью в гражданской войне, с по- сягательтвом на свободу мысли. Самый факт существова­ния ВФА показывает, насколько терпима существующая власть и как широки ее задания».

В заключительном слове председательствовавший К.А.Эрберг сказал: «Сегодня объединились 2 темы: о Платоне и о Вольфиле. Вольфила ценит в Платоне твор­ческое, революционное начало. Это начало мы будем це­нить и в мудрости мужика, и в мудрости поэта. Вольфи­ла будет находить революционное, творческое начало всегда и везде, иначе она не будет Вольной Ассоциа­цией».

Нв воскресных заседаниях вставали вопросы филосо­фии искусства, творчества, истории культуры. Проходи­ли циклы лекций, объединенных единой темой, или ста­вился единичный доклад на тему. Все воскресенья в ок­тябре 1921 г. были посвящены Ф.М.Достоевскому, в но­ябре — творчеству Данте[6]. В 1922 г. февраль посвящен докладам о Пушкине (аф. 43), август 1922 г. — воспо­минаниям о А.А.Блоке, сентябрь — о Хлебникове. Но обычно циклы и целые курсы лекций проходили не на воскресных заседаниях, а в кружках.

Воскресные же заседания каждый раз посвящались новой теме. Приведу из сохранившихся афиш несколько номеров, как иллюстрацию разнообразия Вольфильских работ.

Афиша № 9: Вольная Философская Ассоциация

В воскресенье 2 мая 1920 г. состоится XXIV откры­тое заседание

Солнечный Град (беседа об Интернационале) при участии: Андрея Белого, С.А. Венгерова, Льва Дейча,

A. А. Мейера, М. В. Орехова, К. С. Петрова- Водкина, Н.Н.Пунина, П.А.Сорокина, А.З.Штейнберга, Конст.Эр- берга.

Начало в 2 ч. дня, вход свободный.

Николаевский зал Дворца Искусств (бывш. Зимний дворец).

Вход с Невы, с Иорданского подъезда.

Афиша № 5: Воскресенье 14 марта 1920 г. XVIII открытое заседание.

Андрей Белый: Лев Толстой и культура.

Начало в 2 ч. дня.

Дом Искусств, Мойка, 59.

Воскресенье 7 декабря 1919 г. Заседание IV. Б.А.Кушнер «Культура в эпоху социальной рево­люции».

Воскресенье 11 января 1920 г. Заседание IX. К.С.Петров-Водкин. «О науке видеть».

Заседание СХИ — Воскресенье 15 января 1922г.

B. Г.Тан-Богораз «Этно-географические основания мирового кризиса».

Заседание СХШ — 22 октября 1922 г.

Л.В.Щерба «Судьба русского языка».

Кроме воскресных заседаний, шли постоянные заня­тия в кружках. Каждый вечер работало по 2 кружка с 6- 8 ч. и с 8-10 ч.

Были кружки: философия символизма (руков. А.Белый), философия творчества (Конст.Эрберг), фило­софия культуры (Иванов-Разумник), творчество слова (О.Д.Форш), философия математики (проф. Василье­ва), философия марксизма (С.А.ОранскийУ

По субботам шли собрания клуба Вольфилы, где вы­ступали писатели: Е.И.Данько, Ф.Ф.Зелинский, Е.И.За­мятин, Н.Н.Никитин, Вл.Пяст, Ал.Ремизов, О.Д.Форш и многие другие.

Связи Вольфилы были очень широки. В архиве со­хранился протокол собрания Организационного бюро по созыву первого всероссийского философского съезда (17 февраля 1921 г.). Составлена программа съезда, намече­ны секции гуманитарных, биологических и физико-мате­матических наук.

В Москве организовался филиал Вольфилы. Созда­лись и международные связи — близкое Вольфиле изда­тельство «Алконост» выпускало в эти годы книги с мет­кой на титульном листе Петроград — Берлин. Вероятно, в связи с этим можно поставить и сохранившуюся в ар­хиве копию командировочного удостоверения, выданного Вольфилой 30.IX.21 г.

«Командировочное удостоверение № 112

Настоящее удостоверение выдано Советом Вольно- Философской Ассоциации члену-сотруднику поэту Сер­гею Александровичу Есенину в том, что он, согласно пункту Г параграф 4 Устава Ассоциации, утвержденного Наркомпросом 10 октября 1919 года, командируется на трехмесячный срок за границу с целью организации, при учрежденном в Берлине Отделе, Ассоциации Русско-Гер- манского союза поэтов, родственных по направлению де­ятельности Вольфиле».

Изучение деятельности Вольфилы важная и нужная тема потому, что Вольфила охватывала самые различные слои интеллигенции, в ее стенах сталкивались и высту­пали в дискуссии различные мировоззрения, встречались самые разные люди. Освещение этих встреч — дело бу­дущей истории Вольфилы.

Эрнест Львович Радлов был действительным членом Вольфилы, но не вел там кружка, хотя его семинар по Вл.Соловьеву шел в духе Вольфилы. Эрнест Львович был директором Публичной библиотеки, и туда приходи­ли студенты Университета на семинар. Занимались в Фаустовском кабинете.

Я помню высокие строгие окна с цветными стеклами. Разноцветные блики их на резных стеллажах с книгами.

Расписанный потолок опирал свои своды на лепные колонны. На тяжело темнеющих аналоях лежали прико­ванные цепями фолианты. Кожаные фолианты лежали на круглом столе, уходили в глубокую темноту коридо­ров из резных стеллажей. У окна — грузный письмен­ный стол, огромный, покрытый рукописями. В окне — раскрывалась рама с цветными стеклами. За ней, в глу­боком проеме шевелятся ветки сквера и белеют колонны Александринского театра.

В старинном кресле с высокой спинкой, опираясь на подлокотники, сидел Эрнест Львович Радлов. Он чуть приподнимался нам навстречу, наклоняя голову в черной
шапочке. Жестом сухой узловатой руки приглашал нас садиться. Какое строгое, прорезанное морщинами мысли, лицо! Может, это действительно Фауст в своем кабине­те? Взлетели узловатые брови. Старик поглаживал удли­ненную бороду, осматривая нас пристальными глазами. Все десять на местах?

— На чем мы остановились прошлый раз, молодые друзья? Если я не ошибаюсь, сегодня прдолжаются пре­ния по докладу Якова Семеновича Друскина о книге Владимира Сергеевича «Оправдание добра»?

— Совершенно правильно, Эрнест Львович, прения не были прошлый раз закончены, — чуть бычась, гово­рил Яша Друскин, деловито оглядывая всех зелено-се- рыми выпуклыми глазами.

— Прекрасно! Кто желает выступить?

Минуты молчания. И — разбивая улыбкой напря­женность молчания, Эрнест Львович, откинувшись в кресле, говорит:

— Я помню разговор об «Оправдании добра» с Вла­димиром Сергеевичем. Мы ехали с ним на извозчике. Владимир Сергеевич сказал мне свои стихи:

Милый друг, иль ты не знаешь,

Что все видимое нами Только отблеск, только тени От незримого очами.

— Это незримое несет «Оправдание добра»...

Заблестели воспоминания, как разноцветные стекла

окна: то строгостью философских формулировок, то ис­крами соловьевского юмора... Почему-то самые живые воспоминания начинались всегда совместной поездкой: «Когда мы ехали с Владимиром Сергеевичем на извозчи­ке...»

Это была как бы формула присказки к сказке о Пре­красной Даме Философии. Как «в некотором царстве, в некотором государстве».

Не было места молчанию, каждый торопился всту­пить в это царство. Я, захлебываясь азартом, ныряла туда.

— Конечно, Эрнест Львович, «Оправдание добра» зиждется на «Критике отвлеченных начал»! В этой своей книге Владимир Сергеевич блестяще разбил абстрактную германскую философию. Он уводит там от постулатов формальной гносеологии. И перечеркивает Канта!

— Знаю, знаю вашу жажду низвергать кантианство, — усмехался моей горячности Эрнест Львович.

Действительно, я в то время болела Кантом, вгрыза­лась в «Критику чистого разума». Снова и снова обду­мывала концепцию Владимира Соловьева. Писала до­клад о его «Критике отвлеченных начал». Прочитала до­клад после Друскина, по окончании прений.

Прения обычно затягивались на два-три часа. Нако­нец, слегка утомленный, старик говорил:

— Ну, молодые друзья мои, на сегодня довольно. Мне пора уходить домой. Кто проводит меня?

Он останавливал глаза и клал руку на плечо кого-ни- будь из студентов. Проводить его на Садовую, до его квартиры — была честь. Он шел, опираясь на палку и положив другую руку на плечо провожавшего. И беседо­вал. Эта честь часто доставалась мне — единственной де­вушке. Молодые люди расшаркивались и оставляли нас. Мы медленно двигались по библиотеке, как корабли в море книг. Встречавшиеся сотрудники кланялись нам. И старик поднимал свою черную шапочку.

Это была уже не Вольно-философская ассоциация, а почти средневековое ученичество, но оно сплеталось для меня с Вольфилой напряженностью мысли и жадностью поисков.

«Вопросы философии», 1990.


М. А. Колеров

Философский журнал «Мысль» (1922)

1922 г. окончательно вошел в историю русской фило­софской мысли как внешняя граница ее преемственного развития, прерванного большевиками. Действительно, ленинская высылка большей части русских мыслителей из России во многом оборвала живую связь «русской идеи» и «почвы», подтолкнув мифотворчество и догма­тические популяризации (О существе проблемы и соста­ве высланных см.: Геллер М.С. «Первое предостереже­ние» — удар хлыстом // Вопросы философии. 1990. № 9; Хоружий С.С. Философский пароход // Литера­турная газета. 1990. 9 мая и 6 июня). Но самостоятель­ное, непосредственно продолжающее дореволюционные традиции, философствование в России не прекратилось, хотя и оттеснялось за грань бытия. Речь идет не только о круге Г.Г.Шпета или С.А.Аскольдова. На родине оста­лись и в большинстве своем погибли последние, 1922 г. выпуска или исключения университетские ученики Н.О.Лосского и С.Л.Франка. Наследники своих учите­лей, они тем не менее оставались в стороне от маньерист- ских устремлений интеллигентной столичной молодежи, чьи интеллектуальные игры на развалинах цивилизации прекрасно описаны К.Вагиновым. Их собственное разви­тие шло далее. Как вспоминал современник, «для этого круга Шпет, де Соссюр и Гуссерль сменили Вяч. Ивано­ва, С.Булгакова, А.Белого»[7]. Мощный импульс начала века привел в движение мысль столь разных людей, как Л.С.Выготский, Я.Э.Голосовкер, М.М.Бахтин.

Впрочем, в момент разрыва и сами «учителя» стояли на перепутье. Оставшийся в России С.Аскольдов писал

А.С.Глинке 10 июня 1923 г.: «Развал Церкви чувствую очень мучительно для совести, но совершенно бессильно и бездейственно. (...) Нужна была истинная (а не люте­ровская) реформация; ее не сделали: пришел черт и под­менил. (...) Форма христианства убила самое христиан­
ство. (...) Вместо всего этого надо разработать умом и духом: Достоевского, Вл. Соловьева и больше всего

А.Н.Шмидта...»[8] В России зарубежной, споря с Н.А.Бер- дяевым о возможностях эмиграции, С.Л.Франк писал ему 2 ноября 1925 г.: «Я склонен думать, что даже рели­гиозная мысль развивается внутри России здоровее и плодотворнее, чем у нас в эмиграции»[9]. Перед его глаза­ми вставали такие сугубо эмигрантские изобретения, как «Смена Вех» и национал-большевизм. Авторы сборника преклоняли культурные ценности русской интеллиген­ции перед «восстановленным» большевиками государст­вом и звали ее в Каноссу, к сотрудничеству с новой властью. Усилиями советского агитпропа «сменовеховст­во» было широко посеяно в России, приводило в лояль­ность режиму «буржуазных спецов» и провоцировало «буржуазных идеологов». Расколотая гражданской вой­ной, интеллигенция становилась легкой поживой полити­ки, сполна использовавшей в своих целях патриотизм или ненасилие, «приятие жизни» или сохранение куль­туры. Вовсе не случайно С.Л.Франк возлагал вину за «сменовеховство» на ярого его противника П.Б.Струве, отдавшегося «духовному большевизму» гражданской войны.

В самом деле — итоги 1922 г. оказывались лишь поздним произнесением принципиального выбора 1918 г., когда круг русских мыслителей разделился на два лагеря: активных участников белого движения (А.В.Карташев, П.И.Новгородцев, П.Б.Струве, Е.Н.Тру- бецкой) и его пассивных наблюдателей (большинство ос­тальных). Исторические передряги не только раскололи, но и разрушили традиционную интеллектуальную среду России с ее обществами, университетами, издательствами и журналами. С окончанием гражданской войны эта среда начала восстанавливаться, но уже бессистемно и вне зависимости от личных и кружковых пристрастий. Либерализация первых двух лет нэпа создала узкую, но достаточную нишу для общественных и частных инициа­тив. Сохранение и собирание осколков прежней культу­ры — вот что двигало людьми, когда они, отставив ин­теллектуальные амбиции, начали объединяться в под­черкнуто «диссидентских» предприятиях.

История подцензурных советских альманахов в

1921 г. впервые была отмечена появлением «чисто интел­лигентских» изданий. Их невеликое число составило чет­верть общего количества сборников, а в 1922 г. достигло половины[10]. Без сомнения, политическая гегемония авто­ритарной (пока еще) власти встретилась с растущим и побеждающим не числом, а умением противником в лице старой культуры. В 1921 г. впервые вышел в свет жур­нал «Начала», посвященный истории литературы и об­щественности,. Его редактировали академики С.Ф.Оль­денбург и С.Ф.Платонов, а из философов — Э.Л.Рад­лов. Первый номер журнала содержал, помимо прочего, статью Л.П.Карсавина «Ф.П.Карамазов, как идеолог любви», публикацию стихотворения В.С.Соловьева и его письма к Николаю II. В отделе хроники освещалась «ин­теллектуальная жизнь Запада» (некролог В.Вундта, ре­цензия на книгу О.Шпенглера, статья Евг. Браудо «Не­мецкая интеллигенция в 1920—1921 гг.»). Второй и пос­ледний номер за 1922 г. в не меньшей степени отзывался на философские потребности, информируя о творчестве Б.Кроче, «литературной жизни Франции» и «Философии в Англии после мировой войны (1919 — 1921)» (И.Я.Ко- лубовский).

Непременное присутствие философии в интеллигент­ских предприятиях этого времени засвидетельствовал и широкий отклик полунезависимой печати на «Смену Вех». Редактировавшийся Д.А.Лутохиным «Вестник ли­тературы» повествовал о «рубке вех» (К.Боженко, 1922. № 1). Первый и единственный сборник издательства «Парфенон» (редактор — А.Л.Волынский) устами А.С.Из- гоева пытался восстановить чистоту «веховской» позиции перед национал-большевистскими претензиями[11]. Здесь же Евг.Браудо откликался на сборник «Освальд Шпен­глер й Закат Европы». О нем же П.А.Сорокин в «Вест­нике литературы» писал как о «начале великой ревизии» (№ 2/3).

Кстати сказать, фигура Сорокина в описываемое время привлекла не менее острые полемические стрелы. Социолог выступил с обоснованием «англо-саксонской
позиции» творцов культуры, согласно которой макси­мальное неучастие в социальной жизни служило главной гарантией независимости личности от власти. Это вызва­ло активный протест А.С.Изгоева: тот полагал наивным рассчитывать на какую-либо иную независимость, кроме духовной. Он выводил общий принцип возможного су­ществования старой культуры в условиях государствен­ного диктата: «быть независимой от власти», даже вовсе не самоопределяться по отношению к ней, «не играть роль ее тени, лежащей с правой или с левой стороны»[12]. Ему вторил В.М.Штейн: «Страшен для растерявшейся интеллигенции сон русской революции, да милостив Бог русской культуры»[13].

Видимо, именно этому убеждению намеревался следо­вать круг университетской профессуры и ее ближайших учеников, чьи творческие интересы лежали в области философии. В условиях прогрессирующих самоорганиза­ции общества и системы его подавления, когда с каждым днем приближался их неизбежный конфликт, 27 февра­ля 1921 г. в Петроградском университете было восста­новлено Петербургское философское общество. 16 октяб­ря 1921 г. его Совет принял решение возобновить прак­тическую деятельность с издания философского сборни­ка или журнала, для чего избрал редакционный комитет во главе с Э.Л.Радловым (члены: Н.О.Лосский, Н.В.Бол­дырев, А.А.Франковский и А.А.Кроленко). Задача, по­ставленная перед комитетом, ничем не отличалась от тех, что его участникам приходилось решать в 1921 г. Изда­тельства «Наука», «Школа», «Огни», «Берег» и т.д. фак­тически охватывали единый круг авторов: Н.О.Лосского, Э.Л.Радлова, С.Л.Франка, С.А.Аскольдова, И.И.Лапшина, Н.А.Бердяева и др., новым центром культуры стреми­лось стать книгоиздательство «Академия» во главе с Н.В.Болдыревым и А.А.Кроленко. На Литейном, 40 от­крылся книжный магазин Петербургского философского общества. Итак, недоставало лишь журнала, органа именно специального, в отличие от общелитературных «Начал» или «Утренников».

С 1922 г. Общество начало выпускать журнал «Мысль» (под редакцией Э.Л.Радлова и Н.С.Лосского): его тираж, равный тиражам названных «Утренников», соста­вил 4 тыс. экземпляров, что ярче всего свидетельствова­ло о немалой издательской аудитории, готовой разделить устремления «Мысли». Они также располагались в от­кровенно анти-идеологических пределах. Редакция заяв­ляла, что собирается «совершенно беспристрастно слу­жить всевозможным направлениям философии, лишь бы только в этих направлениях чувствовались живое иска­ние и живая мысль, а не мертвое топтание на давно сданных и пережитых позициях»[14]. Собственную общую «платформу» авторы журнала вполне могли обнаружить если не в утверждении «непосредственного знания» или прав метафизики, то, по крайней мере, в тезисе

В.В.Зеньковского, о произнесении которого было сооб­щено одновременно с дебютом «Мысли». В.В.Зеньков- ский в первом заседании «Нового религиозно-философ­ского кружка» в Берлине заключал, что «вся русская философия от Сковороды до В.Соловьева и Лапшина проникнута идеею христианства»[15]. Подобного рода ква­лификации, прозвучавшие из «белой» эмиграции, не могли не отразиться на призрачном равновесии культуры и власти. Тираж журнала был сокращен вдвое. А летом

1922 г. вместе с созданием объединенной цензуры, нача­лом чистки библиотек и официальной борьбы с «буржу­азной идеологией», принятия марксистской программы общественных наук, «Мысль» была закрыта. Многие ее авторы вскоре заняли свои места на «философском паро­ходе» в изгнании.

Л& /. Январь — февраль.

От редакции. 3

Н.О.Лосский. Конкретный и отвлеченный идеал-реализм. 4[16]

Н.В.Болдырев. Бытие и сознание, созерцание и разум.

Онтологические мотивы критицизма. 13*

С.Аскольдов. Аналогия, как основной метод познания. 34ъ

Л.П.Карсавин. О свободе. 55[17]

О.М.Котельникова. Учение о непосредственном знании в философии Фр.Г.Якоби. 89[18]

B. Э.Сеземан. Эстетическая оценка в истории искусства (К вопросу о связи истории искусства с эстетикой). 117

Некрологи:

Э.Л.Радлов. Николай Григорьевич Дебольский. 148

C. Аскольдов. Памяти Л.М.Лопатина. 150

Н.В.Болдырев. А.С.Лаппо-Данилевский. 152 Э.Л.Радлов. Николай Николаевич Ланге. 154 Н.О.Лосский. Д.В.Болдырев. 156

С.Ф.Ольденбург. Памяти О.О.Розенберга. 157

Критика и библиография:

Э.Л.Радлов: К.Сатонин. Темпераменты. Казань, 1921. 159 Н.О.Лосский: А.Ф.Лазурский. Классификация личнос­тей // Журнал Министерства народного просвещения. 1915. №№ 5-6, 1916. №№ 7-8. 161 М.Н.Маржецкий: С.Аскольдов. Сознание как целое. 1918. 166 Вл.С.Иоф: Кн.Е.Трубецкой. Метафизические предполо­жения познания. М., 1917. 167

Проблемы философии истории:

К.: Теодор Лессинг. История как осмысление неосмыс­ленного. 173

И.: Макс Шелер. О вечном в человеке. 174 К.: Ф.Розенцвейг. Звезда искупления. 176

Хроника:

Новости немецкой философской литературы. 180 Философский конгресс в Оксфорде. 183 Философское Общество при Петроградском Университете. 187

№ 2. Март — апрель.

А.И.Введенский. Судьба веры в Бога в борьбе с атеизмом. 3[19]. Э.Л.Радлов. Очерк русской философской литературы XVIII в. 21

Н.О.Лосский. Конкретный и отвлеченный идеал-реализм. 51

К.М.Милорадович. Роль метафизики в философии. 58 Ф.Ф.Зелинский. Ритмика и психология художественной речи. 68

Н.Н.Яковлев. Вымирание и его причины, как основной вопрос биологии. 87

Некрологи:

B. С.Иоф. Георгий Валентинович Плеханов. 97 Э.Л.Радлов. Федор Дмитриевич Батюшков. 103 Л.Л.Спасский. Яков Фридрихович Озе. 107

Критика и библиография:

Э.Л.Радлов: В.М.Бехтерев. Коллективная рефлексоло­гия. Пг., 1922. 108

Э.Л.Радлов: Мысль и Слово. Философский ежегодник. Т. И. Ч. I. М., 1918-1921. 110

Л.П.Карсавин: С.Л.Франк. Очерк методологии общест­венных наук. М., 1922. 112

Б.В.Казанский: Ф.Ф.Зелинский. Древнегреческая рели­гия. Пг., 1918; Ф.Ф.Зелинский. Религия эллинизма. Пг.,

1922. 117

О.М.Котельникова: В.Шкловский. Розанов. Из книги «Сюжет, как явление стиля». Пг., 1921. 120 Мих.Альтшуллер: П.Маслов. Мировая социальная про­блема. Чита, 1921. 122

И.Я.Колубовский. \\^еи1. Каит — 7.еИ — Мазепе. 1920. 130 Еф.С.Берлович: Етз! Сазз1гег. 2иг Етз^етзсЬеп Ке1а- 1т<;аЫ;Ьеопе. В., 1921. 132

А.А.Франковский. Обзор немецкой философской лите­ратуры 1914-1921. 135

Хроника:

C. А.Жебелев Новый перевод Платона. 153

А.М.Белецкий. Новый перевод Новалиса. 156 Петербургское Философское Общество. 157 Костромское Философское Общество. 158

№ 3. Май — июнь.

Л.П.Карсавин. О добре и зле. 3

С.Л.Франк. О задачах обобщающей социальной науки. 36 Э.Л. Рад лов. Очерк русской философской литературы XVIII века. 65

С.А.Аскольдов. Время и его преодоление (не оконч.). 80

П.С.Попов. Теория восприятия Аристотеля. 98

B. М.Жирмунский. Мелодика стиха (По поводу книги Б.М.Эйхенбаума «Мелодика стиха». Пб., 1922). 109

Критика и библиография:

И.И.Лапшин. Мистический рационализм проф. С.Л.Фран­ка. 140

Э.Л.Радлов: В.И.Вернадский. Начало и вечность жизни. Пг., 1922. 153

Б.В.Казанский: И.И.Лапшин. Философия изобретения и изобретение в философии. Тт. 1-П. СПб., 1922. 156

И.Я.Колубовский: С.П.Костычев. Натурфилософия и точные науки. Пг., 1922. 159

Н.Аникиева: Введение в науку. Философия / Под ред. Л.П.Карсавина, Н.О.Лосского и Э.Л.Радлова: Вып. I. Э.Л.Радлов. Введение в философию. Пб., 1919; Вып. V.

C. А.Алексеев. Гносеология. М., 1919; С.И.Поварнин. Введение в логику. Пб., 1921. 160

В.Хольцев: Э.Л.Радлов. Этика. Пб., 1921. 163

А.А.Франковский. Обзор немецкой философской лите­ратуры 1914-1921. 166

Хроника:

Книга об «американском гении» и об американской фи­лософии. 173

Новейшие успехи экспериментальной психологии. 178

Философия индивидуализма в современной Германии. 179

Парижский философский конгресс. 181

Новости философской литературы. 183

Деятельность Психологического Общества при Москов­ском университете за последние 4 года (1918-1922). 186

А.М.Ладыженский. Философское Общество при Дон­ском университете. 187

Философский кружок при Петроградском университете. 189

Труды Петербургского Философского Общества. Гото­вится к печати. 190

«Вопросы философии», 1993.


Л.А.Коган

«Выслать за границу безжалостно»

(Об изгнании духовной элиты)

О массовой депортации деятелей русской культуры в начале 20-х годов известно в общих чертах давно. Боль­ше всего привлекал, пожалуй, внимание последний акт этой драмы — момент вынужденного прощания с Роди­ной. Однако эзотерическая сторона изгнания, его внут­ренняя алогичная логика, его репрессивный механизм и движущие пружины оставались во многом в тени[20]. Все происходило как бы само собой, в таинственно затемнен­ном пространстве, наподобие кафкианского «Процесса»: кого-то куда-то вызывали, что-то выясняли — и вот уже готов финал, трагический и неотвратимый, как судьба.

Но кто за всем этим стоял, кто именно (поименно) этим занимался, где и когда происходили допросы, како­во их содержание и что вообще собою представлял этот странный процесс, в котором были следователи и обви­няемые, но не было следствия и суда?

«В начале было слово»

В данном случае это основоположное слово-мысль принадлежит В.И.Ленину. Хотя идея высылки могла возникнуть почти одновременно в нескольких головах, факты свидетельствуют, что Ленин являлся душой, пер- водвигателем этой акции, все ее нити сходятся к нему. Идея изгнания инакомыслящих — не результат чьей-то
эмоциональной вспышки или импровизации, — она упорно и постепенно вызревала, вынашивалась[21].

Далеко не случайно, что это произошло в 1922 г. — рубежном, переломном, судьбоносном. Вспомним неко­торые обстоятельства, которыми он ознаменовался. Вхо­дит в жизнь, укореняется нэп; 27 марта — 2 апреля происходит XI партсъезд, а 4 —7 августа XII парткон­ференция, задавшие тон официальной пропаганде, де­лавшие ее все более нетерпимой; усиливается натиск на религию и гонения на священников, весной проводятся массовые аресты среди меньшевиков, в июне-июле — суд над лидерами партии эсеров; сменовеховское движе­ние, возникшее среди белоэмигрантов, получает нема­лый резонанс внутри страны, становится катализатором политико-идеологической активности старой и перестра­ивающейся интеллигенции; появляется первый марк­систский философский журнал «Под знаменем марксиз­ма»; возникает широкая сеть частных издательств, на­чинает возрождаться разномыслие.

Оппозиционность властям и господствующему миро­воззрению проявлялась и в области философии. Еще в 1918 г. в Москве создается Н.А.Бердяевым Вольная ака­демия духовной культуры, а при ней философско-гума- нитарный факультет. В течение трех лет Бердяевым были прочитаны на этой основе курсы по философии ис­тории и философии религии, Андреем Белым — по фи­лософии духовной культуры, Б.П.Вышеславцевым — по этике, С.Л.Франком — введение в философию, Вячесла­вом Ивановым — о греческой религии, Ф.А.Степуном — о соотношении жизни и творчества. Устраивались и чте­ния в Политехническом музее для более широкой ауди­тории, включая рабочих, красноармейцев, матросов.

В 1918 г. ожило Психологическое общество при Мос­ковском университете под председательством неолейбни- цианца Л.М.Лопатина, а с 1921 г. — неогегельянца И.А.Ильина. В 1919 г. в Петрограде возникла Вольная философская ассоциация (Вольфила), учредителем кото­
рой были Белый, Блок, Лосский, Шестов; отделения Вольфилы появились в Москве и Чите. В 1921 г. при Петроградском университете восстанавливается Фило­софское общество, начавшее издавать свой журнал «Мысль». Только за один год там состоялось 14 заседа­ний. В 1919 г. в Петрограде возродилось Социологичес­кое общество под руководством Н.И.Кареева и при ак­тивном сотрудничестве П.А.Сорокина. Заметно оживи­лась активность старой профессуры и в провинции. В 1917 г. основывается Общество исторических, философ­ских и социальных наук при Пермском университете, в 1921 г. — Философское общество при Донском универ­ситете, в 1922 г. — при Педагогическом институте в Ко­строме и Институте народного образования в Чите.

После Октября корифеи русского идеализма продол­жали издавать свои труды. Только в 1922 г. вышли в свет работы Лосского «Интуитивная философия Бергсо­на», «Логика», «Современный витализм»; Франка — «Очерк методологии общественных наук», «Введение в философию в сжатом изложении»; Карсавина — «Вос­ток, Запад и русская идея», Сорокина — «Основные проблемы социологии Лаврова». «Голод как фактор», «Милитаризм и коммунизм». Не все намечавшееся уда­лось осуществить. Готовились, например, к печати три тома сочинений Розанова, работа Флоренского о нем, труд самого Флоренского «У водоразделов мысли», предполагалось продолжение «Очерков развития рус­ской философии» Г.Г.Шпета, намечалась «История рус­ской эстетики» Э.П.Радлова, «Словарь русских мысли­телей» Бердяева, Блонского, Голлербаха и Шпета, «Ис­тория философии на Западе и в России» при участии Лапшина, Лосского, Карсавина.

Ленин с тревогой следил за деятельностью русских идеалистов. В его кремлевской библиотеке представлены — явно не из симпатии к авторам — книги С.А.Алексеева (Аскольдова), Н.А.Бердяева, С.Н.Булгакова, А.Я.Во­лынского, Р.В.Иванова-Разумника, И.А.Ильина, Л.П.Кар­савина, И.И.Лапшина, П.И.Новгородцева, В.В.Розанова, Ф.А.Степуна, Е.Н.Трубецкого, Г.Г.Шпета, С.Л.Франка, Б.В .Яковенко. Большинство этих авторов вошло в дис­криминационный список и было изгнано.

Кроме книг, являвшихся собственностью Ленина, он пользовался и теми изданиями, которые посылало ему для ознакомления ГПУ. Вот характерная в этом смысле
записка дежурного секретаря Совнаркома Н.Лепешин- ской: «В ГПУ. Тов. Уншлихту. При сем возвращаем вам книги, присланные т.Ленину 12.У1.22»[22].

Не менее характерны — по своей воинствующей це­леустремленности — ленинские отзывы об идейно-фило- софских противниках, в частности, давняя характеристи­ка Лопатина (умер в 1920 г. в Москве), человека до крайности отрешенного, далекого от политической борь­бы, — как «известного философского черносотенца»[23], и оценка Бердяева, вернее, превентивный приговор ему как духовному антиподу, которого «надо бы разнести не только в специально-философской области»[24]. Именно «разнести», не иначе, то есть взорвать, уничтожить — как это убийственно (в буквальном смысле слова) сказа­но! Не делалось исключения и для В.С.Соловьева, чей мистицизм, как и у Бердяева, сочетался с свободомысли­ем и человеколюбием. Интересен следующий эпизод. 30 июля 1918 г. в Совнаркоме рассматривался проект спис­ка новых памятников, подготовленный Наркомпросом. Дошло до Соловьева.

«Ленин слушал, нахмурясь. “А Генрих Гейне? — сказал он, — почему его нет?” Наркомпросовец что-то пробормотал. “И почему вы решили увековечить Влади­мира Соловьева? Мистик! Идеалист! Этак вы в универ­ситетах будете обучать какой-нибудь реакционной чепу­хе!” Товарищ из Наркомпроса снова что-то пробормотал. “Я думаю, товарищи со мной согласятся, что в таком виде декрет не может быть принят, — сказал Ленин. — Я набросал другой проект, который предлагаю вашему вниманию: О постановке памятников деятелям револю­ции. Совет народных комиссаров постановляет: а) на первое место выделить постановку памятников величай­шим деятелям революции Марксу и Энгельсу. Возраже­ний нет? б) Внести в список деятелей поэтов наиболее великих иностранцев, например, Гейне. Думаю, что тут тоже возражений не будет. Принимается? в) Исключить Владимира Соловьева”»[25].

Так, исподволь намечалось «окончательное решение» судеб русского идеализма.

В начале 1922 г. вспыхнула забастовка профессоров МВТУ с требованием университетской автономии и др. Аналогичные волнения прокатились и за пределами Мос­квы. 21 февраля Ленин обращается к Каменеву и Стали­ну с предложением: «...уволить 20-40 профессоров обя­зательно. Они нас дурачат. Обдумать, подготовить и ударить сильно»[26].

В феврале того же года Ленин пишет Каменеву: «Уншлихту предписать серьезно следить за Пешехоно- вым»[27]. В 1922 г. Бердяевым, Степуном и Франком (а также экономистом Букшпаном) была выпущена книга «Освальд Шпенглер и закат Европы». Ознакомившись с ней, Ленин пишет секретарю Совнаркома Н.И.Горбунову 5 марта 1922 г.: «Секретно. Т. Горбунов! О прилагаемой книге я хотел поговорить с Уншлихтом. По-моему, похо­же на «литературное прикрытие белогвардейской органи­зации». Поговорите с Уншлихтом не по телефону, и пусть он мне напишет секретно, а книгу вернет. Ленин»[28].

И вот наконец важнейшее звено в этой цепи: 12 марта 1922 г. появляется программная статья Ленина «О значении воинствующего материализма» («Под знаменем марксизма», № 3), известная как его философское заве­щание. Именно здесь, в конце этой статьи, едва ли не впервые обнародуется формула высылки. Коллектив журнала «Экономист», и в первую очередь его ведущий автор социолог П.А.Сорокин, характеризуются здесь как современные крепостники, прикрывающиеся мантией на­учности и демократизма. За этим следует итоговая идео- логема: «Марксистскому журналу придется вести борьбу против подобных «образованных» крепостников. Вероят­но, немалая их часть получает у нас даже государствен­ные деньги и состоит на государственной службе для просвещения юношества, хотя для этой цели они годятся не больше, чем заведомые растлители годились бы для
роли надзирателей в учебных заведениях для младшего возраста. Рабочий класс в России сумел завоевать власть, но пользоваться ею пока еще не научился, ибо в противном случае он бы подобных преподавателей и чле­нов ученых обществ давно бы вежливенько препроводил в страны буржуазной «демократии». Там подобным крепостникам самое настоящее место»[29].

Итак, слово сказано. Вслед за тем ликвидируются многие несозвучные ему журналы и альманахи, закрыва­ются опальные философские общества и литературные организации; философы-идеалисты увольняются из учеб­ных и научных учреждений. Но это — лишь начало их крестного пути.

Следующим шагом стало письмо Ленина к народному комиссару юстиции Д.И.Курскому от 15 мая 1922 г. Ленин считает необходимым дополнить Уголовный ко­декс правом «замены расстрела высылкой за границу по решению президиума В ЦИК (на срок или бессрочно)», а также «добавить расстрел за неразрешенное возвращение из-за границы». И далее: «Т. Курский! по:моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу)»[30]. Непосредственным развитием этих идей является письмо Ленина Курскому от 17 мая 1922 г., в котором предлагается «открыто выставить принципиаль­ное и политически правдивое (а не только юридически- узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание тер­рора, его необходимость, его пределы»[31].

Эти письма Курскому ознаменовали, условно говоря, переход от «слова» к «делу». Такую же роль сыграло обращение Ленина к Дзержинскому от 19 мая 1922 г. с прямой директивой и программой действий в этом на­правлении. «Т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрре­волюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подго­товки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подго­товки. Собрать совещание Мессинга, Манцева и еще кое-
кого в Москве. Обязать членов Политбюро уделять 2-3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, прове­ряя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочки всех некоммунисти­ческих изданий. Добавить отзывы ряда литераторов-ком- мунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т.д.). Собрать систематические сведения о политичес­ком стаже, работе и литературной деятельности профес­соров и писателей. Поручить все это толковому, образо­ванному и аккуратному человеку в ГПУ. Мои отзывы о питерских двух изданиях: «Новая Россия», № 2 закрыта питерскими товарищами. Не рано ли закрыта? Надо ра­зослать ее членам Политбюро и обсудать внимательнее. Кто такой ее редактор Лежнев? Из «Дня»? Нельзя ли о нем собрать сведения? Конечно, не все сотрудники этого журнала кандидаты на высылку за границу. Вот другое дело питерский журнал «Экономист», изд. XI отдела Русского технического общества. Это, по-моему, явный центр белогвардейцев, в № 3 (только третьем!!! это по^а Ъепе!) напечатан на обложке список сотрудников. Это, я думаю, почти все — законнейшие кандидаты на высылку за границу. Все это явные контрреволюционеры, посо­бники Антанты, организация ее слуг и шпионов и рас­тлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу. Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро, с возвратом Вам и мне и сообщить мне их отзывы и Ваше заключение. 19.V. Ленин»[32].

Указания Ленина были учтены, и отредактированный им Уголовный кодекс утверждается III сессией ВЦИК IX созыва (12-26 мая 1922 г.). Постановление ВЦИК о введении его в действие подписано Калининым и Ену- кидзе 1 июня 1922 г. Раздел этого кодекса «Роды и виды наказаний и других мер социальной защиты» открывает­ся формулой: «Изгнание из пределов РСФСР на срок или бессрочно»[33]. Статья 70 гласит: «Пропаганда и агита­ция в направлении помощи международной буржуазии,
указанной в ст. 57, карается изгнанием из пределов РСФСР или лишением свободы на срок не ниже трех лет». Статья 71: «Самовольное возвращение в пределы РСФСР в случае применения наказания по пункту ст. 32-й карается высшей мерой наказания»[34].

10 августа был принят декрет ВЦИК об администра­тивной высылке за границу или «в определенные мест­ности» страны — с целью «изоляции лиц, причастных к контрреволюционным выступлениям»[35].

Вдумаемся теперь в представшую перед нами цепочку идейно-политических установок: 21 февраля — 5 марта — 12 марта *- 15 мая — 17 мая — 19 мая — 1 июня — 17 июня — 10 августа. Не выстраивается ли она в единую причинно-следственную событийную линию? Не про­сматривается ли за ней нарастающая несовместимость то­талитаризма и свободы, его страх перед свободой?

В итоге ленинская формула высылки обрастала юри­дической плотью, конституировалась и превращалась в действие.

«Операция» набирает обороты

Ленин, разумеется, действовал не один, он опирался на мощный партийно-государственный аппарат и прежде всего — своих ближайших сподвижников — Зиновьева, Калинина, Каменева, Сталина, Троцкого. Из деятелей ГПУ в этом деле непосредственно участвовали (не гово­ря о рядовых сотрудниках) Дзержинский, Менжинский, Уншлихт, Дерибас, Манцев, Решетов, Ягода.

В партийных и чекистских кругах высылка фигури­ровала (возможно, с1е ?ас1:о, явочным порядком) под ко­довым названием «Операция». Для оперативного руко­
водства ею была создана специальная комиссия Полит­бюро ЦК РКП(6), куда вошли Каменев, Курский, Унш- лихт, Манцев, Решетов[36]. В орбиту этой «Операции» были втянуты, кроме Москвы и Петрограда, многие дру­гие города: Батум, Вологда, Гомель, Екатеринослав, Ка­зань, Калуга, Киев, Новгород, Одесса, Подольск, Сара­тов, Тверь, Севастополь, Харьков, Ялта. Это был поис- тине общероссийский размах.

Рассмотрим теперь несколько архивных документов, характеризующих этот процесс.

Это прежде всего установочные «Записки» Дзержин­ского. Вот что он писал 4 сентября 1922 г., фиксируя, по-видимому, и новые дополнительные указания Ленина: «Директивы Владимира Ильича. Совершенно секретно. Продолжайте неуклонно высылку активной антисовет­ской интеллигенции (и меньшевиков в первую очередь) за границу. Тщательно составить списки, проверяя их и обязуя наших литераторов давать отзывы. Распределять между ними всю литературу. Составить списки враждеб­ных нам кооператоров. Подвергнуть проверке всех участников сборников «Мысль» и «Задруга». Верно. Ф. Дзержинский»[37]

Более развернуто программа действий ГПУ по вы­сылке интеллектуалов сформулирована в обращении Дзержинского к его заместителю 5 сентября 1922 г.: «Т.Уншлихт! У нас в этой области большое рвачество и кустарничество. У нас нет с отъездом Агранова лица, до­статочно компетентного, которое этим делом занималось бы сейчас. Зарайский слишком мал для руководителя. Это подручный. Мне кажется, что дело это не двинется, если не возьмет этого на себя сам т.Менжинский. Пере­говорите с ним, дав ему эту мою записку. Необходимо выработать план, постоянно коррегируя его и дополняя. Надо всю интеллигенцию разделить по группам. При­мерно: 1) беллетристы, 2) публицисты и политики, 3) экономисты (здесь необходимы подгруппы: а) финан­систы, б) топливники, в) транспортники, г) торговля, д) кооперация и т.д.), 4) техники (здесь тоже подгруп­пы: 1) инженеры, 2) агрономы, 3) врачи, 4) генштабис­
ты и т.д.), 5) профессора и преподаватели и т.д. и т.д. Сведения должны собираться всеми нашими отделами и стекаться в отдел по интеллигенции. На каждого интел­лигента должно быть дело. Каждая группа и подгруппа должна быть освещаема всесторонне компетентными то­варищами, между которыми эти группы должны распре­деляться нашим отделом. Сведения должны проверяться с разных сторон, так чтобы наше заключение было без­ошибочно и бесповоротно, чего до сих пор не было из-за спешности и односторонности освещения. Надо в плане далее наметить очередность заданий и освещения групп. Надо помнить, что задачей нашего отдела должна быть не только высылка, а содействие выпрямлению линии по отношению к спецам, т.е. внесение в их ряды разложе­ния и выдвижения тех, кто готов без оговорок поддержи­вать советскую] власть. Обратите внимание на статью Кина в «Правде» от 3/1Х. Такими обследованиями сле­довало бы и нам заняться. Необходимо также вести на­блюдение за всей ведомственной литературой Наркомзе- ма, ВСНХ, НК ФИНА и других. Например, авторы сборника НКФ № 2 «Очередные вопросы финансовой политики — явно белогвардейцы... О принятом решении и выработке плана сообщите. 5/1Х. Ф.Дзержинский»[38].

7 сентября 1922 г. Дзержинский обращается с просьбой к Дерибасу составить от его (председателя ГПУ) имени доклад в ЦК РКП/б о положении дел с высылкой ин­теллигенции за границу и сообщением о том, кому эта мера изменена, кто уже уехал и сколько высылаемых по­кинули пределы страны. На этом листе сбоку есть помет­ка, сделанная 18 сентября, что такой проект Дзержин­скому дан[39].

Философы составляли сравнительно небольшую группу, но особенно приметную ввиду их известности и высокого интеллектуального потенциала; это были Н.А.Бердяев, С.Н.Булгаков, Б.П.Вышеславцев, В.В.Зень- ковский, И.А.Ильин, И.И.Лапшин, Н.О.Лосский, Л.П.Кар­савин, Ф.А.Степун, П.А.Сорокин, Г.В.Флоровский, СЛ.Франк. Среди лиц, намечавшихся к депортации, были и многие другие видные интеллектуалы — литераторы, журналис­ты, экономисты, историки, юристы, представители есте­
ственных наук, ректоры и деканы высших учебных заве­дений, кооперативные и другие общественные деятели, в том числе: В.В.Абрикосов, Ю.И.Айхенвальд, И.А.Артобо- левский, А.Л.Байков, П.М.Бицилли, А.А.Боголепов, Б.Д.Бруц- кус, В.Ф.Булгаков, П.А.Велехов, Н.М.Волковысский, Д.И.Голованов, В.В.Зворыкин, Е.Л.Зубашев, А.С.Изго­ев, А.С.Каган, А.А.Кизеветтер, В.М.Кудрявцев, Е.С.Кус­кова, Д.А.Лутохин, В.Ф.Марцинковский, И.А.Матусе- вич, С.М.Мелыунов, В.А.Мякотин, М.М.Новиков, Б.Н.Один- цов, М.А.Осоргин, А.Б.Петрищев, А.В.Пешехонов, Р.В.Плетнев, С.Н.Прокопович, Л.М.Пумпянский, В.В.Стра­тонов, П.В.Трошин, С.Е.Трубецкой, А.И.Угримов, В.Г.Черт- ков, В.И.Ясинский и др. Это была своего рода верхушка айсберга, основной корпус которого включал много менее известных специалистов, среди которых, кроме научных работников, были врачи, агрономы, бухгалтеры.

Существовало несколько параллельно разрабатывав­шихся списков: московский, петроградский, украинский; последний утверждался сначала местным партийным ру­ководством, например, Екатеринославским губкомом, затем - республиканским, — ЦК КПБУ и, наконец, Комиссией Политбюро ЦК РКП(б). В «украинском» списке числилось на 3 августа 1922 г. 77 человек, в мос­ковском на 23 августа — 67 человек, в петроградском — 30 человек; итого 174 человека. Списки эти подверга­лись корректировке. По имеющимся сведениям в ко­нечном счете изгнанию подлежало примерно 160 чело­век.

На высылаемых заготавливались характеристики. Их основу составлял компрометирующий материал, которым располагали органы политической полиции («украин­ский» список подписан председателем ГПУ Украины). Неблагонадежность ученых подтверждалась Наркомпро- сом. Сохранившиеся документы этого года — стандарт­ные политические обличения, несущие печать крайней спешки и субъективизма. Вышестоящая инстанция ут­верждала их сходу, без тени сомнения.

«Протокол заседания комиссии Политбюро ЦК РКП(б)

Присутствовали: тт. Уншлихт, Каменев, Кур­ский, Манцев, Решетов.

Председатель Уншлихт

секретарь Решетов»'.

Далее следуют десятки характеристик, составленных как бы по одному шаблону. Вот некоторые из них.

«Красуский И.А., ректор ХТИ. В прошлом бывший статский советник, личность известная не только Харь­кову, но и всей России. Бывший член кадетской груп­пы и член правления национального центра... Имеет большое влияние в Госплане, НТО и числится незаме­нимым ученым и воротилой в Украинском совете народ­ного хозяйства. Своими активными контрреволюцион­ными действиями Красуский тлетворно влияет на всю профессуру и студенчество. Как тип вредный, Красус­кий должен быть убран, т.к. дальнейшее пребывание его в Институте, и вообще на Украине, может быть чревато последствиями...

Воскресенский М.А. В прошлом бывший статский советник. Работает с 1898 года. Носил звание адъютант профессора (так в тексте — вместо «адъюнкт». — Л.К.) В 1915 г. выбран в профессуру. Своим поведени­ем дает мало материала и походит своею страннос­тью на тип юродивого. Всецело находится под вли­янием Красуского и принадлежит к числу его сто­ронников...

Столяров Я.В. В прошлом бывший статский совет­ник. Профессором состоит с 1903 г. Монархист по убеж­дению. Недавно прибыл из Владикавказа, куда бежал при отступлении Деникина, где по непроверенным сведе­ниям служил на бронепоезде. Около месяца служил в Наркомпросе и просил назначить его профессором ин­ститута, т.к. Красуский не хотел принять его в свой ла­герь. Такое отношение со стороны Красуского и его группы подает некоторую надежду на возможность ис­
пользовать его качестве «яблока раздора» между профес­сурой, тем более, что все его поведение и отношение к этой компании говорит за то. что он не прочь открыто вступить в борьбу с ними. ...Столяров в настоящее время безвреден в политическом отношении и по тем же моти­вам может быть использован по линии ГПУ.

Белецкий А.И. Профессор ИНО. Крупный и актив­ный черносотенец, для дела преподавания опасен и вре­ден. Разлагающе действует на студенчество. Опасен также в религиозном отношении. Имеет связь с князьями церкви.

Довнавр-Запольский Н.Б. Профессор ИНО. Сов. власть ненавидит... Известен органам ЧК как контррево­люционер, о чем имеются соответствующие дела. Опас­ный и очень вредный».

В ряде случаев особо отмечаются — правда, в самой общей форме — профессиональные недостатки и дурное поведение высылаемых. О профессоре Медакадемии Крылове Д.Д. сказано, например, что он «тип довольно хитрый» и «как ученый ценности не представляет». Проф. Александров Ф.Е. «как преподаватель, слаб, но довольно вреден». Проф. Инархоза Михайлов «работой не интересуется. Сомнительных знаний. Институту со­вершенно не нужен». Преподаватель Инархоза Стекачев Г.А., враг сов. власти, «на лекциях хулиганит и ирони­зирует. Элемент опасный, вредный». Таков же проф. Инархоза Мулюкин А.С. — «с научной стороны слаб, на лекциях хулиганит и иронизирует, что плохо отражается на рабочем студенчестве. Тип весьма вредный». Ассис­тент ИНО Фролов Б.С. — «анархист-хулиган. Открыто демагогически выступает на собраниях против сов. влас­ти, за что уже сидел в ЧК. Тип весьма вредный». Неко­торым преподавателям инкриминировалось, что за их ка­жущимся нейтралитетом скрывается враждебность. Так, о профессоре ИНО Витухове Л.Б. сказано: «В данный момент внешне он как будто изображает лояльность. По­литически подозрителен». Его коллега профессор Тру- фильев Е.П. — «крайне неустойчивый и сомнитель­ный...» Профессор Мединститута Типуев «внешне лоя­лен, но в сущности крайне вреден»[40].

Таковы и остальные отзывы.

Наряду с секретной «аттестацией», проводилась и явная, публичная. Я имею в виду журнальные статьи и рецензии, открыто громившие русский идеализм. Тут что нй заглавие, то приговор[41]. Формально они сущест­вовали как бы параллельно проводившейся репрессив­ной кампании, независимо от нее, но, по существу, были глубоко с нею идейно связаны. Конечно, их авторы могли исходить из своих личных мотивов. Однако все эти материалы были в основном откликом на статью Ле­нина «О значении воинствующего материализма», а стало быть, исходили и из его формулы изгнания. Нельзя к тому же исключать и прямой договоренности с авторами в связи с «Операцией», проводившейся ЦК РКП(б) и ГПУ.

Вглядимся теперь внимательнее в инвективы, направ­ленные против высылаемых философов. Это обычно нечто среднее между разносом и доносом, огонь ведется на поражение.

О Карсавине. В.Ваганян в статье «Ученый мрако­бес» пишет: «Как философ Л.Карсавин нас, по правде сказать, мало интересует... У него две категории поклон­ников: богомольные старухи... и уездные интеллиген­ты»[42]. П.Преображенский: «Онтология Л.П.Карсавина является самым откровенным богословием...»[43]. Другие отзывы: «Перлы реакционной метафизики»[44], «всенощное бдение»[45], «галиматья»[46].

О Франке. И.Луппол: «Расхождение Франка с науч­ным знанием так велико, что с ним нельзя полемизиро­вать... Дальше идти некуда, и мы можем заключить нашу операцию выявления Франка как крайнего идеа­листа. .. Каким-то диким анахронизмом представляется в наши дни этот выученик Николая Кузанского; за совре­менной философской видимостью Франка сказывается средневековая схоластика»[47]. В Адоратский: «...Г.Франк продолжает заниматься своей мифологией»[48].

О Лосском. И.Боричевский: Перед нами обычная картина всякого сверхнаучного богословско-догматичес­кого творчества»[49]. С. Семковский: «Неообскурантизм», «идеология ретроградства»[50].

Таково было «экспертное» заключение «вольных» со­ветских философов об их опальных изгоняемых колле­гах, мало, как видим, отличающееся от секретных че­кистских характеристик. Оно появилось как нельзя более «вовремя» и могло существенно пополнить следст­венные досье.

Арест и тюрьма

В середине августа 1922 г. прокатилась волна арес­тов. И вскоре зам.председателя ГПУ сообщает Ленину о первых итогах операции (на бланке есть пометка «ЫВ»): «Тов. Ленину. Служебная записка. Согласно вашему распоряжению направляю списки интеллигенции по Москве, Питеру и Украине, утвержденные Политбюро. Операция произведена в Москве и Питере с 16-го на 17-е с.г., по Украине с 17 на 18-е. Московской публике сегод­ня объявлено постановление о высылке за границу и предупреждены, что самовольный въезд в РСФСР кара­ется расстрелом. Завтра выяснится вопрос с визами. Ежедневно буду вам посылать сводку о ходе высылки. С ком. приветом Уншлихт. Все с нетерпением ждем полно­го восстановления ваших сил и здоровья. 18.8.22»[51].

Одним из первых в Москве был арестован Бердяев. Он не был новичком в этом отношении. Сначала его вы­зывали для объяснений в ЧК как инициатора и руково­дителя Вольной академии духовной культуры. Впервые он был арестован в 1920 г. по делу так называемого Так­тического центра, к которому не имел прямого отноше­ния. Вот некоторые документы, характеризующие эту страницу его биографии.

«Ордер № 96. Управление Особого отдела ВЧК. Секретный отдел. 18 февраля 1920*г. Выдан сотруднику Особого отдела ВЧК тов. Педан на производство ареста и обыска Бердяева Н.А. и всех подозрительных лиц. По адресу Б.Власьевский переулок, 14, кв. 6.

Председатель Особого отдела Всероссийской чрезвычайной комиссии В. Менжинский »[52].

Далее следует протокол обыска, который продолжал­ся до рассвета. При этом были изъяты: удостоверение Наркомпроса № 4021, паспорт № 387, членский профсо­юзный билет № 3508, записная книжка, 4 тетради, руко­пись, 7 лекций, автобиография, переписка, несколько эк­земпляров журналов «Русская свобода» и «Народоправ­ство», две газеты, каучуковая печать Вольной академии духовной культуры и сургучная печать с гербом Бердяе­вых. Сестра жены Бердяева вспоминает спокойно сказан­ные им чекистам слова: «Напрасно делать обыск. Я про­тивник большевизма и никогда своих мыслей не скры­вал. В моих статьях вы не найдете ничего, чего бы я не говорил открыто в моих лекциях и на собраниях»[53]. Со­трудник ЧК приложил к ордеру № 96 следующее допол­нение: «При аресте гр. Бердяева, он в разговоре заявил, между прочим, что он идейный противник идеализации коммунизма, и пояснил, что это происходит оттого, что он, Бердяев, очень религиозный, а коммунизм “материа­лен” (его выражение). 19.11.20. Комиссар Н.Педан»[54]. В тюрьму Бердяев был отправлен пешком, под конвоем. О
том, что было дальше, узнаем из его автобиографии. Од­нажды, когда он находился во внутренней тюрьме ЧК, в двенадцатом часу ночи его вызвали на допрос. «С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме, с красной звездой. Это был блондин с жидкой заостренной бородкой, с серыми, мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовались благовоспи­танность и вежливость. Он попросил меня сесть и ска­зал: “Меня зовут Дзержинский”. Это имя человека, со­здавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный ха­рактер: приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом (я встречал его в Петербурге, он был тогда писателем, неудавшимся романистом). Очень выраженной чертой моего характера является то, что в катастрофические и опасные минуты жизни я ни­когда не чувствую подавленности, не испытываю ни ма­лейшего испуга, наоборот, испытываю подъем и склонен переходить в наступление. Тут, вероятно, сказывается моя военная кровь. Я решил на допросе не столько за­щищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: “Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя и писателя прямо высказать то, что я думаю”. Дзержинский мне ответил: “Мы этого и ждем от вас”. Тогда я решил говорить раньше, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочел целую лекцию. То, что я говорил, носило идеоло­гический характер. Я старался объяснить, по каким ре­лигиозным, философским, моральным основаниям я яв­ляюсь противником коммунизма, вместе с тем я настаи­вал на том, что я человек не политический. Дзержин­ский слушал меня очень внимательно и лишь изредка вставлял свои замечания. Так, например, он сказал: “Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни, и наоборот, идеалистом в теории и материалис­том в жизни”. После моей длинной речи, которая, как мне впоследствии сказали, понравилась Дзержинскому своей прямотой, он все-таки задал мне несколько вопро­сов, связанных с людьми. Я твердо решил ничего не го­
ворить о людях. Я имел уже опыт допросов в старом ре­жиме. На один очень неприятный вопрос Дзержинский сам дал мне ответ, который вывел меня из затруднения. Потом я узнал, что большая часть арестованных сами себя оговорили, так что их показания были главным ис­точником обвинения. По окончании допроса Дзержин­ский сказал мне: “Я вас сейчас освобожу, но вам нельзя будет уезжать из Москвы без разрешения”. Потом он об­ратился к Менжинскому: “Сейчас поздно, а у нас про­цветает бандитизм, нельзя ли отвезти г.Бердяева домой на автомобиле?” Автомобиля не нашлось, но меня отвез с моими вещами солдат на мотоциклетке»[55].

Следующий арест Бердяева произошел 16 августа 1922 г., став непосредственным прологом к депортации. Обратимся к связанным с ним архивным документам.

«Ордер № 1722, августа 16 дня 1922 г. Выдан со­труднику Оперативного отдела ГПУ Соколову на произ­ведение ареста и обыска гр. Бердяева Николая Алексее­вича (так в тексте — вместо “Александровича”, что сви­детельствует о спешке, в которой проводилась “Опера­ция”. — Л.К.) по адресу Б.Власьевский, д. 14, кв. 3.

Зам. председателя ГПУ Нач. Опер, отдела» .

Обыск начался в 1 час ночи, закончился в 5 часов 10 минут утра. Бердяев спокойно сидел сбоку, у письменно­го стола. Присутствовал управдом Моисеев. Были изъя­ты: трудовая книжка и переписка на 26 листах, как отме­чено в протоколе, частично уничтоженная. Из протокола допроса явствует, что бывший дворянин Бердяев, 48 лет, собственности не имеет; считает себя сторонником хрис­тианской общественности, основанной на свободе; до и после Февральской революции 1917 г. жил литератур­ным трудом; с октября 1917 г. служил в Главном архив­ном управлении, затем профессором в Московском уни­верситете, в Государственном институте слова, действитель­ный член Российской академии художественных наук.

Бердяев ответил на вопросы следователя Бахвалова, которые воспроизвожу с сохранением орфографии.

«Вопрос. Скажите, гр-н Бердяев, ваши взгляды на структуру Советской власти и на систему пролетарского государства.

Ответ. По убеждениям своим я не могу стоять на классовой точке зрения и одинаково считаю узкой, огра­ниченной и своекорыстной и идеологию дворянства, и идеологию крестьянства, и идеологию пролетариата, и идеологию буржуазии. Стою на точке зрения человека и человечества, которой должны подчиняться всякие клас­совые ограничения и партии. Своей собственной идеоло­гией считаю аристократическую, но не во внешнем смыс­ле, а в смысле индивидуальности лучших, наиболее умных, талантливых, образованных, благородных. Демо­кратию считаю ошибкой, потому что она стоит на точке зрения господства большинства...

Вопрос. Скажите ваши взгляды на задачи интелли­генции и так называемой “общественности”.

Ответ. Думаю, что задача интеллигенции во всех сферах культуры и общественности отстаивать одухотво­ряющие начала, подчинив материальное начало идее ду­ховной культуры, быть носителем научного, нравствен­ного, эстетического сознания. Думаю, что должно быть взаимодействие и сотрудничество общественности и эле­ментов государственной власти...

Вопрос. Скажите ваше отношение к таким методам борьбы с советской властью, как забастовка профессо­ров.

Ответ. Я недостаточно знаю этот факт и не могу окончательно судить об этом деле. Если профессора бо­ролись за интересы науки и знания, то это я считаю пра­вильным...

Вопрос. Скажите ваше отношение к сменовеховцам, Савинкову и к процессу партии социалистов-революцио- неров.

Ответ. К сменовеховцам я отношусь скорее отрица­тельно. Читал только сборник и заметил, что в нем слишком много фраз и недостаточное знание реальной жизни... К попыткам Савинкова отношусь отрицательно. За процессом с.-р. не следил. Считаю ошибочным суро­вый приговор относительно с.-р. и не сочувствую ему.

Вопрос. Скажите ваши взгляды на положение Совет­ской власти в области высшей школы и отношение к ре­форме ее.

3 - 151

Ответ. Не сочувствую политике Советской власти от­носительно высшей школы, поскольку она нарушает сво­боду науки и преподавания и стесняет свободу прений [в] философии.

Вопрос. Скажите ваши взгляды на перспективы рус­ской эмиграции за границей.

Ответ. Положение большей части эмиграции считаю тяжелым...

Вопрос. Ваш взгляд на политические партии вообще и на РКП в частности.

Ответ. Отношусь отрицательно к партийности и ни­когда ни к каким партиям не принадлежал и принадле­жать не буду. Ни одна из существующих и существовав­ших партий моего сочувствия не вызывает.

18.VIII.22 Николай Бердяев»[56].

Следующий день — 19 августа — был наиболее дра­матичным, решающим после ареста. Тем же Бахваловым подписывается постановление, решившее судьбу подслед­ственного. Вот его текст (написанный, кстати сказать, карандашом!):

41922 года, августа 19 дня, я, сотрудник 4-го отделе­ния СО ГПУ Бахвалов, рассмотрел дело № 15564 о гр- не Бердяеве Николае Александровиче, постановил: при­влечь его в качестве обвиняемого и предъявить ему обви­нение в том, что он с Октябрьского переворота и до на­стоящего времени не только не примирился с существую­щей в России Рабоче-крестьянской властью, но ни на один момент не прекращал своей антисоветской деятель­ности, причем в моменты внешних затруднений для РСФСР свою контрреволюционную деятельность усили­вал, т.е. в преступлении, предусмотренном ст. 57-й Уго­ловного кодекса РСФСР. Как меру пресечения уклоне­ния от суда и следствия гр-на Бердяева избрать содержа­ние под стражей.

Сотрудник IV СО ГПУ Бахвалов. Согласен.

Начальник СО ГПУ И.Решетов.

Настоящее постановление мне объявлено, Бердяев Николай Александрович»[57].

Отмечу лишь некоторые бросающиеся в глаза особен­ности этого документа, буквально вопиющие о беззако­нии. Во-первых, представленные материалы не выделены тут в особое дело, а подверстаны к прежнему судопрои­зводству 1920 г. о Тактическом центре; во-вторых, из по­становления не видно, на основании каких именно фак­тов и доводов, доказательств строится обвинение; в-тре­тьих, формула обвинения имеет не индивидуализирован­ный характер, она в равной степени относится ко всем, привлеченным по этому делу; в-четвертых, совершенно очевидно, что здесь нет и тени конкретного расследова­ния, — итог заранее предрешен и все материалы попро­сту подгоняются под него.

В тот же день это постановление было предъявлено Бердяеву. Он отверг его основные пункты.

«От 19 августа 1922 г. постановление о привлечении меня в качестве обвиняемого по 57 статье Уголовного ко­декса РСФСР прочел и не признаю себя виновным в том, что занимался антисоветской деятельностью и осо­бенно не считаю себя виновным в том, что в моменты внешних затруднений для РСФСР занимался контррево­люционной деятельностью.

19 августа 1922 г.

Николай Бердяев»[58].

Несмотря на это несогласие, ГПУ продолжало наста­ивать на своем и оформило того же числа свое общее За­ключение. Оно содержит тот же набор штампов. «1922 года, августа 19-го дня, я, сотрудник IV СО ГПУ Бахва­лов, рассмотрел дело за № 15564 о Бердяеве Николае Александровиче, 48 лет... с момента Октябрьского пере­ворота и до настоящего времени он не только не прими­рился с существующей в России в течение 5-ти лет Рабо­че-крестьянской властью, но ни на один момент не пре­кращал своей антисоветской деятельности, причем в мо­мент внешних затруднений для РСФСР Бердяев свою
контрреволюционную деятельность усиливал. Все это подтверждается имеющимся в деле агентурным материа­лом. Посему, на основании п. 2, лит. Е, пол. о ГПУ от 6/II с.г. в целях пресечения дальнейшей антисоветской деятельности Бердяева Николая Александровича пола­гаю его выслать из пределов РСФСР за границу бес­срочно...»[59]. Далее следуют подписи Бахвалова, Решето- ва и еще две (неразборчивые), выражающие согласие.

Для тоу'о, чтобы у читателей сложилось достаточно полное представление о высылке 1922 года, мне остается сослаться на итоговую «Подписку» (своего рода клятвен­ное заверение на грани жизни и смерти), взятую от Бер­дяева и других обвиняемых.

«Подписка. Дана сия мною, гр-ном Бердяевым, Госу­дарственному политическому управлению в том, что обя­зуюсь не возвращаться на территорию РСФСР без разре­шения органов Советской власти. Статья 71 Уголовного кодекса РСФСР, карающая за самовольное возвращение в пределы РСФСР высшей мерой наказания, мне объяв­лена, в чем и подписуюсь. 1922 года, августа 19 Дня. Г.Москва.

Бердяев Николай Александрович» .

Этим в основном завершался тюремный этап депорта­ции. Бердяев был освобожден с условием, что в течение недели он ликвидирует все свои личные и служебные дела и доложит ГПУ о готовности к выезду. «Мне объ­явлено, — отмечает он, — что неявка в указанный срок будет рассматриваться как побег из-под стражи со всеми вытекающими последствиями»[60]. Бердяев не хотел уез­жать, разлука с Родиной была для него мучительна. «...Когда мне сказали, что меня высылают, — у меня сделалась тоска»[61].

И.А.Ильин, как и Бердяев, побывал узником ЧК еще за несколько лет до высылки. Он арестовывался 6 раз: в марте, августе и ноябре 1918 г., в 1919 г., в 1920 г. и, наконец, в 1922 г. В 1920 г. его путь неожиданно пере­секся с ленинским. В.Д.Бонч-Бруевич вспоминает, что в Управлении делами Совнаркома поступило заявление о том, что арестованный профессор Ильин болен и крайне трудно переносит тюремное заключение. При заявлении прилагался труд Ильина «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» (защищенный в 1918 г. в качестве магистерской и одновременно докторской дис­сертации) и выражалось желание автора продолжить свою работу в этом направлении. Бонч-Бруевич доложил обо всем Ленину, передав одновременно письмо, книги и собранные в связи с этим справки. «Владимир Ильич, — пишет он, — обратил серьезное внимание на это дело, лично сейчас же звонил тов.Дзержинскому, разузнавал, в чем дело, и принял все меры к облегчению участи, а потом и к освобождению этого ученого-пленника револю­ции. И вот эти-то книги, которые раньше ему не попада­лись в руки, он тщательно, с карандашом в руках шту­дировал». Ленин говорил Бонч-Бруевичу, что хотя точка зрения Ильина «не наша», но его книги «все-таки хоро­шие»[62].

Это, впрочем, не спасло Ильина от изгнания. К тому же весною 1921 г. Ленин получил от старого большевика

В.Г.Горина-Галкина, работавшего в то время в МГУ, письмо, в котором сообщалось, что там «под видом Геге­ля читается гегелеобразное христианское богословие (профессор Ильин)... Как Вам, конечно, хорошо извест­но, наши профессора самые хитрые кадеты и как тако­вые отлично организованы и великолепно умеют вти­рать очки дуракам из меньшевиствующих коммунис­тов»[63].

При обыске у Ильина 4 сентября 1922 г. было изъято несколько книг и рукописей.

Из протокола допроса.

«Фамилия, имя, отчество. Ильин Иван Александро­вич.

Возраст. 39 лет.

Происхождение. Б. дворянин, города Москвы.

Местожительство. Крестовоздвиженский переулок, 2/12, кв. 36.

Род занятий. Профессор.

Семейное положение. Женат.

Имущественное положение. Заработком.

Чем занимался и где служил, а) До войны 1914 года — профессором Московского университета. Преподаватель философии и права, б) До Февральской революции 1917 года — то же. в) До Октябрьской революции 1917 года — то же. г) С Октябрьской революции — то же и в других московских высших учебных заведениях.

Обратимся к показаниям по существу дела.

Вопрос. Скажите, гр. Ильин, ваши взгляды на структуру Советской власти и на систему пролетарского государства.

Ответ. Считаю Советскую власть исторйчески неиз­бежным оформлением великого общественно-духовного недуга, назревавшего в России в течение нескольких сот лет.

Вопрос. Ваши взгляды на задачи интеллигенции и так называемой общественности.

Ответ. Задача интеллигенции воспитать в себе новое мировоззрение и правосознание и научить ему других; задача старой русской общественности — понять свою несостоятельность и начать быть по-новому.

Вопрос. Ваш взгляд на политические партии вообще и РКП в частности.

Ответ. Политическая партия строит государство толь­ко тогда, и только постольку, поскольку она искренно служит сверхклассовой солидарности; я глубоко убежден в том, что РКП, пренебрегая этим началом, вредит себе, своему делу, своей власти в России.

Вопрос. Скажите ваше отношение к сменовеховцам, Савинкову и к процессу ПСР.

Ответ. Сменовеховцев считаю беспринципными и ли­цемерными политическими авантюристами. 2) Что тво­рит Савинков и его друзья, мне неизвестно, думаю, что роль их сыграна. 3) Процесс ПСР (я не следил за ним подробно), кажется мне, нанес этой партии гораздо более сильный удар, чем тот, который партии С.-Р. уда­
лось нанести в самом процессе Советско-коммунистичес- кой власти.

Вопрос. Ваше отношение к таким методам борьбы с Советской властью, как забастовка профессуры.

Ответ. Считаю так называемую забастовку профессу­ры мерою борьбы, вытекающую из начал здорового пра­восознания, но подсказанною и навеянною революцион­ной тактикой рабочего класса.

Вопрос. Ваш взгляд на перспективы русской эмигра­ции.

Ответ. Русская эмиграция в том виде, какова она сейчас, может быть, и не способна к духовному возрож­дению; положение ее вряд ли не трагично; я мало осве­домлен.

Вопрос. Скажите ваши взгляды на политику Совет­ской власти в области высшей школы и отношение к ре­форме ее.

Ответ. Высшая школа прошла при Советской власти через целый ряд реформ; боюсь, что в результате всех этих сломов от высшей школы останется одно название. На высшие учебные заведения Советская власть смотре­ла все время не как на научную лабораторию, а как на политического врага.

4/IX-1922 г. Иван Александрович Ильин»[64].

В деле Ильина представлен тот же набор документов, что и у Бердяева. Их резюмирует выписка из протокола заседания коллегии ГПУ от 23 октября 1922 года.

Слушали

Дело № 15778. Ильин Иван Александрович по постанов­лению коллегии ГПУ ог 12.9.22 г. выслан за границу. Доклад, тов. Шешкен.

Утвердил тов. Уншлихт.

Постановили

Дело прекратить и сдать в архив.

 

Секретарь коллегии ГПУ[65]

Сотрудник Оперативного отдела ГПУ Мдивани, явившийся 16 августа с ордером № 1732 арестовывать Ф.А.Степуна, не застал его дома. Обыск, несмотря на это, был произведен — с выемкой, как сказано в акте, части переписки. При этом были допрошены соседи, включая дворника; однако выявить факты, порочащие философа, не удалось.

Из протокола допроса Степуна, Федора Августовича.

Возраст. 38.

Происхождение. Отец — директор фабрики.

Род занятий. Литератор.

Семейное положение. Женат. Детей нет.

Имущественное положение. Нет.

Партийность. Беспартийный.

Образование. Общее — доктор философии, специ­альное — Гейдельбергский университет.

Чем занимался и где служил. До войны 1914 года нигде не служил. Редактировал «Логос». До Февраль­ской революции 1917 года — на фронте прапорщиком, окончил поручиком. Был избран на Юго-Западном фронте членом ЦИК 1-го созыва. С Октябрьской рево­люции до ареста жил у себя в деревне, т.е. в имении ро­дителей моей жены, где велось трудовое хозяйство. Ра­ботал в Государственном показательном театре. Член Академии художественных наук. Преподавал в централь­ных студиях и пр.[66].

Ответы Степуна на вопросы мировоззренческого ха­рактера привожу по его воспоминаниям (ввиду того, что протокольные записи трудно поддаются прочтению, да и не все в них фиксировалось). «1) Как гражданин Совет­ской Федеративной республики я отношусь к правитель­ству и всем партиям безоговорочно лояльно; как фило­соф и писатель считаю, однако, большевизм тяжелым за­болеванием народной души и не могу не желать ей ско­рого выздоровления; 2) Протестовать против применения смертной казни в переходные революционные времена я не могу, так как сам защищал ее в военной комиссии Со­вета рабочих и солдатских депутатов, но уверенность в том, что большевистская власть должна будет превратить высшую меру наказания в нормальный прием управле­ния страной, делает для меня всякое участие в этой влас­
ти и внутреннее приятие ее невозможным; 3) что касает­ся эмиграции, то я против нее: не надо быть врагом, чтобы не покидать постели своей больной матери. Оста­ваться у этой постели естественный долг всякого сына. Если бы я был за эмиграцию, то меня уже давно не было в России»[67]. На вопрос об отношении к марксизму Сте- пун отвечал так: «...“Капитал” Маркса представляет собою остро продуманный и в общем верный социологи­ческий анализ капиталистического строя Европы, но пре­вращать социологическую доктрину в применимую ко всем временам и народам историософскую доктрину нет никакого смысла и основания. В России марксизм побе­дил, впрочем, не как отвлеченная философская доктри­на, но как захватившая народную душу лжевера. Задача русской интеллигенции распутать эту путаницу. Верить надо в Бога, а не в Карла Маркса...»[68]

Перед Степуном и другими подследственными был поставлен вопрос: намерен ли он отправляться на Запад за свой счет или за казенный. «Хотелось, конечно, отве­тить, что поеду на свой счет, так как не было твердой уверенности, что казна благополучно доведет меня до Берлина, а не заберет где-нибудь по пути. Но как напи­сать “на свой счет”, когда в кармане нет ни гроша? По­думал, подумал и написал: “на казенный”. Прочитав мой ответ, следователь деловито сообщил, что ввиду моего решения ехать на средства государства я буду пока что препровожден в тюрьму, а впоследствии по этапу достав­лен до польской границы. Услыхав это, я взволновался:

— Простите, товарищ, в таком случае еду на свой счет...

— Ну, что же, — благожелательно отозвался следо­ватель, если хотите ехать на свой, то так и пишите. Вот вам чистый бланк, но только знайте, что собираясь ехать на свои деньги, вы должны будете подписать еще бумагу, обязующую вас уже через неделю покинуть пре­делы РСФСР»[69]. То же вспоминает М.Осоргин в эссе
«Как нас уехали (юбилейное)», впервые опубликован­ном в 1932 г. в Париже. «Допрашивали нас в несколь­ких комнатах несколько следователей. За исключением умного Решетова, все эти следователи были малограмот­ны, самоуверенны и ни о ком из нас не имели никакого представления: какой-то там товарищ Бердяев, да това­рищ Кизеветтер, да Новиков Михаил... Вы чем занима­лись? А чего вы пишете? А вы, говорите, философ? А чем же занимаетесь? — Самый допрос был образцом канцелярской простоты и логики. Собственно, допраши­вать нас было не о чем — ни в чем мы не обвинялись. Я спросил Решетова: “Собственно, в чем мы обвиняем­ся?” Он ответил: “Оставьте, товарищ, не это важно! не к чему задавать пустые вопросы”»[70]. В одном из доку­ментов, продолжает Осоргин, указывалось, что в случае согласия уехать на свой счет подследственный освобож­дается с обязательством покинуть пределы страны в кратчайший срок. В этом контексте следует рассматри­вать и заявление Бердяева в Коллегию ГПУ 19 августа 1922 г. «Согласно предложению 4-го отделения СО ГПУ о высылке меня, прошу Коллегию ГПУ разрешить мне выезд за границу за свой счет с семьей...»[71] А вот «Под­писка» Ильина: «Дана сия мною, гражданином Иваном Александровичем Ильиным, СО ГПУ в том, что обязу­юсь: 1) Выехать за границу согласно решению Колле­гии ГПУ за свой счет, 2) В течение 7 дней после осво­бождения ликвидировать все свои личные и служебные дела и получить необходимые для выезда за границу до­кументы, 3) По истечении 7 дней обязуюсь явиться в СО ГПУ к нач. IV отделения тов. Решетову. Мне объ­явлено, что неявка в указанный срок будет рассматри­ваться как побег из-под стражи со всеми вытекающими последствиями, в чем и подписуюсь. 6 сентября 1922 г.» И тут же: «В Коллегию ГПУ от профессора Ивана Александровича Ильина. Ввиду предполагаемой высыл­ки моей за границу согласно постановлению ГПУ, прошу разрешить мне выезд за свой счет, а также раз­решить выезд моей жене Наталье Николаевне Вокач- Ильиной вместе со мной»[72].

Ситуация поистине парадоксальная и, пожалуй, бес- прецендентная: человека не только выдворяют, вышвы­ривают из родной страны, но и вынуждают его же само­го оплачивать это беззаконие, да еще просить об этом как о милости.

Ряд ярких штрихов к общей картине изгнания добав­ляет Н.О.Лосский. Он, как и Осоргин, был арестован после вызова в ГПУ. «Меня повели в один из верхних этажей и посадили в коридоре на скамейке у какой-то двери, поставив рядом со мной вооруженного солдата. Через несколько минут я услышал возгласы: “Карсавина ведут!” Мимо меня провели Льва Платоновича в комна­ту, перед которой я сидел. Через полчаса Карсавин был выведен оттуда, и я был введен в эту комнату. В ней си­дела дама, исполняющая обязанности судебного следова­теля, и допрашивала арестованных в Петербурге 16 ав­густа интеллигентов. Фамилия ее, кажется, была Озоли- на. Вид у нее был такой суровый, что, встретившись с нею в лесу, можно было бы испугаться. Она предъявила мне, как и всем арестованным 16 августа интеллигентам, обвинение, сущность которого состояла в следующем: такой-то до сих пор не соглашается с идеологией власти РСФСР и во время внешних затруднений, то есть войны, усиливал свою контрреволюционную деятель­ность. Прочитав обвинение, я побледнел, понимая, что это грозит расстрелом, и ожидал, что меня будут допра­шивать, с кем я знаком, на каких собраниях, где устраи­вались заговоры против правительства, я бывал и т.п. В действительности никаких таких вопросов мне, как и всем нам, не было задано: правительство знало, что мы не участвовали в политической деятельности. К тому же было предрешено, что нас приговорят к высылке за гра­ницу. В это время большевистское правительство добива­лось признания йе Лиге государствами Западной Европы. Арестованы были лица, имена и деятельность которых были известны в Европе, и большевики хотели, очевид­но, показать, что их режим не есть варварская деспотия. Говорят, что Троцкий предложил именно такую меру, как высылка за границу. Меня, как и всех нас, допраши­вали о том, как я отношусь к Советской власти, к партии социалистов-революционеров и т.п. После допроса меня отвели в большую комнату, где находилось около пяти­десяти арестованных из всех слоев населения и по самым различным обвинениям. Здесь находились Карсавин,

Лапшин, профессор математики Селиванов и другие лица из нашей группы. ... Через неделю нас перевели из ЧК в тюрьму на Шпалерной улице... Я сидел вместе с профессором почвоведения Одинцовым и профессором ботаники, поляком, имя которого я забыл, он был арес­тован в связи с нашею группою»[73].

П.А.Сорокин еще в 1918 г. был заточен в Петропав­ловскую крепость, позже арестовывался Великоустюж­ской ЧК. О событиях 1922 г. сообщает кратко. Он, пе­тербуржец, узнал об арестах профессуры и студенчества, находясь в августе в Москве. В питерских газетах появи­лись статьи с угрозами по его адресу, в его квартиру приходили чекисты. Встревоженный, он возвращается домой, но, опасаясь расправы со стороны Гришки Ш-го (Зиновьева) и его команды, снова уезжает в Москву, предпочитая иметь дело с центральной властью. «Я при­шел в Чека с тюремным мешком, и через некоторое время меня принял человек, занимавшийся делом высы­лаемых ученых. “Моя фамилия Сорокин, — сказал я, — Ваши товарищи в Петрограде приходили арестовывать меня, а я был здесь, в Москве. Я пришел узнать, что вам от меня надо и что вы собираетесь со мной делать”. Че­кист, молодой человек с бледным лицом кокаинового наркомана, махнул рукой и сказал: “У нас много людей в Москве, с которыми мы не знаем, что делать. Поез­жайте обратно в Петроград, и пусть Чека там решит вашу судьбу”. — “Спасибо, — сказал я. — Я не вернусь в Петроград. Если вы хотите арестовать меня, вот я здесь. А если нет, то я, как свободный гражданин, хочу жить в Москве или любом другом городе России, но не в Петрограде”. — “Это невозможно, — сказал он, но, по­думав минуту, добавил: Ладно, все арестованные из уни­верситета будут высланы за границу. Подпишите две бу­маги, и через 10 дней вы должны покинуть территорию РСФСР” ...Выйдя из Чека, я послал жене телеграмму, попросил ее продать все вещи и приехать в Москву. Продавать было особенно нечего, кроме остатков моей библиотеки...»[74] Сорокину было разрешено взять с собой
одно старое пальто, пять рубашек, пять пар брюк, два полотенца, две простыни.

Неудивительно, что «дело» Сорокина, арестованного в сентябре 1922 г., уместилось всего на 6 листах. Тут нет даже протокола допроса. Вот два итоговых докумен­та. «Подписка. Дана сия мною, гр. Сорокиным Пити- римом Александровичем, Государственному политическо­му управлению о том, что обязуюсь не возвращаться на территорию РСФСР без разрешения Сов. власти. Ст. 71-я Уголовного кодекса РСФСР, карающая за само­вольное возвращение в пределы РСФСР высшей мерой наказания, мне объявлена, в чем и подписуюсь». И За­ключение, «Выслать бессрочно», утвержденное Г.Яго- дой[75].

К концу августа 1922 г. основной «списочный» состав высылаемых был в руках ГПУ. Кое-кому удавалось, од­нако, ускользнуть, и «охота.» продолжалась. Через каж­дые несколько дней Ленину посылались очередные че­кистские рапорты. Их острая характерность побуждает меня привести образцы этого жанра.

«Государственное политическое управление. 23 авгус­та 1922 г. № 81521. Москва, Большая Лубянка, 2. Сек­ретариат Коллегии. Тов. Ленину. По поручению тов. Уншлихта посылаю рапорт о состоянии операции по вы­сылке антисоветской интеллигенции на 23-е августа 1922 г. Приложение: упомянутое. Секретарь Коллегии ГПУ Езер­ская»[76]. И еще: «Т.Ленину. Зампреду тов. Уншлихту. Ра­порт. Состояние операции по высылке антисоветской ин­теллигенции на 23 августа. 1) За отчетные два дня при­сланы согласно нашим телеграммам арестованные из Во­логды — Шишкин и из Новгорода — Булатов. 2) Нами арестованы из оставшихся до сих пор неразысканными 3 человека: Л.Н.Юровский, Осоргин и Изюмов и профес­сор Велихов переведен с домашнего ареста во внутрен­нюю тюрьму. 3) Итого, по Московскому списку из 67 че­ловек, подлежащих аресту и высылке за границу, нами арестовано: а) домашним арестом 11 человек, б) аресто­ваны и содержатся во внутренней тюрьме 14 человек... в) освобождены после заявления о желании выехать за границу за свой счет 21 человек... Все они дали обяза­тельства в недельный срок закончить свои дела и вы­
ехать за границу; г) не арестованы по Москве 8 чело­век... д) находятся в других городах И человек... Сде­лан вторичный запрос местным Губотделам о результатах ареста; е) всего таким образом по списку недостает не­указанных двух человек — Фалина, арестованного ранее и высланного под надзор органов ГПУ, и Ефимова, кото­рый содержится в Таганской тюрьме. 4) Из содержащих­ся во внутренней тюрьме 14 человек Тяпкин, Кравец, Брилинг и Велихов переданы вместе с делами в КРО ГПУ. Остальные 10 человек подлежат высылке за грани­цу за счет ГПУ и под конвоем. 5) С Украины сведений не поступало. Послана вторая телеграмма с предложени­ем поспешить ответом. 6) Петроградский Губотдел пред­ставил следующую сводку о результатах операции: с 16 на 17 августа нами арестовано согласно списку антисо­ветской интеллигенции города Петрограда 30 человек... Все вышеуказанные лица б)адут высланы за границу под конвоем за счет ГПУ»[77]. Следующие семь человек (Замя­тин Е.И., Карсавин Л.П., Лосский Н.О. и др.) «соглас­но их желания будут пущены (так в тексте. — Л.К.) за границу за свой счет». Четверо (Садыкова Ю.Н. и др.) высылаются в Восточные губернии для использова­ния в борьбе с эпидемиями. Этот рапорт подписан нач. СО ГПУ И.Решетовым[78].

Спустя несколько дней — 27 августа 1922 г. — из Коллегии ГПУ было направлено новое донесение. «Тов.Ленину. По поручению тов. Уншлихта посылаю копию рапорта о состоянии операции по высылке антисо­ветской интеллигенции на 26 августа. Приложение: упо­мянутое. Секретарь Коллегии ГПУ Езерская» (Там же. Л. 13). 4Рапорт состояния операции по высылке лиц антисоветской интеллигенции на 26 августа. 1) За отчет­ные два дня согласно наших телеграмм прислан из Калу­ги арестованный Ромадановский. 2) Арестованы из ос­тавшихся неразысканными 2 человека — Пальчинский и Изгарышев. 3) Итого по московскому списку из 67 чело­век, подлежащих аресту и высылке за границу, нами арестованы: а) домашним арестом 11 человек, указанные в предыдущей сводке, и арестованный 24 августа Изга­рышев, итого 12 человек; б) арестованы и содержатся во внутренней тюрьме 14 человек, указанных в предыдущей
сводке, и арестованы 25 августа Пальчинский и Ромада- новский — итого 16 человек; в) не арестованных по Москве 6 человек; г) находятся в других городах 10 че­ловек; е) и освобожденные для выезда на свой счет ука­занные в предыдущей сводке 21 человек. 4) Из числа подлежащих высылке: а) освобожденных и отправлен­ных за свой счет 33 человека, из них заполнены анкеты и сданы в ИНО ГПУ документы 16 человек на получе­ние паспортов — итого со сданными ранее 23; б) как наиболее активные и серьезные антисоветские деятели высылаются под конвоем 6 человек. 5) Новых сведений

о результатах операции по Петрограду и Украине не по­ступало. Украине сделано повторное предложение по­спешить сообщением о результатах. Зам. нач. 4 отдела СО ГПУ Зарайский. 26 августа 1922 года»[79].

Списки высылаемых продолжали уточняться. Кое- кто освобождался от депортации по секретным мотивам ГПУ или по ходатайству различных советских учрежде­ний и отдельных лиц. Другим предъявлялись новые об­винения. Для того чтобы разобраться во всем этом, была создана еще одна комиссия.

Перед нами ««Выписка из протокола № 1 заседания комиссии под председательством тов. Дзержинского от 31.8 с.г. по пересмотру ходатайств об отмене высылки лиц, о которых соответствующими учреждениями дела­лись заявления об оставлении на местах»[80]. События раз­вивались так быстро, что судьба людей менялась подчас буквально на глазах. Если еще неделю назад Ереме­ев Г.А., Гусаров И.Е., Савич И.К. и Тельтевский А.В. фигурировали в петроградском списке как присужден­ные к высылке за границу под конвоем за счет ГПУ, то теперь, в конце августа, они перекочевывают в дру­гой черный список — против них возбуждается дело о принадлежности к антисоветской организации. В связи с этим их высылка отменяется и они продолжают со­держаться под стражей. Тельтевскому к тому же инкри­минируется, что он правый эсер. Бывший царский про­курор Савич, отказавшийся дать подписку о доброволь­ном выезде из России, высылается в Тюменский уезд. Приостановлена также высылка Рыбникова Л.А., кото­рому предъявлялось обвинение в активной антисовет­
ской деятельности, и Кондратьева Н.Д. за содействие эсерам. Депортация ряда лиц задерживалась из-за необ­ходимости дополнительного расследования. Были и иные мотивы пересмотра. Так, высылка Озерова И.Х. временно приостанавливалась в связи с проводимой им специальной финансово-экономической работой. Приос­танавливалась и депортация Паршина Н.Е., за которого ходатайствовало Главное управление Горной промыш­ленности. Резолюция комиссии по пересмотру этого дела гласит: 4-му отделению Секретного отдела поручено путем опроса т.Богданова и Стеклова выяснить полез­ность оставления его, как спеца горной промышленности в РСФСР (карандашная вставка: с единственный по своей специальности»). Более определенное решение принимается по делу Юровского Л.Н.: на основании письменных ходатайств Наркомфина и личных перего­воров зам. Наркомфина М.К.Владимирова с Дзержин­ским Юровского решено оставить в Москве как круп­ного специалиста-финансиста. Вполне недвусмысленно определяется и участь инженера Сахарова А.В.: «От вы­сылки освобожден по секретным соображениям ГПУ»[81]. Пересмотрен был и вопрос об Е.И.Замятине. Известный писатель, арестованный одновременно с философами, он был приговорен к высылке за границу бессрочно. Но критик А.К.Воронский ходатайствовал об оставлении Замятина на родине. Привожу связанный с этим пункт протокола Комиссии Дзержинского: «Замятин, Евгений Иванович. Вследствие ходатайства т.Воронского об ос­тавлении Замятина в России на предмет сотрудниче­ства его в “Красной нови” высылка временно приос­тановлена до окончания переговоров»[82]. Понадобились, видимо, дополнительные усилия, чтобы достичь в этом вопросе окончательного решения.

В тот же день, когда Комиссия Дзержинского про­должала решать еще не вполне определившиеся судьбы высылаемых, — 31 августа 1922 г. — в «Правде» публи­куется сообщение, подводящее общие итоги операции. «По постановлению Государственного политического уп­равления, — сказано здесь, — наиболее активные контр­революционные элементы из среды профессуры, врачей, агрономов, литераторов высылаются частью в Северные
губернии России, частью за границу... Советская власть обнаружила слишком много терпения по отношению к этим элементам, надеясь, что они поймут бессмыслен­ность своих надежд о возвращении к прошлому. Она предоставляла им полную возможность работать для дела восстановления нашего хозяйства и для действи­тельно научной работы. Но кадетствующие элементы не пожелали пойти по этой дороге... Среди высылаемых почти нет крупных научных имен. В большинстве это по­литиканствующие элементы профессуры, которые гораз­до больше известны своей принадлежностью к кадетской партии, чем своими научными заслугами... Высылка ак­тивных контрреволюционных элементов и буржуазной интеллигенции является первым предупреждением Со­ветской власти по отношению к этим слоям. Советская власть по-прежнему будет высоко ценить и всячески под­держивать тех представителей старой интеллигенции, ко­торые будут лояльно работать с Советской властью, как работает сейчас лучшая часть специалистов. Но она по- прежнему в корне будет пресекать всякую попытку ис­пользовать советские возможности для открытой или тайной борьбы с рабоче-крестьянской властью за рестав­рацию буржуазно-помещичьего режима»[83].

Депортация умов затянулась до конца года. Ленин старался держать ее под своим контролем. В ноябре он запрашивает ГПУ об одном из лидеров меньшевизма

А.Н.Потресове. И получает ответ: «Государственное по­литическое управление. 22 ноября 1922 г. № 81953. Сек­ретариат Коллегии. Тов. Ленину. На Ваш запрос сооб­щаю, что гр. Потресов по решению комиссии Политбюро не был включен в список высылаемых за границу. Зам. пред. ГПУ Уншлихт»[84].

Осенью 1922 г. отбыло за рубеж несколько групп вы­сылаемых. С.Н.Булгаков был выдворен из Крыма в конце декабря. В декабре же принято решение Политбю­ро о высылке историка Н.А.Рожкова, но не на Запад, как намечалось раньше, а в Псков. Именно вглубь стра­ны, в северные и восточные губернии двинулся основной поток репрессированных.

Изгнание или смерть

Судя по всему, эта операция и задумывалась изна­чально как вариант ссылки, хотя и в непривычном обла­чении. Об этом свидетельствует, в частности, тот факт, что советское правительство обратилось вначале к Герма­нии с просьбой о разовом предоставлении виз всем де­портируемым — в государственном, так сказать, поряд­ке, еп Ыок. Комментируя это, Лосский пишет: «Канцлер Вирт ответил, что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писа­тели сами обратятся с просьбой дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство»[85]. Еще нагляднее вы­ступает перед нами истинный характер «Операции», если учесть, что высылка за границу меньшей, элитной части репрессированных прикрывала привычное заточе­ние большинства их в тюрьмах, лагерях и других «зонах». Высылка сочеталась с ссылкой, более того — была ее моментом, частью.

Факты изгнания деятелей культуры имели место и раньше. Еще задолго до нашей эры философ-демократ Эмпедокл был изгнан из Агригента, стоики Сенека и Эпиктет — из Рима, позднее, в начале христианской эры, был изгнан римский поэт Овидий, на рубеже Сре­дневековья и Нового времени — Данте изгоняется из Флоренции. Но такая широко запрограммированная, коллективная депортация умов, какая произошла у нас, — это уже нечто иное, новое.

Пора развеять миф о том, что она являлась частным эпизодом, маргинальным зигзагом истории.

Это был существенный элемент большевистской стра­тегии, нацеленный на установление духовно-мировоз­зренческой монополии партии в обществе, на ее диктату­ру и в сфере сознания. Свобода объявлялась тем самым вне закона. Диалог как первооснова и душа культуры подменялся директивно-командным монологом, идеоло­гическим диктатом, окриком, угрозой.

Первой жертвой изгнания стали лучшие философы России — культурный цвет нации, но, в сущности, это был удар по российской интеллигенции и интеллигент­ности, духовности вообще.

Пора развеять и другой миф — о якобы филантропи­ческом, гуманном характере этой партийно-чекистской «Операции»; она, мол, проводилась чуть ли не в интере­сах самих ее жертв, призвана была спасти их от грозя­щей гибели. Эту точку зрения выразил, в частности, Троцкий 30 августа 1922 г. в беседе с американской жур­налисткой Луизой Брайянт: «Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, — говорил он, — сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное ору­жие в руках наших возможных врагов. В случае новых военных осложнений, — а они, несмотря на наше миро­любие, не исключены, — все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага. И мы вынуждены будем расстреливать их по законам войны. Вот почему мы предпочли сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно. И я выражаю надежду, что вы не откажетесь признать нашу предусмотрительную гуманность и возьмете на себя ее защиту перед общественным мнением»[86]. Это безжалост­ное фарисейство и демагогия. Действительный расчет властей состоял в ином: оторвать, изолировать инако­мыслящих от своего народа и Родины, избавиться от не­желательных сильных оппонентов; выбить их «из седла», из привычной жизненной колеи, добиться их де­морализации и устранения с исторической арены. Отсю­да и альтернатива, которая им предлагалась: изгнание или смерть. Бессрочная ссылка ставилась в один ряд с расстрелом.

Жесточайший удар наносился и по собственной стра­не, ее традициям и устоям, ее интеллектуально-нравст­венному потенциалу. Одним из пагубных последствий «Операции» стал разрыв преемственности в развитии отечественной культуры, особенно философии. Изгнание русских мыслителей повлекло за собою их более чем полувековое замалчивание (вперемешку с охаиванием), исключение их трудов из культурного оборота. Многие достижения русской мысли, высоко оцененные на Западе и Востоке, вошедшие в сокровищницу мировой культу­ры, оказались надолго утрачены, не востребованы в соб­ственной стране. Это вписывается в исторический кон­текст таких событий, как глобальное обескровливание

России в мировой и гражданской войнах, ликвидация дворянства и купечества, вынужденная массовая белая эмиграция, выплеснувшая за наши рубежи значительную часть интеллигенции. В итоге национальному духовному генофонду был нанесен огромный качественный урон, содействовавший люмпенизации и конформизации обще­ства, распространению догматизма и примитивизма в об­щественном сознании. Не случайно многие яростные го­нители русских идеалистов тогда же, в 1922 г., стали ак­тивными недругами философии вообще, проводниками философского нигилизма (И.Боричевский, С.Минин,

В.Рожицин и др.); характерно, что их геростратовский девиз «философию за борт» нашел отклик и в таком оп­лоте официальной идеологии, как Комуниверситет им. Свердлова, в выступлениях его ректора, старого больше­вика М.Лядова. Так изгнание философов обернулось от­речением от философии.

Отмечу и то, что эта «Операция» создала прецедент, который неоднократно повторялся с теми или.иными ва­риациями в дальнейшем, в наше время (изгнание Алек­сандра Солженицына, Иосифа Бродского, Галины Виш­невской, Мстислава Ростроповича и др.). Зло порождает зло.

Нет надобности идеализировать старых русских фи­лософов, во всем с ними соглашаться. Они и сами неред­ко спорили между собой. Но в одном они были едины: в своей беззаветной любви к Родине, в заботе о ее духов­ном возрождении, о нравственном здоровье общества. И покидая Россию, они оставили нам несколько важных заветов-предостережений.

С.Л.Франк писал, что главный нравственный водо­раздел в современном русском обществе проходит «между сторонниками права, свободы и достоинства лич­ности, культуры, мирного политического развития, осно­ванного на взаимном уважении, чувства ответственности перед Родиной как великим целым, с одной стороны, — и сторонниками насилия, произвола, разнуздания клас­сового эгоизма, захвата власти чернью, презрения к культуре, равнодушия к общенациональному благу — с другой. В одном лагере хотят свободы для всех, надеют­ся, что отныне не будет политических преследований, от­носятся с великодушием к побежденным и униженным представителям старой власти; в другом — пытаются за­вести цензуру, хотят арестовывать всякого инакомысля­
щего и дают побежденным чувствовать силу кулака побе­дителя»[87]. Л.П.Карсавин выражал надежду, что русский народ преодолеет ненависть и насилие, положит начало христианской жизни на Земле. П.А.Сорокин предупреж­дал в статье «Заветы Достоевского»: «Без любви, без нравственного совершенствования людей не спасет и перемена общественного строя, изменение законов и уч­реждений. Напишите какие угодно конституции, переса­дите какие угодно учреждения, но раз люди безнравст­венны, раз в них и их поступках нет нравственной идеи любви, то никакого улучшения быть не может. Вне любви не только не может быть спасения, но не может быть и никаких спасителей и освободителей. Если толь­ко сам спасатель не проникся всецело чувством любви на деле, в своих поступках и поведении, то какими бы вы­сокими словами он ни прикрывался, какую бы велико­душную пыль ни пускал в глаза, — такой человек будет лжепророком, мнимым освободителем, вожаком, веду­щим к гибели, фальшивомонетчиком, сеющим семена преступлений и зла, великим тираном, а не благодетелем человечества. Таким людям народ нужен только для осу­ществления их собственных аппетитов»[88]. Эти мысли вы­дающийся социолог продолжил в год своего изгнания, обращаясь к студенческой молодежи: «В результате войны и революции наше отечество лежит в развали­нах... Задача возрождения России падает на ваши плечи, задача бесконечно трудная и тяжелая... Первое, что вы должны взять с собой в дорогу, это знания, это чистую науку, обязательную для всех... Но не берите суррогатов науки, так ловко подделанных под нее псевдознаний, за­блуждений, то «буржуазных», то «пролетарских», кото­рые в изобилии предлагают вам тьмы фальсификато­ров... Мир не только мастерская, но и величайший храм, где всякое существо, и прежде всего всякий человек — луч божественного, неприкосновенная святыня. Ношо Ьопйш Оеиз (а не 1ириз) ез1: — вот что должно служить вашим девизом. Нарушение его, а тем более замена его противоположным заветом зверской злобы, волчьей грызни друг с другом, заветом злобы, ненависти и наси­
лия, не проходила никогда даром ни для победителя, ни для побежденного»[89].

Как провидчески и современно звучат эти слова, про­никнутые жаждой духовно-нравственного возрождения России.

Прощаясь с Родиной, опальные мыслители стреми­лись нас образумить, предостеречь. К сожалению, их голос не был услышан.

«Вопросы философии1993.


А.П. Огурцов

Подавление философии

Я новый мир хотел построить, Да больше нечего ломать.

В.Друк

Сталинизм — это прежде всего режим личной влас­ти, автократия с ее отказом от демократических начал социальной и политической жизни, унификацией культу­ры, репрессивной идеологией, формировавшейся вокруг мифологического культа одной личности — Хозяина и одной ценности — Порядка. Здесь политика подменя­лась политиканством, наука — служением утилитарно­прагматическим целям, философия — идеологией вер­хушки, ставшей у кормила власти командно-бюрократи- ческой системы, которая сама также была подавлена дес­потической волей автократа.

Сталинизм не нуждался в философии как науке. Ему было совершенно чуждо объективное, критическое ос­мысление действительности, неприемлемо само искание истины, ибо последняя уже была провозглашена «гени­альным учителем и вождем всех народов». Поэтому «уже возвещенную» истину следовало лишь повторять, заучивать и комментировать.

На этой «возделанной» почве и выросли автократи­ческий режим и авторитарная идеология с ее культом Вождя, бездумной верой в мудрость принимаемых им ре­шений, с насилием как основным методом воспитания нового человека.

В своем обобщенном виде эти авторитарные догмы были изложены, как известно, в «Кратком курсе исто­рии ВКП(б)», в ее IV главе «О диалектическом и исто­рическом материализме». Но следует, конечно, помнить, что складывались они постепенно. Их совокупность и конфигурация менялись в зависимости от обстоятельств, и лишь в 30-е годы все богатство и многообразие фило­софских исканий, как мы покажем это ниже, было окон­чательно подавлено и замещено идеологическим катехи­
зисом, в котором на примитивные, далекие от жизни псевдофилософские вопросы стали даваться столь же примитивные псевдофилософские ответы.

Культ упрощенно толкуемой борьбы — политичес­кой, идеологической, научной — повлек за собой в эти годы негативное, предвзятое отношение ко многим явле­ниям и корифеям всей прошлой и зарубежной культуры, противостоящей по всем линиям социалистической куль­туре.

Коротко говоря, эта фетишизация противоборства культур и идеологических направлений, наряду с други­ми факторами, и привела к утверждению тезиса об уси­лении классовой борьбы в ходе строительства социализ­ма, послужив идеологическим оправданием репрессий, когда в атмосфере агрессивности и воинствующего ниги­лизма ликвидировались целые научные школы, уничто­жались люди. Это естественно, в свою очередь, вело к отрыву советской науки от научно-исследовательской де­ятельности за рубежом, к свертыванию международных научных контактов и в конечном счете к отставанию нашей науки в целом ряде наиболее важных и перспек­тивных областей исследования. Но прежде всего эта ги- перкритическая идеология оказалась разрушительной, конечно, для самой философии.

Догмат об усилении идеологической борьбы непо­средственно коснулся философии, в которой хотели ви­деть лишь выражение классовых или групповых интере­сов. Вульгарно-социологический подход к философии — этой «квинтэссенции всей культуры» — пытался превра­тить ее в те годы в прямом смысле в идеологическую «пайку»[90], с помощью которой внедрялись бы в общест­
венное сознание шаблоны и авторитарные клише вместо поиска ответов на реальные проблемы жизни.

Падение уровня развития философской науки нача­лось с резкого снижения той требовательности, которой, собственно, и измеряются ее содержание и смысл. Арест и высылка за границу в 1922 году тех философов и со­циологов, которые не приняли Советской власти и в связи с этим были ей идеологически чужды, ликвидация появившихся философских обществ, введение запретов на получение высшего образования детьми из семей ин­теллигенции и имущих классов — все это заведомо не могло не сказаться на снижении планки указанной требо­вательности. Средний уровень философской культуры стал формироваться уже не по высшим критериям спо­собности человека к теоретическому мышлению, а по его упрощенным и вульгаризированным формам.

Правда, в первые годы Советской власти наряду с ликвидацией прежних стихийно возникавших философ­ских организаций (обществ, кафедр, объединений) раз­вернулось и создание новых идеологических институтов. Уже 25 июля 1918 года декретом ВЦИК создается Соци­алистическая академия общественных наук в качестве противовеса социально-гуманитарным отделениям Рос­сийской академии наук. В 1919 году организуется Рос­сийская академия истории материальной культуры, объ­единившая вокруг себя тех интеллектуалов, которые не вошли в историко-филологическое отделение академии наук. Формирование новых институтов было особенно активным в первое десятилетие Советской власти. В это время были созданы Коммунистический научно-исследо- вательский институт в Петрограде, Научное общество марксистов, общество воинствующих материалистов, об­щество «Октябрь мысли», по изучению культуры совре­менности , Г осударственный научно-исследовательский институт изучения и пропаганды естественнонаучных основ материализма им. К.А.Тимирязева, университет им. Я.М.Свердлова и др. Тем самым, казалось бы, со­здавались институциональные предпосылки для расцвета философии. Однако, если мы проанализируем состав философского сообщества того времени, его образова­тельный уровень, а также идеологические установки участников этого процесса, вместе с энтузиазмом прине­сших в духовную жизнь нетерпимость и склонность к ре­волюционной фразе, то увидим явное снижение и его
философской культуры, и уровня исследовательских задач. В результате были разрушены традиционные ме­ханизмы, обеспечивавшие некогда профессиональную подготовку специалистов и объективность самих фило­софских изысканий. Философия оказалась, таким обра­зом, во власти все более жестокого контроля.

Нередко сталинизм отождествлялся с господством го­сударственной бюрократии над обществом, или с тем, что можно назвать условно партократией. Подобное ото­ждествление, допустимое в публицистике, едва ли, однако, корректно, поскольку при этом смешиваются различные фазы социально-политического и идеологического разви­тия. В действительности партократия и автократия — это два типа социально-политической организации и уп­равления. При всей их близости между ними нельзя не видеть существенного отличия. Суть дела не в том, что в период автократии партийный и государственный аппа­рат потерял самостоятельность, а в том, что по своим объективным функциям партократия еще не была прямо связана с бюрократией, то есть с тем слоем государствен­ных чиновников, которые обладали компетентностью и ориентировались на соблюдение принятых формальных норм и законов. В условиях появления однопартийной системы, сложившейся в Советской России, партия была лишь частью общества, хотя и тогда претендовала на «Общее лицо и Тотальную функцию». Но автократия действительно родилась из партократии, и случилось это в тот момент, когда большинство ее представителей окон­чательно прониклись уверенностью в том, что партия всегда права и воплощает в себе все знание законов исто­рического развития. Если для партократии была харак­терна ортодоксальность сознания, стремление подчерк­нуть верность принципам, то для автократии стали при­сущи полная беспринципность и сервилистское согласие со всем, что скажет Вождь. Переход от партократии к автократии был сложен, противоречив, и многие деятели партии и государства уловили этот процесс перерожде­ния правящей партии и не приняли нарождающийся автократический режим[91].

Принципиальное различие между партократией и автократией заключается в том, что на первом этапе внутри партии еще допускались дискуссии и обсужде­ния, но коль скоро решение было принято, партия, сто­явшая во главе государства, должна выступать единым фронтом; при автократическом же режиме не было ни внутрипартийных, ни иных споров, ибо самое их допу­щение означало для авторитарного сознания допущение сомнения в истине, возвещенной Вождем. Переход от партократии к автократии имел самые губительные пос­ледствия, в том числе и для философии, поскольку была создана система жесткого контроля за печатью, препода­ватели проходили проверку на лояльность, а инакомыс­лие, не допускавшееся и раньше, стало рассматриваться как политическое (контрреволюционное) действие. Не­терпимость и репрессивность — таково состояние массо­вой психологии при режиме автократии.

Полемика между «механистами» и «диалектиками»

Сразу же после смерти В.И.Ленина советское фило­софское Сообщество оказалось втянутым в острую дис­куссию. Конечно, нельзя забывать, что маховик обвине­ний и взаимных разоблачений в середине 20-х годов лишь начинал раскручиваться. Но уже в этой первой дискуссии, расколовшей лагерь марксистов на две непри­миримые группы, отсутствие научных аргументов ком­пенсировалось грубостью и крепостью эпитетов, обвине­ниями в ревизионизме и ликвидаторстве, экстремистским фанатизмом в проведении своей позиции, причем любая иная позиция трактовалась при этом как оппозиция. Каждая из полемизировавших сторон не слушала аргу­менты и контраргументы другой стороны. Каждая из
сторон бесконечное число раз приводила одни и те же цитаты из недавно опубликованной «Диалектики приро­ды» Ф.Энгельса и даже не помышляла обратиться к до­стижениям естественных наук в XX веке. В группу «ме­ханистов», которую возглавляли Л.Аксельрод и А.К.Ти­мирязев, входили А.Варьяш, И.И.Скворцов-Степанов, Вл.Сарабьянов и др.. В группу «диалектиков», которую возглавлял А.М.Деборин, входили Я.Стэн, Н.Карев, Гр.Баммель и др.

Дискуссия прошла ряд этапов. Уже в 1924—1925 годах между И.И.Скворцовым-Степановым, с одной сто­роны, и Я.Стэном — с другой, развернулась полемика в журнале «Большевик». Она вспыхнула из-за послесловия И.И.Скворцова-Степанова к книге Г.Гортера «Историчес­кий материализм» (М., 1924), где он проводил точку зрения, согласно которой никакого иного способа мысли, кроме механического, ни естествознание, ни философия не знают и не будут знать. Поэтому все разговоры о форми­ровании диалектического способа мышления и о внедре­нии его в естественные науки являются, по мнению И.И.Скворцова-Степанова, схоластическими и противоре­чат реальным тенденциям развития естествознания.

Второй этап — дискуссия весной и летом 1926 года в Институте научной философии, возникшая по случай­ному поводу, но переросшая в длительное истязание себя и своих оппонентов. После затянувшихся словопре­ний, на которых лишь Л.Аксельрод выступала трижды, «механисты» объединились вокруг Тимирязевского науч- но-исследовательского института и выпустили в свет не­сколько сборников «Диалектика в природе» (Вологда, 1928). К 1929 году дискуссия между «механистами» и «диалектиками», по сути дела, закончилась. Закончи­лась поражением «механистов». 2-я Всесоюзная конфе­ренция марксистско-ленинских научно-исследователь­ских учреждений, заслушав доклад А.М.Деборина «О современных проблемах философии марксизма-лениниз­ма», приняла резолюцию, в которой отмечалось, что «наиболее активным философским ревизионистским на­правлением за последние годы являлось течение меха­нистов». «Ведя, по существу, борьбу против философии марксизма-ленинизма, не понимая основ материалисти­ческой диалектики и подменяя на деле революционно­материалистическую диалектику вульгарным эволюци­онизмом, а материализм — позитивизмом, объективно препятствуя проникновению методологии диалектическо­
го материализма в область естествознания и т.д., — это течение представляет явный отход от марксистско-ле­нинских философских позиций»[92].

В чем же существо разногласий между «механиста­ми» и «диалектиками»?

Полемика затрагивала прежде всего статус марксист­ской философии, ее отношение к естественным наукам. Если для «механистов» не существовало отдельной и обо­собленной области философствования, в принципе отожде­ствляемого ими с выводами естественных наук, то для «диалектиков» марксистская философия обладала само­стоятельным статусом й специфическим содержанием. Она представляла собой методологию и теорию познания.

Для «механистов» был характерен, по существу, отказ от философии. И к тому же позитивистское ото­ждествление философии с общими выводами из естест­венных наук приводило их в конечном счете к догмати- зации далеко не современного уровня развития научного знания. Но если «механисты» ограничивали все научное знание законами механики и той картиной мира, кото­рая была развита на основе классической механики, то и «диалектики», апеллируя к диалектическому методу немецкого классического идеализма (прежде всего к Ге­гелю), также фактически не смогли подойти к гносеоло­гическому и методологическому осмыслению достижений естествознания конца XIX — начала XX века. И те, и другие пытались, по существу, реставрировать внутри философского знания компоненты уже отжившие — или механицизм, или идеалистическую диалектику. Так, И.И.Сквор­цов-Степанов еще в 1924 году писал: «Марксист должен прямо и открыто сказать, что он принимает так называе­мое механическое воззрение на природу, механистичес­кое понимание ее»[93]. В 1928 году в итоге полемики с «деборинцами» он также отождествляет диалектику с механистическим способом мысли: «Для настоящего вре­мени диалектическое понимание природы конкретизиру­ется именно как механистическое понимание»[94].

Попытка «механистов» универсализировать механи­ческие модели и способы объяснения (модели равнове­сия, баланса, статики, устойчивости), перенести их из механики в биологию и социологию не соответствовала уровню развития научного познания в этот период.

Их стремление превратить механику в лидера естест­вознания XX века, а механистическую картину мира — в универсально-философское мировоззрение шло враз­рез с основными тенденциями науки. Эта гальванизация механических моделей происходила в то время, когда не только биология и социология, но и квантовая меха­ника (в частности, при построении Н.Бором квантово­механических моделей строения атома) уже положили в основу анализа и начали широко использовать понятия нестационарных состояний, нестатические модели и т.п. В то время как физика уже стала неклассической, за­щитники механицизма по-прежнему стремились возвра­тить физику и науку в целом к уже преодоленному ею периоду классической механики, абсолютизировавшей устойчивость природных явлений, модели равновесия и баланса при объяснении природы.

Развернувшаяся в конце 20-х годов полемика с «ме­ханистами» касалась острых методологических проблем науки — границ механистической картины мира, моде­лей и методов механики, необходимости выдвижения новых моделей, строящихся на иных основаниях, на­пример неустойчивости равновесия, неравновесности биологических и социальных систем, их несводимости к механическим процессам.

Объективный смысл борьбы с «механистами» заклю­чался в утверждении новых научных теорий, использу­ющих неклассические, немеханические модели и объяс­нительные схемы, в оспаривании нигилистического от­ношения к научным теориям XX века — квантовой ме­ханике, теории относительности, теории направленной эволюции, или номогенеза, и др. Негативное отношение к ведущим теориям физики XX века составляло кредо «механистов». Например, один из их лидеров, А.К.Ти- мирязев, на протяжении всей своей жизни был непри­миримым противником всех теорий современной физи­ки. Он обвинял всю физику в идеализме, поскольку она отказалась от наглядных механических моделей и заменила их абстрактно-математическими построениями. Так, теория относительности А.Эйнштейна была для
него разновидностью идеалистической философии и диаметрально противоположна марксистской филосо­фии. Отождествив теорию относительности с махизмом (на деле А.Эйнштейн выступал с критикой махизма),

А. К.Тимирязев называл основателя теории относитель­ности не иначе как реакционером в науке, который спо­собствовал якобы попятному движению научного зна­ния. Столь же нигилистичным было и его отношение к квантовой механике. Ошибочно отождествив механи­цизм с материализмом, а критику механицизма с кри­тикой материализма и с идеализмом, он связывал с от­казом от механически-наглядных моделей кризис в фи­зике вообще и в квантовой механике в частности. Все критики механицизма, даже среди советских ученых, квалифицировались им как проводники буржуазного идеалистического мировоззрения. К идеалистам, врагам марксизма и Советской власти он причислял таких вы­дающихся ученых, как П.П.Лазарев, В.И.Вернадский, Л.С.Берг и др. Из квазифилософских квалификаций («идеалист», «метафизик» и т.д.) делались прямые по­литические выводы о лояльности того или иного уче­ного.

Хотя в полемике с «механистами» «диалектики» были во многом правы и фиксировали действительные слабости методологической позиции защитников механи­цизма, однако и представители «деборинской школы» остались далеки от философского обобщения достиже­ний науки XX века. Основные усилия их были направ­лены на то, чтобы гальванизировать гегелевскую диа­лектику, доказать ее действенность во всех частностях и деталях. Даже в тех, антикварность которых уже стала очевидной в XIX, а не только в XX веке. Само собой разумеется, что достижения естественных наук и математики XX века не могли быть адекватно интерпре­тированы с позиций идеалистической философской сис­темы начала XIX века. При всей глубине философского мышления Гегеля нельзя все же забывать (а именно это было характерно для представителей группы А.М.Дебо- рина), что гегелевская концепция и в постановке и в решении многих философско-методологических проблем несла на себе печать культуры вековой давности, что она отражала особенности и ограниченность науки того времени, усиленные идеалистической критикой совре­менной ему науки, развернутой в натурфилософии (в
частности, критики Гегелем атомизма, ньютоновской оп­тики, дифференциального исчисления). Завышая науч­ность гегелевской диалектики, ее перспективность для гносеологического и методологического анализа естест­вознания, представители группы А.М.Деборина смотре­ли сквозь ее шоры и на науку XX века, пытаясь уло­жить ее достижения в прокрустово ложе гегелевской диалектики. Поэтому обвинения «диалектиков» в схо­ластике, выдвигавшиеся со стороны «механистов», были во многом не столь уж несправедливы, гегельянская ме­тодология, оторванная от процесса познания и навязы­ваемая в качестве схемы всему и вся, действительно превращалась в схоластику. Навязывая естествознанию XX века гегельянские схемы-триады, «диалектики» столь же безапелляционно обвиняли в идеализме и тех ученых, которые мыслили самостоятельно и развивали оригинальные методологические идеи. В этой связи по­казательна, в частности, дискуссия между А.М.Дебори- ным и В.И.Вернадским, которая будет .освещена чуть позднее.

Одним из центральных пунктов полемики между «механистами» и «диалектиками» был вопрос о возмож­ности редукции нового качества к количественным про­цессам и отношениям, сведения сложного к простому. Если «диалектики» подчеркивали скачкообразность перехода от низшей формы к высшей, несводимость но­вого качества к количественным процессам, то «механис­ты» полагали, что сведение составляет основную харак­теристику научного познания. «Без сведения (относи­тельного) сложного к простому, разнообразия к однооб­разию, множества к единству и единства к множеству не существовало бы ни физики, ни математики, ни любой другой науки»[95]. «Механисты», прилагая ко всему один масштаб — механики, не допускали качественных изме­нений и проводили физикалистскую точку зрения при интерпретации биологических и социальных процессов. Проблема редукции крайне обострилась при попытке объяснить сущность живого. Можно ли свести живое к физико-химическим свойствам? Достаточно ли познава­тельных средств механики для объяснения жизни? Все
эти вопросы возникли в ходе дискуссии «механистов» и «диалектиков». Трактуя качество как изменение того же количества, а «скачки» как выражение нашего незнания скрытых количественных параметров, «механисты» об­виняли «диалектиков» в витализме, поскольку последние говорили о несводимости живого к физико-химическим процессам. Надо сказать, что и до сих пор эта проблема не нашла окончательного решения и среди современных философов ведутся дискуссии о редукционизме, о воз­можности сведения живого к физико-химическим процес­сам и о границах такой редукции.

Спор между «механистами» и «диалектиками» был далек от научной полемики. Стороны не стеснялись в средствах, обвиняя друг друга в идеализме, ликвидатор­стве, схоластике, эклектизме, антимарксизме, философ­ской беспомощности и т.д. Например, А.М.Деборин об­винил Л.Аксельрод в сионизме, а Л.Аксельрод своего оппонента — в мещанстве и в соединении марксистской фразы с антимарксистским содержанием. Полемика между ними завершилась идеолого-политической квали­фикацией «механистов» в 1929 году, как «наиболее ак­тивного философского ревизионистского направления». После этого их влияние идет на убыль и окончательно побеждает программа «диалектиков».

Свою основную задачу группа А.М.Деборина усмат­ривала в разработке диалектики как метода изучения природы и общества, как особого способа мышления, противостоящего формальной логике, неправомерно ото­ждествляемой с метафизикой. Диалектизация естество­знания — таково ядро их программы. Диалектика, при­мененная к естествознанию, рассматривалась ими как некая «диалектика природы», цель которой — решение наиболее значимых проблем, таких, как сведение выс­ших форм к низшим, объективность качества, «узлов» и «скачков», взаимоотношение причинности и случайнос­ти, необходимости и целесообразности.

Подвести под естествознание фундамент материалис­тической диалектики — так мыслилась «деборинцами» основная линия философских исследований. Для этого было создано Общество воинствующих материалистов- диалектиков, организован журнал «Естествознание и марксизм», ответственным редактором которого стал акад. О.Ю.Шмидт. На 2-м Всесоюзном совещании марк­систско-ленинских научных учреждений в 1929 году он

4 — 151
выступил с докладом «Задачи марксистов в области есте­ствознания». В редакционной статье первого номера на­званного журнала подчеркивалось: «Нам нужны не мни­моматериалистические формулы, не терминологический псевдомарксизм, а добросовестная, самостоятельная, включающая проникновение в самые специальные вопро­сы науки упорная работа, направленная на расширение области применения марксистской методологии и на вы­явление ее плодотворности в применении к конкретному материалу естествознания»[96]. В первых номерах журнала были опубликованы статьи ведущих советских ученых — Л. А. Л юстерника, А. С. Серебровского, М. М. Завадовско- го, Н.П.Дубинина, И.И.Агола и др. Однако «диалекти- зация» естествознания не была достигнута, под него так и не был подведен марксистский фундамент. Вскоре Об­щество воинствующих материалистов-диалектиков оброс­ло прилипалами и лакействующими псевдоучеными, ко­торые ради якобы научных интересов были готовы под­вести марксистскую базу под все что угодно, даже под «классификацию туберкулеза». Доклад на эту тему об­суждался, в частности, Обществом врачей — материа­листов при 1-м МГУ. Программа «диалектизации», а точнее — идеологической переориентации ученых стала означать, по сути дела, прямое «внедрение» марксизма в естествознание и шельмование многих ученых и целых научных направлений. Между тем то, к чему призывали сторонники группы А.М.Деборина, основывалось не только на неприятии достижений естествознания XX века, но и на открытом противопоставлении диалектичес­кой методологии методологическим нормам и регуляти- вам естественных наук.

В 1929 году выходит очередной, 4-й выпуск сборника Научно-исследовательского института им. К.А.Тимирязе- ва «Диалектика в природе. Одна из его статей — статья

С.С.Перова «Диалектика в биохимии» начинается с уве­рения: «Лет через пятьдесят историк естествознания с похвалой отзовется о попытке Тимирязевского института впервые в СССР проследить диалектические законы в природе, доказывая их наличие и экспериментом и мето­дологическими соображениями»[97]. Если же обратиться к содержанию и сборника, и этой статьи, то его трудно

оценить с похвалой, зная судьбу советской генетики. Дело в том, что генетика трактуется С.С.Перовым как одно из плодовитейших проявлений метафизики. По его словам, «все генетики являются прямыми антидарвинис­тами, ибо принятием генов они совершают основную ре­визию дарвинизма»[98]. В генетике, которую он называет супраметафизическим туманом, он видит основную при­чину трудности проникновения диалектики в биологию. С аналогичной критикой генетики с позиций ламаркизма выступает и другой автор этого сборника — Ф.Дучин- ский. Разрыв между «механической» методологией и ес­тествознанием XX века становился все более и более оче­видным.

«Диалектизация естествознания» и полемика между Дебориным и Вернадским

То, насколько далеки были «диалектики» от реаль­ных философско-методологических проблем науки, ярко демонстрирует полемика их лидера А.М.Деборина с акад. В.И.Вернадским. Со стороны Деборина спор с Вернадским носил отнюдь не отвлеченно философский характер,. «Философская критика» идей Вернадского сразу же приобрела характер сугубо политический — разговор, вместо поиска философских аргументов и контрдоводов, превратился, по существу, в розыск зло­козненных философских построений, в разоблачительст- во, в обвинение в нелояльности к Советской власти. Пафос мнимонаучного и мнимофилософского разоблачи- тельства, а на деле идеологического доноса основывался на передержках, на сознательном искажении текстов и существа работ Вернадского, на приписывании ему того, что он никогда не думал.

Формально первым выступил против Деборина Вер­надский, который 20 ноября 1928 года написал «Записку о выборе члена Академии по отделу философских наук». Однако эта «Записка» отнюдь не предназначалась для печати и касалась внутриакадемических проблем. И уж тем более она не предназначалась для ознакомления кан­дидату в академики. Но, очевидно, она все же стала из­вестна Деборину, против избрания которого в академики выступал в своей «Записке» Вернадский. Однако содер­
жание этого документа было гораздо шире и глубже, чем просто отрицательный отзыв о работах кандидата в ака­демики. Речь в данном случае шла не столько об одном из советских философов, и даже не о критериях выбора академика, сколько о состоянии философии в нашей стране в целом и ее воздействии на развитие науки. Планка требований, предъявляемых Вернадским к кан­дидату в академики по философии, весьма высока: «Он должен обладать непререкаемым большим авторитетом, признанным если не на свободной мировой арене фило­софской мысли, что едва ли возможно для официальной философии, хотя бы даже такой большой страны, как наша, — то в кругу идейных исканий господствующей партии... Удовлетворяет ли всем этим условиям А.Дебо- рин? Мне кажется, что нет. Сейчас в русском диалекти­ческом материализме нет единого течения... А.М.Дебо- рин является авторитетом для своих последователей, но абсолютно никакого философского значения не признают за ним его партийные философские противники»[99].

В.И.Вернадский проводит мысль о том, что трудно разобраться, какое течение внутри официального диалек­тического материализма является правым. Поэтому един­ственным критерием оценки философского направления может быть лишь «отражение того или другого понима­ния диалектического материализма на точной научной работе в нашей стране» (С. 111). Если же сопоставить философские идеи «механистов» и «диалектиков» по этому критерию, то «течение, возглавляемое А.М.Дебо- риным, может привести по отношению к научной работе к нежелательным для роста научного знания в нашей стране результатам» (С. 111). Негативное воздействие «диалектиков» на развитие науки Вернадский объясняет тем, что эта школа стремится возродить гегельянство, ко­торое противоречило научным результатам уже в XIX веке и оказало губительное влияние на научные искания в тех странах, где оно утвердилось. «Диалектика геге­льянства уже не первый раз пытается проникнуть в есте­ствознание и математику — в первой половине XIX века оно привело к ненаучным построениям, главным образом немецкой, отчасти и нашей науки и ослабило научную
работу... Едва ли кто из научных работников может со­мневаться, что и сейчас мы подойдем к тому же резуль­тату — к схоластическим построениям вместо точного знания» (С. 112).

Обсуждение кандидатуры Деборина послужило для Вернадского поводом для размышлений о состоянии со­ветской философии, об увеличивающемся разрыве между философией и наукой, о необходимости разных философских направлений. По мнению Вернадского, не может существовать одной-единственной философии. Философия всегда многолика и многообразна. Унифика­ция философии означает превращение ее в официальную государственную идеологию и губительна как для фило­софии, так и для науки в целом. Философия по своему существу должна быть представлена в многообразии фи­лософских течений и направлений. И эту принципиально важную мысль Вернадский обосновывает с разных пози­ций.

Важнейшим положением здесь является тезис о суще­ственном различии философии и науки. Не приемля рас- суждений о классовости науки, которым отдал дань и Деборин, Вернадский подчеркивает, что «наука одна и едина», ’а «ее установления в конечном своем развитии общеобязательны» (С. 108). Философия же отличается от науки тем, что она не обладает общеобязательностью научного знания, в ней гораздо более сильно проявле­ние мировоззрения личности философа, интерпретации им бытия, культуры, науки. Стремление построить одну- единственную философию Вернадский называет утопией, которая может оказать разрушительное влияние на фи­лософские и научные искания, если эта утопия начнет осуществляться и станет принципом государственной по­литики в области духовной жизни.

26 декабря 1931 года В.И.Вернадский выступает на общем собрании АН СССР с докладом «Проблема вре­мени в современной науке». Этот доклад переиздан в его книге «Философские мысли натуралиста» (М.: Наука, 1988. С. 228-255). Поэтому мы не будем пересказывать его содержание, весьма глубокое как в научном, так и философском отношении. Скажем, лишь, что этот до­клад вызвал яростную критику со стороны Деборина и его последователей/ Еще летом 1931 года в журнале «Под знаменем марксизма» была опубликована статья Д.Новогрудского «Геохимия и витализм. О научном ми­
ровоззрении акад. В.И.Вернадского»[100], где последний об­винялся в витализме, идеализме, фидеизме и прочих «грехах». Нетерпимость, стремление унифицировать фи­лософские искания в стране и сохранить «чистоту» марк­систской философии от «классово чуждых» элементов — такова позиция автора, перекликавшаяся с заявлением Сталина в 1929 году о необходимости «выкорчевывания теорий, засоряющих головы наших практиков». «Посте­пенно развиваясь в законченную систему виталистичес­ких взглядов, — писал Новогрудский, — научное миро­воззрение акад. Вернадского становится знаменем реак­ционных сил в области теоретического естествознания и тормозом в реконструкции науки и техники на службе строительства социализма»[101]. Это же обвинение в идеоло­гической и политической нелояльности выдвинул и Де- борин: «Все мировоззрение В.И.Вернадского, естествен­но, глубоко враждебно материализму и нашей современ­ной жизни, нашему социалистическому строительству»[102]. Совершенно ясно, что к таким аргументам прибегают не в научной полемике. Но важно отметить и другой момент — в противовес трактовке времени Вернадским Деборин апеллирует к натурфилософской концепции пространства и времени, развитой Гегелем. Естественно, что Вернадский был вынужден ответить Деборину. В своем ответе он показывает, как сознательно искажаются Дебориным его мысли, подменяясь совершенно чуждыми идеями. «Становится жутко, — писал Вернадский, — как мог он думать, что среди научно работающих пред­ставителей точного знания, точных наук могут существо­вать в XX веке такие монстры, каким он меня в полете своей философской фантазии или свободы от наук рису­ет?»[103]. Вернадский подчеркивает, что методы, используе­мые Дебориным в своей критике, вредны и опасны, ибо могут привести лишь к ослаблению научной работы. «Ученые должны быть избавлены от опеки представите­лей философии» (С. 401) — таково требование выдаю­
щегося ученого. Он считает, что недопустимо «на осно­вании философской критики научной статьи выводить из нее философское мировоззрение ученого» (С. 402), что нельзя прибегать в научном споре к политическим ярлы­кам и к фальсификации идей критикуемого автора.

Одним из наиболее ярких примеров сознательной фальсификации Дебориным идей своего оппонента может служить обвинение Вернадского в проповеди ра­сизма. В его идее о взрыве научного творчества в XX веке Деборин увидел расизм: Вернадский-де исходит из мысли о специфических свойствах «нашей расы» и за­щищает «биологическую теорию истории науки и, по-ви­димому, исторического процесса вообще»[104]. Вся глубина историко-научной концепции Вернадского, его идей об организации науки, о социальных и культурных услови­ях взрыва научного творчества в эпоху научных револю­ций прошла мимо Деборина. Он увидел в его учении нечто совершенно фантастическое и идеологически чуж­дое, хотя именно такая оценка, как показали последую­щие события, и задержала, в частности, развитие биогео­химии и радиохимии в стране. Прав оказался В.И.Вер­надский, в работах которого была дана не только крити­ка деборинской программы «диалектизации естествозна­ния» и натурфилософских построений «по Гегелю», но и справедливо подчеркнуто, что некомпетентное вмеша­тельство философии в научные области приходит в рез­кое столкновение с научной работой и опасно как для на­учных, так и для философских исканий.

Сталинизация философии

Летом 1930 года началась новая философская «дис­куссия». На этот раз политическому и идеологическому разгрому уже были подвергнуты сами сторонники

А.М.Деборина во главе с их руководителем. В июне 1930 года три молодых философа, из которых два — бу­дущие сталинские академики М.Б.Митин, П.Ф.Юдин и вместе с ними В.Ральцевич, опубликовали в «Правде» статью «О новых задачах марксистско-ленинской фило­софии». Главным редактором «Правды» тогда был один
из самых рьяных исполнителей сталинской воли — Л. 3. Мех лис. В октябре 1930 года на президиуме Кома- кадемии и в институте красной профессуры устраивается «дискуссия» с представителями группы А.М.Деборина. Окончательная и полная победа группы молодых стали­нистов наступила после беседы И.В.Сталина с бюро ячейки ИКП. Именно в этой беседе И.В.Сталиным была предложена политико-идеологическая квалификация взглядов группы А.М.Деборина как «меныневиствующе- го идеализма». Эта квалификация вошла затем и в по­становление ЦК ВКП(б) от 25 января 1931 года «О жур­нале «Под знаменем марксизма».

При этом речь, разумеется, не шла об углублении философских исследований или о повышении теорети­ческого уровня философских исканий. Речь шла о «большевизации философской теоретической работы», причем эта линия полностью соответствовала тому курсу на большевизацию рабочих и коммунистических партий, который был принят в этот период. На деле же это было избиение кадров, верных партийно-государственным цен­ностям бюрократии и не принимавших идеологии беспре­кословного послушания директивам авторитарной систе­мы. По своей сути, это был курс на полную политиза­цию теоретической работы, на превращение философ­ских исследований не просто в идеологию сталинского партаппарата, а в авторитарную идеологию авторитарной власти, прямая линия на изгнание (а через несколько лет, после убийства С.М.Кирова, на репрессии) всех прежних философских кадров. Этого не скрывали моло­дые сталинисты, рвавшиеся к власти. В статье «За боль­шевизацию работы на философском фронте» отмечалось: «В подготовке теоретических кадров необходимо взять самый решительный курс на создание их из среды про­летариев, из среды членов партии, имеющих опыт граж­данской войны, опыт массовой, партийной, обществен­ной работы, из среды стойких большевиков-ленинцев, проверенных на опыте внутрипартийных битв со всякого рода антиленинскими уклонами, из среды пролетариев, батрачества, из среды колхозников, бедняков и середня­ков»[105]. Авторов этой статьи надо назвать. Это —

А.Весна, В.Егоршин, Ф. Константинов, М.Митин,

В.Ральцевич, В.Тимоско, И.Тащилин. П.Юдин. Эта ста­тья — плод коллективного творчества и должна была продемонстрировать «поворот» даже в подготовке текс­та, который состоял в том, чтобы «преодолеть индивиду­ализм в области философии и перейти к плановой социа­листической работе»[106]. Философские кадры должны быть лояльны И.В.Сталину, а их лояльность должна быть проверена участием во внутрипартийной борьбе. Именно так понимались «большевистские требования» к фило­софским кадрам.

Подобно тому как борьба внутри партии велась на два фронта — против «правых» и против «левых», по­добно этому и в философии было необходимо открыть два фронта — наряду с борьбой против механистов» сле­довало начать борьбу и на другом фронте — против «меньшевиствующего идеализма». Взгляды «механис­тов» оценивались сталинистами как идеология «правого уклона», а взгляды представителей группы Деборина как «откровенно ревизионистское, антимарксистское, антиле- нинское философское течение»[107]. М.Б.Митин недвусмыс­ленно заявлял: «Сейчас, после вскрытия фактов вреди­тельства, становится еще более ясным, становится крис­таллически прозрачным объективный смысл борьбы в об­ласти политэкономии и в области литературоведения, а также и на других участках теоретического фронта»[108]. До обвинения во вредительстве и в создании контрреволю­ционных групп оставался лишь один шаг, и он был сде­лан тем же, в частности, Митиным через несколько лет в предисловии к книге «Боевые вопросы материалистичес­кой диалектики» (М., 1936) в отношении Я.Э.Стэна и Н.А.Карева. Репрессии против философских и теорети­ческих кадров начались именно после этой «дискуссии».

Поразителен ее язык: «открыть большевистский огонь», «открыть жестокий бой», «дать решительный отпор», «открыть решительный огонь», «бороться за чистоту нашего теоретического оружия», «дать беспо­щадный отпор всяким попыткам притупить острие мате­риалистической диалектики»[109] и т.д. Военизированная стилистика должна была создать образ врага, предста­
вить вчерашних единомышленников, учителей и своих же товарищей как злостных врагов и прямых идеологи­ческих противников. Такого рода стилистическими фигу­рами «оттачивалось оружие», которое вскоре будет пу­щено в ход не только против теоретических и идеологи­ческих кадров партии, но и против своего же народа. Философия становится в буквальном смысле идеологи­ческой дубиной, с помощью которой сталинисты завер­шили разгром вольнолюбивой философской мысли, по­кончили даже с минимальными островками независимых теоретических исканий.

Атмосфера взаимной подозрительности, политических обвинений, идеологического разоблачительства и доноси­тельства начала формироваться именно в эти годы. Ее создателями и проводниками в философской среде были именно молодые сталинисты, выдвинувшие в качестве центрального принципа идеологии лояльного единомыс­лия принцип партийности. При этом партийность мысли­лась крайне упрощенно, прямолинейно. «Партийность науки приобретает важное значение, — говорилось в «статье трех» (М.Б.Митина, В.Ральцевича, П.Юдина), положившей начало шельмованию деборинской школы, — ибо это в первую очередь означает то, насколько наука близка в настоящий момент коренным задачам социалис­тического переустройства общества»[110]. Вновь стали рас­пространяться вульгарно-социологические идеи о классо­вости науки, о партийности любой теории, включая и философию: «Партийность философии означает, что она должна быть в первую очередь большевистской филосо­фией», должна превратиться «в верное оружие в руках партии для критики всяких антипартийных течений и уклонов от генеральной линии партии»[111]. В учебнике по диалектическому и историческому материализму, выпу­щенному в 1932 году под редакцией М.Митина и И.Ра­зумовского, был целый параграф, посвященный «буржу­азной науке», доказательству того, что наука является прежде всего формой идеологии и в классовом обществе носит классовый, буржуазный характер. Это узкое, сек­тантское понимание партийности, естественно, вело к дискредитации не только отдельных ученых, но и науч­
ных направлений, объявлявшихся «буржуазными» и противоречащими социалистической идеологии. Приве­дем лишь один пример, который ярко показывает, на­сколько были безграмотны «новые философы». Он каса­ется теории различных групп крови, которая была объ­явлена одним из них «теоретической базой фашизма»[112].

С 1931 года журнал «Естествознание и марксизм» ме­няет главного редактора, название и теоретическую про­грамму. Он стал называться «За марксистско-ленинское естествознание», а его редактором вместо О.Ю.Шмидта становится Э.Кольман — один из наиболее откровенных сталинистов того времени. Вместо кропотливой работы с учеными и обобщения достижений естественных наук журналом ставится иная задача — построить новое, марксистско-ленинское естествознание. По сути дела, это была попытка расшатать нормы научности и критерии профессионализма в наиболее трудной для этого облас­ти, хотя и не безуспешная. Как откровенно писал Э.Кольман, заявивший в конце жизни — «не так надо было жить»: «Партийность в математике — вот основной урок, который мы, математики-марксисты, должны вы­вести из философской дискуссии»[113].

Журнальные и газетные статьи все более начинают походить на печатные доносы: громят «виталиста» Л.С.Берга, «махиста» Я.И.Френкеля, «конвенционалис- та» С.А.Богомолова, «мракобеса» и «фашиста» Н.Н.Лу­зина и многих других выдающихся советских ученых. Ведутся поиски представителей «деборинской школы» в медицине, физике, биологии. К «меньшевиствующим идеалистам» были причислены, помимо физика Я.И.Френ­келя, биологи-генетики И.И.Агол, С.Г.Левит, М.Л.Левин, которые погибли в сталинских застенках в 1937-1938 годах. Был выслан С.С.Четвериков, начинаются гонения на медицинскую генетику и на ее лидера Н.К.Кольцова.

Философия, низведенная до уровня «идеологического оружия», сама превращается в средство подавления науки. Появляются статьи о марксизме в хирургии, о диалектике двигателя внутреннего сгорания, о марксист­ско-ленинской теории в кузнечном деле, о применении материалистической диалектики в рыбном хозяйстве. Со­
ветский журнал венерологии и дерматологии формулиру­ет новые задачи перед медиками — ставить все вопросы под углом зрения диалектического материализма. Вновь возрождается идеология Пролеткульта, но теперь уже поддержанная мощью государственной идеологии и власти.

Когда-то Козьма Прутков предложил проект о введе­нии единомыслия в России. Никто не мог подумать, что этот проект через полвека действительно воплотится в жизнь, что утвердится идеология бессловесного послуша­ния и прислуживания. Антидемократическая идеология автократии совершенно не нуждалась в профессионализ­ме ученых, в их самоуважении, чувстве собственного до­стоинства, инициативе, компетентности, в собственном мнении и оригинальном мышлении. Она основывалась на монопольном принятии решений и развивала в людях лишь одну способность — чиновничье-лакейское созна­ние «чего изволите». Стремление нивелировать людей, насильственно разрушить многообразие их позиций и ус­тановок практически привело к утрате гражданственнос­ти и инициативы, к тому, что личность передоверила сначала сакрализованному коллективу — партии и госу­дарству, а затем — лидерам этого коллектива свою ду­ховную и правовую автономию и свободу. В этих актах «передоверия» и сакрализации фундаментальных начал человеческого бытия и заключается исток идеологии культа. Складывание этой «культовой авторитарной идеологии» приходится именно на эти годы. И в станов­лении культа личности немалую роль сыграли «новые философы» — М.Б.Митин, П.Ф.Юдин, В.Егоршин, М.Каммари и др. Уже в сборнике «За поворот на фило­софском фронте» М.Б.Митин писал об образцах реше­ния кардинальнейших вопросов современности, данных товарищем Сталиным, об образцах творческого решения им теоретических вопросов. В этом же сборнике П.Ф.Юдин проводил идею о том, что «работы т.Сталина продолжают лучшие традиции основоположников марк­сизма»[114]. Статья о Сталине появляется уже в первом фи­лософском словаре, вышедшем в 1931 году. Работы Ста­лина были канонизированы как высший образец творчес­кого марксизма и марксистско-ленинского решения тео­
ретических проблем. «Подобно работам Ленина, работы Сталина являются непревзойденным примером единства теории и практики... Вот почему неверно было бы ду­мать, будто Сталин является одним из лучших учеников Ленина только в том смысле, что он претворяет марк­систско-ленинскую теорию в жизнь, в практику. Сталин является крупнейшим теоретиком нашей эпохи»[115]. Вос­торженный тон, безмерные эпитеты, приписывание Ста­лину заслуг, ему не принадлежащих, забвение его теоре­тических и политических ошибок — все эти проявления лакейства махровым цветом распустились на переломе 20-30-х годов и стали привычными во второй половине 30-х. Но своего апогея безудержное восхваление работ Сталина достигло после выхода в 1938 году очерка «О диалектическом и историческом материализме». Фило­софские вопросы решались в этом очерке крайне упро­щенно и примитивно: диалектика как метод излагалась в отрыве от освещения материализма, методология марк­сизма и мировоззрение были сведены к совокупности черт, не связанных друг с другом.

Этот очерк, несмотря на его примитивность и край­нюю схематичность, был объявлен непревзойденным об­разцом творческого марксизма. Он был положен в осно­ву преподавания философии. По его схеме отныне стро­ились философские учебники, о нем были написаны ты­сячи статей, брошюр, книг и коллективных монографий. По существу, этот очерк выполнял функцию катехизиса. Его автор (хотя до сих пор не ясно, был ли И.Сталин автором) обожествлялся. Именно в предвоенный период окончательно складывается даже не идеология, а мифо­логия культа личности Сталина, с помощью которого страна была превращена в лагерь, а ее просторы — опу­таны колючей проволокой.

В философии, ставшей идеологией автократии, все более утверждались и окончательно победили серость, раболепство, прислужничество, доносительство и страх. Уже были расстреляны или умерщвлены в лагерях Н.А.Карев, И.К.Луппол, С.Ю.Семковский, Я.Э.Стэн, Г.Г.Шпет, П.А.Флоренский и сотни мыслящих филосо­фов. Черное крыло репрессий, колесница смерти и убийств подмяли под себя философскую мысль. Стали­
нисты от философии (а их было немало) были не только оруженосцами палачей, одетых в форму НКВД, но и сами палачами, преданными «гению всех времен и наро­дов» и поставившими эту преданность выше нравствен­ности.

Именно в предвоенный период сложился догматичес­кий образ марксизма, сталинистская версия марксист­ской философии, многие постулаты которой и сегодня еще присутствуют в нашем сознании. Вся философская «работа» рассматривалась тогда только как изложение и комментирование трудов и идей Сталина. Все, что выхо­дило за рамки философских указаний «гениального мыс­лителя», должно было отсекаться и пресекаться. Поэто­му в советской философии расцвели трусость и боязнь новых проблем, страх перед мыслью о том, что может возникнуть какая-то новая идея. Вместо философской мысли — государственно-партийная идеология с ее ми­фологическим культом личности. Вместо взаимной науч­ной, объективной критики — доносительство и разобла- чительство, навешивание политических ярлыков и нетер­пимость друг к другу. Это та атмосфера, в которой М.Б.Митин называл даже юношеские статьи И.В.Стали­на наиболее зрелым итогом в развитии человеческой мысли, а в его последующих «теоретических» трудах он видел воплощение всего опыта мировой борьбы пролета­риата, всего богатства содержания марксистско-ленин­ской теории. С каждым годом все красочнее становились эпитеты, которыми награждался Сталин, все громче хор, поющий осанну «великому Учителю».

Уже в 1938 году специальным постановлением ЦК ВКП(б) от 14 ноября «Краткий курс истории ВКП(б)», а тем самым и глава «О диалектическом и историческом материализме» были объявлены «энциклопедией фило­софских знаний в области марксизма-ленинизма», где дано «официальное, проверенное ЦК ВКП(б) толкова­ние основных вопросов истории ВКП(б) и марксизма-ле­нинизма, не допускающее никаких произвольных толко­ваний»[116].

Философская жизнь на одной шестой части планеты была подавлена. Ведь нельзя же считать философией ли­тературу, комментирующую квазитеоретические труды

И.Сталина и разного рода решения по идеологическим вопросам, единодушно принимавшиеся партийными ру­ководителями, которые были движимы лишь чувством страха за свою жизнь и свои привилегии.

Подавление историко-философских исследований

Единственная область, где еще теплилась до 40-х годов философская мысль и осуществлялась кропотли­вая философская работа, — история философии. Сюда труднее было добраться дилетантам от философии, ведь помимо языка надо было знать труды мыслителей про­шлого, литературу, полемизирующую с ними или анали­зирующую их идеи, раскрывающую социально-культур­ный контекст возникновения философских систем про­шлого. И на этом островке философии были успехи. Вы­полняя программу историко-философских исследований, намеченную В.И.Лениным в статье «О значении воин­ствующего материализма» (1922), советские философы разрабатывали проблемы истории материализма, истории диалектики, развития утопического социализма. Уже в 20-е годы выходят переводы выдающихся философов-ма- териалистов прошлого — труды французских материа­листов (Гельвеция, Гольбаха, Дидро, Ламетри), англий­ских материалистов (Д.Пристли, Д.Толанда и др.), ра­боты Л.Фейербаха. Появляются журнальные статьи и монографии о жизни и творчестве различных представи­телей домарксова материализма. Большое внимание в 20-е и 30-е годы уделяется генезису и развитию диалектичес­кого метода в немецкой классической философии. Изда­ются переводы основных трудов Канта, Фихте, Шеллин­га. В 1929 году выходит 1-й том Сочинений Гегеля (в переводе Б.Столпнера, под редакцией А.М.Деборина и Н.Карева). Сохраняют свою ценность и сегодня истори­ко-философские исследования немецкой диалектики, осуществленные В. Ф. Асмусом, В. К. Брушлинским, Н.А.Каревым, Б.С.Чернышовым, С.А.Яновской.

Издание трудов социалистов-утопистов, предпринятое

В.П.Волгиным, его исследования по истории социалисти­ческих учений существенно расширили представления о развитии социальной философии в XVII — XIX веках. Круг трудов мыслителей прошлого, изданных в 20-50-е годы, был весьма широк. Здесь представлены и филосо­
фы античности (Аристотель, Платон, Демокрит, Лукре­ций, Ксенофонт и др.), и мыслители Нового времени (Декарт, Спиноза, Бруно, Галилей, Ф.Бэкон, Беркли, Гоббс). Значительны и историко-философские исследо­вания таких советских ученых, как И.А.Боричевский, П.П.Блонский, А.Ф.Лосев, С.Я.Лурье, А.О.Маковельский, Д.Д.Мордухай-Болтовской, В.К.Сережников, О.М.Фрейден- берг.

Однако приход и утверждение в советской филосо­фии когорты философов-сталинистов привели к падению уровня историко-философской работы, к резкому суже­нию тематики, к пересмотру всех прежних оценок мыс­лителей прошлого. Это уже заметно в статьях, опублико­ванных в 1932 году в юбилейном сборнике «Гегель и диалектический материализм», в частности в статьях М.Б.Митина «Гегель и диалектический материализм», П.Ф.Юдина «Борьба на два фронта и гегелевская диа­лектика», В.Ральцевича «Гегель — идеолог буржуазии». Количество издаваемых на русском языке трудов класси­ков философии начинает сокращаться. Они выходят только в сопровождении идеологического «конвоира» — его вступительной или заключительной статьи, где выно­сится вердикт о недостатках и заслугах того или иного мыслителя прошлого.

С 1940 года начинает выходить «История филосо­фии» под редакцией Г.Ф.Александрова, Б.Э.Быховско- го, М.Б.Митина и П.Ф.Юдина, задуманная в 7 томах. В 1941 году выпущен II том, а в 1943 году издан III том, посвященный развитию философии первой половины XIX века. Это издание подводило своеобразный итог ис­торико-философских исследований в стране и отлича­лось многими достоинствами. Оно было с интересом встречено и учеными, и широкой советской обществен­ностью. Так, В.И.Вернадский в мае 1942 года, прочитав первые два тома «Истории философии», заметил, что они «лучше и интереснее, чем ожидал» (Вернадский В.И. Письмо Б.Л.Личкову от 22 мая 1942 г. // Переписка

В.И.Вернадского с Б.Л.Личковым. 1940-1944 гг. М., 1980. С. 95). Однако III том «Истории философии», до­статочно высокий по профессиональному уровню, под­вергся резкой критике в партийной печати, в частности в редакционной статье журнала «Большевик» (1944, № 7- 8) под весьма примечательным названием «О недостат­ках и ошибках в освещении истории немецкой филосо­
фии конца XVIII и начала XIX века». После выхода этой статьи, заклеймившей немецкий идеализм как реак­ционную философию прусского юнкерства, как идеоло­гию захватнических войн и расизма, всякая работа над этим изданием была прекращена и начался радикальный пересмотр прежних оценок мыслителей прошлого. При этом III том был вообще изъят из научного обихода.

В послевоенный период пересмотр оценок немецкого идеализма и всей домарксистской философии продол­жался. В 1945 году выходит книга Г.Ф.Александрова (возглавлявшего Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), а затем ставшего директором Института фило­софии АН СССР) «История западноевропейской фило­софии», которая, по сути дела, была учебным пособием по истории философской мысли. Однако по этой единст­венной историко-философской книге, выпущенной в эти годы, устраивается сначала первая дискуссия, которая не удовлетворила И.Сталина, а затем — вторая, на которой выступил А.А.Жданов, заявивший, что «потребовалось вмешательство Центрального Комитета и лично товарища Сталина, чтобы вскрыть недостатки книги»[117]. Дискуссия, проведенная 16-25 июня 1947 года в Институте филосо­фии АН СССР, была, разумеется, далека от научной. На ней господствовал все тот же стиль брани, политических ярлыков и обвинений в адрес фактически одного из при­спешников сталинщины. Совершенно очевидно, что при­чина проведения этой дискуссии не в достоинствах или недостатках книги, а в том, что кто-то вообще притязал на лидерство в философии. Необходимо было уничто­жить даже не «фронду», а последний островок философ­ской работы, иссушить историко-философские искания, навязать истории философии схему, далекую от реально­го историко-философского процесса, или, проще сказать, подчинить ее установкам «гениального мыслителя всех времен и народов», что и было осуществлено в выступле­нии А.А.Жданова.

Сам факт проведения этой дискуссии в первые после­военные годы производил и производит по меньшей мере странное впечатление. Громадные территории страны ле­жали в развалинах. Не было пищи, крова над головой, не хватало одежды. В стране еще были продуктовые кар­
точки, голод 1946 и 1947 годов усугубил и без того ужас­ное положение в сельском хозяйстве. Нищенская оплата по трудодням в колхозах, широкое использование жен­ского и детского труда, драконовские законы, применяе­мые даже к подросткам, «шарашки», куда были согнаны лучшие интеллектуальные силы страны, разгул бериев­щины... А в это время партийное и идеологическое руко­водство разворачивает дискуссию по истории филосо­фии!

Выступление А.А.Жданова было движимо стремлени­ем навязать «философскому фронту» догматические клише, заставить историков философии пересмотреть оценки мыслителей прошлого, подчинить их работу пря­молинейным схемам и догматам. Именно в эти годы складывается и утверждается сталинско-ждановская вер­сия истории философии. Необходимо хотя бы вкратце охарактеризовать ее особенности, чтобы понять, насколь­ко она была далека от реального развития философской мысли.

Во-первых, эта версия продолжала все ту же линию догматической трактовки классовости и партийности фи­лософии, о которой говорилось выше. Подвергнуть своих противников «уничтожающей критике» (С. 261), «быть непримиримыми в борьбе» (С. 263), отказаться от мысли, что «одна и та же идея в различных конкретных исторических условиях может быть и реакционной, и прогрессивной» (С. 263), — таково, по мнению Ждано­ва, содержание принципа партийности. Это означало, что все представители домарксистской и современной философии должны рассматриваться как философские лакеи империализма, использующие весь арсенал средств для того, чтобы «поддержать перепуганного хозяина» (С. 263).

Идея классового подхода к духовной культуре, вы­сказанная впервые французскими историками XIX века, оказалась для идеологов сталинизма (к тому же вульга­ризировавших ее) удобным средством «расщепления» культурного процесса, инструментом, с помощью которо­го формировался образ врага и идеологического против­ника. Авторитарная идеология поддерживала в общест­венном сознании этот образ и, в свою очередь, сама зиж­дилась на такого рода психологических ориентациях.

Во-вторых, согласно этой версии существовал лишь один путь развития философии: «Научная история фи­
лософии, следовательно, является историей зарождения, возникновения и развития научного материалистического мировоззрения и его законов» (С. 257). То есть все, что не укладывается в эту схему, должно рассматриваться как нечто ошибочное и не имеющее никакого значения для развития мысли. В развитии философской мысли не допускалась многовариантность, а те альтернативы, кото­рые допускались, например материализма и идеализма, диалектики и метафизики, по сути дела, представляли собой псевдоальтернативы, поскольку заранее было ясно, что материализм выше идеализма, а диалектика плодо­творнее метафизики. Итак, однолинейная трактовка ис­тории философии, связанная с отказом от изучения осо­знанного исторического выбора, осуществляемого в ходе философских исканий, приводила к неприятию многооб­разия и многокрасочности философской мысли.

В-третьих, этот жесткий подход к истории филосо­фии, не допускающий альтернатив и противоположных философских позиций, был обусловлен догматическим толкованием наследия основоположников марксизма-ле­нинизма. В нем не должно было быть ошибок, и оно оце­нивалось как выражение «абсолютной истины». Такой подход и способ философской работы, естественно, при­водил как к «цитатничеству», так и к ужасающему еди­нообразию в историко-философских исследованиях.

В-четвертых, вся прежняя философия, впадая в «грех» идеализма и метафизики, характеризовалась как нечто сугубо негативное и бесплодное. Согласно оценке А.А.Жданова она «была не годна как инструмент прак­тического воздействия на мир, как инструмент познания мира» (С. 259). По его словам, «творцы философских систем прошлого... не могли способствовать развитию ес­тественных наук» (С. 259). Такого рода оценка класси­ческой философии и ее отношения к естествознанию, ко­нечно, давала искаженное представление об отношении философской мысли к естествознанию.

В-пятых, вне поля зрения историков философии ос­тавались такие проблемы, как динамика философского сообщества, развитие философских школ, развертывание исследовательских программ на том или ином этапе исто­рии философии. Тем самым философская мысль обезли­чивалась, деперсонализировалась, лишалась связи с лич­ностным видением проблем бытия, науки, нравственнос­ти, искусства. Любой философ прошлого выступал пред­
ставителем только определенного класса. Этот деперсо­нализированный подход к истории философии, лишав­ший философа какого-либо значения в историко-фило- софском процессе, приводил к тому, что все философ­ские системы превращались в идеологии неких безлич­ных сил, а немецкая классическая философия превраща­лась в феодально-аристократическую реакцию на фран­цузскую буржуазную революцию.Эта оценка неверна не только потому, что она умаляет революционно-демокра­тическую линию в немецкой философии и не позволяет осмыслить историю немецкого идеализма во всей ее сложности и противоречивости, но и потому, что с исто­рико-философского горизонта исчезает при этом лич­ность философа, драматичность и нередко трагичность ее философских исканий и борьбы за истину.

В-шестых, в послевоенные годы авторитарной идео­логией все более превозносилась отечественная наука и техника, а зарубежная мысль, в том числе и философ­ская, по мере развертывания «борьбы с космополитиз­мом» умалялась. Число историко-философских исследо­ваний западноевропейской философии уменьшалось из года в год. Так, за три года (1951 — 1953) в 18 номерах журнала «Вопросы философии» было опубликовано всего 8 статей по зарубежной домарксистской филосо­фии. Статьи же по истории русской домарксистской фи­лософии писались в большом количестве и по одному шаблону, без анализа реальной философской ситуации в дореволюционной России. В итоге многие наши отечест­венные философы не издавались, их философское насле­дие объявлялось далеким от «столбовой дороги» челове­чества, что, конечно же, деформировало представление об истории философии. Развитие отечественной фило­софской мысли было настолько «выпрямлено», что она оказалась весьма далека от проблем и особенностей рус­ской культуры. «Борьба с космополитизмом» на самом деле обернулась лишь схематизмом нашей собственной истории, отсечением многих линий в ее развитии, отры­вом от социокультурных истоков и научно-теоретическо- го контекста ее философских идей.

Подобная вульгаризация и схематизация историко- философского процесса, лишавшая историю философии проблематичности, поискового характера, закономерно порождала нигилистическое отношение к истории фило­софии, на что, видимо, и рассчитывали люди типа Жда­
нова. Историко-философские исследования постепенно свертывались, разработка архивных материалов не под­держивалась, издание трудов мыслителей прошлого со­кращалось, история философии, по сути дела, сводилась к некоему «историко-философскому введению» и из про­грамм многих, даже гуманитарных, вузов исчезла.

Поистине ум, лишенный памяти прошлого, не обога­щенный его опытом и тем самым не улавливающий пер­спективы в настоящем, легко свернуть на путь конъюнк­турщины и официальной апологетики. Сталинско-жда­новская версия истории философии была опасна уже тем, что она вела к апологетике сталинизма, к прослав­лению сиюминутных решений, к идеологизации фило­софской мысли и к повторению прошлых ошибок.

Судьба философии в эпоху сталинщины трагична. Подавление философии, а затем подавление с помощью идеологизированной философии многих перспективных научно-исследовательских направлений имели губитель­ные последствия как для самой философии, так и для научного знания в целом. Вся структура философского знания была искажена. Долгое время совершенно не раз­вивались такие области философии, как гносеология и методология науки, этика и эстетика. Социология и со­циальная психология третировались как «буржуазные науки». Громадный круг проблем социальной филосо­фии, философии культуры и права вообще остался вне поля зрения советских философов. Крайней деформации подверглись нормы и ценности научного сообщества в целом и философского сообщества в частности. Эта де­формация отражала деморализацию общественной жизни в эпоху сталинщины, утверждение авторитарных прин­ципов в социальной, политико-идеологической и куль­турной жизни страны.

Весна 1956 года и весна 1985 года — таковы основ­ные вехи на пути десталинизации нашего общества и нашей культуры. Прошедшие между ними годы показали всем нам, сколь трудно изживание дракона сталинизма из экономической, политической и культурной жизни, сколь нелегок процесс очищения наших душ от яда авто­ритарной идеологии и сколь велики должны быть усилия для создания правового общества, для утверждения глас­ности и перестройки всей нашей жизни на демократичес­ких началах.

Суровая драма народа. Сб. ст. М., 1990.


А.А.Пружинина, Б.И.Пружинин

Из истории отечественного психоанализа

(Историко-методологический очерк)

Начало

На рубеже 60-70-х годов в нашей психиатрической, психологической и соответствующей философской лите­ратуре отчетливо обозначился осторожный, не очень сис­тематический, но достаточно устойчивый интерес к фено­мену «бессознательного психического». Вышла моногра­фия Ф.В.Бассина «Проблема бессознательного» (М., 1968). Оживилась работа школы Д.Н.Узнадзе — единст­венной в стране психологической школы, в йоле зрения которой всегда так или иначе находились проблемы не­осознаваемой деятельности. Тогда же были предприняты и первые попытки дифференцированно рассмотреть «за­падный» психоанализ — совокупность психотерапевти­ческих, психологических и философско-психологических концепций, интерпретирующих феномен бессознательно­го на базе или в контексте фрейдовских идей. О том, од­нако, что еще в 20-е годы у нас существовали собствен­ные психоаналитические течения, никто тогда не вспоми­нал. По крайней мере, с конструктивными целями.

Не вспомнили об этом обстоятельстве и в 70-е годы, хотя в этот период многое было сделано для того, чтобы избавиться от склонности к «разоблачительным» декла­рациям и, в частности, преодолеть оценки психоанализа, прочно укоренившиеся еще с 30-х годов. Этот очисти­тельный процесс продвинулся тогда настолько далеко, что наши психологи, психиатры и философы совместны­ми усилиями сумели обеспечить проведение в стране крупнейшего научного мероприятия — Международного симпозиума по проблеме неосознаваемой психической де­ятельности (г.Тбилиси). Это событие и публикация со­путствующих материалов — 4 тома докладов[118] — стало
действительно вехой на пути избавления от застывших схем и губительной для любой науки самоизоляции. Ка­залось даже, что событие это не только сделало невоз­можным возврат к старому, но наконец-то открыло ши­рокие перспективы теоретической и практической работы в новом для нас направлении.

Ожидания, однако, сбылись лишь отчасти. Действи­тельно, сегодня мы практически не встречаем в отечест­венной литературе ни простого отрицания идеи бессозна­тельного психического, ни огульных негативных оценок психоаналитической трактовки этой идеи. Однако и ни­каких серьезных исследовательских программ в данной области в отечественной психологии предложено не было. Для верного понимания сложившегося у нас после Тбилисского симпозиума положения дел следует иметь в виду, что этот симпозиум вызвал несоизмеримо больше откликов в зарубежной печати, нежели в отечественной: только во Франции перечень положительных и отрица­тельных публикаций, имеющих отношение к симпозиуму (во время его проведения и сразу же по его окончании), включал более сотни наименований и был на порядок выше, чем в стране-организаторе. А когда в 1980 г. в Новом Орлеане (США) открылся международный семи­нар, по существу, продолживший тему Тбилисского сим­позиума, — советских представителей на нем не было вообще.

Впрочем, ту, десятилетней давности, ситуацию можно объяснить некоторыми привходящими для отечественной науки обстоятельствами. Сложнее это сделать примени­тельно к ее сегодняшнему дню, ибо сегодня такого рода обстоятельства вроде бы отсутствуют, а между тем ситуа­цию, складывающуюся вокруг психоаналитической тема­тики, трудно определить иначе как двусмысленную. С одной стороны, нельзя сказать, что сегодня отечествен­ная психология и психиатрия совсем обходят эту темати­ку. Но вместе с тем публикации по проблеме бессозна­тельного (так или иначе рассматриваемой в контексте фрейдовской концепции) появляются лишь на перифе­рии сложившихся направлений исследования. И работы эти носят как бы маргинальный характер, хотя интерес к проблеме у психологов и практикующих психиатров ог­ромен. Ведь отдельные элементы психоаналитических методик давно и прочно вошли и у нас в повседневную терапевтическую практику. Да и в теории теперь уже
никто не решается оспаривать, что именно «психоанали­тическая трактовка бессознательного представляет собой наиболее яркую и стройную систему представлений в ис­тории развития идей о бессознательном, сформировав­шуюся в русле клинического подхода»[119].

И тем не менее, создается впечатление, что необходи­мостью осмысления соответствующей реальности озабо­чены скорее философы, нежели психологи и психотера­певты. Во всяком случае, опубликованные в 80-е годы монографические исследования (хороши они или плохи) носят по преимуществу философский характер. Лишь в самые последние годы в собственно психологических из­даниях появились публикации по психоаналитической тематике и сообщения о вселяющих надежду научных мероприятиях. И все же в целом ситуация в этой облас­ти исследований (а еще более в сфере приложений) вы­глядит весьма удручающей. Целый пласт психической реальности, фактически уже освоенной и в мировой и в отечественной психиатрической практике, как. бы и при­знается, но и не принимается. Причем эта ситуация вряд ли может быть теперь даже отчасти объяснена простым указанием на существовавшие когда-то административно- идеологические запреты. Сегодня уже отчетливо видно, что наша психологическая теория просто не обнаружива­ет эффективных концептуальных средств для позитивно­го исследования соответствующей реальности. А это зна­чит, что дальнейшее движение отечественной психологии (по крайней мере в данной области) возможно лишь на пути радикальной критико-рефлексивной переоценки ее концептуально-методологических оснований.

Выполнение этой критико-рефлексивной работы, как и позитивное развитие психологической теории — в зна­чительной мере дело самих психологов и психотерапев­тов. Нам представляется, что такого рода работа уже на­чалась в рамках отмеченных выше публикаций и меро­приятий, Но при этом важное значение приобретает и прямое обращение к методологической проблематике, в частности, обращение к опыту того уникального периода в развитии советской психологии, когда психоанализ за­нимал у нас достаточно видное место.

Правда, период тот, по историческим меркам, был довольно кратким: речь, строго говоря, может идти лишь об одном десятилетии — о 20-х годах. Уже в середине 30-х произошла переориентация на совсем иные стандар­ты, где психоанализу места не было, и установившаяся затем исследовательская «парадигма» безраздельно гос­подствовала до 60-х годов. Однако этот краткий период вместил в себя очень многое. Он охватывает признание, расцвет и экспансию психоанализа, шумные баталии во­круг основных психоаналитических идей и время заката, исчезновения психоанализа — события и обстоятельства, сделавшие невозможными дальнейшее существование этого направления психологической науки. Причем пос­ледний временной отрезок представляет сегодня тем больший интерес, что, в отличие от многих других на­правлений отечественной науки, психоанализ именно исчез как психологическое направление, а не пал жер­твой прямого вмешательства внешних для науки сил.

Никто из отечественных психоаналитиков, насколько нам известно, не пострадал именно за свои психоанали­тические взгляды. Даже признанный лидер послеок­тябрьского психоанализа А.Б.Залкинд, фактически ли­шенный’к середине 30-х годов возможности как-то вли­ять на развертывание исследований в области психоло­гии и психиатрии, был отстранен не за свою психоанали­тическую активность, а за пропаганду педологии. Собст­венно, к середине 30-х годов психоанализа практически уже не было и большинство его сторонников (таких, на­пример, как ученый секретарь образованного в 20-е годы Психоаналитического общества А.Р.Лурия или профес­сор Б.Э.Быховский) занимались разработкой совсем иной проблематики. Что же касается тех уничтожающих, в буквальном смысле слова, характеристик, которыми до недавнего времени наделялось у нас фрейдовское учение, то они были по большей части отзвуками значительно более поздних идеологических демаршей 40-50-х годов, ритуальные цели которых лишь весьма косвенно имели в виду собственно отечественный психоанализ.

Короче, психоанализ у нас перестал существовать раньше, чем были осознаны причины для его идеологи­ческого осуждения и прямого административного запре­та. Эта особенность его судьбы уже сама по себе заслу­живает внимания историков и философов науки. Но еще более важным нам представляется выяснить причины,
которые, судя по всему, действуют и сегодня в отечест­венной психологии, мешая развертыванию психоаналити­ческих исследований. Во всяком случае, обращение к ис­тории позволяет хотя бы отчасти пролить свет на ту странную ситуацию, в которой психоанализ находится сегодня у нас.

Психоанализ в России: пути освоения

В отличие от Франции и даже Австрии, где в ходе распространения психоанализа происходили шумные ба­талии, отечественная наука быстро и без особого шума освоила соответствующие концепцию и терапевтические методики. Но отсутствие шумных дискуссий отнюдь не означало, что отечественная психиатрия и психология не отличались особой методологической разборчивостью, а культурное сознание русского общества было нечувстви­тельно к поднятым Фрейдом вопросам. Причина была в ином. Просто психоаналитические идеи с самого начла обрели в России именно тот интеллектуальный и куль­турный статус, который только и допускал их безболез­ненное усвоение: психоанализ осваивался у нас прежде всего как инструментальная терапевтическая теория и лишь затем, постепенно и осторожно, стал воспринимать­ся как общепсихологическая концепция, имеющая к тому же значение для культуры в целом.

Русская академическая психология и психиатрия пер­воначально реагировала на психоанализ примерно так же, как официальная наука Германии или Франции. Пе­тербургская школа Бехтерева и московская школа Кор­сакова (позднее и Сербского) отнеслись к идейному со­держанию психоанализа весьма сдержанно. А такое рес­пектабельное научное сообщество, как «Психологический семинарий» Челпанова, просто игнорировало фрейдов­ское учение: с 1907 по 1913 гг., за все шесть лет работы этого семинара, преобразованного в 1911 г. в Психологи­ческий институт, лишь единожды было заслушано сооб­щение, специально посвященное учению Фрейда[120]. Одна­ко идеи Фрейда проникали и помимо академических школ - они находили для себя благоприятную почву в
среде земских врачей-психиатров. Именно лечащие врачи заинтересовались концепцией, по самой сути неот­делимой от практических приложений и в собственно ме­дицинском, и в социально-терапевтическом плане. Врач- психиатр Н.А.Вырубов довольно быстро сгруппировал вокруг себя молодых и энергичных специалистов-практи- ков — Ю.Каннабиха, Л.Белобородова, А.Залкинда, Н.Оси­пова и уже в 1910 году приступил к изданию психоана­литического (в своей основе) журнала. Направление сформулировалось буквально за несколько лет.

На ситуации, которая складывалась внутри научного сообщества отечественных психологов и психиатров, ска­зывались, естественно, и особенности общекультурного российского контекста. В частности, было более сдер­жанное, что ли, чем на Западе, отношение к сексу и эро­тике. В начале века это отношение только лишь начина­ло меняться. Мы не хотели бы вскользь обсуждать эту сложнейшую тему, но не отметить данное обстоятельство нельзя, ибо оно, конечно же, определило и «врачебно-те­рапевтические» рамки усвоения психоанализа, и даже характер его интерпретаций, во всяком случае в таком центральном для психоанализа вопросе, как роль сексу­альности.

Поскольку психоанализ в России принимался по пре­имуществу врачами-практиками, его идейное содержание представало и в глазах просвещенной публики, и в гла­зах специалистов прежде всего как концептуализирован­ная определенным образом врачебная практика. В свою очередь, внутри психоанализа эта инструментальная трактовка оборачивалась своеобразным методологичес­ким либерализмом и идейной открытостью (хотя, конеч­но же, не произволом). Несмотря на распространенность идей и методов, в стране так и не сложилось школы, ко­торая бы последовательно применяла и развивала кон­цепции 3.Фрейда. Даже самые горячие сторонники пси­хоаналитических идей и методов всегда стремились тео­ретически интегрировать фрейдовскую теорию в концеп­туальный контекст тех или иных течений отечественной психологии. Именно поэтому, надо полагать, усвоение психоанализа не было сопряжено с какими-либо серьез­ными идейными или организационными трудностями. Во всяком случае, Русское психоаналитическое общество без особых сложностей конституировалось уже в 1910 г., тогда как Парижское — лишь в 1926 г. (и то усилиями
прежде всего иностранных последователей и учеников Фрейда).

К концу первого десятилетия XX века сообщества ученых-психоаналитиков складываются в таких крупных научных центрах, как Москва, Казань, Харьков, Одесса. А уже через несколько лет, перед войной, происходит на первый взгляд незначительное, но весьма показательное событие: одним из ассистентов В.П.Сербского в его кли­нике становится Н.Е.Осипов — практикующий врач-пси­хоаналитик. В 1911 г. Русское психоаналитическое обще­ство направляет своих представителей в Веймар для участия в работе I Международного психоаналитическо­го конгресса. В 1913 г. Альфред Адлер дает согласие войти в состав редколлегии издававшегося с 1910 г. под редакцией Н.Вырубова журнала «Психотерапия». Жур­нал устанавливает тесные контакты с Юнгом, Штекелем, Дюбуа, Ференци и с редакцией «2еп<:га1Ыаи ?иг РзусЬо- апа1узе») редакторы А.Адлер и В.Штекель); идет интен­сивный взаимный обмен информацией, постоянно рефе­рируются отдельные статьи. Кроме того, регулярнейшим образом переводятся статьи ведущих западных психоана­литиков и широко освещаются научные и практические мероприятия. В «Психотерапевтической библиотеке» под редакцией Н.Е.Осипова и О.Б.Фельцмана и в «Библио­теке» журнала «Психотерапия» под редакцией Н.А.Вы­рубова выходят отдельные произведения Фрейда и его последователей. В результате этих усилий практически все выходившие в то время работы Фрейда очень быстро становятся доступными русскому читателю.

Появлялись, естественно, и работы, отражавшие ре­зультаты отечественных исследований. Российский пси­хоанализ не претендовал в те годы на особую оригиналь­ность — это были годы ученичества, и никто не стеснял­ся учиться. Исследовательские работы не были особенно многочисленны. Как правило, они были посвящены ана­лизу социальных проявлений бессознательного психичес­кого (не «коллективного бессознательного»).

Небольшое отступление. К началу века в психологии и психиатрии в качестве базовой методологической аль­тернативы рассматривалась оппозиция «субъективных» и «объективных» подходов к психике. Эта оппозиция в своеобразной форме выражала внутреннюю противоре­чивость науки о психике как науки гуманитарной. «Субъективную» («субъективистскую») психологию пред­
ставляли главным образом течения, ориентированные на самонаблюдение, на интроспекционистские методы; «объективную» («объективистскую») — направления бихевиористской, физиологической ориентации, опреде­лившейся у нас в основном в связи с работами Сечено­ва. Психоанализ, заметим, никак не вмещался в рамки этой дихотомии. Вопрос о том, какой метод предпочти­тельнее — объективный или субъективный — в общей форме психоанализом не ставится: «Все зависит от об­стоятельств». Первоначальный интерес отечественных психологов и психиатров к медицинской, по преимуще­ству, стороне психоанализа акцентировал в нем и без того достаточно сильные «объективистские» установки. Причем этот интерес как бы заслонял собой столь же характерные для психоанализа «субъективистские» представления о внешней жизненной среде как условии раскрытия психических потенций, о психической бо­лезни как следствии подавления внутренних импульсов и т.д.

Однако инструментально-прикладная трактовка пси­хоанализа сама по себе отнюдь не обязательно акценти­рует именно «объективистские» его аспекты. «Объекти­вистское» истолкование психоанализа связано с понима­нием его как практики по преимуществу медицинской, индивидуально-врачебной. Усиление же социокультур­ной ангажированности психоанализа, превращающее его в разновидность социальной практики — в тип социаль­но-психологической терапии, напротив, акцентирует как раз «субъективистские» пласты его содержания. Очевид­но, социально-терапевтическая ориентация столь же ор­ганично присуща психоанализу, как и медицинская; пси­хоанализ по сути своей невозможен вне обоих этих прак­тических измерений. Но их удельный вес может варьи­ровать в достаточно широких пределах. В отечественном психоанализе смещение акцентов от «объективизма» к «субъективизму» в полной мере проявилось позднее, в 20-е годы, когда особую актуальность приобрели именно социально-практические возможности психоанализа.

Надо заметить, что смысл и методологическая значи­мость социально-терапевтической координаты была осо­знана очень быстро: «Мы приходим к тому выводу, — замечал Н.Е.Осипов, практикующий врач-психиатр, фи­гура весьма известная, — что практическая психиатрия есть не естественнонаучная, а культурно-научная дисцип­
лина»[121]. Причем, такая «социологизированная» позиция заметно отличалась от установок самого Фрейда. Фрейд даже в случаях обращения к социальным и культурным реалиям сохранял за сексуальностью функцию теорети­ческого основания психоанализа. В работах же отечест­венных исследователей, посвященных анализу таких яв­лений, как сценический страх, тексты писателей, сек­тантство, оговорки, выявленные в ходе политических де­батов в Думе, и пр.[122], явно проступает тенденция не за­мыкаться в объяснительных апелляциях на теме сексу­альности. Н.Е.Осипов подчеркивал: принимая взгляды Фрейда на психические механизмы вытеснения, не сле­дует вместе с тем думать, что «вытеснению подлежат только сексуальные чувствования и что только сексуаль­ный вытесненный материал обусловливает собой продук­ции психоневрозных симптомов[123]. Продуктивность такого рода концептуальных изменений в интерпретации психо­аналитических идей считал нужным подчеркнуть, напри­мер, Бехтерев[124], хотя связанный с социально-терапевти- ческими приложениями психоанализа «субъективизм», конечно же, вызывал его негативные оценки[125].

Расширение интерпретативной базы психоанализа с самого начала протекало как резонирующий, самоусили- вающийся процесс, ибо в свою очередь и во все возраста­ющих масштабах вело к включению теории и практики психоанализа в сферу социально-психологических кол­лизий, где формируются конкретные оценки жизненно­практической и социальной роли тех или иных психичес­ких явлений и болезней. В предреволюционных работах российских психоаналитиков достаточно много социаль­ных намеков, коннотаций, прямых обращений. При этом можно увидеть, как в них на передний план выступают прежде всего те концептуальные элементы, которые вы­ражают определенную независимость психики от внеш­них обстоятельств, имманентную структурированность

психической жизни индивида. Более того, в соотнесени­ях с внешними обстоятельствами, в оценках столкнове­ний индивида с жизненной средой эти имманентные структуры психической жизни индивида представлялись психоаналитиками как масштаб оценки социальных усло­вий. В таких случаях вектор критических оценок обычно направляется от личности к обществу: «... так как тип невротика подходит более под ... разновидность яркой индивидуальности, несколько несимметрично развившей­ся уже вследствие самой своей сложности, — дегенера­тивными приходится назвать те условия жизни, то соци­альное и воспитательное болото, которое систематически мешает проявлению этих ценных теоретических потен­ций... Наиболее убедительные тому доказательства даст нам профилактика и психотерапия неврозов, во-первых, и дальнейшее совершенствование общих условий жизни человечества, во-вторых»[126].

Приведенное рассуждение А.Залкинда ясно демон­стрирует и еще одну особенность социально-культурного измерения отечественного психоанализа: его исходные субъективистские посылки оказываются почти напрямую соотнесенными с определенной социально-идеологичес- кой позицией. Здесь можно было бы проанализировать соответствующие рассуждения Н.А.Вырубова, Н.Е.Оси­пова, Л.Я.Белобородова, И.А.Бирштейна, а также мно­гих других российских земских врачей, психиатров и психологов, так или иначе принимавших идеи психоана­лиза и так или иначе затрагивавших в контексте этих идей социально-культурную проблематику, и во всех этих рассуждениях вы могли бы проследить, как психоа­налитические представления об имманентных структурах психики прямо выступают в качестве основы для лич­ностной оценки внешних социальных условий. Медицин­ская терапия при этом свободно трансформируется в со­циальную позицию и притом с ясно выраженной крити­ческой установкой по отношению к социальной среде.

Видимо, любой психоаналитик (как, впрочем, и любой честный психиатр) в той или иной мере является критиком социальной реальности, поскольку он разделя­ет точку зрения личности и поскольку с этой точки зре­ния личность всегда, так или иначе, деформирована
внешней реальностью. В отечественном дореволюцион­ном психоанализе теоретические возможности для такой позиции в силу отмеченных обстоятельств открывались весьма широкие. Однако усваивался психоанализ, повто­ряем, как концепция прежде всего инструментальная, те­рапевтическая, медицинская, имеющая конкретную сферу приложения. Именно поэтому вполне конструк­тивно, хотя и не без проблем, соотносились с проникаю­щим в Россию психоанализом различные направления психиатрии, а публикации по психоаналитической тема­тике можно было обнаружить тогда в изданиях, принад­лежащих к самым различным психологическим направ­лениям[127]. Во всяком случае, никаких следов сколько-ни­будь заметного принципиального сопротивления психоа­нализу в этих изданиях нам обнаружить не удалось[128].

Представляется, что после Октябрьского переворота, в условиях новой социально-политической и идеологи­ческой ситуации, психоанализ был также сначала под­держан и принят прежде всего как инструментально-ме­дицинская концепция (с общей «прогрессивной» соци­ально-идеологической ориентацией).

После Октября: новый виток в распространении психоанализа

В 1929 году, излагая в Комакадемии свои взгляды на итоги и перспективы развития отечественного психоана­лиза, А. Б. Залкинд счел возможным выделить в его семи­летней послеоктябрьской истории три вполне самостоя­тельных периода.

Первый этап — просветительский (1922-1923): в этот период главным образом издаются и переиздаются вы­шедшие до революции труды Фрейда. Залкинд, заметим, предельно сдержан в оценках этой работы — он лишь выражает недовольство отсутствием серьезных коммента­риев и напоминает, что первые критические статьи при­надлежали ему. Мы же от себя добавим, что особый ав­торитет тогда приобрела «Психологическая и психоана­литическая библиотека» под редакцией И.Д.Ермакова. Многие работы Фрейда и его учеников увидели свет именно благодаря подвижнической деятельности Ермако­ва и М.Вульфа. И когда в 1923 году конституировался Государственный психоаналитический институт, его воз­главил (вплоть до закрытия в 1925 г.) опять же И.Д.Ер­маков[129].

Затем, констатирует Залкинд, приходит время резких •нападок на фрейдизм (вплоть до лозунгов «выжигать все элементы фрейдистских построений каленым железом из марксизма в СССР, из коммунистической партии»). Что касается сути этой критики, то весьма примечательна, на наш взгляд, статья В.Юринца, где, в частности, говорит­ся, что «социология фрейдизма является самой слабой частью системы психоанализа, она полна прямо чудо­вищных противоречий. Кроме того, она является выра­жением слепой, бешеной ненависти по отношению к марксизму»[130].

Довольно скоро, однако, идеологическая ситуация во­круг психоанализа вновь начинает смягчаться, так что койец 20-х годов (третий период) Залкинд характеризует как время спокойной деловой критики.

И действительно, если судить по тону публикаций (имея в виду, конечно, принятую тогда манеру полеми­ки), третий период был относительно спокойным. Но за­вершился он, во-первых, довольно скоро, и завершился, во-вторых, исчезновением психоанализа. Самое начало 30-х годов — время нешумного, но радикального исчез­новения даже признаков работы в этом направлении. Последний, по существу, серьезный всплеск активности отечественных психоаналитиков — так называемый «по­веденческий» съезд (1930), последнее серьезное обсуж­дение перспектив психоанализа — дискуссия по реакто­логической психологии (1930), последняя крупная пере­веденная работа Фрейда — «Будущность одной иллю­зии» (1930). Так что когда в 1932 г. на волне укрепле­ния «большевистской бдительности» (поднятой извест­ным письмом Сталина «О некоторых вопросах истории большевизма») психоанализ был объявлен «троцкист­ской контрабандой»[131], нести ответственность за эту «контрабанду» в общем-то было уже некому. Продолжа­ли работать в психологии Залкинд, Лурия/ Франкфурт и другие психологи и психиатры, но психоанализа как от­дельного течения в советской психологии уже не было. Более того, в той самой статье, где говорилось о «троц­кистской контрабанде», Залкинд и Франкфурт подвер­глись жесткой критике вместе с Дебориным за отсутст­вие «подлинной борьбы с механическими извращениями марксизма и идеалистическими течениями»[132].

Далеко не все психоаналитики принимали приведен­ные выше залкиндовские оценки тех или иных периодов истории психоанализа. Так, И.Д.Ермаков уже в 1925 г. считал, что время ожесточенных нападок на психоанализ прошло, и на первый план, по его мнению, должна вы­двинуться задача практического применения тех или иных выводов психоанализа. Чуть позднее И.Перепель в одной из своих работ весьма скептически отнесся к по­добным заявлениям Ермакова, полагая их скорее «опти­мистичными, нежели реалистичными». Поводом для та­

кого утверждения послужили резкие критические заме­чания в адрес психоанализа со стороны известного нев­ропатолога М.Аствацатурова, изложенные в его работе «Психотерапия и психоанализ» (Л., 1925). Но как бы ни разнились оценки тогдашних психоаналитиков, в них нет и намека на грядущее печально-тихое завершение судьбы столь блестящего и многообещающего направле­ния. Причем, насколько можно судить по тогдашним дискуссиям, исчезновение психоанализа было неожидан­ным и для его теоретических оппонентов. Во всяком слу­чае, такого оборота событий они тоже не предполагали.

Последние обстоятельства, очевидно, означают, что искать причины произошедшего следует в более широ­ком идейном и практическом контексте, нежели теорети­ко-методологические дискуссии специалистов психологов и психиатров. Правда, в нашей историко-научной лите­ратуре представлена и иная точка зрения, согласно кото­рой причины исчезновения психоанализа следует искать нее же именно в области теоретико-методологической критики его оснований. Но сторонникам данной точки фения приходится в этом случае признать, что сама кри­тика выходила тогда за рамки обычной «академической оппозиции» психоанализу. Как заметил академик Д.В.Петровский, «падение психоаналитических школ в Советской России связано не с условиям этой «академи­ческой оппозиции», а с тем наступлением на фрейдизм, которое развернулось во второй половине 20-х годов в философии и психологии и которое носило характер партийной, марксистской критики. История «академи­ческой оппозиции» Фрейду в России, как и история пар­тийной критики психоаналитической теории... является — на его взгляд — еще одним свидетельством того, что ра­зоблачить самую сущность реакционного учения Фрейда можно только на основе марксизма-ленинизма»1.

Мы также считаем, что психоанализ исчез в резуль­тате столкновения с марксизмом, но думаем, однако, что дело обстояло несколько иначе, чем это представлено академиком. Во-первых, мы сомневаемся в изначальной реакционности психоанализа; во-вторых, на наш взгляд, психоанализ исчез в результате столкновения не с тео­рией марксизма (такое «столкновение» дало позднее, на­
пример, фрейдо-марксизм), а в результате давления со стороны тогдашней «практической» марксистской идео­логии. Во всяком случае, организаторы постреволюцион- ного отечественного психоанализа не хуже своих оппо­нентов владели марксистской фразеологией. А вот в сфере практических установок они оказались бессильны­ми против тех политико-идеологических ориентаций, ко­торые утвердились во всех областях общественной прак­тики к началу 30-х годов.

Психоанализ был готов принять самое активное учас­тие в марксистски ориентированных исследовательских и практических программах (относящихся прежде всего к научной организации труда). Практический, зачастую утилитарный интерес скрывался за его методологически­ми установками. И когда один из инициаторов создания «марксистской» психологии профессор Рейснер обосно­вывал «необходимость психологической науки для про­летариата»[133] и, соответственно, выдвигал требование ма­териалистического переосмысления психологии, речь у него шла, по сути, об инструментальном психологичес­ком знании, способном конкретизировать исторический материализм влоть до технических выводов и приложе­ний. А когда, в свою очередь, психоанализ безропотно принимал такую интерпретацию собственных задач, он безболезненно вписывался в систему и получал ее под­держку.

Практически сразу после окончания гражданской войны, в начале 1923 г., в разрушенной, голодной стране собирается 1-й Всероссийский съезд по психоневрологии, где констатируется, что за прошедшие годы в данной об­ласти отечественной науки наблюдался прогресс, подняв­ший ее до уровня «других культурных стран». При этом, однако, отмечается и то обстоятельство, что про­гресс был достигнут благодаря расширению области при­кладной психологии — окрепли педагогическая психоло­гия и педология, развилась криминальная психология, сложился ряд исследовательских направлений, тесно связанных с задачами научной организации труда, в частности, психотехника[134]. Съезд фактически зафиксиро­вал новую (принципиально иную по сравнению с дорево­
люционной) структуру психоневрологических исследова­ний в стране. Хотя в работе съезда далеко не второсте­пенную роль играли представители традиционной «фи­лософской» психологии, в частности Г.И.Челпанов, наи­больший интерес вызывали все же исследования практи­ческого толка — педология, психотехника и психоана­лиз. В том же году детский дом-лаборатория «Междуна­родная солидарность», работавшая под эгидой Нарком- проса и занятая в основном изучением бессознательных влечений у детей, была преобразована в Государствен­ный психоаналитический институт[135]. А когда в январе 1924 г., через год после первого съезда, в Петрограде со­брался Н-й психоневрологический съезд, психоаналити­ческая тематика была в центре всеобщего внимания.

Постреволюционный психоанализ был представлен сразу целым рядом весьма заметных фигур (М.Вульф, И.Ермаков, М.Рейснер и др.). В новых условиях эти ученые, как правило, стремились сохранить традиции. Однако центральной и наиболее характерной фигурой постреволюционного психоанализа является, на наш взгляд, А.Б.Залкинд — «педагог, врач-психоневролог, автор работ по вопросам педологии, психологии и педа­гогики, чл. ВКП(б). Один из учредителей общества пси- хоневрологов-марксистов. Внимания заслуживают рабо­ты, посвященные проблемам трудового детства и сексу­альной педагогики. Уклон в сторону механистического понимания учения об условных рефлексах и тяготения к фрейдизму»[136].

Область его теоретических интересов определилась до революции — но в новой ситуации иной смысл приоб­рели и его психотерапевтическая практика, и его теоре­тические установки. После революции резко меняется контингент пациентов Залкинда, он становится как бы «врачом партии»; одновременно он становится и факти­ческим лидером наиболее представительного терапевти- чески-педагогического направления.

Новая ситуация, стимулируя социологизацию психоа­нализа, в то же время ввела этот процесс в рамки марк­систских практических программ. Всяческие попытки со­циологической универсализации психиатрических идей немедленно пресекались на уровне методологии. Поэтому
в отечественном психоанализе, в отличие от психоанали­за фрейдовского, не получили развития попытки объяс­нять общественно-исторические процессы действием ин­дивидуальных психологических механизмов. Отечествен­ные психоаналитики обращались к социальной среде, как правило, с целью прямо противоположной, а имен­но: чтобы с помощью апелляции к условиям обществен­ного бытия объяснить особенности функционирования индивидуальных психических структур. В результате психоаналитические построения приобретали черты соци­альному манитарной теории, практически не выходя за рамки собственной предметности, т.е. не выходя за рамки исследований психики индивида. Лишь такое на­правление исследований было методологически открыто. И потому большинство отечественных психоаналитиков, подобно Залкинду, апеллировало к социальной среде с целью объяснить состояния индивидуального сознания и бессознательные влечения так или иначе марксистски по­нятого общественного индивида. Надо сказать, что и в этой методологической ориентации психолбгических ис­следований можно усмотреть вполне достаточно редукци­онизма, но редукционизма особого типа, с необычным для традиционной положительной науки вектором редук­ции — от «низшего» к «высшему» (происходит социоло- гизация психики и даже физиологии индивида). «Психо­физиология, — настаивает Залкинд, — во много раз глубже и теснее связана с социологией, чем это мерещи­лось бы даже самым ярым оптимистам марксистского ме­тода. Все новейшие завоевания физиологии, связанные с учением о рефлексах, и все последние этапы развития психологии, исходящие из активистических воззрений психоаналитиков, представляют собой совершенно непо­чатый и неисчерпаемый материал для глубочайшей марк­систской революции внутри психофизиологии. Помимо и против воли самих авторов этих научных открытий, вряд ли ожидавших такого их применения, марксисты обяза­ны немедленно заняться социологированием психофизио­логии»[137].

В середине 20-х годов А.Б.Залкинд выступил с се­рией программных статей по вопросам полового воспита­ния. Сначала появляется его статья «Половой вопрос и
красная молодежь СССР», затем, разъясняя свою пози­цию по просьбе различных просветительских организа­ций, в частности московского Пролеткульта, он написал очерки «О классовом подходе к половому вопросу» и «О нормах полового поведения с классовой точки зрения». Все эти выступления не остались незамеченными. Мгно­венно появились рецензии (в основном критические) в «Правде» (1924, № 241; 1925, № 187; 1926, № 20), в «Известиях ЦИК СССР» (1925, № 1), в «Красной мо­лодежи» (1925, № 1), «Книгоноше» (1925, № 42). Дис­куссия в общей сложности длилась два года! В 1926 г. Залкинд соединяет все эти очерки и издает отдельным изданием «Половой вопрос в условиях советской общест­венности» с послесловием «Два года дискуссии по поло­вому вопросу».

Предпринятая Залкиндом попытка выработать новую, марксистскую модель полового поведения опира­ется на идеологическую позицию, согласно которой нель­зя в новых условиях ограничиваться старыми, узкими неврологическими толкованиями того, что происходит в «организме молодежи», т.е. нельзя «подходить к ее нервно-психическим процессам исключительно с доктор­ским молоточком и микроскопом, без всестороннего учета совершенно нового содержания среды, ее окру­жающей, без анализа внутреннего содержания ее совер­шенно специфических, неизвестных пока неврологии, переживаний»[138].Собственно, эта позиция крайне незамыс­ловата: «Октябрьская революция проделала чрезвычайно сложную ломку в идеологии масс, достаточно сложные сдвиги вызвала она и в их психофизиологии. Меняю­щаяся социальная среда изменяет не только сознание, но и организмы»[139]. Интересны, однако, теоретические пос­ледствия принятия этой установки. Дело в том, что соци- ологизация психоанализа повлекла за собой существен­ную и вполне определенную трансформацию идей Фрей­да. Залкинд, вынужденный одновременно и защищать, и критиковать фрейдовское учение, приходит к выводу, что основой фрейдизма является не половая теория, но принцип удовольствия, принцип реальности и описание процессов вытеснения, цензуры, бегства в болезнь и т.д.

Второй важной особенностью постреволюционного психоанализа была резко возросшая в нем теоретическая значимость ссылок на физиологические механизмы. Многие сторонники психоанализа, в частности Залкинд, еще до революции апеллировали в такого рода объясне­ниях к рефлексологии Бехтерева. Но на первом психо­неврологическом съезде Залкинд настаивает уже даже не на обращении, а на соединении с рефлексологией, пола­гая при этом, что последняя тем и ценна (заметим, для марксизма), ибо позволяет перенести центр тяжести про­блемы соотношения социального и биологического с от­дельного человека на социальную среду, благодаря чему позволяет оперировать с «цельным» человеком, не разде­ленным на «фиктивные» категории «физиологических» и «психологических» явлений. Это, полагал Залкинд, как раз и позволяет соотнести рефлексологию с фрейдиз­мом, который, вводя в научный обиход важный социаль­но-физиологический материал, со своей стороны раскры­вает богатейшую диалектическую пластичность челове­ческого организма[140].

«Состав революционной среды» — вот то главное, что определяет все психофизиологические процессы в эпоху революции. Такой вывод, считает Залкинд, логич­но вытекает из соответствующим образом переработан­ных фрейдовских построений. И в этой связи он, напри­мер, считал возможным говорить о «рефлексе революци­онной цели» (ссылаясь, кстати, на И.П.Павлова)[141].

«Социологизация» постреволюционного психоанализа демонстрирует нам старую истину: крайности сходятся. Когда в русле социологизации психологии преступали известный предел, совершенно безразличным станови­лось, имеем ли мы дело с редукцией социального к пси­хофизиологическому или психофизиологического к соци­альному. И в том и в другом случае результатом будет своеобразный психо-идеологический фантом, далекий не только от науки, но и от здравого смысла. Пример тому — работа Г.Малиса «Психоанализ коммунизма». Автор по­лагает, что «в час, когда «экспроприаторы экспропри­ируются», в распоряжении общества будет все, чтобы
разрешить каждому работнику полноценное удовлетворе­ние. Удовлетворение это не будет непосредственно сексу­альным. Инфантильные переживания нами вытесняются навсегда и безвозвратно. Но у каждого человека есть своя возможность претворения, сублимирования его бес­сознательных сил. Эту возможность даст ему коммунис­тическое общество со своей сменой впечатлений, работ, прав и обязанностей, коммунистическое общество, в ко­тором, как в биологическом растворе равных единиц, каждая будет кристаллизоваться в любой форме. Вели­чие нашего времени в том, что Коммунизм — формы жизни, при которых одинаково удовлетворены и соци­альные (сознательные), и личные (бессознательные) по­требности человека; общественный строй, к которому биологически предопределенными дорогами двигались тысячелетиями и личность, и коллектив, — этот общест­венный строй вызван сейчас и исторической необходи­мостью»[142].

Надо полагать, что именно такого рода социально­сексуальные утопии и вызвали волну критики психоана­лиза, причем критики настолько резкой, что, напомним, Залкинд счел возможным маркировать этой критикой целый период в развитии отечественного психоанализа. Вместе с тем надо заметить, что и сама эта критика носи­ла откровенно идеологический характер.

Из рецензии Ник. Карева на книгу Г.Малиса: «В Со­ветском Союзе он (психоанализ. — Авт.) приобретает особую известность после перехода к нэпу, когда значи­тельная часть наименее устойчивых мелкобуржуазных и интеллигентских попутчиков революции заколебалась в условиях возрождающегося товарного хозяйства и види­мого спада, для поверхностного глаза, революционной волны. Мелкий буржуа и интеллигент, не понимая в новых условиях положительных задач строительства со­циалистического хозяйства, ушел в свое личное «я», в вопросы пола, найдя себе на этом пути верного провод­ника в лице глубоко субъективной, целиком построенной на ковырянии в душах теории Фрейда. Вокруг теории закружился какой-то дикий хоровод из протестантских попов, мистиков, психиатров, зараженных своими боль­
ными... и марксистов, не весьма твердых в марксизме и падких ко всему сенсационно-новому»[143].

И тем не менее ориентированный подобным образом анализ психической жизни человека легко превращается в общее социально-психологическое исследование дефор­маций индивидуального сознания «общественного чело­века», а психотерапевтическая практика — в тип соци­ально-психологической терапии таких деформаций. При этом перед психоанализом, как кажется, открывались самые заманчивые исследовательские и практические перспективы, отнюдь не противоречащие марксизму, но весьма далекие от строго понятого психоанализа.

Так, например, если считать, что идеология, с точки зрения марксизма, является системой «неправильных от­ражений мотивов или источников человеческой деятель­ности» и если, кроме того, считать, что основные поня­тия психоанализа (вытеснение, замещение и т.д.) описы­вают структурные деформации сознания, вызванные от­нюдь не только сексуальными переживаниями, то в объ­яснении процессов формирования и функционирования идеологии вполне может быть использован также и кон­цептуальный аппарат психоанализа[144].

Любопытная попытка разработать программу иссле­дования идеологии на базе психоанализа была предпри­нята А.Варьяшем. В 1924 г. он выступил в Комакадемии с докладом о концепции подготавливаемого фундамен­тального труда по истории новейшей философии. В каче­стве методологической основы историко-философских исследований он предлагал, с одной стороны, традицион­ный для марксизма анализ производственных отноше­ний, а с другой — «основательный и подробный анализ обрабатывающих функций психической деятельности че­ловека»[145]. В последнем случае, полагал он, как раз и сле­дует обращаться к психоанализу: «Поставим в предложе­ние, в котором Энгельс говорит об истинных побудитель­ных причинах, движущих человека, вместо слова «неиз­вестный» слово «неосознанный», и мы получим, — по­
лагает Варьяш, — одну из основных идей новой психо­логии»[146]. Очевидно, однако, что подобные подстановки вряд ли могут служить сколько-нибудь серьезным аргу­ментом в пользу использования психоанализа в объясни­тельных схемах марксистской истории философии. На это Варьяшу было указано сразу и очень жестко[147]. Но даже отступая от своих первоначальных взглядов под давлением критики (содержащей, между прочим, уже и термин «фрейдо-марксизм»), Варьяш тем не менее про­должал настаивать на своеобразном «соответствии» тео­рий Фрейда и Маркса. Он писал по поводу понятия бес­сознательного: «Если мы расширим и объясним его из экономических и политических причин, то получим Марксово понятие. Только надо знать, — подчеркивает Варьяш, — что не Маркс расширил Фрейдово понятие бессознательного, Фрейд сузил это Марксово понятие»[148].

Надо сказать, все эти на первый взгляд бесплодные спекуляции имели вполне серьезные последствия для отечественного психоанализа. Таким путем его концепту­альные структуры как бы встраивались в один ряд с кон­цептуальными структурами социальной доктрины марк­сизма, приобретая тем самым общественно-историческое измерение. В попытках представить психологические ме­ханизмы в качестве факторов, формирующих содержа­ние человеческих представлений, с одной стороны, скла­дывалась «историческая» (культурно-историческая, как это будет позднее названо Лурия и Выготским) трактов­ка психической деятельности, а с другой — внутри соб­ственно психоанализа происходила весьма существенная перегруппировка проблематики. В центре ее оказалась проблема личности.

Что касается «культурно-исторической» трактовки психики, то сама по себе она фактически уже выходит за рамки психоанализа — это иная тема. Но можно просле­дить, как споры о материалистической (научной, естест­веннонаучной) природе психоанализа и о его месте в структуре марксистской психологии и марксизма вообще
приобретали все более схоластический характер, между тем как конкретные попытки прояснить общественно-ис­торический смысл индивидуальных психических меха­низмов и структур человеческой субъективности откры­вали новые перспективы для психоаналитической рабо­ты. Рассуждения, выражавшие желание представить пси­хоанализ в качестве естественнонаучной дисциплины, как это ни странно, все более идеологизировались, тогда как поиск социальных смыслов психических структур выводил психоаналитическое исследование к вполне ре­альной проблематике целостности личности. Поэтому, кстати, все более или менее серьезные психоаналитики ограничивались общими фразами о естественнонаучной природе психоанализа. В оценках действительных интен­ций психоаналитических исследований конца 20-х годов следует, на наш взгляд, доверять не подобным (и до­вольно многочисленным) декларациям, но рассуждени­ям, скажем, А.А.Ухтомского по поводу работ И.А.Пере- пеля: «Предмет исканий автора — физиологическая под­почва того клинического опыта о человеческой природе, который открывается психоаналитическим методом. Это очередная и горячая тема наших дней. Ибо психоанализ, как терапевтический метод и как мировоззрение, вскры­вает в человеке и его поведении работу, с одной сторо­ны, физиологических, а с другой — социальных сил; и выразить психоаналитический материал в терминах фи­зиологии значило бы заполнить живою тканью тот про­вал, который существует между социологией и физиоло­гией и который одинаково беспокоит и социологов, и фи­зиологов»[149].

Суть этой позиции лучше всего выразил весьма ак­тивный в то время сторонник психоанализа А.Р.Лурия: «Все... требования, предъявляемые марксизмом к совре­менной психологии, мы могли бы свести к требованию — поставить на место рассуждения о сущности психическо­го и его отличия от телесного — монистический подход к изучению не «психики вообще», но конкретной нервно­
психической деятельности социальной личности, выра­жающейся в ее поведении»[150].

Что же касается общих теоретико-методологических дискуссий, то в них, повторяем, психоаналитики все более настойчиво и все более декларативно подчеркивали как раз объективность своих концепций, тем более что идеологический натиск на психоанализ нарастал именно с этой стороны. Любые попытки серьезно дискутировать на эту тему стали к тому времени практически бесплод­ными. Яркий пример тому — вышедшая в 1927 г. книга М.Н.Волошинова[151]. Выполненный в ней критический разбор фрейдовского учения был направлен против оте­чественных пропагандистов психоанализа — Залкинда, Быховского, Лурия и Фридмана. Основные обвинения — пансексуальность, биологизм, субъективизм. Но критика не достигала цели, ибо постреволюционный психоанализ мало походил на классический фрейдизм. В самом деле, какой смысл могло иметь для отечественных психоанали­тиков обвинение в пансексуальности? Волошинов был прав, настаивая на том, что психоанализ без акцента на сексуальность — не психоанализ (на том же, кстати, всегда настаивал сам Фрейд: за отступление от примата сексуальности он неоднократно предавал анафеме своих ближайших учеников). Аналогичным образом бессмыс­ленно было упрекать отечественный психоанализ в «био­логизме». Хотя в принципе, как это опять-таки отмечал Волошинов, «биологизм» является существенной чертой фрейдизма.

Впрочем, Волошинов ставит в вину отечественному психоанализу и субъективизм, т.е. полагает, что психоа­нализ принадлежит к числу психологических течений, которые хотя и используют объективный эксперимент, однако допускают, что «центр тяжести всего эксперимен­та лежит... во внутреннем переживании испытуемого; на него и направлена установка экспериментирующего. Это внутреннее переживание и является, собственно, предме­
том психологии»[152]. «Объективисты» же, с точки зрения Волошинова, хотя и не отрицали внутреннюю психичес­кую жизнь, тем не менее настаивали на том, что все за­служивающее внимания «внутренее» выражается во внешних реакциях, образующих поведение человека, и что «только это материально выраженное поведение че­ловека и животных и может быть предметом психологии, желающей быть точной и объективной»[153]. Таким образом, операциональный смысл оппозиции субъективизм — объективизм у Волошинова как бы отодвигается, и на пе­редний план выходят ее общеметодологические коннота­ции. Надо сказать, что эволюция смысла этой оппозиции на Волошинове не завершилась.

К 30-м годам в общеметодологической дихотомии субъективизм — объективизм резко усиливаются особого рода мировоззренческие и идеологические акценты. И по мере того, как это происходило, дихотомия превраща­лась в оппозицию субъективно-идеалистического и объ- ективно-научного. Причем психоанализ, несмотря на его откровенно объективистские установки, в силу того лишь обстоятельства, что он действительно придает принципи­альное значение имманентным структурам психики, авто­матически попадал в разряд течений субъективно-антина- учных. Такая квалификация его методологической при­роды, сыгравшая в 30-е годы роковую роль, сказывается и сегодня, хотя никаких оснований для однозначной ква­лификации психоанализа как течения субъективистского даже по данным параметрам нет. В дихотомии субъекти­визм — объективизм основным является все же конкрет­но-операциональный план, а именно: противопоставле­ние интроспекционистских методов методам объективно­го исследования психики. Психоанализ с этой, собствен­но методологической точки зрения, есть течение бесспор­но так же и объективистское, решительно выступавшее против методологии классического интроспекционизма и много сделавшее для разработки объективных методов исследования психики.

Волошинов, однако, настаивает на субъективизме оте­чественного психоанализа. И в определенном смысле он прав. Не в методологических постулатах, где так или иначе подчеркивались стимульно-физиологические аспек­
ты психики, а в социально-ориентированных приложени­ях психоанализа отчетливо выступала у наших психоана­литиков установка на личность, на имманентную струк­турированность психической жизни человека и на ее самоценность в отношении к внешней среде. Это дейст­вительно так. Целый ряд направлений отечественной психологии и психиатрии, по преимуществу практичес­кой направленности, такие как психотехника, эргономи­ка, педология, были также и в том же самом смысле субъективистски ориентированы. И точно так же, как психоанализ, они были разгромлены. Психоанализ исчез среди них первым. Но, конечно же, не в результате во- лошиновской критики и не в результате теоретической критики вообще. Субъективизм всех этих направлений питался практическим запросом своего времени, И исчез этот запрос, когда характер общественно-исторической практики в стране изменился круто и однозначно, когда бессмысленным и ненужным сделался и вопрос о личнос­ти, и вообще проблема человеческой субъективности.

Финал

Процессы, кор'енным образом изменившие лицо оте­чественной психологии, психиатрии и вообще всего ком­плекса наук о психике, завершились в 1936 г. Мы, пожа­луй, иожем даже точно назвать дату, венчающую этот переходный период, — 4 июля 1936 г., день, когда по­явилось постановление ЦК ВКП(б) «О педологических извращениях в системе наркомпросов».

Другое время началось с тех пор для отечественной психологии, другая история: обсуждались иные пробле­мы, шли иные дискуссии, а споры разрешались через апелляцию к иным ценностям и стандартам. Наша пси­хология, ее цели и задачи стали с тех пор пониматься настолько по-своему, что, в отличие от прежней отечест­венной, эта психология получила свое особое наименова­ние — советская. Во всяком случае, в ней, в этой новой науке о психике, уже не было места для психоанализа, как и еще для целого ряда психологических направле­ний. Эти направления отечественной психологии просто исчезли в период между 1929 и 1936 гг.

Можно ли рассматривать данный процесс как естест­венное продолжение всей предшествующей борьбы за «марксистскую перестройку психологии» (начатую Кор­
ниловым, Выготским, Лурия, Блонским и многими дру­гими учеными, ставшими в конечном счете и первыми жертвами этой перестройки)? В общем — да. Но с мас­сой оговорок. Мы, во всяком случае, хотели бы подчерк­нуть своеобразие и особую значимость периода 29-36 гг. Ибо именно в это время произошло то, что в современ­ной литературе называют фундаментальной сменой пара­дигмы: 1) многообразие подходов и точек зрения, посто­янно сталкивающихся, но и сосуществующих, взаимодей­ствующих, взаимообогащающих друг друга, резко сузи­лось, временами «схлопываясь» до одного, «единственно верного» подхода; 2) изменился стиль научной жизни, изменились цели, стандарты и сам смысл научной дея­тельности; и наконец, 3) только в эти годы и определи­лось, чему так или иначе быть в советской психологии, а чему не быть никогда.

Примерно к 1930 году разрушительный приступ самобичевания захватил практически все тогда существо­вавшие направления отечественной психологии и психи­атрии. Причем речь шла не о переосмыслении и критике, а о самороспуске, о саморазрушении этоса отечественной психологической науки. Этот приступ не был вызван внутренними потребностями психологии. Изменился об­щественно-политический контекст, заставивший ученых выступать со статьями-покаяниями по поводу «пороча­щих» их связей (даже с вполне материалистическими школами): «Связав свое марксистское определение со школой Бехтерева, я поддерживал скверные традиции буржуазной науки с ее авторитарностью и филистерской этикой, с традициями антагонизма ее односторонних на­правлений, теорий, школ и школок, пытаясь канонизиро­вать «с точки зрения марксизма» одно из этих направле­ний, отождествив его с марксизмом»1. Так разрушились самые основания науки психологии, чтобы внедрить новую парадигму, которая представала тогда еще в самом общем, но уже довольно определенном виде: «Подлинными основоположниками советской психоло­гии, — продолжал тот же кающийся автор, — как пси­хологии диалектико-материалистической, являются, по­нятно, не отдельные школы и направления, хотя и шест-

1 Ананьев Б.Г. О некоторых вопросах марксистско-ленинской ре­конструкции психологии // Психология, 1931, т. IV, вып. 3-4,

с :ш/
вующие «под знаменем марксизма» (что буквально отно­сится к Корнилову и его «школе»), а основоположники марксизма-ленинизма. Между тем до настоящего време­ни имеются попытки вывести советскую психологию не из философского наследства Маркса-Энгельса-Ленина, не из истории большевизма и работ Сталина, образую­щих единственно верный критерий по отношению к исто­рии психологической науки, а из отдельных направле­ний, по своим корням и содержанию несомненно буржу­азных»[154]. Цитата, верно, длинная, но привести ее полнос­тью, думаем, необходимо хотя бы для того, чтобы пока­зать, вопреки каким установкам, тем не менее, продол­жали работать психологи (и среди них, кстати, автор приведенных цитат).

Первый номер журнала «Психология» за 1931 г. от­крывался не научной публикацией, но резолюцией обще­го собрания ячейки ВКП(б) ГИПППа (Государственный институт психологии, педологии, психотехники и дефек­тологии) от 6 июня 1931 г. «Итоги дискуссии по реакто­логической психологии». В этом постановлении содер­жатся выпады практически против всех направлений тог­дашней психологии. Критика как бы распределяется на всех, имея своей целью не то или иное направление (в психологии), а само представленное в ней многообразие точек зрения и подходов. Однако можно уловить и тен­денцию: преимущественным объектом разрушительной критики оказываются, с одной стороны, те психологичес­кие течения, которые ориентированы на объективное ис­следование индивидуальной физиологической и биологи­ческой базы психики (рефлексология, реактология и т.д.), а с другой — те направления, где в осмыслении психики отчетливо проступает «субъективизм» социоло­гических установок, где в центре оказываются имманент­ные психические структуры, с точки зрения которых рассматривается и оценивается психическая значимость (социальной) среды. Причем эти имманентные психичес­кие структуры зачастую прямо соотносятся с физиологи­ческими механизмами. Таковы психотехника (Шпиль- рейн), педология (Блонский, Залкинд). Таков был и психоанализ.

Откуда шли эти мощные, меняющие лицо отечествен­ной психологии импульсы? Собственно, в начале 30-х годов изменилось то, что называют запросом обществен- но-исторической практики. И психология, которая вооб­ще всегда была весьма чувствительной к движениям об­щественного интереса, быстро отреагировала на это изме­нение. Еще в начале 20-х годов много внимания уделя­лось разработке научно-обоснованных норм труда. При­чем научное обоснование норм исходило из самочувствия человека, его потребностей, т.е. внутренней нормы. Идеологически эта задача выступала как определение гу­манных норм труда в отсутствие рынка и эксплуатации. Психологи живо откликнулись на этот запрос, участвуя в поиске методик и принципов нормирования. Разработ­ка принципов НОТ и программ профессиональной под­готовки стимулировала исследования по психотехнике, составление профессиональных психограмм, психофизи­ологические поиски. В этой работе непосредственно уча­ствовали практически все ведущие психологи — Корни­лов, Блонский, Выготский, Шпильрейн* и пр. Еще в 1928 г. К.Н.Корнилов писал: «...ударная задача подня­тия нашего производства вполне естественно вызывает неудержимый рост психотехники, как, с другой стороны, забота о подрастающем поколении вызывает столь же интенсивный рост педологии»[155].

С начала 30-х годов меняются цели НОТ и рациона­лизации. Соответственно меняются задачи, стоящие перед исследователями, в том числе и психологами. Пре­валировать начинает не гуманитарная, а техническая норма — нужная, потребная, определяемая директивным решением, техническими заданиями, планом и не прини­мающая в расчет психофизиологический комфорт чело­века, физиологическую и тем более психологически-лич- ностную норму. Мы не будем здесь задаваться вопросом о том, насколько эффективна и вообще возможна орга­низация труда, построенная исключительно на «физио­логически и психологически обоснованных нормах». Нам важно уяснить вектор вновь возникшего практичес­кого запроса. Так вот, в рецензии некоего В.Исакова с многообещающим заглавием «О меньшевистской теории рационализации Ерманского» читаем: «Установление
зарплаты на основе физиологического нормирования есть, по существу, пропаганда уравниловки»[156]. Это свиде­тельство времени достаточно ясно показывает, какие пси­хологические направления могли выжить в то время, а какие — были обречены.

Еще председательствовал А. Залкинд на I Поведенчес­ком съезде (1930). Еще удавалось под руководством Шпильрейна собрать съезд по психотехнике (1931). Еще достаточно активно работали педологи. Но дни этих на­правлений были сочтены: 1931 год был уже провозгла­шен «Бригадой ГИППП» годом борьбы за решительный поворот в деле перестройки психологии на основе марк­сизма-ленинизма, за преодоление отставания психологи­ческой теории от практики социалистического строитель­ства. Причем борьбы на два фронта — против механи­цизма и меньшевиствующего идеализма[157].

Наиболее жесткие меры были применены, естествен­но, к направлениям, имеющим непосредственные соци­ально-экономические приложения, — к эргономике, пси­хотехнике. Лидер последней, Шпильрейн, уже через два года, в 1933 г., был арестован. Затем перешли к уничто­жению более теоретичных направлений — рефлексоло­гии, культурно-исторической теории, педологии. Однако самым первым из всей группы прекратил свое существо­вание психоанализ — направление, далеко не прямо свя­занное с экономикой или организацией производствен­ных отношений, но зато очень сильно социологизирован- ное у нас и потому имеющее отношение к весьма тонким социально-экономическим жизненным структурам.

В 1929 г., к самому началу описанного выше процес­са, в Советский Союз приезжает Вильгельм Рейх — ав­стрийский психоаналитик, марксист по убеждению, уте­рявший всякую надежду реализовать потенции психоана­лиза в условиях господства буржуазии. Здесь, в Союзе, его ожидал, однако, более чем прохладный прием. Свои­ми выступлениями и публикациями он вызвал дискус­сию, основным результатом которой можно, пожалуй, считать лишь широкое распространение термина «фрей- до-марксизм».

Для нас, однако, эта дискуссия представляет извест­ный интерес, ибо являет нам столь редкий в истории мо­мент повторяемости. Дело в том, что планы использова­ния психоанализа, которые Рейх привез в Россию, пред­ставляли собой аналог отечественных планов на этот счет начала 20-х годов. Во всех своих выступлениях Рейх подчеркивал, что психоанализ, именно как естественно­научная дисциплина, имеет весьма большое значение для пролетарского государства, и марксистская критика должна лишь скорректировать его приложения в двух пунктах. Во-первых, марксизм с самого начала должен умерить мировоззренческие претензии психоанализа. Психоанализ не может ни заменить, ни восполнить мате­риалистический взгляд на историю: как естественнонауч­ная дисциплина, он просто несоизмерим с марксовым по­ниманием истории; подлинный предмет психоанализа — душевная жизнь отдельного человека, замкнутая в конеч­ном сете на сексуальность. Феномены же классового со­знания, проблемы массовых движений, стачки и прочие явления, относящиеся к учению об обществе, непосредст­венно не могут быть его объектами. Психоанализ не может заменить собой учение об обществе или развить из себя такое учение. Но зато, во-вторых (и здесь также должна проявляться направляющая роль марксизма), он может успешно выполнять роль вспомогательной дисцип­лины — хотя бы в виде варианта социальной психоло­гии. Например, он способен вскрыть те иррациональные мотивы, которые могли бы побудить какого-нибудь буду­щего вождя примкнуть именно к социалистическому или националистическому движению, или проследить влия­ние общественных идеологий на душевное развитие ин­дивида.

Однако и теоретическая и жизненно-практическая си­туация конца 20-х годов существенно отличалась от по- стреволюционной ситуации начала 20-х. И это отличие в полной мере испытал на себе Рейх. Отечественный пси­хоанализ за прошедшее время окончательно утвердился в своем отказе от теоретической и практической ориента­ции на сексуальность и возвращаться к фрейдизму в его узком понимании он, во всяком случае, не желал. Но главное, пожалуй, заключалось в том, что размежевание с фрейдизмом в конце 20-х годов приобретало предель­но заостренные идеологические и даже политические формы. Неудивительно поэтому, что наиболее решитель­
ными и жесткими противниками Рейха оказались имен­но психоаналитики, среди коих особо выделялся А. Залкинд.

Редакция журнала «Под знаменем марксизма», пуб­ликуя статью Рейха[158], посчитала необходимым сразу от­межеваться от авторской трактовки фрейдизма и помес­тила в том же номере полемическую статью И.Сапира[159]. Выступление Рейха в Комакадемии «Психоанализ как естественнонаучная дисциплина» немедленно вызвало возражения[160]. При этом Залкинд заметил, что выступле­ние Рейха «является попыткой западной эклектики про­никнуть в начинающий всерьез консолидироваться в Со­ветском Союзе марксизм»[161].

Впрочем, Залкинд столь же сурово оценил вообще всю ситуацию от литературной критики (где Воронский, Сейфуллина, Пильняк пытаются представить творчество как «бессознательную» стихию) до психогигиены, где наиболее выражен «правый идеологический лагерь». Но именно беспредельная широта, разброс залкиндовских оценок свидетельствует о том, что пугает Залкинда не столько собственно теоретическая позиция Рейха, сколь­ко независимая поза психоаналитика-профессионала, претендующего на какое-то самостоятельное суждение в общественной жизни. Залкинда пугают теперь те самые претензии психоанализа, которые несколькими годами раньше его вдохновляли. Во всем он улавливает идеоло­гический подтекст. Так, Рейх заявляет: «Если вы хотите разрешить вопрос о профилактике органических заболе­ваний, вы должны сначала запросить некоторые науки — физиологию, патологию и другие дисциплины, а затем создать ряд экономических мероприятий, соответствую­щих данным органической медицины. Когда вы через не­сколько лет (возможно, уже после благоприятного завер­шения пятилетки) подойдете к вопросу душевной гигие­ны и профилактике неврозов, — а если вы к этому не подойдете, то он сам встанет перед вами, вам понадобит­ся действительно объективная психология, которая ска­
жет вам, каковы законы психической экономии и при каких условиях возможны достижения в этой области. Этой диалектико-материалистической психологией, кото­рая даст вам правильные методы, будет психоанализ. В самом скором времени вас, конечно, начнет интересо­вать, какие условия способствуют наилучшему развитию работоспособности индивидуумов. Тогда наступит тот мо­мент, когда нужно будет воспользоваться основными концепциями психоанализа в психическом аппарате и применить их на практике»[162]. Возражая такого рода пас­сажам, Залкинд апеллирует не к теоретикам или общеме­тодологическим соображениям, а к практически-жизнен­ным контекстам, упрекая Рейха за то, что он видит в СССР лишь «страну цели», страну, устремленную к со­циализму, но не замечает ни конкретной политической ситуации, ни политической истории этой страны и пото­му не способен дать оценку действительной роли фрей­дизма.

Сам Залкинд, надо полагать, отчетливо ощущал дав­ление этой социально-идеологической ситуации. Может быть, потому, что был отнюдь не безгрешен. Во всяком случае, к этому времени он мог уже догадаться, что даже если взгляды психоаналитика, представляющие позицию личности по отношению к обществу, совпадают с господ­ствующей в обществе идеологической тенденцией, сами претензии психоанализа на самостоятельное выражение этой личностной позиции и тем более на практическую деятельность и практическую оценку становятся неумест­ными в условиях абсолютного господства этой «общезна­чимой» идеологии. Содержательное совпадение социаль­но-исторических и психоаналитических оценок лишь маскирует их несовместимость. Поэтому даже тогда, когда Залкинд провозглашал революционной молодежи свои более чем классовые заповеди, он, провозглашая их от лица психоанализа, брал на себя чужую с точки зре­ния всепроникающей идеологии роль (и действительно, позднее оказалось, что не рекомендации психоаналити­ка — даже вполне классовые, — а соображения «ячей­ки» правомочны регулировать половые отношения; и не к психоаналитику, а к секретарю этой «ячейки» следова­ло обращаться молодежи в затруднительных с социаль­
но-классовой точки зрения случаях). Залкинд, очевидно, ощущал приближение того времени, когда даже эти по­литически невинные экскурсы в социальную проблемати­ку могут быть оценены очень сурово, когда «психограм­му» заменит «характеристика», когда будут четко опре­делены темы, запретные для социально-психологическо­го анализа, а тем более запретные для анализа с лич­ностно-критических позиций пациента. И уж во всяком случае не врачу-психоаналитику будет предоставлено тогда право оценивать здоровье РКП, если даже этот врач — член РКП. Очерк Залкинда «О язвах Р.К.П.» — один из наиболее реалистичных, но дело даже не в каче­стве этого социально-психологического анализа здоровья партии. Дело в том, что в 1924 г. такого рода исследова­ния были еще допустимы, а в 1929 — уже нет.

С точки зрения сегодняшнего нашего исторического опыта ясно, что у Залкинда было больше оснований опа­саться репрессий за этот очерк, чем за все теоретико-ме­тодологические ошибки психоанализа вместе взятые. И, видимо, потому, что он вовремя понял это и тихо пре­кратил всякую психоаналитическую работу, мы можем найти статью о нем в БСЭ за 1933. Сама жизнь, склады­вающая в стране с 30-х годов, отторгла психоанализ с его утверждением определенной самостоятельности пси­хической жизни индивида, с его склонностью к субъек­тивизму в социально-психологических исследованиях и критицизму в социальной позиции практикующего пси­хоаналитика. Все это, по-видимому, поняли и Лурия, и Выготский, и Быховский, и многие другие лидеры отече­ственной психологии и психиатрии.

Заключение

Менее всего мы хотели, чтобы этот очерк был вос­принят как упрек в адрес нашей психологии — как той, которая сложилась в 30-е годы, так и той, какая она се­годня. Наша психология, пусть даже и в усеченном виде, была и остается продолжением традиций отчасти отечест­венной, отчасти мировой психологии. Ее односторон­ность — не ее вина; она страдала и страдает до сих пор от отсутствия внутреннего диалога различных психологи­ческих направлений. Тем не менее есть достижения и есть имена, которыми эта наука вправе гордиться - Вы­
готский, Рубинштейн, Гальперин, Леонтьев. Отнюдь не упрека, иных оценок требует ее судьба.

Но наша современная психология, видимо, приблизи­лась к тому рубежу, когда дальнейшее движение стано­вится невозможным без радикального обновления ее ос­нований; основания же эти необходимо и расширить и углубить так, чтобы включить целый ряд течений совре­менной психологии, в частности — психоанализ. Одна­ко, как показывает тот же исторический опыт, подобные процедуры не производятся по желанию, а в случае наук о человеке не являются даже частным делом самой науки. Во всяком случае, применительно к психоанализу исторический опыт достаточно ясно свидетельствует о том, что это психологическое течение может существо­вать лишь в общественных структурах определенного рода, отличительной особенностью которых является от­сутствие господствующей тотальной идеологии. Можно назвать эти структуры демократическими, хотя это и не совсем точно. И чтобы пояснить (а не объяснить!), уместным здесь будет напомнить одно* замечание И.Бреса: «Даже поверхностный взгляд на ряд обычаев нашей эпохи свидетельствует о том, что именно к психо­логу все больше и больше обращаются за помощью и со­ветами в тех случаях, когда раньше обращались прежде всего к кюре, судье, должностному лицу, учителю или философу. Не будет ошибкой сказать, что психология «питается» прежде всего определенной секуляризацией наших обществ, а в более широком плане — духовным упадком властей»[163].

Именно этот «упадок» оставляет место для психоана­лиза. Поэтому, принимая в расчет все сказанное, можно заключить: будет наше общество развиваться в направле­нии этого «упадка» — и психоанализ, и многие другие дисциплины так или иначе найдут себе место в отечест­венной психологии. А нет — значит нет.

«Вопросы философии», 1991.


А.Я.Зись

Чему свидетелем был

Ницше как-то сказал, что если ему сообщат по два- три эпизода из жизни каждого философа, то ему и того будет совершенно достаточно, для того чтобы сочинить историю философии. Разумеется, это шутка. Но не толь­ко. В парадоксальном этом высказывании много наме­ков, и притом серьезных, не лишенных мудрости. Не за­думывался ли тем самым немецкий философ над стран­ным соотношением направления интеллектуальной мысли в ту или иную эпоху, явным или неявным влия­нием ее на всю духовную ситуацию времени, с одной стороны, а с другой — судеб самих мыслителей, то влас­тителей дум, то изгоев, то баловней сильных мира сего, то мучеников, становившихся «героями акций, подобных той,в что свершилась в свое время на площади Цветов в Риме. И когда речь идет о таких, скажем, именах, как Дж. Бруно или Галилей, Д’Акоста или Спиноза, то здесь все более или менее понятно — плыли против тече­ния и встречная волна не могла не захлестнуть их.

Несравнима в этом отношении с прошлым судьба со­ветских философов, сложившаяся на рубеже первых двух десятилетий русской революции (а именно об этом времени речь идет в настоящих заметках). Никто из них не находился ни в каких противостояниях ни с социаль­но-политическими структурами, ни с официальной идео­логией. Более того, идеология эта ими пропагандирова­лась. А между тем жизнь многих из них была как слеза на реснице. К концу 20-х годов положение в идеологи­ческой жизни становилось все более сложным и противо­речивым: с одной стороны, казалось, что идеологические ориентации отличались достаточной устойчивостью, но, с другой, все в большей мере набирал силу волюнтаризм, политические ожидания и оценки оказывались непред­сказуемыми. И поэтому, подобно герою грибоедовской пьесы, люди нередко «шли в комнату», которая еще вчера была надежной, а оказывались совсем не в той, куда идти следовало сегодня, — вытекающие из этого
следствия долго ждать себя не заставляли. В связи со сказанным представляется показательным эпизод, отно­сящийся, правда, к концу 30-х годов, но по своему ха­рактеру типичный и для более раннего времени.

В предвоенные годы директором Института филосо­фии был П.Ф.Юдин, который, как известно, был вхож в «высшие сферы». Встречался он довольно часто и с самим Сталиным, который, к слову говоря, не изменил к нему своего доброго отношения до конца своих дней. Время от времени получал наш директор от него и пору­чения, связанные с подготовкой теоретических трудов. Об одном из них — речь. Предложил ему Генеральный секретарь подготовить усилиями философов, историков и других гуманитариев труд по истории культуры, — такой, в котором должны сочетаться философские обо­снования и историческое исследование. Задействована была вся Волхонка (имеются в виду гуманитарные ин­ституты Академии наук, размещенные в здании бывшей Комакадемии на Волхонке, 14). К подготовке издания были привлечены многие известные ученые, дело спори­лось, и макет книги в сафьяновой обложке с тисненным золотыми буквами названием вскоре был готов. Но Ген­сек остался недоволен и, как рассказывал об этом автор­скому коллективу его руководитель, Сталин сказал: «Вы не только не выполнили задания, но и не поняли его. То, что вы сочинили, это не история культуры, а исто­рия гражданского общества». На вопрос: «А что есть ис­тория культуры?» — последовал ответ: «История куль­туры — это история первобытного общества». Что все это означает, понять вряд ли возможно, как и трудно до­гадаться о том, как сложилась в голове его эта конструк­ция. Может быть, в его сознании мелькнули отрывки воспоминаний, навеянных знаменитыми книгами Морга­на и Тэйлора или кусками из «Происхождения семьи, частной собственности и государства», — кто знает, и кто смел бы его спросить об этом. В общем «лаборато­рия» его мысли оставалась при нем, а исследование было велено провести вновь в указанном направлении. Я видел лица крупных ученых, ничего, разумеется, не по­нимавших в сталинской редукции культуры к первобыт­ному укладу жизни, но призванных к исполнению... Что бы из этого вышло, сказать трудно, но в том, что от ха­рактера исполнения этого непостижимого замысла зави­села судьба его участников, сомневаться не приходится.

Однако печальная эта история случилась тогда, когда до июньской трагедии сорок первого года оставались счи­танные месяцы. Так жизнь избавила культуру от своеоб­разной, уникальной в своем роде, интерпретации, а ее авторов от неожиданных поворотов судьбы.

К слову говоря, участвовал в подготовке этого изда­ния замечательный наш историк Е.В.Тарле, мифический министр иностранных дел в мифическом правительстве Рамзина, отбывавший в первой половине 30-х годов ад­министративную ссылку в Средней Азии. Не то летом 1937, не то 1936 г. (точно не помню, но, кажется, все же было это в 37-м году), в одно и то же время в «Правде» и в «Известиях» были опубликованы развернутые разбо­ры его книги «Наполеон», — разборы, резко отрица­тельные, тенденциозные, в лингвистической манере духа времени. Но примерно через неделю на страницах тех же газет появились новые подвалы о той же книге, — на этот раз положительные, весьма похвальные, с мягким указанием на отдельные недостатки. Гнев сменили на ми­лость, и о причинах такой перемены не трудно было до­гадаться (разнесся слух: после первой публикации книга легла на стол Сталину, и ему она понравилась. Так ли это было, не знаю, но в том, что нечто подобное в таком роде произошло, сомневаться не приходится). Действи­тельно, как шутили еще в 20-е годы, ЦК играет челове­ком. Впрочем, в это время — уже и не ЦК... Не думал ли на упомянутом собрании маститый ученый о стран­ных превратностях жизни, и не только своей? И не ана­логичные ли вопросы возникали перед другими его участниками? Очевидно, все-таки не зря острил Ницше — в определенном плане история мысли может быть пред­ставлена как история биографий.

В 20-е годы столь произвольные, чуть ли не иррацио­нальные конструкции, к тому же грубо навязываемые в качестве непререкаемой директивы, еще не дают о себе знать, но соответствующая тенденция уже обозначается. В центре публикаций последнего времени, посвящанных 20-м годам, оказались дискуссии между философами различных ориентаций, принадлежавших, с одной сторо­ны, к так называемой деборинской школе, иначе — к «диалектикам», а с другой — к механистическому на­правлению. Публикации эти, особенно документальные, представляют несомненный интерес и научную значи­мость, но не всегда содержащиеся в них сведения доста­
точно достоверны. В виде примера можно назвать книгу М.Капустина «Конец утопии», в которой страницы, по- свящанные сторонникам из вышеназванных направле­ний, характеристике их отношения к партийно-государ­ственным структурам и т.д., не отличаются достаточным соответствием действительности. По мысли автора, спор между оппонентами носил не философский, а скорее по­литический характер, что верно только отчасти, — поли­тический привкус наличествовал, но в основе дискуссий все же находились проблемы философские. Я не вхожу в этих заметках в рассмотрение этих споров по существу, — об этом в другой раз, но не могу согласиться с категори­ческим утверждением автора, согласно которому одна из этих школ — деборинская — была якобы обласкана властями в силу своей чуть ли не сервилистской полити­ки, а другая — механистическая — была более научной по своим позициям, но находилась в тени и подвергалась остракизму. Все было не так. В 20-е годы деборинцы действительно занимали ведущее положение, именно они возглавляли общество воинствующих материалистов-диа- лектиков, редактировали философский журнал «Под знаменем марксизма» и т.д. Но и так называемые меха­нисты чувствовали себя достаточно вольготно, активно выступали в печати, печатали книги и т.п. Так, в те годы вышли книги Л.И.Аксельрод-Ортодокс «Против идеа­лизма», «Карл Маркс как философ», «Этюды и воспо­минания»; В.Н.Сарабьянова «Введение в диалектичес­кий материализм», «В защиту философии марксизма», «Диалектический и исторический материализм»; А.И.Ва- рьяша «Логика и диалектика»; А.К.Тимирязева «Естест­вознание и диалектический материализм», «Диалектика в науке». Так что в особенно угнетенном положении они не находились. Но нельзя не обратить внимания на то, какая разная участь выпала на долю будто «обласкан­ных» и «преследуемых». Трагедией завершилась жизнь большинства представителей «обласканной» школы. На­зываю только некоторые имена. Ближайший сотрудник Деборина Карев — расстрелян, Стэн — расстрелян, Баммель — расстрелян, менее известный, но придержи­вавшийся этой ориентации Столяров — расстрелян и т.д. Причудливо сложилась жизнь И.К.Луппола. В 1931 — 1937 гг. он не разделил драматической участи своих то­варищей по так называемой школе «диалектиков». Каза­лось, его пощадили, грехи были отпущены. В конце 30-х
годов он был избран действительным членом Академии наук, назначен директором Института мировой литерату­ры, женился на интересной женщине и счастливым чело­веком уехал отдыхать на Юг. Но вернулся он отнюдь не в кабинет директора Института. Больше его никто никог­да не видел. И его судьба тоже была решена. Самого мэтра судьба пощадила, но долгие годы он, по существу, был «изгнанником на свободе». Что же касается «пре­следуемых», то, к великому счастью, ни Л.И.Аксельрод, ни А.К.Тимирязев, ни В.Н.Сарабьянов, ни Степанов- Скворцов, ни Варьяш не подвергались репрессиям, не преследовались в административном порядке. Я тем самым отнюдь не склонен усматривать во всем этом какое-то особое различие в отношении властей к филосо­фам неодинаковой ориентации. Все они — и те, кто за­канчивал свою жизнь в лагерях, и те, кому посчастливи­лось оставаться на воле, — все они были «унесенными ветром». Но было это так.

Что же касается Бухарина, имя которого традицион­но принято перечислять в ряду механистов, то это все же не так или, во всяком случае, не совсем так. И, как это понятно каждому, репрессирован он был не за свои фи­лософские взгляды, а по сталинской логике внутрипар­тийной борьбы. По существу, Бухарин был ближе к де- боринцам, взгляды их разделял, а по ведомству механис­тов был зачислен опять же по мотивам чисто политичес­ким. В борьбе против правого уклона Сталину нужно было создать иллюзию наличия у него особых теорети­ческих, философских корней, и они были найдены. В книге Бухарина «Теория исторического материализма» есть безобидное место: в жизни общества бывают иногда такие периоды, когда между различными социальными группами устанавливается определенное равновесие. И эта сакраментальная фраза послужила основанием кри­минального заключения: взамен материалистической диа­лектики Бухарин выдвигает механистическую теорию равновесия, на которую и опирается политика правых уклонистов. Этому было посвящено множество статей, были и соответствующие книги. Возможно, автор «Конца утопии» ими и был введен в некоторое заблуж­дение.

Сколько могу судить, картина философских противо­стояний во второй половине 20-х годов более объективно и корректно представлена в вышедшей на Западе книге

И.Яхота «Подавление философии в СССР (20-30-е годы)» и воспроизведенной на страницах журнала «Во­просы философии» (1991, № 9-11).

Но, во-первых, автор ограничил свою задачу лишь рамками рассказа о драматической судьбе участников философского движения того времени и оставил вне рас­смотрения содержательную сторону, проблематику дис­куссий 20-х годов. В отличие от разоблачительных со­браний начала 30-х годов они, эти дискуссии, были ост­рыми, привлекали внимание научной и в какой-то мере творческой общественности, велись не только в печати, но и на достаточно массовых собраниях, отдельные такие собрания происходили в Бетховенском зале Большого те­атра. И привлекали эти собрания публику как раз про­блематикой споров. Философское движение того време­ни не было бесплодным, это была существенная страница в истории нашей культуры, и к ней, к ее освещению, на мой взгляд, следует обязательно вернуться. Во всяком случае я об этом напишу, а напечатает ли журнал, — будет видно. Во-вторых, автор этого содержательного ис­следования имел счастливую возможность представить хотя бы некоторых философов в их личностном измере­нии. Скажем, к вышедшей еще в 1916 г. книге А.М.Де­борина «Введение в философию диалектического матери­ализма» предисловие написал, как известно, Плеханов, а Л.И.Аксельрод какое-то время, кажется, даже жила в швейцарском доме Плеханова. Бывшие единомышленни­ки, ставшие оппонентами — на каждом из них была пе­чать плехановского влияния, — но каждый из них про­нес через жизнь свою плехановскую «интонацию», и это по-своему одних привлекало к Деборину и отталкивало от Аксельрод, как и, напротив, другие сочувствовали Ак­сельрод и не принимали Деборина. Впрочем, у меня нет оснований упрекать автора. Я поймал себя на мысли, что я сам в этих заметках сознательно обезличил свой рас­сказ (ведь мог я, например, рассказать, какая растерян­ность была на лицах участников собрания, посвященного проблемам истории культуры, о котором речь шла выше, но не сделал этого). А жаль. И, наконец, в-третьих, в книге Яхота все же есть отдельные неточности фактоло­гического характера. Об одной такой неточности — ниже. Речь идет о С.И.Новикове.

Характеризуя Новикова как интересного философа и прекрасного оратора, что верно, Яхот, однако, ошибает­
ся, утверждая, что тот был репрессирован. Репрессиям не подвергался, во всяком случае тогда, когда я знал его (конец 20-х — 30-х гг.), но гонений выпало на его долю более чем достаточно: безработица, партийные взыска­ния, публичная несправедливая критика, запреты на вы­ступления в печати и т.д. Останавливаюсь на его судьбе потому, что сквозь его тернистый путь просматривается многое, ощущается атмосфера тех суровых лет. В пятом номере журнала «Под знаменем марксизма» за 1930 г. было опубликовано несколько статей, в которых подвер­галась критике печально знаменитая статья Митина, Юдина и Ральцевича «За разработку ленинского фило­софского наследства», напечатанная в «Правде» поздней весной того же года. В статье этой слов «меньшевист- вующий идеализм» еще нет, они появятся лишь в декаб­ре, когда Сталин будет беседовать с членами партбюро философского института красной профессуры. Но в ней уже содержались все необходимые предпосылки для этой зловещей квалификации. Если я не ошибаюсь, ре­дакция и авторы «ПЗМ» тогда еще не понимали, что статья в «Правде» была инспирирована сверху, и поле­мизировали они с ней в манере академической. Исключе­нием бь*ла статья Новикова. Написанная в яркой публи­цистической форме, она была скорее сатирическим фе­льетоном, в котором статья в «Правде» характеризова­лась как «воинствующая философская путаница» и вы­смеивалось невежество авторов. Именно эту сатиричес­кую остроту автору никогда не могли простить, и платил он за нее всю жизнь. На нем как на действующем фило­софе был поставлен крест. О печатании не могло быть и речи. Зато он часто появлялся на трибуне и, к добру это его, как правило, не приводило. Быть может, устные его выступления были для него определенной формой психо­логической компенсации, на трибуне он бывал резок, яз­вителен, остроумен, не всегда следил за речью, тормоза отказывали, и после каждого выступления он наживал новых врагов, порой весьма могущественных. Но против совести не шел и чаще всего был прав. Приведу три эпи­зода из его жизни.

16 июня 1941 г. в кабинете академика-секретаря От­деления общественных наук АН шло обсуждение фило­софского журнала «Под знаменем марксизма». Предсе­дательствовал П. Ф. Юдин, с докладом выступил М.Т.Иовчук, тогда — зав.отделом печати Коминтерна. В
выступлении Иовчука анализ материалов, опубликован­ных в журнале, занимал весьма скромное место, это был скорее инструктивный доклад чиновника высокого ранга, разъяснявший, какой должна быть линия журнала в сло­жившейся международной обстановке с учетом нового характера советско-германских отношений. Этот «ука­зующий перст» произвел на всех гнетущее впечатление, но все молчали, а выступавшие даже высказывали одоб­рение направленности доклада. Все, но не Новиков. По высказанному им мнению, журнал не только не должен менять своей линии в соответствии с духом новых меж­дународных соглашений, а напротив, обязан публико­вать материалы, критически анализирующие расовые теории и геополитические концепции немецкого фашиз­ма. В отличие от докладчика Новиков обнаруживает бес­покойство, он не согласен с тем, что «на Шипке все спо­койно». Последовала гневная реакция Иовчука: «Вы вы­плыли из своего философского небытия. Уходите туда обратно». Выступление Новикова квалифицируется как вражеская вылазка, следуют неприкрытые угрозы, но до нападения Германии на Советский Союз оставалось всего шесть дней.

В 1953 г. сектором исторического материализма Ин­ститута философии было организовано обсуждение книги Шария «О коммунистической морали». Книга эта была сумбурной, неинтересной, пустой, по существу, об­суждать там было нечего. Руководивший сектором Г.Е.Глезерман предложил и мне выступить в дискуссии. Я отказывался по мотивам субъективного характера. Мой собеседник сказал мне тогда, что расхождений в оценке книги нет, отрицательное к ней отношение едино­душное, и посоветовал переговорить с Баскиным. Попу­лярный в те годы М.П.Баскин, человек по природе мяг­кий, деликатный, по сути конформист, никогда не вы­ступал «против», в его лексиконе не было слова нет, о нем иронически, но без злости говорили: «друг народа». Звоню Баскину: «Марк Петрович, как Вы относитесь к книге Шария?» — «Вы знаете, я никогда никого не кри­тикую, но в данном случае не могу смолчать. Я вынуж­ден буду сказать, что книга неудачная, непродуманная, а ее издание, на мой взгляд, является ошибочным. Между прочим, — прибавляет М.П., — такого же мнения при­держивается и Дынник. Позвоните ему». Звоню: «Миха­ил Александрович, что Вы думаете о книге Шария?» —

«Это ужасная, банальная книга. В своем выступлении скажу: «Я не считаю себя компетентным в проблематике книги, но в ней есть глава, посвященная истории этичес­ких учений. Это уже моя область, это история филосо­фии и об этом я могу сказать — уму непостижимо, как можно на двадцати страницах наговорить столько ба­нальностей и сделать столько ошибок». Примерно так думали и многие.

На деле все оказалось совсем не так. Выступивший в прениях первым М.П.Баскин произнес похвальное слово автору и его книге. Никого уже не удивило, от Баскина ничего другого никто и не ждал. Он органически не мог иначе выступать. Слушая его, оставалось лишь обменять­ся ироническими взглядами. Но вот на трибуну вышел Дынник. Первые фразы его выступления вполне соответ­ствовали известному всем сценарию: «Я не считаю себя компетентным говорить о книге Шария в целом. Но в книге есть глава, посвященная истории этических уче­ний, это история философии, и об этом я скажу». Но далее вместо ожидаемого обличения последовало: «...уму непостижимо, как можно на 20 страницах с таким талан­том раскрыть столь сложные проблемы и обнаружить глубочайшую эрудицию», и далее нечто в том же роде. Остальные ораторы — в том же ключе. Откуда такая ме­таморфоза? За 20 минут до собрания стало известно, что Шария назначен помощником Берии, в то время зам.председателя Совмина и министра госбезопасности. Переориентация свершилась мгновенно. И здесь Нови­ков оказался опять «в своей тарелке». Правда, он не знал о возвышении автора книги (а если бы знал?) и был единственным, кто прибавил несколько капель горе­чи в столь обильно лившийся елей. Реакция Шария была гневной, но судьба и на этот раз была на стороне Новикова, — для автора книги, как и для шефа, уже «недолго музыка играла». Я здесь не осуждаю никого из участников обсуждения. Какие были времена, такими были и нравы. В первый постсталинский год атмосфера сталинского времени, особенно конца 40-х — начала 50-х годов, еще не ушла из жизни, на костер, кажется, никто добровольно идти не собирался.

Я вовсе не хочу представить С.И.Новикова как рыца­ря без страха и упрека. Личностью он был сложной, не­однозначной, и ему можно предъявить претензии как ин­теллектуального, так и человеческого характера. Мне
всегда казалось, что в психике его было что-то патологи­ческое, какой-то фермент, побуждавший его поступать даже помимо собственной воли, как бы играть им самим избранную роль. На трибуне любовался собой, искал и, как правило, находил улыбавшихся, сочувствующих слу­шателей, и это было ему платой за неустроенную, неуют­ную жизнь. Писал, как теперь сказали бы, «в стол», со­чинил громадный 4-томный труд, посвященный теории национального вопроса, хотел представить его в качестве докторской диссертации. Ничего из этого не вышло. Вице-президент АН академик Волгин, к которому он об­ратился с просьбой о содействии, как мне об этом гово­рил Новиков, сказал ему: «Конечно, Вы давно заслужи­ли присуждение вам докторской степени, но вы должны понимать свое положение. Сейчас вам никто ее не при­своит. Защищайте сначала диссертацию кандидатскую». Институт философии принять к защите его диссертацию отказался. Защищался он пожилым человеком в 1947 г. в Государственном педагогическом институте. Защита была мучительной, заседание Ученого совета скандаль­ным. Особенно усердствовал проректор института про­фессор Ионисян, стремившийся всячески дискредитиро­вать диссертанта и его исследование. Оппонировали чл.- корр. АН Аржанов и я. Как могли, так и старались. Сте­пень ему присвоили, но у меня сложилось впечатление, что именно тогда ему окончательно перебили позвоноч­ник, на заседание пришел страстный полемист, ушел с него сломленный человек.

Я намеренно обратился к человеку, чье имя никогда не было среди первых и кто в 30-е и 40-е годы никакого реального места в философской литературе не занимал. Дело в том, что в аналогичном положении тогда оказа­лись многие, — о них не пишут, они не оставили следов своей деятельности, но они, каждый по-своему и в раз­ной мере, участвовали в движении времени. Одних по­стигла трагическая участь, других судьба пощадила, но они были сломлены, третьи приспосабливались и т.д. Процессы эти захватили не только центр (Москва, Ле­нинград), но и многочисленные регионы страны.

В конце 20-х — начале 30-х годов я жил на Украине, в Киеве. Тогда на Украине было немало интересных фи­лософов и действовали они достаточно активно. В Харь­кове (до 1934 г. столице Украины) выходил философ­ский журнал «Знамя марксизма» («Прапор марказму»),
существовала Всеукраинская ассоциация научно-иссле- довательских институтов по общественным наукам («ВАУМЛИН»), работы харьковских и киевских авто­ров публиковались в Москве и других городах за преде­лами республики. Среди лидеров несомненно выделя­лись в Харькове С.Ю.Семковский и В.А.Юринец, в Киеве — Я.С.Розанов. Каждый из них был личностью неординарной, но все они были по разным причинам из­начально обречены. Репрессии в сфере идеологической жизни, первоначально в виде осуждения в печати, осво­бождения от занимаемых должностей, лишения права трудиться в качестве преподавателей или научных со­трудников, а затем — арестов и т.д., усилились на рубе­же десятилетий. Но повальный характер они приобрели с приездом на Украину нового партийного руководства во главе с П.П.Постышевым. Первым секретарем укра­инского ЦК партии оставался еще длительное время С.В.Косиор, но фактически хозяином положения в рес­публике стал второй секретарь ЦК. В идеологической об­ласти линия нового руководства была необычайно жест­кой, неустанно искали и находили «врагов». Криминаль­ные обвинения шли в основном по двум линиям — укра­инский национализм и троцкизм, неверие в возможность построения социализма в одной стране. Под такого рода криминал подводился любой поступок, любое высказы­вание, даже формально не имевшее к нему отношения.

До конца 1933 г. президентом ВАУМЛИНа, структу­рированного на манер московской Комакадемии, был А.Г.Шлихтер, славившийся как человек мягкий, и в его время жизнь там шла относительно спокойно. В 1933 г. его сменил на посту Президента ассоциации Дзенис, а правой его рукой (точнее — его наставницей) стала По- волоцкая, жена Постышева. Нетрудно догадаться, что указания шли «из первых рук». Первыми жертвами на философском участке и стали его лидеры.

С.Ю.Семковский был фигурой колоритной. В 20-е годы он составил хрестоматию из философских текстов. Она выдержала, кажется, семь изданий и имела широ­кую аудиторию во всей стране. «Марксистская хрестома­тия» — так она называлась — была тогда среди основ­ных пособий по изучению философии, а имя ее состави­теля весьма популярным. Круг его интересов был широк. Среди опубликованных им книг выделялись, с одной стороны, труды по истории философии — «Людвиг

Фейербах» (1922), «Этюды по философии марксизма» (1924), а с другой — по философии естествознания — «Теория относительности и материализм» (1924), «Диа­лектический материализм и принцип относительности» (1928). В расхождениях между «диалектиками» (дебо- ринцами) и «механистами» примыкал к последним. В связи с этим в журнале «Большевик Украины» была опубликована статья молодого философа П.Демчука «Как профессор Семковский ликвидирует диалектичес­кий материализм», на что последний ответил публичным докладом «Ликвидация диалектического материализма или ликвидация марксистской неграмотности». Полемис­том он был сильным, оратором превосходным. В свое время он был меньшевиком, участвовал в деятельности II Интернационала, но в более поздние годы от политичес­кой деятельности отошел, однако психологически чувст­вовал себя очень неуютно. Возможно, что этими его ду­шевными состояниями объяснялись и некоторые стран­ности его поведения. В последние годы оно отличалось явно выраженным негативизмом. Он всегда был «про­тив», — не так важно даже «против» чего. Полемика была его отдушиной. Слушать его всегда было интерес­но, но речи его все чаще становились неорганизованны­ми, в чем-то даже сумбурными. Состояние его было легко объяснимо. Дело в том, что Семковский (настоя­щая фамилия — Бронштейн) был двоюродным братом Троцкого, и этого одного было вполне достаточно не только для подозрений, но и для «естественного» разви­тия событий. К тому же некоторые его суждения были подвергнуты критике Лениным. В полемике с Р.Люксем- бург по национальному вопросу Ленин дважды называл Семковского, и оба раза нелестно. В одном случае он за­мечает, что Люксембург не решается сформулировать выводы, вытекающие из ее концепции, но что делает это Семковский, и по этому поводу он иронически добавля­ет: туда умного не надо (мы пошлем туда Реада) — именно: Реада — Семковского. В другом он, ссылаясь на известную метафору Салтыкова-Щедрина, — мальчик в штанах и мальчик без штанов, — именно «мальчиком без штанов» и назвал Семковского. Кстати, все это ему и припомнили после упомянутого выше доклада. Он знал, что его ждет, и его ожидания не были обмануты. Вскоре судьба его была решена.

Антиподом Семковского во многом был В.А.Юринец. Семковский — неуемный темперамент, фейерверк на трибуне, жажда полемики; Юринец — скорее флегма­тик, тихая спокойная речь, сосредоточенность на самой рассматриваемой проблеме и т.д. В отличие от Семков­ского, Юринец был более близок к направлению «диа­лектиков» в деборинской интерпретации. Но различные позиции не сталкивали этих философов в острой полеми­ке, как то имело место в Москве во взаимоотношениях сторонников различных течений. Диапазон научных ин­тересов Юринца был многообразным. Его исследования были посвящены западноевропейской философии XX в. (Гуссерль, Фрейд), философским вопросам естествозна­ния, занимали его и вопросы искусства, особенно поэзия. Под его руководством в начале 30-х годов авторским коллективом был создан учебник для вузов «Диалекти­ческий материализм» (книга опубликована на украин­ском языке). И с учетом обстоятельств того времени он, как я думаю, по уровню своему стоял выше 2-томного учебника, вышедшего в Москве под редакцией М.Б.Ми­тина. В сущности, это был не учебник, а коллективная монография, посвященная актуальным проблемам фило­софской науки. Монография эта была рекомендована от­делом агитации и пропаганды украинского ЦК в качест­ве учебника для вузов. Казалось, в отличие от Семков­ского, все было благополучно в жизни Юринца — всеоб­щее уважение и признание властей, прочное положение в науке, да и в самой жизни, но и над ним тучи начали сгущаться. И вот почему.

Юринец родился в Галиции (нынешней Западной Ук­раине), входившей до первой мировой войны в состав Австро-Венгрии, учился в Вене и в 1910 г. окончил Вен­ский университет. Правда, он вскоре оказался в России и в 1921 г. окончил аспирантуру в московском РАНИОНе (Российская ассоциация научно-исследовательских ин­ститутов общественных наук) у Деборина. И, следова­тельно, во-первых, зарубежное происхождение, австрий­ское образование, и кто его знает, какие остались там связи и, во-вторых, непосредственный ученик лидера «меныневиствующих идеалистов» — основания для по­дозрений само собой напрашивались. Но в том еще пол­беды. Основной источник бед впереди.

Напомню, что Львов был тогда польским городом, и гам образовалось эмигрантское украинское правительст­
во, известное под названием УНДО (украинское нацио­нально-демократическое объединение). Идеологом в этом УНДО был Дм. Донцов, довольно плодовитый автор различных националистических, главным образом, анти­русских сочинений. Собственно, все его сочинения были об одном, в них звучал один и тот же мотив — Украина русифицируется, украинская культура погибает. И вот в одном из своих очередных опусов Донцов называет имена некоторых деятелей украинской культуры, среди них В.А.Юринца, как идеологов, на которых можно на­деяться, что они сумеют противостоять разрушительным процессам и отстоять национальное достоинство. Все перечисленные Донцовым деятели были арестованы как националисты. Кстати, «указаний Москвы» на то не по­надобилось. Украинские власти сделали это по собствен­ной инициативе.

Погибший в тюремных застенках Юринец никаким националистом не был, как не были националистами подвергнутые ранее преследованиям ни писатель Хвыле- вой, ни общественный деятель Шумский,‘ни критико­вавшийся и покончивший с собой Н.А.Скрыпник. Как не было и никакой искусственной русификации. Исто­рия гибели Семковского (троцкизм) и Юринца (нацио­нализм) была моделью репрессивной политики на Ук­раине.

Арест Юринца послужил поводом для расправы с ву­зовскими преподавателями, рекомендовавшими студен­там вышеназванный учебник по диалектическому матери­ализму, подготовленный под его руководством. А так как этот учебник рекомендовали все, то «неприятностей» избежали очень немногие. Приведу диалог в инстанции, свидетелем и участником которого мне довелось быть: «Вы рекомендовали этот учебник?» — «Да, конечно». — «Но вы знали, что этот учебник изъят из употребления?» — «Я рекомендовал его тогда, когда он был рекомендован агитпропом ЦК, а не тогда, когда его изъяли». — «Ну, это различие чисто формальное» и т.д. Естественно, что «оргвыводы» следовали немедленно. Что же касается не­посредственных сотрудников Юринца и даже просто тех, кто когда-либо отзывался о нем или о ком сам он положительно отзывался, то все они становились пред­метом особого внимания. Пусть простит читатель, но проиллюстрирую это собственным примером. Заведую­щая отделом пропаганды Киевского горкома партии

М.Шмайонек предложила мне выступить в печати с ра­зоблачением «лжефилософа» Юринца. А так как я этого поручения не выполнил, то вскоре я прочитал в газете «Пролетарская правда», что в докладе на пленуме укра­инского ЦК Постышев назвал среди последышей ундо- фашизма и мое имя. О том, что за этим последовало, я говорить здесь не стану. Но кое-что из области «смешно­го». Среди самых мягких криминальных моих поступ­ков, квалифицированных как идеологическое вредитель­ство, в одной из публикаций было отмечено, что я изла­гал законы формальной логики без единого слова крити­ки, а философии Платона и Аристотеля отвел целых шесть часов. Смешно? Теперь это звучит смешно. А тогда... Говорю об этом лишь потому, чтобы читателю было ясно — дело не в реальных поступках или действи­тельных идеологически неприемлемых позициях было. Нужен был криминал, а что под него подвести — за этим дело не станет. Сплошь и рядом то был настоящий трагифарс.

В Киеве в то время (примерно 1929—1934 гг.) фило­софы в основном занимались преподавательской рабо­той, но была и научно-исследовательская группа в соста­ве специального подразделения Всеукраинской Академии наук. Кафедрой философии в Университете, преобразо­ванном на несколько лет в Институт народного образова­ния, заведовал Я.С.Розанов, ученый большой философ­ской культуры. В 20-е годы им были составлены и изда­ны в Москве книги по проблемам искусства, этики, ре­лигии, которые в традиции тех лет выходили под назва­ниями «Марксизм и искусство», «Марксизм и этика» и т.д. С переводом украинской столицы из Харькова в Киев он был смещен со всех занимаемых им должностей, а руководителем кафедры был назначен приехавший из Харькова молодой философ Билярчик, в науке еще не зарекомендовавший себя, но уже имевший заслуги в борьбе против меньшевиствующего идеализма. Впрочем, это не спасло и его от печальной доли.

Киевские философы — Нырчук, Очинский, Львович, Люмкис, Гофман, Лехтман, Загорулько и др., — каж­дый из которых в той или иной мере уже заявил о себе в печати как интересный и перспективный исследователь, с приездом Постышева и его команды должны были пройти своеобразную проверку на верность и предан­ность. И, как правило, результаты проверки были не в
их пользу. Одни оказались за тюремной решеткой, дру­гие выброшенными из жизни. Арестован был, правда не­много ранее, и повесился в тюрьме один из наиболее та­лантливых ученых Гофман. Арестовали Нижника, Люм- киса и многих других наших товарищей. Нижника — за то, что в какой-то лекции недостаточно оценил вклад Сталина в марксистскую философию, Люмкиса — за то, что в частном разговоре иронически высказался на тему «Два мира, две системы». Не могу утверждать, что это было именно так, но такова была молва, а если это в данном случае было иначе, то следует учитывать, что так оно быть могло. Так что греха против достоверности здесь нет. Драматически сложилась жизнь тех, кого «по­щадило» суровое время, кто был просто отовсюду изгнан и заклеймен, но оставался на свободе. Так, например, сложилась жизнь И.В.Очинского. Автор рабрт о Сково­роде, Чернышевском, Гегеле, но и о «теоретических кор­нях правого уклона», — значит, уже никак не был про­тивником режима, — аресту не подвергался. Молдава­нин по национальности, он в 1932 г. переехал в Тирас­поль, столицу существовавшей тогда автономной молдав­ской республики, создал там комитет по делам науки, перевел на молдавский язык несколько философских текстов, но через год был исключен из партии. Предвидя дальнейший ход событий, Очинский не стал их дожи­даться и уехал в Среднюю Азию. В Коканде он устроил­ся учителем литературы, через несколько лет рискнул защитить кандидатскую диссертацию по филологии, что позволило ему, бывшему профессору философии, доби­ваться должности вузовского преподавателя, — разуме­ется, не по философии. Не останавливаясь на том, как шла его жизнь на протяжении трех десятилетий в Узбе­кистане, скажу только, что через 33 года после исключе­ния из партии, в 1966 г. он был в ней восстановлен и вернулся в Молдавию, в Кишинев, глубоким стариком, больным и разбитым человеком. Талантливый ученый, не реализовал он своих возможностей, а жизнь прожил в тоске и страхе. В Кишиневе вышла о нем книга, но само­го его тогда уже не было на этой земле. Я не знаю, что произошло в жизни Нырчука и Загорулько, Львовича и Лехтмана, но я ничего не мог узнать о них ни на Украи­не, ни в Москве. Можно только догадываться, и хорошо бы ошибиться, но вряд ли. Эмиссары П.П.Постышева в идеологической сфере Килерог, Карпов, Косман, заведо­
вавшие соответственно агитпропом в ЦК, Киевском обко­ме, Киевском горкоме, свое костоломное дело «и знали, и умели» хорошо выполнять. Их имена тоже не следует забывать. В силу того, что и сами они потом не избежа­ли трагической участи, их порой склонны расценивать лишь как жертвы, как это сделано, например, в извест­ном докладе Н.С.Хрущева XX съезду партии примени­тельно к Карпову. Верно, стали жертвами, но ведь до того играли совсем иную роль... И сколько жертв на со­вести каждого из них, еще не подсчитано.

В тяжелом положении при этой команде находились вузовские преподаватели. Среди иезуитских приемов ловли жертв было широко распространено стенографиро­вание лекций. Лекторов не предупреждали, как правило, стенографирование велось втайне от них, и уж, конечно, авторской правке стенограммы не подвергались. Они и становились основанием криминальных обвинений. Они, эти обвинения, носили типичный характер — почему не раскрыто (или недостаточно раскрыто) содержание и значение ленинского этапа в философии марксизма; по­чему не сказано (или мало сказано) о роли Сталина в развитии, марксистско-ленинской философии; почему не раскрыто (или недостаточно раскрыто) содержание борь­бы на два фронта — против механистов и против мень- шевиствующих идеалистов; почему не выявлены (или не­достаточно выявлены) различия между идеалистической и материалистической диалектикой и т.д. Вопросы эти задавались совершенно безотносительно к проблематике лекции, не принимался во внимание ее курсовой харак­тер, иначе говоря, связи между предшествующими и пос­ледующими темами, не придавалось значения и тому, что стенограммы не правились и не подписывались автором. При обсуждении стенограмм ставились главным образом два вопроса: можно ли доверить автору чтение такой партийной дисциплины, как диалектический материа­лизм? Сознательно ли допущены эти пробелы? Потери в преподавательском корпусе были громадными, на смену изгнанным приходили недостаточно подготовленные, но хорошо проверенные кадры.

Философские дискуссии 20-х — начала 30-х годов на Украине не отличались такой остротой, так в России. Они были, скорее, своеобразным эхом московских спо­ров, но в настоящем фрагменте я о них не говорю. Скажу только, что с уже упомянутой деятельностью

новой партийной команды обращение к дискуссии, к во­просам борьбы на два фронта — против механистов и меныневиствующих идеалистов — стало формой «охоты на ведьм», средством разоблачения явных и скрытых идейных греховодников. Само же существо этих вопро­сов мало кого интересовало.

И все же вспоминаются те далекие годы не без нос­тальгии. Несмотря на то, что сталинизм уже правил бал, о том времени судить однозначно нельзя. Но в этих бег­лых заметках разговор о другом — о репрессивной поли­тике, жертвами которой были и наши товарищи по фило­софскому «цеху», об утратах, отзывающихся человечес­кой болью. Я назвал имена забытые, только некоторые, а было их много. И каждое из них заслуживает упомина­ния. Мартиролог этот не должен быть предан забвению. И в этом не только долг перед памятью ушедших поко­лений, но и свидетельство течения интеллектуальной жизни.

Все, о чем здесь рассказано, — отдельные штрихи. Более полная картина проступает в обращении к центру. Именно в Москве развертывались основные события, свидетелем которых мне посчастливилось быть в течение более шести десятилетий. Но об этом — в другой раз.

«Вопросы философии», 1996.


Г. С. Батыгин, И. Ф.Девятко

Советское философское сообщество в сороковые годы: Почему был запрещен третий том «Истории философии»?

Герой знаменитого пастернаковского романа, рассуж­дая об этиологии мелких кровоизлияний в сердце — этой болезни новейшего времени, — связал ее с постоян­ным, в систему возведенным криводушием: нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противником тому, что чувствуешь, распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье. Если так, то история советской общественной мысли должна быть написана как история болезни серд­ца. Эта история несет в себе некое физически-страда- тельное знание, темное и невыразимое в комфортабель­ных фигурах любопытствующего литературного дискур­са. Смыслообразующий центр химеры, на периферии ко­торой развертываются концептуальные построения совет­ской философии, явлен странным хтоническим, постоян­но вытесняемым из рефлексирующего рассудка импуль­сом уничтожения и, одновременно, конструирования ис­кусственной, призрачной реальности. «Идея» не знает покоя, постоянно стремясь к какой-то непонятной «прак­тике» и отвращаясь от нее. Слово и дело не могут жить друг без друга, но и ужиться не могут. А философство­вание становится здесь мучительным избавлением от безысходности и отчаяния даже тогда, когда в нем уп­ражняется мастер категориального бельканто. Кажется, советская философия — вовсе не теоретическая доктри­на. Если бы это было так, ее понимание исчерпывалось бы злой кантовской аллегорией: один доит козла, а дру­гой подставляет решето. Советская философия — не просто мировоззрение и весьма своеобычная рецепция марксизма, но особый настрой ума, возникающий от боли идейного существования. Этот настрой трудно экс­плицировать иначе, чем в описании судьбы людей, по­павших в философию, хотя даже самое тщательное опи­
сание не проникнет в действительный смысл происходя­щего. И, тем не менее, такое описание должно быть осу­ществлено.

♦ * *

События, связанные с постановлением ЦК ВКП(б) о третьем томе «Истории философии», обычно интерпре­тируются с позиций «святой простоты» — историографи­ческие дискурсы здесь нимало не замутнены всякими «по-видимому» и «может быть». Тот факт, что даже тя­желая кровопролитная война не смогла уменьшить инте­рес к философии со стороны не только самих «философ­ских работников», но и части партийного аппарата, при­нято расценивать, следуя фундаментальному исследова­нию Густава Веттера, как очевидное доказательство ог­ромного значения, которое придавалось философии в Советском Союзе [1]. Так, действительно можно поду­мать, будто изучение философии Гегеля выдвинулось в предпоследний год войны в число первоочередных про­блем. Хотя к тому времени общественная мысль России была взбудоражена Гегелем на протяжении лет ста, труд­но поверить, что дело ограничивалось Гегелем.

Не стояли ли за интересом к философии интересы в философии? Если да, то во всех этих событиях следует искать нечто вроде смыслового контрапункта: для исто­рических личностей, преследовавших свои цели в неста­бильной номенклатурной ситуации (входили в силу люди А.А.Жданова), в качестве значимых выступали иные обстоятельства, нежели те, которые декларирова­лись в печати как причины инцидента. В любом случае при расследовании происшедшего круг источников дол­жен быть расширен таким образом, чтобы «ошибки» ав­торов тома и даже «указания Сталина» не расценивались как необходимые и достаточные основания для заключе­ния по делу. Поэтому вопрос о причинах запрета третье­го тома транспонируется в вопрос несколько иного плана: «Кто был кто в философии 40-х годов?».

К началу второй половины XX столетия советская философия приняла завершенную форму. Еще до войны были разработаны и утверждены программы по диалек­тическому и историческому материализму, заново созда­ны философские факультеты, во многих институтах ор­ганизованы кафедры диалектического и исторического
материализма [2]. Вообще сталинский режим придавал большое значение философскому образованию не только в вузах, но и в системе партийно-политической учебы, и в школах. В 1941 г. ЦК ВКП(б) принял решение о вве­дении в школьные программы логики и психологии и Институт философии получил задание подготовить соот­ветствующие учебники. С началом войны исследователь­ская работа была в значительной степени свернута, одних специалистов мобилизовали в армию, другие зани­мались пропагандистской деятельностью в тылу. Зимой 1941 г. Институт философии был эвакуирован в Алма- Ату, в Москве оставались несколько человек. Но долгов­ременную тенденцию определяло иное обстоятельство. Тематическая программа философии формировалась под знаком канонизации «Краткого курса истории ВКП(б)». Процесс систематизации советского марксизма после «дискуссий» 30-х годов завершил помещенный в «Крат­кий курс» очерк «О диалектическом и историческом ма­териализме». Вопрос об авторстве очерка остается от­крытым, хотя некоторые исследователи склоняются к тому, что он принадлежит Сталину [3].

Каждый более-менее образованный человек должен был знать наизусть основные формулы советского марк­сизма. Например, основные черты марксистского диалек­тического метода заключались в следующем: «1) все на­ходится в связи и взаимодействии; 2) все находится в движении и изменении; 3) количество переходит в каче­ство; 4) противоречие ведет вперед» [4, с. 147-148]. Нужно было заучивать и три основные черты марксист­ского философского материализма: «1) признание мате­риальности мира, признание того, что мир развивается по законам движения материи; 2) признание первичнос­ти и объективной реальности материи и вторичности со­знания; 3) признание познаваемости материального мира и его закономерностей, признание объективной истиннос­ти научного знания» [там же, с. 153]. Изучение истори­ческого материализма предполагало четкое уяснение трех особенностей производства: первая особенность состояла в том, что производство является базисом, определяю­щим характер всего общественного и политического ук­лада общества; вторая особенность устанавливала опре­деляющую роль производительных сил, и третья особен­ность характеризовала возникновение новых производи­тельных сил и соответствующих им производственных
отношений в недрах старого строя не в результате пред­намеренной, сознательной деятельности людей, а стихий­но, бессознательно, независимо от воли людей [5].

С тех пор, как в ноябре 1938 г. было опубликовано постановление ЦК ВКП(б) «О постановке партийной пропаганды в связи с выпуском «Краткого курса исто­рии ВКП(б)», началось формирование единой системы философско-политического образования. В постановле­нии энергично осуждалось «как дикость и варварство пренебрежительное отношение к советской интеллиген­ции » и предписывалось изучать основы марксизма-лени­низма во всех учебных заведениях, а также в многосту­пенчатой системе пропаганды. Положение философской науки принципиально менялось. «Овладение марксист­ско-ленинской теорией — дело наживное». Эта общеи­звестная тогда формула трактовалась как установка на преодоление заумных философских рассуждений, «жон­глирования гегелевской терминологией» и «создание там, где это надо, новой философской терминологии, по­нятной и доходчивой для каждого советского интелли­гента» [б]. Любовь к мудрости — философия — совме­щалась, таким образом, с общенародной склонностью к философствованию, и нельзя сказать, что профессио­нальное сообщество не было подготовлено к встрече с «профанным низом». Единство мира — в его материаль­ности, движение — способ существования материи, ощу­щение — субъективный образ объективного мира, мыш­ление — свойство высокоорганизованной материи и про­дукт общественного развития, от живого содержания — к абстрактному мышлению и от него к практике, практи­ка — критерий истины и узловой пункт познания, Иван — человек, Жучка — собака и т.п. [7] — эти формулы со­ставляли содержание курса философии, преподававшего­ся в течение последующих пятидесяти лет почти без су­щественных изменений.

В период, обозначаемый тогда как «ленинско-сталин­ский этап» в истории философии, сложился довольно многочисленный корпус научных сотрудников и препода­вателей. По данным единовременного обследования пре­подавателей общественных наук, проведенного Минис­терством высшего образования в 1948 г., в стране насчи­тывалось 4836 преподавателей, 125 профессоров, в том числе 44 доктора наук, 75.6 процентов преподавателей не имели ученых степеней [8, л. 49]. В вузах СССР дей­
ствовала 41 кафедра философии, диалектического и ис­торического материализма. Как правило, такие кафедры создавались в университетах. В начале 1949 г. Минвуз СССР проверил 213 университетов и институтов Мос­квы, Ленинграда, Киева, Харькова, Ростова-на-Дону, Саратова, Казани и Свердловска. Был установлен чрез­вычайно низкий уровень квалификации преподавателей, особенно на кафедрах основ марксизма-ленинизма. При этом в секретной докладной записке в ЦК ВКП(б) отме­чалось, что 23 процента профессорско-преподавательско­го состава на кафедрах философии не внушают полити­ческого доверия [8, л. 37]. Из числа проверенных 2018 преподавателей 81 примыкал в прошлом к антипартий­ным оппозициям, 57 привлекались к судебной ответст­венности по политическим мотивам, 65 состояли в дру­гих партиях, 117 исключались из ВКП(б), около 150 имели партийные взыскания за ошибки в преподавании или за притупление бдительности [9].

Обществоведы составляли идеологическую элиту об­щества и, наряду со всеми научными сотрудниками и преподавателями, занимали весьма высокое положение в статусной иерархии. Должностной оклад кандидата наук, старшего научного сотрудника академического ин­ститута составлял 3 тыс.руб., доктора наук и заведующе­го сектором — соответственно 4 и 5 тыс.руб. Многие фи­лософы работали по совместительству в нескольких мес­тах на полставки, получали немалые гонорары за пропа­гандистские лекции и публикации. Доходы особенно ак­тивных профессоров исчислялись десятками тысяч руб­лей. Так, в доносе замсекретаря парторганизации Инсти­тута философии М.А.Скрябина на имя Л.П.Берия в де­кабре 1950 г. приводятся сведения, что за учебник «Ис­торический материализм» Ф.В.Констатинов получил от издательства 27 тыс.руб. плюс еще 100 тыс. от распро­странения тиража [10]. Средний советский служащий за­рабатывал тогда примерно 800 руб. в месяц, да и партно­менклатура не могла тягаться с философами по зарпла­те. Об основной массе народа нечего и говорить. Люди голодали, и снижения цен на продукты питания и одеж­ду были настоящим праздником. Эти обстоятельства не­бесполезно учитывать, когда речь идет об угнетении фи­лософии в СССР.

Профессиональные занятия философией были сосре­доточены в академическом Институте философии, на фи­
лософских факультетах Московского, Ленинградского, Свердловского и других крупных университетов. В по­давляющем большинстве высших учебных заведений преподавался единый обязательный курс «Основы марк­сизма-ленинизма». Здесь философские занятия отлича­лись, как правило, безысходностью. В публикации 1947 г. в качестве типичного приводится пример препо­давательского стиля некоего Гинзбурга из Минского пе­дагогического института:

«Преподаватель: Откуда взялась теория? Студент: Теория взялась извне, а выведена она из класса имущих.

Преподаватель: Рабочие это начинают делать? Они знают свою историческую роль?

Студент: Нет, не знают!

Преподаватель: А учение социализма близко по духу рабочим? Что нужно было делать? Студент: Нужно было создавать марксистскую партию.

Преподаватель: Нужно было это учение соеди­нить с чем?

Студент: С массой рабочих» [11].

Такова была стандартная философия, которую можно упрекать в чем угодно, но не в банальности, — за про- фанной, на первый взгляд, фразеологией скрывались хрестоматийные сюжеты из марксистской литературы. В столичных исследовательских учреждениях и некоторых вузах существовала и элитная философия. Критерием элитарности выступала прежде всего непосредственная приближенность к верховной власти, но и интеллекту­альный респект имел немалое значение. Философская наука состояла под административным и политическим контролем Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б). К концу 40-х годов это был огромный аппарат почти из 300 сотрудников, отвечающих за все направле­ния идеологической работы, науки, культуры и искусст­ва. С 1939 по 1947 г. Управлением руководил Г.Ф.Алек­сандров, ранее преподававший историю философии в Московском институте истории, философии и литерату­ры (МИИФЛИ). Рядовой доцент философии, он начал карьеру партийного активиста еще в институте, работал заведующим издательским отделом Коминтерна и оттуда перешел в 1939 г. в только что созданное по решению XVIII съезда ВКП(б) Управление пропаганды и агита­
ции. Александров был профессиональным историком фи­лософии и, вероятно, не без его явного или неявного одобрения исследовательская деятельность в Институте философии Академии наук СССР сосредоточилась глав­ным образом на вопросах истории философской и обще­ственной мысли. Этому способствовало и то молчаливо признаваемое обстоятельство, что последнее слово в диа­лектическом и историческом материализме уже сказано партией. Вообще, в советской философии очень многое подразумевалось и говорить о некоторых очевидных вещах считалось неполитичным. Например, осенью 1947 г., когда профессор И.Д.Панцхава в своем доносе на книги Леонова и Розенталя по марксистской диалек­тике предложил объявить «сталинский этап» в филосо­фии марксизма [12], он не получил одобрения, хотя ста­линский этап существовал. Формулы диалектического и исторического материализма считались установленными, и мало кто рисковал вносить в них какую-либо отсебяти­ну. Иное дело — история философии. Несмотря на обя­занность разоблачать классовую сущность немарксист­ских идей, она обеспечивала своеобразную интеграцию советской науки в мировую философскую традицию. Во всяком случае, профессоров, даже членов Ученого совета Института философии, принуждали изучать иностран­ные языки. Историки философии имели высокую интел­лектуальную репутацию и занимали влиятельные пози­ции в академическом сообществе. В 1945 г. из семнадца­ти членов Ученого совета института большинство состав­ляли авторитетные специалисты по истории западноевро­пейской и русской философии М.А.Дынник, О.В.Трах­тенберг, В.Ф.Асмус, Э.Кольман, Г.С.Васецкий, 3.А.Ка­менский, М.Т.Иовчук, А.А.Максимов, М.П.Баскин и другие [13]. В 1947 г. Васецкий, директор института, свидетельствовал, что «за последние 8-9 лет почти все докторские диссертации защищались на историко-фило­софские темы и ни одной докторской диссертации не было на актуальную тему исторического материализма в связи с социалистическим строительством» [14]. Дейст­вительно, с января 1940 г., когда в Институте филосо­фии стали проводиться защиты кандидатских и доктор­ских диссертаций, предпочтение отдавалось историчес­ким темам. «Диссертационная эпоха» советской филосо­фии открылась докторской защитой В.Ф.Асмуса по теме: «Эстетика классической Греции». В марте 1940 г. дис­
сертацию по философии Декарта защищал Б.Э.Быхов- ский [15]. До этого времени присуждались только уче­ные степени кандидата философских наук в МИИФЛИ. В 1937—1938 гг. здесь были защищены 36 кандидатских диссертаций по философии. Из них 27 посвящены про­блемам истории философии (в том числе 15 по истории философии народов СССР) и 9 по диалектическому и историческому материализму [16]. Такая ситуация дейст­вительно означала отрыв философской работы от «прак­тики социалистического строительства». Иное дело, что философы старались держаться подальше от этой прак­тики.

Если поставить вопрос об оценке уровня советской философии конца 40-х годов по воображаемому индексу интеллектуальности, то легче всего ограничиться уничи­жительными высказываниями. Удобнее всего это делать извне. Хотя все будет правильно, мы не увидим величай­шей изощренности в построении мыслительных и рито­рических конфигураций, эзотеричности лексикона, обви­вающего жесткие несущие конструкции официальной философской доктрины. И — самое главное — мы не за­метим уникального умения философов распознавать не­видимые движения идейной атмосферы, пренебречь коими мог себе позволить только дилетант. Но дилетан­тов тогда практически не было. «Сталинизм можно обви­нить в чем угодно, но не в дилетантизме», пишет А.Зи­новьев, и он прав [17]. Догматизм и ортодоксия создава­ли своеобычный философский стиль, внутри которого, как и внутри любого канона, хватало немножко места и для свободомыслия, и для школьного прилежания, и для плюрализма мнений. Разумеется, в философии эпохи сталинизма подвизалось немало отъявленных негодяев и бездарей, но их с избытком хватает и в иные эпохи. Так или иначе, мы не хотим ограничиваться предубеждени­ем, что это были времена мракобесия и полного подавле­ния свободной мысли.

Особый круг историко-научных вопросов образует неофициальная философская работа — скажем, «ката­комбная философия» и «философская периферия» (не территориальная, а тематическая). На январской дискус­сии 1947 г. по книге Г.Ф.Александрова З.А.Каменский ссылался на слова «крупного ученого-историка» о свое­образной двуслойности общественной науки: «У нас су­ществуют две науки. Одна более бедная, подчас однооб­
разная, сухая и поверхностная — та, о которой все знают и которая заключена в печатных произведениях. И существует другая, более богатая, многообразная и глубокая — та, о которой знают немногие. Это наука многочисленных монографий, исследований, статей, дис­сертаций, докладов, которые не видят света и которых не видит свет». Эта характеристика в известной степени относится и к истории философии, — говорил 3.А.Ка­менский [18].

Интеллектуальное подполье в советской стране ни­когда не затухало, оставляя следующим поколениям воз­можность изумиться непрерывности философской тради­ции и открыть для себя славные имена. Трудно, напри­мер, представить членом ученого совета по философии

А.Ф.Лосева. После монографии «Диалектика мира» (1930) он отработал на Беломорканале и в 40-е годы был белой вороной в философском сообществе. По конфиден­циальным сведениям, поступившим в ЦК ВКП(б) из Краснопресненского райкома партии, Лосев однажды за­явил на философском факультете, в присутствии коллег: «Да, я идеалист» [19, л. 2]. В конце 1943 г. его уволили с факультета, и с тех пор он преподавал классическую филологию. «Я чудом выжил. Классическая филология спасала...», — говорил он впоследствии [20]. Философ­ская работа Лосева не прерывалась, несмотря на то, что в 1947 г. он был вынужден обратиться к Жданову с заве­рениями в своем переходе на позиции марксизма.

Многие имена советских философов получили извест­ность спустя десятилетия. Например, философские руко­писи И. Д. Л евина, работавшего в те годы в Институте го­сударства и права АН СССР, впервые увидели свет в 90- е годы [21]. Вообще, «катакомбная философия» ставит ученого перед дилеммой: либо создавать — для себя — дисциплинарные нормы школы и следовать им в «ката­комбной» работе, либо заниматься самовыражением и ни к чему не обязывающей самодеятельностью. Создать вне- институциональную школу удалось, пожалуй, только Ло­севу. Подавляющая же часть «катакомбных» философ­ских идей, возникающих по ходу внеслужебных интел­лигентских разговоров, не вмещалась в рамки дисципли­нарных норм ни в 40-е годы, ни позже, когда возникли неофициальные философские кружки. Кроме того, исто­рик науки обязан сознавать, что «катакомбная» интел­лектуальная традиция хранит идеи, не желающие зву­
чать публично. Они избегают признания и даже не про­тивостоят господствующим доктринам, являя собой нечто вроде герметической традиции.

Вернемся все же к официальной науке. Ведущим ис­следовательским направлением, как было сказано, вы­ступала в те годы история философии. Именно с истори­ко-философскими вопросами связаны осложнения во вза­имоотношениях философов с властью. Были даже по­пытки обвинить беспартийных профессоров Московского университета В.Ф.Асмуса и М.А.Дынника в распростра­нении антимарксистских идеалистических взглядов — как-никак они преподавали историю немарксистских идей. В этот раз ЦК ВКП(б) решил не принимать ника­ких мер [19, л. 1], но очень серьезные коллизии возник­ли в связи с подготовкой семитомного издания «Истории философии», над которым Институт философии работал с 1939 г. Первый, второй и третий тома посвящались со­ответственно древней и средневековой философии, фило­софии Нового времени и Просвещения, немецкой класси­ческой философии. Марксистскую философию предпо­лагалось рассмотреть в четвертом томе. Философия СССР составляла содержание пятого тома. Наряду с русской философией здесь были представлены история грузинской философии, история армянской философии, азербайджанское Просвещение и развитие философии на Украине — именно в таком порядке и в таких формули­ровках национальные советские «философии» перечис­лялись в проекте издания. Шестой и седьмой тома посвя­щались соответственно буржуазной философии эпохи империализма и разработке диалектического материализ­ма в трудах Ленина и Сталина. Таков был замысел изда­ния по крайней мере весной 1941 г., когда первый том уже вышел в свет [22, с. 53-54]. В дальнейшем в план были внесены некоторые несущественные коррективы (в частности, «русский» том стал шестым), но основная ис­ториографическая концепция декларировалась отчетли­во: изучать историю философских идей как особую об­ласть идеологической борьбы классов [там же, л. 55]. Руководили изданием Г.Ф.Александров, Б.Э.Быховский, М.Б.Митин и П.Ф.Юдин. К 1943 г. вышли в свет три тома, оставшиеся в памяти многих поколений советских студентов-философов как «серая лошадь» — на экзаме­нах вывозит. Практически весь труд по подготовке книги взял на себя Быховский — его можно считать соавтором
всех глав этих томов и архитектором издания в целом [23, с. 206], а остальные члены редколлегии выступали, скорее всего, в роли «свадебных генералов».

Как уже говорилось, злополучный третий том был посвящен главным образом немецкой классической фи­лософии. Когда работа над тремя томами была в 1943 г. отмечена Сталинской премией, никто не догадывался о последствиях. М.Б.Митин, Г.Ф.Александров, П.Ф.Юдин,

В.Ф.Асмус, О.В.Трахтенберг и другие авторы стали лау­реатами первой Сталинской премии, которой удостои­лись советские философы [24]. Концепция третьего тома, казалось бы, была продумана в деталях. В рецен­зии на книгу, опубликованной в журнале «Под знаменем марксизма», 3.А.Каменский (в то время сотрудник груп­пы Быховского) отчетливо сформулировал основное тре­бование партии к историко-философской науке: «Исто­рия философии не есть имманентный процесс... выдви­жение тех или иных идей в истории философии опреде­ляется не только и не столько теми историческими усло­виями, в которых этот процесс происходил. Философия, а следовательно, ее история должны быть поняты как формы отражения действительности» [25, с. 37]. Стоит обратить внимание на то, что аналогичная идейная уста­новка послужила основой критики книги в постановле­нии о третьем томе, а через четыре года прозвучала в вы­ступлении А.А.Жданова на философской дискуссии — ис­тория философии была определена им как борьба мате­риализма с идеализмом. Разумеется, трактовка истории философии как формы отражения действительности при­надлежит не Каменскому. Она сложилась еще в ранней большевистской литературе и с тех пор воспроизводи­лась постоянно. В случае с третьим томом основной во­прос заключался в определении «классовой сущности» немецкой философии. Шла война, и проблема ответст­венности Канта, Фихте и Гегеля за идеологию фашизма приобрела принципиальную остроту. В частности, Гегеля невозможно было объявить реакционным мыслителем, поскольку в этом случае пришлось бы выпутываться из более сложной ситуации: гегелевская диалектика имела статус неприкосновенности как один из источников марк­сизма — опубликованные высказывания Ленина не ос­тавляли на сей счет никаких сомнений. Поэтому была принята взвешенная и хитроумная линия на защиту не­мецкой классики от профашистских интерпретаций. Ви­
димо, немаловажную роль здесь сыграло и то обстоя­тельство, что «красная профессура» была в значитель­ной степени воспитана на Гегеле. Третий том «Истории философии» был выполнен именно в таком ключе. В упомянутой рецензии Каменского акцентируется обособ­ленность немецкой философии от фашизма: «Приводи­мые в книге материалы и положения дают возможность читателю противопоставить современной растленной и растлевающей идеологии немецкого фашизма те духов­ные богатства, которые создали в свое время передовые умы Германии, и убедиться в глубине падения современ­ных немецких каннибалов» [25, с. 93].

В личном архиве Каменского сохранился экземпляр тома, в котором частично расписаны авторы глав и пара­графов (в опубликованном тексте авторы не указаны). Отсюда сведения, что главу о немецком Просвещении писала Л.И.Аксельрод, главу о Канте — В.Ф.Асмус, главу о Фихте — В.И.Пиков, параграфы пятой главы (о философии Гегеля) написаны Б.Э.Быховским, Б.С.Чер­нышевым, А.А.Максимовым, В.Ф.Гороховым, М.А.Дын- ником, а шестую главу о младогегельянстве выполнил опять же Быховский [26]. Опять же следует повторить, что Быховский так активно обрабатывал текст всей книги, что его можно без особых натяжек считать соавто­ром всех разделов. На него и легла ответственность за содержание тома.

В 1944 г. в постановлении ЦК ВКП(б) «О недостат­ках и ошибках в освещении истории немецкой филосо­фии конца XVIII и начала XIX вв.» третий том подверг­ся партийной критике за то, что в нем «смазано противо­речие между диалектическим методом и догматической системой Гегеля» [27, с. 14]. В.Ф.Асмус, Б.Э.Быховский и Б.С.Чернышев ошиблись в том, что «приписали рас­пространение диалектики на общественную жизнь» и не критиковали «возвеличение Гегелем немцев как «избран­ного народа» [там же, с. 18]. Авторский коллектив был обязан этим постановлением заведующему кафедрой диа­лектического и исторического материализма Московского университета 3.Я.Белецкому, который написал Сталину письмо с обвинениями авторов книги в серьезных теоре­тических и идеологических ошибках. Оригинал письма Белецкого обнаружить не удалось, но его содержание до­статочно исчерпывающе устанавливается из докладной записки Александрова на имя Маленкова и Щербакова,
датированной 29 февраля 1944 г. В документе подробно анализируется каждое положение письма Белецкого, пы­тавшегося обнаружить в книге тайную приверженность авторов немецкому идеализму. «Нам, марксистам, — писал Белецкий, — спасать сейчас этот идеализм не к лицу» [28, л. 19].

Вполне возможно, Белецкий был не единственным инициатором разгрома «Истории философии». Говорят, решающий вклад в критическую оценку книги принадле­жал лично Сталину. Такая версия отчасти противоречит тому факту, что прямые упоминания о мнении Сталина по этому поводу не устанавливаются. В других аналогич­ных обстоятельствах указания вождя приобретали перво­степенное значение. Так или иначе, необходимо сослать­ся на сообщение Р.А. Медведева об идеологическом сове­щании в ЦК, где Сталин высказал мысль, будто немец­кая классическая философия является консервативной реакцией на французскую революцию (Медведев оцени­вает эту мысль как многозначительную по форме, но не­лепую по содержанию). Кроме того, Сталин якобы ска­зал, что для немецких философов была характерна апо­логетика прусской монархии и третирование славянских народов [29]. К сожалению, сведения, сообщаемые Мед­ведевым, не сопровождаются ссылками на источник. Поэтому вопрос о роли Сталина в оценке немецкой фи­лософии остается открытым.

Зато имеются документальные свидетельства о сове­щании по проблемам немецкой классической философии, которое провел Маленков без участия Сталина. Филосо­фы собирались в маленковском кабинете три раза: 25 февраля, 10 и 11 марта 1944 г. Кроме Маленкова в сове­щании участвовали Щербаков, Александров, Митин, Юдин, Быховский, Белецкий, Поспелов, Кафтанов, Ильичев, Федосеев, Светлов, Кружков, Асмус, Черны­шев, Михайлов, Шаталин, Шамберг, Ицков и Иовчук. На мартовских заседаниях присутствовал еще и Кольман [30, л. 32,88]. Стоит обратить внимание на состав «ко­манд». Явно доминировала александровская группа, и, скорее всего, операция по устранению Митина и Юдина из «философского руководства» была тщательно проду­мана. Что касается инициатора всей истории с «Исто­рией философии», то он тогда вряд ли подозревал, на чью мельницу льет воду. Белецкий наивно полагал, что в центре внимания — его заявление.

Митин сразу приступил к делу. Довольно уверенно и мощно он изложил замысел третьего тома, замысел, ка­залось бы, безупречный. Надо ли было выпускать третий том в обстановке войны? «Думали, как быть? — говорил Митин. — Можно было бы самым простым образом по­дойти к делу, а именно так: Кант, Гегель, Фихте — немцы, и поэтому можно с ними разделаться, не учиты­вая действительного содержания, которое они дали, не учитывая их роли, которую они сыграли в истории фи­лософии. Но это означало бы полный пересмотр всего того, что по этому вопросу писали основоположники марксизма, что по этому вопросу имеется у товарища Ле­нина и у товарища Сталина. Мы пришли к выводу, что надо вскрыть и показать в томе действительное содержа­ние, которое имеется в достижениях развития немецкой философии и вместе с тем, само собой разумеется, пока­зать и раскрыть тот мистифицированный туман и идеа­лизм, который получил свое развитие в немецкой клас­сической философии» [там же, л. 4]. Позицию Белецко­го, считавшего всю гегелевскую философию «идеалисти­ческой шелухой», Митин назвал «крайне вульгаризатор­ской, пределом вульгаризма и ревизией ленинских и ста­линских установок» [там же, л. 7]. Действительно, вы­сказывания Белецкого, известные философской общест­венности, отличались крайней экстравагантностью. Что там Гегель! По словам Чернышева, до зимы 1943 — 1944 г. возглавлявшего философский факультет 1-го МГУ, Белецкий утвержал, что и Гете — порядочная сво­лочь. В мятежном порыве Фауста профессор усмотрел сходство с империалистическим «беспокойством» Гитле­ра [там же, л. 201]. Белецкий требовал выбросить из плана семинарских занятий студентов всех идеалистов и изучать только материалистов. На этом основании Чер­нышев с Быховским назвали его невеждой, а Асмус со свойственным ему дипломатическим достоинством сказал так: «Не понимаю, как можно такое писать» [там же, л. 23]. И самый мощный удар по пасквилянту нанес ди­ректор Института философии Юдин. Он рассказал, что Белецкого уволили из института в 1943 г. за «бурную бездеятельность», что он ничего не написал и даже не за­щитил диссертацию. Этот вопрос вновь возник на следу­ющем заседании, когда Белецкий по-товарищески спро­сил Юдина: «А сам ты защищал диссертацию?». Юдин простодушно ответил: «Нет». К этому обстоятельству
вдруг проявил большой интерес Маленков. «Ника­кой?!», — спросил он. «Никакой», — ответил Юдин, который уже несколько лет был членом-корреспондентом Академии наук. Тема повисла в воздухе и обвинять Бе­лецкого в том, что он не кандидат наук, стало как-то не­ловко. А Кольман — комиссар, эрудит и полиглот — за­свидетельствовал, что диссертацию Белецкого о развитии психики Быховский с Юдиным просто не пустили на за­щиту, хотя работу положительно оценил Рубинштейн. «Я считаю, — сказал Кольман, — что Белецкий знает Гегеля лучше, чем Быховский» [там же, л. 50].

В первый день совещания режиссура была закручена вокруг одиозной фигуры Белецкого и казалось, что твор­цам третьего тома удалось отбиться от «красного терро­риста». Но через две недели, 10 и И марта, обстановка резко изменилась — обнаружилось, что в схватке участ­вуют не две стороны, а три, в теории такая ситуация из­вестна под названием «триангулярный конфликт». Его особенность в том, что исход игры определяется альян­сом двух слабых сторон против сильной третьей. Белец­кий был независимо от его «сознания» присоединен к группе Александрова. Сделано это было элементарно. Будущий директор Института философии «александро- вец» Светлов обрушил серию мощных ударов на третий том и вскрыл положение в философской науке. Вылезла на божий свет афера с выдвижением «русского» тома на соискание Сталинской премии. «Разве это не позор, разве это не скандал?» — ужасался Светлов. Мало того. Он довел до сведения Маленкова и других участников совещания, что, хотя «русский» том не был опубликовкн даже в макете, в первом номере журнала «Под знаменем марксизма» за 1944 г. уже напечатана хвалебная рецен­зия Быховского. Хорошо, что Федосеев успел приоста­новить тираж и произвести операцию, называемую на ре­дакционно-издательском жаргоне «выдиркой».

Так в прорыв, подготовленный Белецким, вошли тя­желые колонны Александрова, который все время много­значительно молчал. А Светлов продолжал рассказывать

о том, как Быховский заграбастал себе весь шестой том, претендуя на роль основоположника истории русской философии, как не допускал к русской философии Иов­чука и других опытных специалистов; как профессор Лосев, недавно уволенный из университета, назвал рабо­ту Сталина «О диалектическом и историческом материа­
лизме» наивной, а потом объяснял, будто имел в виду ее гениальную, почти античную простоту, и еще много чего. Наступление развил Кружков — будущий директор ИМ ЭЛ а — и без особых хитросплетений заявил, что Митин и Юдин — против русской философии. Так, 10 марта, само собой прояснилось, что во всем виноваты Митин и Юдин. «Александровцы» наперебой давали им принципиальную партийную оценку: «Митин и Юдин стали на неправильный, ложный путь» (Ильичев), «Юдин и Митин совершают грубейшие политические ошибки» (Кафтанов), «Юдин и Митин пренебрежитель­но относятся к русской философии» (Иовчук). Даже Кольман, непричастный к аппаратным интригам и не по­ступавшийся принципами ради тактических успехов, по­жаловался на то, что «все руководящие научные высоты в области философии заняты одним Юдиным». А глав­ный редактор и первого, и второго, и третьего, и шестого томов «Истории философии» Александров не только не чувствовал себя ответственным за ошибки, но укоризнен­но смотрел на Митина и Юдина. Лишь одйажды его фи­гура попала в прорезь прицела. Иовчук, усердие которо­го, вероятно, возобладало над разумом, сказал, что ни Александров, ни Митин шестого тома не читали.

Маленков среагировал моментально: «Кто редак­тор?»

Наступил момент, когда приходится принимать реше­ние. Быховский ответил: «Фактически редактор я».

«Официальный редактор кто?» — повторил вопрос Маленков.

И тут Быховский не назвал Александрова, а сослался на свое официальное положение заведующего сектором [там же, л. 78 — 79]. «Много берете на себя, товарищ Быховский», — проницательно резюмировал второй че­ловек в партии, человек, от одного имени которого тряс­лись секретари обкомов. Он не стремился вникать в тонкости диалектики, зато очень интересовался фактами, в частности тем, кто послал неподготовленный том в Ко­митет по Сталинским премиям. Видимо, надеясь выйти сухим из воды, Александров заявил, что ничего не знал

о выдвижении шестого тома на соискание премии. Тогда Юдин, как директор Института философии, взял вину на себя. Таковы были неявные правила аппаратной службы: сам погибай, а начальника выручай, даже если он тебя продает, — завтра ты его продашь. Через день
- это было 13 марта — Юдин решил чистосердечно признаться во всем и написал «Приложение к стенограм­ме» , где говорилось об обстоятельствах выдвижения «русского» тома на премию. Книга завершалась в спеш­ке, надо было срочно изготавливать ее макет в Госполит- издате, но к заседанию экспертной комиссии ничего сде­лать не успели. Когда Юдин, по его словам, понял, что над томом «никто не работает», он решил отозвать руко­пись, что и было сделано незамедлительно [31]. По све­дениям из других источников, Юдин отозвал шестой том уже во время его обсуждения на заседании Комитета по Сталинским премиям, после того, как Федосеев «вынес сор из избы».

Апофеоз философского сражения — 11 марта. Юдин понял, что пришло время признавать ошибки. При этом он нашел некоторое оправдание своему двойственному отношению к немцу Гегелю: «Я, например, ненавижу румын, считаю, что румын больше профессия, чем нация, но не поднимается рука у марксиста написать» [30, л. 106]. Здесь на авансцену выступил Александров и нанес неотразимый удар, поставив вопрос об ошибках вредительского характера в издании сочинений Ленина и работе ИМЭЛа [там же, л. 148]. Это было посильнее, чем недочеты третьего тома.

Маленков молчал...

Последующие инвективы Поспелова о необходимости разоблачить всю политическую фальшь выступления Митина и Юдина являли собой нечто вроде угроз в адрес поверженного противника. Однако роль Поспелова в рассматриваемом инциденте второстепенной назвать нельзя. Хорошо понимая замысел авторов учебника, он сформулировал обвинительное заключение. «Вы в пони­мании гегелевской философии исходили из определенной ложной концепции — не отдадим Гегеля фашистам», — заявил Поспелов [32, л. 16]. В теоретическом наследии Гегеля он предложил различать две стороны. Консерва­тивную, реакционную сторону гегелевской философии Поспелов связал с «нравственным оправданием войны» [там же, л. 16], а революционная сторона, конечно же, соотносилась с диалектикой. Никакого нового понимания Гегеля в этой позиции не содержалось — то же самое ут­верждали и авторы «Истории философии». Но этот по- спеловский «реверс», разумеется согласованный с Алек­сандровым, давал возможность всем присутствующим
уяснить, что вердикт не будет слишком грозным. Приме­чательное обстоятельство: основные идеи постановления ЦК ВКП(б) о третьем томе «Истории философии» бук­вально совпадают с автографом выступления Поспелова. Что же касается «русского вопроса», то и здесь поспе- ловские оценки текстуально воспроизведены в последую­щей публикации В.И.Светлова — преемника Юдина на посту директора Института философии [33]. Таким обра­зом, проясняется довольно важный вопрос: кто бы ни был инициатором постановления (нет сомнений, что оно было санкционировано Сталиным), текст его готовил По­спелов, он формулировал оргвыводы и, скорее всего, был «мозговым центром» всей операции. Здесь можно видеть результат активных действий прочного альянса в научно-политической иерархии: Александров —Поспелов. И нельзя однозначно утверждать, что начальник Управ­ления пропаганды играл роль ведущего. «Тандем» сфор­мировался, вероятно, еще в 1939—1940 гг., когда Поспе­лов занимал должность заместителя начальника Управ­ления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), т.е. был шефом Александрова. Мудрый человек, он предпочитал держаться на заднем плане. Хорошо понимая актуаль­ность «русского вопроса», они инкриминировали Мити­ну и Юдину не только ошибки в истолковании Гегеля, но и нечто вроде «космополитизма» (тогда это слово еще не вошло в идеологический лексикон).

Дело решилось просто. Через неделю после совеща­ния «александровцы» подготовили суровое, но выдер­жанное в спокойных тонах постановление о недостатках и ошибках в освещении немецкой классической филосо­фии, где, по существу, повторялись все основные поло­жения третьего тома и даже речи не было об отрицании революционного содержания гегелевской диалектики. Зная только текст постановления и сопоставляя его с концепцией третьего тома, невозможно понять, на кой черт партия заинтересовалась Гегелем в тяжелые годы войны. Ответ прост: философия Гегеля понадобилась для очередного революционного переворота и нового ре­шения основного вопроса советской философии — во­проса о власти. Митин и Юдин должны были войти в историю общественной мысли как жертвы сталинских репрессий, однако репрессии, последовавшие за поста­новлением ЦК ВКП(б), можно считать почти символи­ческими. Были отстранены от руководящих должностей
заведующий сектором истории философии Института философии АН СССР Б.Э.Быховский, директор Инсти­тута Маркса, Энгельса, Ленина при ЦК ВКП(6) М.Б.Митин и директор Института философии П.Ф.Юдин. Главный редактор трех томов Г.Ф.Александров, разуме­ется, сохранил свою позицию начальника Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(6). Сталинская премия за третий том была аннулирована, но все лауреаты оста­лись лауреатами — как-никак, за ними числились и без­грешных два первых тома. История с «Историей фило­софии» закончилась ритуальным покаянием причастных к делу лиц на партийном собрании в институте и обеща­нием исправить допущенные ошибки [32, л. 1].

Некоторая параллель с реакцией интеллигентского разума на германскую войну 1914 г. не кажется чрезмер­но искусственной. В истории многое повторяется. На со­вещании в ЦК ВКП(б) об отношении к немецкому фило­софскому наследию обсуждался, по существу, тот же во­прос, что и на заседании религиозно-философского об­щества памяти В л. Соловьева 6 октября 1914 г., когда

В.Ф.Эрн выступил со своей знаменитой речью «От Канта к Круппу». И там, и здесь вопрос ставился прямо­линейно: повинны ли Кант, Фихте и Гегель в герман­ском милитаризме? Русские интеллектуалы тогда, в 1914 г., «все разом, дружно решили: да здравствуют Кант и Гегель, и да погибнут тевтонские звери» [34, с. 21]. Примерно так же думали до 1944 г. профессор Быховский и другие авторы третьего тома. На совеща­нии в ЦК возобладала иная точка зрения, практически совпадающая с позицией Эрна: немецкая классическая философия отчетливо сопряжена с энергетизмом про­мышленного напряжения германской нации. Хотя и отме­чалось, что Гегель виновен лишь одной своей стороной — реакционной, социологическая схема хорошо работала в, казалось бы, разных «менталитетах».

Развертывание событий вокруг вопроса о немецкой классической философии в немалой степени объясняется обстоятельствами, связанными с «русским» томом. До последнего времени они оставались практически неиз­вестными, во всяком случае историография не придавала им существенного значения. Но при ближайшем рассмот­рении вырисовывается довольно странная ситуация: ост­рый конфликт вокруг «русского» тома нашел своеобраз­ное разрешение в инциденте с «немецким» томом, по­
скольку не имел возможности явить себя в своей непо­средственности. На этом следует остановиться подроб­нее. К 1943 г. первоначальный план издания изменился. В новой версии «Истории философии», получившей от­ражение в документации Управления пропаганды, при­водится следующий план: том 1 — античная и средневе­ковая философия; том II — Возрождение и философия Нового времени; том III — философия первой половины XIX века; том IV — философия К.Маркса и Ф.Энгель­са; том V — буржуазная философия второй половины XIX и XX века; том VI — история русской философии; том VII — Ленин и Сталин [28, л. 6]. Обратим внима­ние на то, что речь идет уже не «о философии СССР», а

о русской философии. Так вот: в 1943 г. обстановка вы­нудила Быховского форсированно готовить к печати шестой том. К этому времени русская патриотическая тема приобрела первостепенное значение, и редколлегия «Истории философии» во главе с Александровым наме­ревалась получить Сталинскую премию за первый, вто­рой, третий и шестой тома. Зная строгую административ­но-бюрократическую дисциплину того времени и практи­ческую невозможность что-либо утаить от руководства, нельзя назвать ординарной предпринятую Александро­вым авантюру — в Комитет по присуждению Сталин­ских премий был представлен неизданный том (который никогда не увидел света). Александров, конечно же, чув­ствовал себя неуязвимым. И Юдин был вынужден стать исполнителем опасного замысла. К чему это привело, мы знаем из стенограммы совещания у Маленкова.

Официальная оценка «русского» тома отчасти отра­жена в уже упоминавшемся докладе директора Институ­та философии Светлова на собрании партийного актива Академии наук СССР. Светлов указывает, что книга была представлена в совершенно сыром, недобросовестно подготовленном виде, она не была подвергнута при под­готовке никакому коллективному обсуждению даже в стенах института, дирекцией и Ученым советом не рас­сматривалась и не утверждалась [33, с. 28]. Скорее всего, дело обстояло именно таким образом, хотя произо­шло стандартное для советских административных меро­приятий выявление виновных и наказание невиновных. Не исключено, что авантюра с выдвижением шестого тома на Сталинскую премию сыграла в «философской катастрофе» 1944 г. не меньшую роль, чем ошибки в

оценке гегелевского диалектического метода и идеалисти­ческой системы.

Зная последующие события, можно предполагать, что авторам «русского» тома повезло — они отделались сравнительно небольшим испугом. В книге наверняка ос­талась куча ошибок и непродуманных высказываний, ко­торые бы позднее, когда началась политическая кампа­ния по усилению роли отечественного культурного и на­учного наследия, с рук не сошли. Каменский совершенно прав в том, что попытка осуществить такое издание была большой смелостью [23, с. 206]. Даже того, что упомяну­то Светловым, с лихвой хватило бы для раздувания по­казательного «дела»: «Некоторые авторы даже не знали, что их старые работы включены в том» (имеется в виду текст Иовчука о Белинском); «восхвалялся и превозно­сился Владимир Соловьев» (несомненно, включение в «Историю философии» раздела о выдающемся русском религиозном мыслителе было по тем временам делом чрезвычайно рискованным); восхвалялись и «прямые из­менники русской земли», например, князь Курбский, в то же время умалялась роль царя Ивана Грозного» [33, с. 29]. Самое же главное обвинение состояло в отсутст­вии в книге указания на самостоятельность и оригиналь­ность русской философии, «вместо этого в ряде глав сквозит другая неправильная линия — что русская фи­лософия стала передовой только благодаря немецкой фи­лософии» [там же]. Последствия таких обвинений могли бы быть намного более тяжелыми — если бы дело огра­ничивалось вопросами интерпретации гегелевской и рус­ской философии.

Попытаемся реконструировать последовательность со­бытий, обратив внимание на инциденты, не имеющие прямого отношения к «Истории философии». В марте

1943 г. Митин направил в ЦК ВКП(б) докладную запис­ку о выступлении Александрова на межобластном сове­щании лекторов. Он обвинял начальника Управления пропаганды в абстрактном теоретизировании и «профес­сорском» резонерстве по поводу войны [35, л. 38]. Из объяснений Александрова следует, что их враждебные отношения с Митиным имеют давний характер [там же, л. 41]. В двадцатых числах февраля 1944 г. в ЦК посту­пило упоминавшееся выше письмо Белецкого на имя Сталина. В марте Александров провел через секретариат ЦК ВКП(б) решение сократить объем журнала «Под
знаменем марксизма» с двенадцати печатных листов до восьми — «в целях экономии бумаги» [36, л. 24]. Это был удар по позициям Митина, тогда главного редактора журнала. За счет освободившихся фондов был возобнов­лен выпуск журнала «Плановое хозяйство», что, вероят­но, означало готовность Управления пропаганды быть полезным Н.А. Вознесенскому, входившему в окружение Сталина. Так Александров продемонстрировал свои воз­можности враждебной группировке — редколлегии «ПЗМ». Одновременно на заседании секретариата рас­сматривался вопрос об уголовном расследовании в «нар­комате издательств» — ОГИЗе, которым руководил Юдин. В феврале 1944 г. там застрелился начальник от­дела материальных фондов, и в результате проверки об­наружились крупные хищения: сахара — 3 тонны, кожи «шевро» — 20 тыс.кв.дцм и большого количества спир­та. Причастные к делу были арестованы [36, л. 37]. Хотя на начальной стадии расследования непосредствен­но Юдину ничего не инкриминировалось, его положение стало весьма уязвимым. Круг мало-пбмалу*сужался.

Таким образом, не будет чрезмерным преувеличением считать постановление об ошибках третьего тома «Исто­рии философии» лишь искусственно созданным эпизо­дом, который должен был инсценировать правдоподоб­ное объяснение существенных перемен в философском руководстве. Хотя это вовсе не означает, что проблема интерпретации гегелевской философии была придумана. Проблема обсуждалась совершенно серьезно, но не имела существенного значения для изменения обстановки на философском фронте. Замысел событий получил более адекватное отражение в секретном постановлении ЦК ВКП96) от 1 мая 1944 г. «О недостатках в научной работе в области философии» (№ 1143/110). Именно оно положило конец влиятельному митинско-юдинскому альянсу и, вероятно, завершило целый период в истории советской философии — с разгрома «меньшевиствующе- го идеализма» в 1931 г. до 1944 г. Руководство Институ­та философии обвинялось, главным образом, в неудовле­творительной подготовке томов «Истории философии». Более серьезный характер имело служебное расследова­ние деятельности Института Маркса, Энгельса, Ленина, которым руководил Митин. Подготовленный новым ди­ректором ИМЭЛа Кружковым и «александровцем» Иов- чуком при участии Поспелова подробный доклад «О ре-

зультатах приема т. Кружковым и сдачи т. Митиным дел ИМЭЛа» (21 июня 1944 г.) являет собой как раз тот до­кумент, который объясняет происшедшее. В отличие от постановления о третьем томе «Истории философии», доклад был известен очень узкому кругу ответработни­ков. В нем констатируются срыв планов работы ИМЭЛа за несколько предшествующих лет, катастрофическое по­ложение с кадрами, стремление научных сотрудников удрать из ИМЭЛа в Академию наук, закрытие аспиран­туры и ученого совета, свертывание исследовательской работы, грубейшее нарушение принципов опубликования ленинских документов и политические ошибки, в том числе пропуски и поправки в ленинских текстах, снятие личных обращений в письмах и записках, замена фами­лий названиями учреждений и должностей, снятие неко­торых подписей — причем все это делалось без ведома ЦК. Вряд ли подобные нововведения были инициативой Митина, но в докладе его отношение к выполнению ре­шений ЦК ВКП(б) определялось как безответственное, указывалось на «нарушение элементарных правил науч­ной добросовестности и в ряде случаев потерю полити­ческой бдительности» [37]. После того, как Митина от­правили заведовать кафедрой в Высшую партийную школу, ИМЭЛ возглавил Кружков. Нельзя отрицать, что благодаря реорганизации института в 1944 г. в нем были созданы более благоприятные возможности для марксистских источниковедческих исследований.

С весны 1944 г. существенно изменилась и обстанов­ка в Институте философии. Кроме Светлова, здесь стали работать член-корреспондент АН СССР С.Л.Рубинштейн (заместителем директора и заведующим сектором психо­логии), М.П.Баскин (заведующим сектором историчес­кого материализма), С.И.Вавилов — президент Акаде­мии наук (заведующим сектором философии естествозна­ния), но он, конечно, не имел возможности регулярно заниматься своими обязанностями в секторе, Г.С.Васец- кий (заведующим сектором истории философии), М.Э.Омельяновский (ученым секретарем института). Старшими научными сотрудниками .работали профессора Б.М.Теплов, А.П.Гагарин, В.К.Никольский, Б.М.Кед­ров, Ф.М.Путинцев и другие [38, л. 11-12]. Всего в ин­ституте к началу 1945 г. работали 36 старших научных сотрудников и руководителей, в том числе один акаде­мик, два члена-корреспондента Академии, восемь докто­
ров, одиннадцать профессоров, двенадцать кандидатон наук, два доцента, один без степени плюс 35 аспирантов [38, л. 12,13].

Условия были нелегкими. Зимой 1944 г. температура в помещениях «Волхонки» опускалась до 7-8 градусов. Только в начале августа философам выделили 10 боль ших комнат. Из обломков мебели они изготовили 50 письменных столов, 100 стульев и стали работать [там же, л. 18, 36]. В числе структурных изменений, проис­шедших в институте после его переформирования в мае

1944 г., наиболее примечательно резкое усиление сектора исторического материализма — с двух до четырнадцати человек. Это была попытка скорректировать дисбаланс в тематическом репертуаре института и компенсировать - хотя бы численно склонность к истории философии. При этом хорошо сознавалось, что приоритет исторического материализма — чисто формальная реакция на идеологи­ческую критику. Эти четырнадцать человек «не зареко­мендовали себя серьезными научными трудами» [там же, л. 33]. История философии, казалось бы, отошла на вто­рой план, сосредоточившись на подготовке новой версии раскритикованного учебника, но ни исторический, ни диалектический материализм не могли составить конку­ренцию историко-философской работе. Учебник по диа­мату и истмату пробовали писать Митин, Гак, Мильнер, Баскин, Леонов, Омельяновский, Трахтенберг, но что-то препятствовало сдаче рукописи. За гегелевский раздел нового третьего тома «Истории философии» взялись было Митин и Белецкий. И они сами, и компетентная общественность не сомневались, что, обнародовав свою версию философии Гегеля, авторы обрекли бы себя на серьезные неприятности. Не сдав работы в 1944 г., Митин и Белецкий твердо пообещали завершить главу к 15 февраля 1945 г. [38, л. 4]. Следующее обещание отно­силось уже к 5 марта [там же, л. 23], но гегелевский раздел так и остался неприступным. Впрочем, на первый план стали выдвигаться новые темы. В плане изданий института доминировали наименования «Ленин и Сталин

о...». История философии, можно сказать, перешла к глухой обороне, не потерпев слишком серьезных потерь. Началась мучительная переработка многотомника, про­должавшаяся лет десять. Шло бесконечное обсуждение макетов отдельных глав книги, пока не менялось началь­ство — и работа начиналась сызнова. Приспособить ис­

торию философии к изменениям в политической ситуа­ции оказалось весьма затруднительным. Забегая вперед, надо сказать, что в 1955 г., когда интеллектуальная ат­мосфера в философской науке стала сравнительно либе­ральной, макет второго тома нового издания был раскри­тикован уже за цитатничество и рецидив культа личнос­ти Сталина (видимо, секретный доклад Хрущева на предстоящем XX съезде партии для многих не был не­ожиданностью). Отчасти критика была связана с персо­ной Александрова, опороченного своим «сталинским» прошлым [39]. Пять томов издания вышли в 1957 —

1961 гг., а шестой — о советской философии — так и не получился [40]. Версию истории советской философии, опубликованную во второй половине 80-х годов в двух частях пятого тома «Истории философии в СССР» [41, 42], вряд ли можно считать близкой к оригиналу. Сразу же после выхода в свет обнаружилось, что книги не со­ответствуют политике «гласности».

Что же произошло в советской философии в конце зимы 1944 года? О некоторых сторонах инцидента можно судить вполне уверенно. В частности, ясна безос­новательность широко распространенной в историогра­фии вопроса версии, согласно которой запрет третьего тома «Истории философии» был проявлением сталин­ских репрессий по отношению к свободомыслящим ин­теллектуалам. Причины партийного вмешательства в ис­торию немецкой классической философии следует искать в развертывании нового витка позиционного конфликта внутри философского сообщества. После разгрома «фи­лософского руководства» во главе с академиком А.М.Де­бориным в 1931 г. главными фигурами в диалектическом и историческом материализме (разумеется, после Стали­на и других руководителей партии) были М.Б.Митин и П.Ф.Юдин. В их руках находились и журнал «Под зна­менем марксизма», и Институт философии, и централь­ные издательства — все, кроме «Старой площади». В на­чале 40-х годов на философском небосклоне взошла новая звезда — профессор Г.Ф.Александров. Тогда и оп­ределилась ось позиционного конфликта: Александров- Митин. Нужен был лишь случай для того, чтобы произо­шло столкновение. Такой случай представился, когда Бе­лецкий написал Сталину донос об ошибках третьего тома. Личный враг Александрова, он вряд ли мог пред­видеть, что следствием его письма станет постановление

ЦК ВКП(6) и удар будет направлен рикошетом протин Митина и Юдина, которые были «завязаны» на зло счастном томе как члены редколлегии. Фактически же им инкриминировалось нечто вроде философского вреди­тельства. Так или иначе, Александров сумел добиться решающего превосходства в противостоянии с Митиным и Юдиным. В этом же, 1944 г. тихо угас созданный Ле­ниным и Троцким орган воинствующего материализма - теоретический журнал «Под знаменем марксизма». С тех пор погоду в философии стали делать Александров и его люди: Васецкий, Иовчук, Кружков, Федосеев. А жертва­ми инцидента, имевшего, в общем-то, весьма косвенное отношение к Гегелю, стали Б.С.Чернышев, умерший вскоре от инфаркта [43], Б.Э.Быховский, которого вы­гнали с работы, В.Ф.Асмус — словом, те, чьим ремес­лом действительно была история философии.

ЛИТЕРАТУРА

1. ^еМ:ег С. 01а1ес{лса1 Ма^епаНзт: А Шз1х)пса1 апс! 5уз1:етаис Зигуеу оГ РЬПозорЬу т 1Ье 5оу1е1: Утоп Тгапз1. {тот Сегтап Ьу Р.Неа1:Ь. Ые\у Уогк; Ргеёепс А.Ргеа^ег, 1958. Р. 182.

2. Митин М. О философском образовании в СССР // Под зна­менем марксизма. 1938. № 3. С. 15-16.

3. Вайгаускас 3. «Энциклопедия сталинской философии» (За­метки о работе Сталина «О диалектическом и историческом материализме») // Отечественная философия: опыт, пробле­мы, перспективы исследования. Вып. IV. Философия в тис­ках политики. М.: Акад. обществ, наук при ЦК КПСС,

1991. С. 74-114.

4. Краткий философский словарь / Под ред. М.Розенталя и П.Юдина. М.: ГосПолитиздат, 1939.

5. О диалектическом и историческом материализме (из IV главы «Истории Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)» // Под знаменем марксизма. 1938. № 9. С. 13-19.

6. По-большевистски овладеть марксизмом-ленинизмом // Под знаменем марксизма. 1938. № 11. С. 39.

7. Программа курса диалектического и исторического материа­лизма: Для высших учебных заведений / Министерство высшего образования СССР; Отдел преподавания общест­венных наук. М.: Всесоюзный юридический заочный инсти­тут, 1948. С. 9.

8. Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (РЦХИДНИ). Ф. 17. Оп. 132. Д. 64.

9. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 132. Д. 209. Л. 45.

10 РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 133. Д. 8. Л. 29.

II Кузьмин Л., Яковлев М. Улучшить преподавание основ марксизма-ленинизма в высших учебных заведениях // Культура и жизнь. 1947. 30 марта.

Г.* РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 492. Л. 77 (вторая часть дела).

1.1. Архив Российской Академии наук (АРАН). Ф. 1922. Оп. 1. Д. 177. Л. 34.

I I Дискуссия по книге Г.Ф.Александрова «История западноев­ропейской философии», 16-25 июня 1947 г.: Стенографичес­кий отчет // Вопросы философии. 1947. № 1. С. 273.

I > О защите диссертаций в Институте философии Академии наук СССР // Под знаменем марксизма. 1940. № 6. С. 176- 177.

И» Хасхачих Ф.О. О кандидатских диссертациях по филосо­фии // Под знаменем марксизма. 1939. № 4. С. 180.

I / Зиновьев А. Желтый дом: Романтическая повесть в четырех частях с предостережением и назиданием. Т. 1. Ьаизаппе. Ь’А^е О’Нотте, 1980. С. 248.

1Н АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 234. Л. 145.

М> РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 257.

.4) Из рассказов А.Ф.Лосева / Публикация В.В.Бибихина // Во­просы философии. 1992. № Ю. С. 146.

.4. Левин И.Д. «Шестой план» // Историко-философский еже годник’91 / Отв. ред. Н.В.Могрошилова. М.: Наука, 1991.

У1. Александров Г.Ф. «История философии» // Вестник Акаде­мии наук СССР. 1941. № 4.

АЧ. Каменский З.А. Из истории изучения русской философской мысли в 40-х годах XX века: воспоминания, материалы лич­ного архива // Отечественная философия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. X. XX век: неизвестное, за­бытое: публикации, сообщения / Сост. А.И.Володин. М.: Российская Академия управления; Гуманитарный центр,

1992.

М. Кафтанов С. Всенародный смотр достижений советской науки и техники // Большевик, 1943. № 3. С. 1, 13.

Ах Каменский З.А. История философии. Том III. Под редак­цией Г.Ф. Александрова, Б.Э.Быховского, М. Б. Митина. П.Ф.Юдина. Огиз. ГосПолитиздат, 1943: [Рецензия] // Под знаменем марксизма. 1943. № 3.

2(у. Каменский З.А. Философская дискуссия 1947 года: преиму­щественно по личным воспоминаниям // Отечественная фи­лософия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. VI. Изживая «ждановщину». М.: Академия обществ, наук при ЦК КПСС, 1991. С. 10.

27. О недостатках и ошибках в освещении истории немецкой философии конца XVIII и начала XIX вв. // Большевик. 1944. № 7-8.

2Н. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 254.

29. Медведев Р. Они окружали Сталина: Несостоявшийся «на следник* Сталина // Юность. 1989. № 9. С. 73.

30. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 121. Д. 289.

31. АРАН. Ф. 1636. Оп. 1. Д. 184. Л. 2-3.

32. АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 146.

33. Светлов В.И. О недостатках в разработке вопросов истории западноевропейской и русской философии // Вестник Акаде­мии наук СССР. 1944. № 7-8.

34. Эрн В.Ф. От Канта к Круппу // Эрн В.Ф. Меч и Крест: ста тьи о современных событиях. М.: Типография Т-ва И.Д.Сы­тина, 1915. С. 21.

35. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 131.

36. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 117. Д. 401.

37. РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 117. Д. 407. Л. 66-81.

38. АРАН. Ф. 457. Оп. 1а - 44 г. Д. 17.

39. АРАН. Ф. 499. Оп. 1. Д. 380. Л. 13.

40. История философии в шести томах / Под ред. М.А.Дынни- ка и др. М.: Изд. Академии наук СССР, 1957—1961.

41. История философии в СССР в пяти томах / Под ред.

В.Е.Евграфова и др. Т. 5. Кн. первая. М.: Наука, 1985.

42. История философии в СССР в пяти томах / Под ред.

В.Е.Евграфова и др. Т. 5. Кн. вторая. М.: Наука, 1988.

43. Каменский З.А., Жучков В.А. Б.С.Чернышев и его лекции

о философии Канта // Вопросы теоретического наследия Иммануила Канта: межвузовский сборник. Вып. 5. Кали­нинград: Калининградский гос.университет, 1980. С. 119- 121.

«Вестник Российской Академии наук*, 1993.


Г.С.Батыгин, И.Ф.Девятко

Дело академика Г.Ф.Александрова: эпизоды 40-х годов

Основной вопрос советской философии — вопрос о иласти. Конечно, это историографическое «открытие» не дает ни малейших оснований для пренебрежительного отношения к удивительному интеллектуально-идеологи­ческому монстру, прожившему совсем немного — лет шестьдесят. И будет очень жаль, если за фигурами умол­чания либо показной ненависти, бытующими в современ­ном историко-философском чистописании, уже никто не сумеет распознать предельное духовное напряжение, ко­торое претерпевала Идея в своем советском инобытии. Образцовые формулировки очерка «О диалектическом и историческом материализме» филигранны и напряжены — попробуй-ка сфальшивить или хотя бы расслабиться, философствуя, когда отвечать за мысль приходится судьбой. Сочинителю, привыкшему радостно гоняться за своими свободными мыслями, трудно понять, как тог­дашние профессора философии умудрялись подчинять сознание бытию. Это великое послушание нужно было философии вовсе не для тривиального унисона, а для того, чтобы достичь изощренного энгармонического зву­чания — его слышит тот, кто слышит. Ни одна из фило­софских доктрин не испытывала подобного напряжения от встречи с профанным «низом».

К началу 40-х годов советская философия приобрела завершенную систематизированную форму. Уже стала забываться неприятная история с «философским руко­водством» А.М.Деборина, попытавшегося в конце 20-х годов диктовать красной профессуре прописи марксист­ской диалектики. Власть над философией, основанная исключительно на виртуозном умении цитировать «Науку логики», оказалась весьма эфемерной. Единст­венный оставшийся в живых «меньшевиствующий идеа­лист», Деборин, вероятно, так и не смог понять, почему плохо разбиравшиеся в Гегеле «молодые товарищи» из партбюро Института красной профессуры М.Б.Митин и

П.Ф.Юдин решили основной вопрос философии в свои» пользу всерьез и надолго: почти десять лет в этой облас ти науки можно было наблюдать лишь тихие персонал 1» ные перемещения: кто-то исчезал, а кто-то жил премуд рым пескарем либо на авось. В 1938—1939 годах в фи лософии стали происходить шевеления: под эгидой Уп равления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) стала со здаваться система всеобщего обучения интеллигенции диалектическому и историческому материализму, возро дился философский факультет Московского института истории, философии и литературы (МИИФЛИ); Инсти тут философии АН СССР принялся за многотомную «Историю философии», и среди звезд первой величины зажглась «сверхновая» — доцент Г.Ф.Александров. До 1938 года он преподавал в МИИФЛИ историю филосо фии, а затем перешел в аппарат Коминтерна, а оттуда н Управление пропаганды. Основной вопрос философии стал опять актуализироваться и был решен весной 1944 года в форме постановления ЦК ВКП(б) о третьем томе «Истории философии» (Архив Российской Академии наук. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 55. Л. 18, 19. Далее АРАН), который был запрещен, как содержащий грубые ошибки в оценке немецкой классической философии. За этим «явным» постановлением стояло еще одно, секретное по­становление о состоянии философской науки. Западные исследователи и сегодня немало удивлены эпизодом с третьим томом, свидетельствующим, по их мнению, об огромном значении, которое партия придавала философ­ской мысли Гегеля. Тогда же был обсужден и шестой том, посвященный русской философии. Реже вспомина­ют, что Б.Э.Быховского выгнали из Института филосо­фии, умер от инфаркта Б.С.Чернышев, а В.Ф.Асмус был обвинен в крупных ошибках. Историки философии попали под огонь, направленный на Митина и Юдина. После их снятия с руководящих должностей «главным философом» страны стал академик Александров, сделав­ший стремительную карьеру в период, когда в высший эшелон партийно-идеологической элиты пришли люди А.А.Жданова. Интеллектуал, написавший немало науч­ных трудов по истории философии, Александров поче- му-то не догадывался, что путь вверх и путь вниз — один и тот же. Он расставил на ключевые посты своих людей (М.Т.Иовчук — заместитель начальника Управле­ния пропаганды, В.И.Светлов — директор Института
философии, В.С.Кружков — директор Института Марк­са, Энгельса, Ленина, П.Н.Федосеев — главный редак­тор «Большевика») и, вероятно, считал, что основной иопрос философии в принципе решен, задача заключает­ся лишь в его дальнейшей доработке. До 1947 года все было относительно спокойно, но рано или поздно, как творится, на каждого Вольфа находится свой Юм. Уже тогда в тихой московской квартире на Сретенке один из профессоров писал первый вариант ужасного доноса на лкадемика. Таков абрис событий, предшествовавших зна­менитой философской дискуссии 1947 года.

Путь вверх

После войны, когда стало очевидным «отставание теоретической работы по общественным наукам», наме­тились существенные изменения в расстановке сил и те­матике исследований. Новая элита, занявшая высокие номенклатурные кресла в результате очередной рота­ции, должна была обозначить свое существование ак- швными мероприятиями. Немножко пахло жареным.

< )дно цз многообещающих изменений в тематическом репертуаре философских исследований было связано с ростом интереса к русской общественной мысли и уси­лением «патриотической» тенденции в марксистско-ле­нинской теории. Эта тенденция возникла по меньшей мере в 1938 году — именно тогда в план Института философии был включен злосчастный «русский» том «Истории философии», который был осужден в 1944 году, так и не увидев света. Осенью 1946 года в совет­ской философии прозошло знаменательное событие: в только что открытой Академии общественных наук при ЦК ВКП(б) состоялась защита докторской диссертации М.Т.Иовчука, которая называлась «Из истории русской материалистической философии XVIII —XIX веков» (В академии общественных наук при ЦК ВКП(б). Защита докторской диссертации по истории русской философии // Культура и жизнь. 1946. 20 ноября). Обстоятельства ной защиты не вполне ясны. На заседание ученого со­нета могли попасть только те, кто имел пропуск в зда­ние Академии или специальное приглашение. Сама дис­сертация была недоступной, и попытки исследователей ус тановить место ее нахождения оказались безрезультат­ными. Это, конечно, не означает, что диссертации не
было вообще. Скорее всего, автор принял меры, чтобы оградить свою работу от пристрастных читаталей уже и конце 40-х годов, когда в ЦК приходили сообщения о служебных злоупотреблениях заместителя начальника Управления пропаганды и затем секретаря ЦК Компар тии Белоруссии по пропаганде. В середине 50-х годом диссертацию безуспешно пытались почитать молодые фи лософы Э.В.Ильенков, Ю.Ф.Карякин, Е.Г.Плимак и Л.А.Филиппов, которые вели активную борьбу протии 3.Я.Белецкого, И.Я.Щипанова и М.Т.Иовчука на фило софском факультете МГУ (Плимак Е.Г. «Ждановщина* и вопросы изучения русской общественной мысли и фи лософии // Отечественная философия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. VI; Изживая «Жданов щину». М.: Академия общественных наук при ЦК КПСС, 1991. С. 41). Не касаясь вопроса о научном уровне диссертационного исследования М.Т.Иовчука, можно уверенно утверждать, что он сумел предугадать последующие эволюции внутриполитического курса, декларировав идею «самобытности» материалистической традиции в русской философии.

В 1947 году предполагалось созвать Всесоюзное фи­лософское совещание (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 230. Л. 36-37), где, по всей вероятности, наряду с вопроса ми истории западноевропейской и русской философии готовилось обсуждение перспектив логики, психологии и социологии, новых идей в философии естествознания. Сектор философии естествознания, созданный по ини­циативе Б.М.Кедрова, ставил целью осуществить новую концепцию философской работы, включив в нее извест­ных физиков, химиков, биологов. Правда, оставались большие сомнения в том, какова роль философов в меж­дисциплинарном синклите (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 177. Л. 58). Впоследствии, когда начался новый виток борьбы с «физическим идеализмом», сотрудничество философов с естествоиспытателями стало весьма проблематичным. Не­много преувеличивая, можно сказать, что философское отделение всегда воспринималось в Академии наук как политотдел и вызывало опасения у специалистов. Но тогда, после войны, философы жили предощущением кардинальных изменений. Значительным достижением советской общественной науки обещала стать новая Программа ВКП(б), проект которой был подготов­лен П.Н.Федосеевым, М.Б.Митиным, Д.Т.Шепиловым
(Российский Центр хранения и изучения документов но- нейшей истории. Ф. 17. Оп. 125. Д. 476. Л. 159. Далее: РЦХИДНИ). Однако ситуация оказалась более сложной и непрогнозируемой, чем можно было ожидать. Для перестройки философии был избран испытанный способ проведения дискуссии и под критику попал как раз тот, кто по должности сам был обязан давать руководящие критические указания, — Г.Ф.Александров.

После присуждения Г.Ф.Александрову Сталинской премии за учебник «История западноевропейской фило­софии», вышедший в 1946 году вторым, дополненным изданием, и избрания его действительным членом Акаде­мии наук, казалось бы, ничто не предвещало грозы. Во всяком случае, в ноябре 1946 года обстановка на фило­софском фронте, в том числе в кабинете Александрова, была вполне спокойной. В записных книжках редактора «Правды» П.Н.Поспелова имеется запись от 26 ноября

1946 года, сделанная, вероятно, во время телефонного разговора с высокопоставленным собеседником и с его слов: «Работа Г.Ф.Александрова по марксистской фило­софии стоит на весьма высоком научно-исследователь- ском уровне (Ф. 629. Оп. 1. Д. 94. Л. 262). Скорее всего, речь шла о присуждении Александрову Сталин­ской премии. Личные успехи начальника, вероятно, со­здавали настроение благодушия у философов. Постанов­ления о репертуаре драматических театров, о кинофиль­ме «Большая жизнь», о ленинградских литературных журналах воспринимались философами несколько от- страненно. Институт философии находился под личным надзором Александрова и чувствовал себя в относитель­ной безопасности даже в январе 1947 года, когда ЦК ВКП(б) поручил подвергнуть критике учебник по исто­рии западноевропейской философии.

Мы имеем возможность установить если не причину, то «первотолчок», приведший в действие механизм дис­куссии о книге Александрова. 18 ноября 1946 года про­фессор 3.Я.Белецкий (тот самый, который в 1944 году «заложил» третий том «Истории философии») опять об­ратился с письмом к И.В.Сталину, где не только крити­ковалось содержание учебника, но и предъявлялись се­рьезные обвинения самому Александрову. Белецкий писал, что сейчас, после войны, существует точка зре­ния, что решение ЦК по третьему тому «Истории фило­софии» было конъюнктурным и «теперь следует все по­
ставить на прежнее место» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 454. Л. 80). Возрождение историко-философского объективизма автор письма связывал с книгой Александ рова, преимущество которой по сравнению с другими и с ториями философии (имелись в виду труды Геффдинга и Виндельбанда) только в том, что «в ней приводятся цитаты из классиков марксизма-ленинизма» (Там же. Л. 81). Позиция Белецкого была жесткой и последова тельной. Он отвергал философию как науку о «чистом познании, чистой истине, благе, добре и т.д. — ...фило софия при таком представлении изображается как само­стоятельный процесс, где формируются общие законы мира и познания», а история философии «начинает изла­гаться... как чистая филиация идей... Такое изложение истории философии доставляет автору наслаждение. Он погружается в сферу чистой мысли и конструирует там мир» (Там же. Л. 82). «Марксистский подход, — пишет Белецкий, — требует умения понять (философскую фразу. — Авт.) как идеологию определенного общества, класса, государства... Только при таком изложении исто­рия философии приобретает смысл и перестает быть сборником философских терминов, она предстает как наука партийная» (ЦРХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 454. Л. 83).

Белецкий обвинил Александрова в том, что тот пере­издал «с какими-то» улучшениями свою книгу 1939 года, не учитывая решения ЦК о третьем томе. Но главное об­винение сводится к академичности в трактовке истории философии, тогда как «идейно-политическая сторона этой философии автора не интересует» (Там же. Л. 84). Идейно-политическое воззрение на историю философии отчетливо представлено в письме Белецкого Сталину. Требовалась немалая решительность и, возможно, боль­шевистская принципиальность, чтобы выступить против руководящих работников «философского фронта», кото­рые одновременно возглавляли Управление пропаганды ЦК и пользовались покровительством вождей. «У них в руках и печать, и академии, и пр. и пр.», — писал Бе­лецкий (Там же. Л. 89). В итоге «совершенно непригод­ные диссертации оказались утвержденными только пото­му, что речь шла о работниках Управления пропаганды» (автор письма назвал диссертацию Иовчука); когда нача­лась кампания выборов в Академию наук, «руководство Управления пропаганды пожелало в полном составе
войти в состав академиков» (Там же. Л. 90). Письмо за­вершалось уверением, что устранить недостатки в работе без личной помощи Сталина невозможно.

Если отвлечься от раздумий об аморальности доноси­тельства, то правоту Белецкого не признать нельзя. «Красный террорист» советской философии, он часто изображается злобным и невежественным обскурантом. О Белецком ходят анекдоты, за достоверность которых трудно поручиться. Рассказывают: когда профессора спросили, что есть истина, он, распахнув окно аудитории и указав на Кремль, воскликнул: «Вот она — истина!». По существу, Белецкий виноват лишь в том, что вел линию марксистского теоретического дискурса дальше, чем остальные интеллектуалы, не лукавил и не останав­ливался перед необходимостью вступить в борьбу с силь­ными мира сего. Через некоторое время Белецкого под­вергли жестокой травле на философском факультете МГУ. «Старые» философы не могли простить ему писем Сталину, а «молодые» — невиданной ортодоксии, хотя некоторые его ученики были увлечены бескомпромисс­ной принципиальностью профессора. До самой смерти Белецкого его имя было сопряжено с идеей борьбы за чистоту марксизма против коллег по философскому цеху.

Темой январского обсуждения 1947 г. стали замеча­ния Сталина «о существенных, крупных недостатках и ошибках в освещении истории философии». Эти замеча­ния не были нигде опубликованы, точно не формулиро­вались, а «доводились» до аудитории посвященными в них лицами, которые ссылались на «одну из бесед Ста­лина».

О содержании сталинских замечаний мы можем су­дить по «доксографам». Первый из них — свидетельство М.Джиласа, в то время одного из югославских комму­нистических вождей, который был вхож в высшие круги советского руководства и даже присутствовал на одной из неформальных встреч на даче у Сталина, когда разго­вор коснулся книги Александрова. Обстановка была до­верительной (в рамках допустимого), все были свои: кроме Джиласа — Маленков, Берия, Жданов и Возне­сенский. Предписывалось угадать температуру воздуха за окном и затем выпить столько рюмок водки, сколько градусов составляло отклонение «субъективного» значе­ния переменной от истинного. Джилас ошибся всего на
один градус и свидетельствует, что в непринужденном разговоре собравшиеся (в том числе Сталин) оценивали книгу Александрова как догматическую, поверхностную и банальную (Ц)Па8 М. СопуегзаНопз \уИ:Ь 5Ыт.

Уогк: Вгасе апс! Шог1с1 1пс., 1962. Р. 158). Свидетельст­во Джил аса отражает, скорее всего, реальное мнение Сталина и его окружения об «Истории западноевропей­ской философии». Джилас и сам был неплохо знаком с книгой, которую под его руководством вскоре перевели на словенский язык и исправили десятки недочетов в тексте. По крайней мере, можно считать установленным, что книгу читали на самом верху и мнение о ней сложи­лось умеренно отрицательное. Иное дело — «указания» Сталина. Они принадлежат области идеологического ми­фотворчества и вполне могут не отражать реального мне­ния вождя о книге. «Указания» раскрываются во втором источнике — стенограмме обсуждения книги, в тех ее фрагментах, где содержатся ссылки на Сталина. Некото­рые выступления включают нечто похожее на аннотацию «указаний» (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 233. Л. 87), но относиться к ним следует весьма осторожно. Есть и тре­тий источник, в котором особо акцентируются «замеча­ния товарища Сталина». В.С.Кружков и Г.С.Васецкий готовили проект записки на имя Сталина и сообщение об итогах обсуждения книги в журнале «Большевик». Име­ется несколько вариантов текста, один из которых по­строен на разъяснении сталинских «замечаний»: «Основ­ные недостатки книги... идут по линии объективистского изложения философских систем прошлого. Книга не на­писана тем боевым языком, как это требуется для марк­систской книги по истории философии... В книге недо­статочно точно и удовлетворительно вскрывается истори­ческая, классовая основа и причины возникновения раз­личных философских систем...» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 478. Л. 54-55). Далее следует ссылка на ука­зание товарища Сталина о причинах возникновения древнегреческой философии — они заключались не в раздробленности общественно-политического устройства Греции, а в становлении рабовладельческого общества (Там же. Л. 56). Следующее замечание повторяет извест­ный с 1944 года тезис о философии Гегеля как аристо­кратической реакции на французскую революцию (Там же. Л. 57). «В книге не выявлено принципиальное раз­личие между философскими учениями мыслителей-оди-
ночек и марксистско-ленинской философией, как миро­воззрением и знаменем пролетарских масс» (Там же. Л. 58) — это замечание приводится в разных источни­ках. И, наконец, формулируется отношение к фразе Ле­нина в работе «К вопросу о диалектике» по поводу «кру­гов в философии». Сталин полагает, что «нет основа­ний... фрагментарное замечание Ленина превращать в особое учение» (Там же. Л. 61). «Круги в философии» в дальнейшем ставились в вину и Кедрову.

Задача дискуссии формулировалась в терминах предъявления к учебнику повышенных требований (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 233. Л. 2), следовательно, изначально существовала установка на мягкий исход дела. Обсуждение проходило три дня в большом зале Института философии на Волхонке без особой идеологи­ческой ажитации. Зал был набит до предела, только со­трудников ЦК ВКП(б) было 68 человек (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 233. Л. 140). В президиуме в гене­ральском мундире сидел А.Н.Поскребышев. В общем, обсуждение не предвещало никаких серьезных последст­вий ни для автора книги, пока находившегося на верши­не философской пирамиды, ни для сообщества советских философов. Аудитория хорошо сознавала рамки допус­тимого в критических демаршах, хотя не обошлось и без эксцессов.

Критика книги в духе «указаний товарища Сталина» не вполне соответствует тем оценкам, о которых сообщал Джи л ас. В этом нет ничего удивительного» публичные обсуждения всегда подчинены жестким схемам идеологи­ческой эристики, безразличным к тому, что критикуется. О догматизме и банальности «Истории западноевропей­ской философии» не было сказано ни слова. Дискуссия развертывалась в плане противопоставления ленинского принципа партийности объективизму, бесстрастной ака­демической оценке философского наследия. Возвращаясь к причинам (в той мере, в какой мы можем говорить о причинах в истолковании событий) недовольства Алек­сандровым и его книгой со стороны высших политичес­ких инстанций, следует отдавать отчет в том, что они не сводились ни к догматизму и поверхностности, ни к бур­жуазному объективизму и академичности. Все это мета­форы, требующие расшифровки и угадывания их дейст­вительного содержания. Дело в том, что «стиль, язык книги не проникнут боевым марксистским духом» (Там
же. Л. 22. АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 234. Л. 24). Эта инвектива попадает прямо в цель: не ошибки важны, а «дух». «Дух» же прекрасно улавливался всеми, кто имел философско-политическое чутье. Опытный О.В.Трахтен­берг назвал александровскую работу «книжной» книгой (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 235. Л. 10) — превосходный диагноз. И все-таки представленную в ней версию исто­рии западноевропейской философии трудно назвать ака­демической. Вина Александрова, скорее всего, состояла в том, что он обнаружил себя не столько политиком-пар- тийцем, сколько доцентом марксистской философии. Самым лучшим для него, вероятно, было бы не привле­кать к себе особого внимания сильных мира сего, но на­чальник Управления пропаганды переоценил свою роль в иерархии, и ему решили показать его настоящее место.

Некоторые факты свидетельствуют, что предвари­тельная разработка «александровского дела» велась в конце декабря 1946 года. Не исключено, что готовился ответ Сталина на «письмо простого советского человека» с разъяснением историко-философских вопросов, но эта версия не была принята и от нее остались легендарные «замечания». Иногда они фигурировали как «указания ЦК ВКП(б)». Ход событий можно со значительной сте­пенью достоверности реконструировать следующим обра­зом. В Институте философии постоянно обретался некий инженер П.В.Михалевич — «представитель десятков тысяч читателей философских книг» (Там же) — и тер­роризировал своими философскими идеями и критичес­кими замечаниями начальство и сотрудников. Такие субъекты в коридорах Института философии никогда не переводились. В один прекрасный день — 15 декабря

1946 года указанный инженер Михалевич обратился с письмом к товарищу Сталину, где сообщил о серьезных недостатках учебника по истории философии. Почти каждый абзац этого сумбурного полуграмотного письма начинался со слов: «Надо было показать...» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 478. Л. 2 — 5). Отзыв о книге закан­чивался недвусмысленным акцентом на национальный характер русской философии, историческую прогрессив­ную роль русской общественной мысли, затем следовало многозначительное указание «на отсутствие талмудизма, присущего людям, могущим со свежей головой, со сторо­ны разобраться в существе вопроса» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Л. 478. Л. 4об). В отличие от руководи­
телей института, Центральный Комитет отнесся к сигна­лу Михалевича по-партийному. Письмо читали «большие товарищи» (АРАН Ф. 1922. Оп. 1. Д. 236. Л. 43), с ав­тором беседовали на Старой площади и в конце концов ему дали возможность выступить на дискуссии от имени народа. Михалевич не только разнес Александрова, но и предложил разделаться аналогичным образом с С.Л.Ру­бинштейном (вероятно, «талмудист» Рубинштейн прови­нился в том, что будучи заместителем директора инсти­тута, без должного энтузиазма воспринял философские мысли представителя народа).

Критические замечания к учебнику, прозвучавшие в ходе дискуссии, в основном соответсвовали «указаниям» Сталина. В.С.Кружков, ссылаясь на «указания», гово­рил о партийности философии, о том, что домарксист­ская философия — это философия мыслителей-одино- чек, об объективизме языка книги, боевом духе марксиз­ма. Остальные замечания привязаны к тексту учебника и не вносят в дело каких-либо принципиально новых мо­ментов. По словам Г.Ф.Александрова, Сталин обратил его внимание на отличие марксистской философии от прежних философских систем, как систем мыслителей- одиночёк, которые не могли стать знаменем миллионов (Там же. Л. 15). Свидетельство М.Т.Иовчука звучит так: «Товарищ Сталин подверг критике книгу тов. Алек­сандрова по истории западноевропейской философии за книжный, абстрактный, небоевой подход к решению ис­торико-философских проблем». Б.М.Кедров в конце 80-х годов назвал некоторые замечания Сталина абсолютно правильными, а «объявление гегелевской философии аристократической реакцией на французский материа­лизм и французскую буржуазную революцию конца XVIII века» глубоко ошибочным (Кедров Б.М. Как со­здавался наш журнал // Вопросы философии. 1988. № 4. С. 93). Это свидетельство, по всей вероятности, относит­ся к более раннему эпизоду — критике третьего тома «Истории философии» в 1944 году. В целом, имеющиеся факты не создают уверенности, что сталинские замеча­ния — не миф.

На дискуссии Г.Ф.Александров избрал тактику при­знания и выявления причин собственных ошибок, но так и не смог преодолеть в себе доцента. В его речи не было недостатка в идеологических заклинаниях, интонация же оставалась «объективистской» и «академической». Ака­
демизм здесь был представлен ровно настолько, насколь­ко это было возможно для советского философского на­чальника, но те компоненты, которые предназначались для выражения «боевого духа марксизма», отчетливо от­делялись от философского материала — он упорствовал и не хотел смешиваться с этим «духом». Если здесь уместно слово «менталитет», то в менталитете Александ­рова умник никак не мог перестроиться в идеолога, хотя изо всех сил стремился это сделать. После беседы со Сталиным у Александрова возникла надежда на благопо­лучный исход дискуссии — во всяком случае беседа имела отеческий характер. «Когда в беседе с товарищем Сталиным я сказал, что поработаю над книгой год, может быть больше, товарищ Сталин мне сказал — не торопитесь, может быть и не один, может быть два года надо будет поработать, — свидетельствует Александров. — Когда я спросил товарища Сталина — надо ли работать над этой книгой, выйдет ли у меня, справлюсь ли я, он мне сказал: не торопитесь, выйдет» (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 235). Впоследствии вопрос о доработке отпал.

5 августа 1947 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло ре­шение о выпуске коллективной книги «История филосо­фии». Ее надо было написать за полтора года (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 617. Л. 73).

На дискуссии мнения о книге разделились. М.Б.Митин и П.Ф.Юдин (их способность чувствовать требования «партийности» всегда была непревзойден­ной) заняли по отношению к недочетам автора неприми­римую позицию, но в идеологических обвинениях за рамки допустимого не вышли. Митин оценил книгу как «провал» в философской работе, хотя все знали о его письме в комиссию по Сталинским премиям, где он пре­возносил работу Александрова до небес (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 478. Л. 24-25). Копия письма Мити­на была направлена в ЦК ВКП(б) вместе с резюме его выступления — так Институт философии попытался со­общить партии о беспринципности академика. 3.Я.Бе­лецкий, повторяя основные положения своего письма Сталину (о письме никто не знал, или делали вид, что не знали), обвинял Александрова в идеализме и анало­гичных прегрешениях. В проекте записки для Сталина, обобщающей итоги дискуссии, его выступление названо демагогическим. Более того, Белецкого пытались пой­мать на буржуазном объективизме, придравшись к его
отказу критиковать Фалеса. «За что мы будем критико­вать Фалеса? — спрашивал Белецкий. — За что мы будем критиковать Дидро? За то, что не был диалекти­ком. Да ведь он и не мог быть диалектиком. Он был представителем своего времени, опирался на знания своего времени, отражал интересы своего времени» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 478. Л. 114).

Ведущей фигурой среди защитников Александрова был П.Н.Поспелов. Он посвятил свое выступление раз­бору отдельных положений книги, стремясь показать, что не все в ней так плохо. Вот тут-то опытный Юдин, делавший карандашные заметки по ходу дискуссии, за­писал поразительную по точности проникновения в за­мысел спектакля фразу: «Такие защитники только ухуд­шают дело. Они —.лишены верного чутья, а руководст­вуются другими соображениями» (АРАН. Ф. 1636. Оп. 1. Д. 48. Л. 85). Среди защитников Александрова были также Б.М.Кедров, И.Н.Новинский, М.П.Баскин, П.Е.Вышинский, М.А.Дынник и другие. Некоторые из них, не имея возможности выступить, изложили свое мнение в письменном виде. Разумеется, никто, даже ав­торы рецензий, опубликованных в центральных журна­лах в 1946 году (Баскин М.П. Выдающийся труд по ис­тории западноевропейской философии // Вестник Акаде­мии наук СССР. № 946, № 10. С. 121-123; Баскин М.П. Рец. на кн.: Г.Ф.Александров История западноевропей­ской философии // Советская книга. 1946. № 5. С. 65-69; Вышинский П.Е. Научный труд по истории философии // Большевик. 1946. № 14-15. С. 65-79), не настаивал, что обсуждается «выдающийся труд по истории западноевро­пейской философии». В целом, январское обсуждение учебника вышло за рамки историко-философских про­блем и обнаружило серьезные коллизии в философском сообществе. К этому времени «группы интересов» вполне определились, и среди московских обществоведов (преж­де всего в Институте философии и на философском фа­культете Московского университета) шла тихая, но без­жалостная война. Далеко не все полемические демарши могут быть выведены из логики групповой борьбы. В марксистской философии всегда было изрядно представ­лено и романтическое подвижничество. Оно вынуждало своих адептов воспринимать административно-политичес­кий диктат как внешний и поддающийся исправлению.

Вероятно, некоторые философы знали, что критика Александрова — жанр опасный. В 1939 году Е.П.Сит- ковский, «красный профессор» и видный политработник Красной Армии, написал рецензию на книгу Г.Ф.Алек­сандрова (Александров Г.Ф. Очерк истории новой фило­софии на Западе. М.: Издание «Советской науки», 1939) — курс лекций, прочитанный в Московском уни­верситете марксизма-ленинизма и МИИФЛИ. В этой ре­цензии вскрывались недостатки книги. Ситковский пока­зал рукописный текст своему учителю профессору И.К.Лупполу (вскоре расстрелянному). Луппол, как свидетельствует Ситковский, сообщил ему простую вещь: «Сегодня в газете напечатано, что на ваше место в ЦК партии назначен Александров, и будет неправильно по­литически, если Вы напечатаете эту рецензию. Не давай­те ее, не лезьте в драку». Совет учителя оказался свое­временным. Желание публиковать рецензию отпало. Од­нако Ситковский допустил серьезную ошибку, впрочем, весьма типичную для большевистских романтиков того времени. Он посоветовался с Ф.В.Константиновым, ра­ботавшим тогда в редакции «Правды». Константинов сказал: «Так большевики не поступают, это аморально. Дай эту рецензию мне, я никому ее не покажу, ни к кому она от меня не уйдет. Мне она нужна для ориента­ции» (Ситковский Е.П. «Работать собственной голо­вой...» // Отечественная философия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. VI. Изживая «жданов- щину». М.: Академия общественных наук при ЦК КПСС, 1991. С. 5). Ситковский дал Константинову ре­цензию для ориентации, и события стали развертываться в нежелательном направлении. «Федя (Ф.В.Константи­нов. — Авт.) отправил мою рецензию Александрову... — свидетельствует Ситковский. — Тут я первый раз поду­мал о том, что, конечно, придется мне сидеть за эту ре­цензию. Началась борьба, которая приняла тогда очень неприятные формы» (Там же. С. 5-6). Никакими други­ми сведениями об этой борьбе мы не располагаем, но скорее всего, вопрос о рецензии уже потерял остроту, когда Ситковского неожиданно откомандировали на фронт, а там арестовали и отправили «к Абакумову» («К Абакумову» — означало арест органами госбезопас­ности. — Прим. ред.). Следует заметить, что вряд ли не­опубликованная рецензия имела прямое отношение к аресту Ситковского. Вероятно, он как работник Главпо-
литуправлекия РККА попал в довольно многочисленную группу генералов и офицеров, арестованных в 1943 году. Но в любом случае сам факт его борьбы с Александро­вым и последующего ареста был известен многим из тех, кто участвовал в критике александровского учебника в

1947 году (Ситковский тогда был в лагере).

Спокойное течение январской дискуссии было нару­шено З.А.Каменским, который не очень много рассуждал об ошибках Александрова, но зато резко и отчетливо по­ставил вопрос о свободе философского исследования. Каменский заявил о засилье бюрократизма и протекцио­низма в руководстве наукой и поставил под сомнение профессиональные способности начальства (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 234. Л. 150). Впоследствии, когда пришло время сведения счетов, ему отомстили за этот выпад. В дискуссии принял заочное участие член ЦК, начальник Совинформбюро С.А.Лозовский. Он прислал текст своего выступления, где нанес удар заместителю Александрова М.Т.Иовчуку. «Когда я прочитал о том, что Иовчук сразу получил докторскую степень, причем до опубликования книги стал членом-корреспондентом Академии наук, меня очень заинтересовали габариты этого вундеркинда, который сразу же перескочил не­сколько стадий, обязательных для каждого научного со­трудника, — писал Лозовский. — Но оказывается дело просто. Заместители хвалят начальника, начальник хва­лит и продвигает своих заместителей» (РЦХИДНИ. Ф. 7. Оп. 125. Д. 491. Л. 52). Так, исподволь, нашли общий язык будущие «космополиты».

Б.М.Кедров, защищая Александрова, выступил про­тив М.Б.Митина. Сознательный антагонист митинского стиля в науке, пришедший в философию с опытом уче- ного-естествоиспытателя, Б. М. Кедров определил этот стиль следующим образом: «Дождись, пока твои ошибки повторит другой, и тогда смело, принципиально, бес­страшно критикуй свои собственные ошибки, повторен­ные другим, но не называй при этом свою фамилию» (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 234. Л. 4).

Январская дискуссия завершилась с «ничейным» ре­зультатом. В документе, направленном в ЦК ВКП(б), присутствовали как критические, так и положительные оценки книги. Пространно перелагались сталинские ука­зания, которые должны были помочь Александрову «ис­править имеющиеся недостатки и учесть все полезные за­
мечания в дальнейшей работе над учебником» (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 235. Л. 57). Это предположение ока­залось неоправданным.

Путь вниз

Январская дискуссия по книге Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии» осталась не­завершенной. Было решено нанести более мощный удар по злосчастному учебнику, и причины этой эскалации ос­таются не совсем понятными. Александров был и оста­вался последовательным проводником линии А.А.Жда- нова — во всяком случае, нет никаких сведений о проти­воположном, если не считать появившихся после дискус­сии публикаций в западных газетах о самоотверженном философе, бросившем вызов партийной диктатуре: «Ва­шингтон Пост» (20 августа 1948 года) назвала Александ­рова «самым выдающимся советским философом». Реше­ние повторить обсуждение было принято Сталиным ис­ходя из каких-то тактических соображений. Новой дис­куссией было поручено руководить самому члену Полит­бюро ЦК ВКП(б) А.А.Жданову. Решение это оказалось для философов шокирующим. 14 мая 1947 года директор Института философии Г.С.Васецкий сообщил новость ученому совету. На вопросы ошеломленных коллег он смог ответить лишь то, что в подготовке решения работ­ники института участия не принимали (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 230. Л. 21).

Дискуссии планировалось придать общесоюзный мас­штаб, и Управление пропаганды затребовало списки со­ветских философов с указанием должности, ученой сте­пени и звания. Такие сведения в институте были, по­скольку ранее велась подготовка к Всесоюзному фило­софскому совещанию. Примечательно, что в начале марта Васецкий обсуждал вопрос о философском сове­щании в ЦК ВКП(б) и тогда о новой проработке Алек­сандрова не упоминалось АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 230. Л. 93). Всего набралось около 160 философов — доцен­тов, старших научных сотрудников, кандидатов и докто­ров наук (АРАН. Ф. 1922. Оп. 1. Д. 222. Л. 4-8, 10-14, 18). Значительная часть этого контингента находилась на партийной работе. Какими критериями руководство­вались при составлении списка — сказать трудно. По данным проведенного через год единовременного учета
преподавателей общественных наук, в стране было 4836 преподавателей общественных наук, в том числе профес­соров — 125 человек и 44 доктора наук (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 132. Д. 64. Л. 49). Разумеется, элиту совет­ских философов составляли сотрудники Института фи­лософии. Практически все они присутствовали на дис­куссии вместе с представителями научных учреждений Ленинграда, Киева, Минска и других городов страны.

Открывая дискуссию, А.А.Жданов сразу же заявил о необходимости вскрытия серьезных недостатков не толь­ко в учебнике Александрова, но и в положении дел на философском фронте. Попутно надо заметить, что в со­чинениях эпохи перестройки и либерализации принято оценивать выступления А.А.Жданова как догматические, поверхностные и обскурантистские. Если дистанциро­ваться от оценок, то нельзя не признать яркость и точ­ность его формулировок, свободу рассуждения и уверен­ность в оперировании материалом. Это проявляется даже в опубликованной стенограмме дискуссии. Участники об­суждения, которых трудно упрекнуть в симпатиях к «ждановщине», тоже подтверждают данное обстоятельст­во. «Речь Жданова произвела на участников дискуссии сильное впечатление, — пишет З.А.Каменский. — На фоне по преимуществу догматических выступлений ее участников она выгодно отличалась имманентностью хода рассуждения, претензией на крупномасштабные обобщения и глобальные формулировки, как бы выводя­щие методологию историко-философского исследования на новый и высокий уровень». При этом Каменский су­щественным образом корректирует свою оценку: «Первое впечатление было поверхностным и растаяло, как только появилась возможность... проанализировать текст в напе­чатанном виде» (Каменский З.А. Философская дискус­сия 1947 года (преимущественно по личным воспомина­ниям) // Отечественная философия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. VI. Изживая «жданов- щину». М.: Акад. обществ, наук при ЦК КПСС, 1991.

С. 14).

Обсуждение книги происходило уже не в конференц- зале Института философии, как это было в январе, а в ЦК ВКП(б) — симптом сам по себе многозначительный. Кроме Жданова, на дискуссии присутствовали секретари ЦК ВКП(б) А.А.Кузнецов и М.А.Суслов. Обвиняемый опять признавал ошибки и каялся в объективизме, а по­
пытки некоторых философов привести оправдательные аргументы выглядели уже совершенно наивными и бес­помощными. Вообще в полемике присутствовал отчетли­вый компонент недоразумения. Партия добивалась от философов вовсе не того, что они ожидали: не работы, а преданности. Интеллектуалы же проявляли принципи­альность, не зная, как эту преданность выразить. В ре­зультате складывались ситуации курьезные и, одновре­менно, драматические. Например, в центре внимания диспутантов оказался М.П.Баскин, чье имя упоминалось на дискуссии столь же часто, сколь имена Маркса, Эн­гельса, Ленина, Сталина и критикуемого Александрова. Профессор М.П.Баскин развивал тогда социологическое направление в советской философии и был тесно связан с Г.Ф.Александровым еще со времени их совместной ра­боты на философском факультете ИФЛИ (Более по­дробно научная деятельность М.П. Баскина в данный пе­риод рассмотрена в статье: Батыгин Г. С. Советская соци­ология на закате сталинской эры // Вестник Академии наук СССР. 1991. № 10; С. 90-107). Совершенно непо­нятно, зачем Баскину, изрядно скомпрометированному своими рецензиями на учебник, нужно было дразнить гусей и активно вмешиваться в обсуждение ситуации на философском фронте. Он мог бы промолчать, как это сделал П.Н.Федосеев (заместитель Александрова и глав­ный редактор журнала «Большевик»), или вести себя скромнее. Наоборот, Баскин выступил с резким требова­нием свободы философского творчества. «Если мы пишем статью оригинальную, с определенным выражени­ем мысли автора, выходящей за пределы установленных редакцией шаблонных норм, — сказал Баскин, — такая статья или не принимается, или еще чаще так редактиру­ется, что все индивидуальное уничтожается, и, таким об­разом, все статьи выглядят одинаково» (Дискуссия по книге Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии» стенографический отчет // Вопросы филосо­фии, 1947, № 1. С. 160). Такого рода ламентации были сопоставимы с гласом вопиющего в пустыне — дискус­сия предназначалась вовсе не для того, чтобы преодоле­вать «шаблонные нормы». Если принять оценку Ждано­вым философии как «тихой заводи», где идут споры о том, насколько мышление может отстать от бытия, чтобы не обнаружить своей отсталости, то дискуссия стала во­доворотом, взбаламутившим «философскую заводь». Вы­
лезли наружу тайная вражда, зависть, подозрения. В стенограмме дискуссии исчерпывающе представлен диа­пазон философской аргументации. Как свидетельствует Б. М. Кедров, в опубликованном тексте отсутствуют какие-либо исправления, связанные с конъюнктурными соображениями. Сталин приказал, чтобы дискуссия была совершенно свободной и каждый мог говорить все, что считает нужным. Кедров пишет, что добился у Сталина разрешения на два исключения: он снял из текста речи А. К.Тимирязева «клеветнические выпады» против А.И.Иоффе, В.А.Фока, С.И.Вавилова и других физи­ков, а также полностью устранил из стенограммы вы­ступление Аджемяна, который предлагал взять в союзни­ки диалектического материализма православие в целях борьбы с Ватиканом (Кедров Б.М. Как создавался наш журнал // Вопросы философии. 1988. № 4. 96-97). Доку­менты, хранящиеся в бывшем Центральном партийном архиве, содержат подтверждения, что без санкции Ста­лина в стенограмму не вносилось исправлений. 26 июля — ровно через месяц после окончания дискуссии — Б.М.Кедров написал письмо Жданову, где просил разре­шения изъять из номера выступления Аджемяна, Берд­ника и Тимирязева. «Дискуссия» послужила тов. Адже- мяну лишь поводом для того, чтобы пропагандировать в корне враждебные нам взгляды», — писал Кедров (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Д. 492. Л. 47 (вторая часть дела)). Бердник отклонялся им как душевноболь­ной, а речь Тимирязева Кедров назвал сплошным покле­пом на передовых советских физиков (Там же). Жданов не смог взять на себя решение данного вопроса и в пись­ме к Сталину от 28 июля предложил речь Аджемяна не публиковать, как «враждебную марксизму-ленинизму га­лиматью», из речи Бердника устранить преувеличения и вредные выпады, а из речи Тимирязева убрать огульные обвинения против советских физиков (Там же. Л. 41 (вторая часть дела)). Так что свобода обмена мнениями в данном случае сверху не ограничивалась. В эти июнь­ские дни 1947 года в доме на Волхонке сложилась ситуа­ция, во многом предопределившая направленность и исход политических преследований полутора годами позже.

«Человек», 1993.

Г.С.Батыгин, И.Ф.Девятко

Дело профессора З.Я.Белецкого

Историю философии принято писать как историю мудрых мыслей, крупных научных школ и значительных личностей. Рядом с этой — магистральной — историей существует история «второстепенная». Она не содержит исторических событий, а наоборот, соткана из тривиаль­ных, почти бытовых, маловразумительных происшест­вий; ее личности совершенно заурядны даже тогда, когда одержимы великими идеями. Большая, магистральная история, где все взаимообусловлено и логично, часто ка­жется нарисованной на театральной фанере. Если ее изо­бражения прописаны в деталях, они все равно остаются изображениями. Не хватает малого: изумления перед не­значительностью «значительных фигур» и * незауряднос­тью малозначительных, можно сказать, неисторических лиц. Об этом не принято писать, чтобы не портить хрес­томатийные изображения, но все-таки во «второстепен­ной» истории и ее малозначительных личностях есть нечто неподдельное и сопротивляющееся изображению.

О философе Зиновии Яковлевиче Белецком (1901 — 1969) сегодня помнят преимущественно те, кто учился на философском факультете Московского университета в конце 40-х — начале 50-х годов. Пройдет еще немного времени, и Белецкого окончательно забудут, потому что его имя не только не вошло в многотомные «Философ­скую энциклопедию» и «Историю философии народов СССР», но старательно обходится в историографии об­щественных наук. Чем объяснить, что все профессора удостоились хотя бы краткой биографической справки, а он в числе персоналий энциклопедии не значится? В принципе, рано или поздно забывают всех, но в данном случае забвение преждевременно, преднамеренно и не­справедливо — в судьбе и деле профессора Белецкого явил себя дух отчаянного марксистского философствова­ния, которого уже не воскресить. Скажут: «Было бы о чем жалеть...» Жалеть есть о чем. Без этого «белецкиан- ства» советская философия неполна, ущербна — в ней остаются лишь бессовестные злодеи и угнетенные умники
с фигой в кармане. Разумеется, научные сотрудники опубликуют толстые тома с изображением борьбы про­грессивных мыслителей с тоталитарным режимом, но в этой картине не найдется места таким людям, как Белец­кий. Наша цель более скромная: на основе доступных источников показать, каким был профессор Белецкий[164].

Судьба Зиновия Яковлевича Белецкого складывалась примерно так, как у тысяч образованных молодых людей, попавших в революцию. Ему было тогда, в 1917 году, шестнадцать лет. Есть сведения, что учился он в духовной семинарии, но в документах это не отражено. Указывается только учеба в учительской семинарии. В восемнадцать лет Белецкий вступил в Российскую ком­мунистическую партию (большевиков) и никогда ни в каких уклонах и в оппозициях не участвовал. Ему не до­велось командовать эскадроном и комиссарствовать, хотя в душе он был отчаянным комиссаром. Вместо этого — учеба на медицинском факультете 1-го МГУ, диплом врача (1925 год) и Институт красной профессуры (ИКП — 1929 год).

Стоит сказать несколько слов о том, как проходила учеба юного «красного профессора». Достижения слуша­теля'естественного отделения ИКП Белецкого оценива­лись более чем скромно. Вероятно, уже тогда он никак не мог приспособиться к философской среде. Дело в том, что в ИКП было принято обсуждать работу каждого коллективно в присутствии декана — так предписыва­лось инструкцией академической части. Из архивных до­кументов известно, что на первом курсе Белецкий сделал доклады по историческому материализму и истории есте­ствознания. В протоколе обсуждения написано так: «Параграф 1. Оценка с методологической стороны. Т.Слепков считает Белецкого с методологической сторо­ны не устоявшимся, эволюционирует в сторону диалекти­ческого материализма. Т. Перельман считает методологию т. Белецкого в общем удовлетворительной. Т.Великанов,
как и Слепков, также считает наличие промахов с мето­дологической стороны. Общий вывод: в общем с методо­логической стороны удовлетворительно. Параграф 2. Способность критического отношения к материалу. Тов. Перельман считает критическое отношение к мате­риалу со стороны т. Белецкого недостаточным. Общий вывод семинара: критическое отношение не совсем доста­точно. Параграф 3. Степень проработки программы се­минария — удовлетворительно. Параграф 4. Способ­ность к научной и преподавательской работе. Данных для суждения по этому вопросу нет. Параграф 5. По­строение докладов. Т.Перельман считает доклады не­сколько слабыми, особенно первый, материала им охва­чено довольно мало, особенно если учесть отсутствие ра­боты по специальности; тов. Рубановский отмечает то же самое. Тов. Белецкий объясняет слабость своих докладов тем, что они не были записаны. Общая оценка т. Белец­кого: перевод на 2-й курс считать возможным. Занятие языками. Т. Белецкий — не знает языков. Председатель — т. Великанов, секретарь — т. Рубановский» (Государст­венный архив Российской Федерации (ГАРФ), ф. 5284, оп. 1, д. 192, л. 45-51).

На втором курсе положение Белецкого еще более ос­ложнилось. В октябре 1926 года он не получил зачет и в соответствии с постановлением семинара ему было пред­ложено принести отзыв Завадовского (его научного ру­ководителя) о работе за прошлый год, а в июне правле­ние ИКП решило отчислить Белецкого из института. Вероятно, ему стоило немалых усилий добиться восста­новления в декабре 1927 года. В 1929-м Белецкий уже числится в списках окончивших четыре курса ИКП[165].

Затем началась карьера «красного профессора», карьера неординарная и в некоторых отношениях блис­тательная. Четыре года работы в Ростовском-на-Дону университете и с 1934-го по 1943 год — Институт фило­софии Коммунистической Академии (в 1936 году инсти­тут вошел в состав Академии наук СССР). В Институте философии Белецкий был бессменным парторгом, пока его не выгнали в 1943 году[166].

Публикаций у него было по пальцам перечесть. Многочисленные враги имели основания обвинять его в «бурной бездеятельности» (если считать «деятельнос­тью» опубликованные печатные листы). Правда, он на­писал немало статей по вопросам биологии в «Философ­ском словаре» (1939 год). Но вклад профессора Белец­кого в философию выражался не печатными листами. В течение многих лет он терроризировал философскую об­щественность своей бесстрашной критикой и держал в напряжении столичный Институт философии и фило­софский факультет МГУ, по крайней мере до 1955 года, пока его не исхитрились выгнать из университета. Карьера Белецкого заканчивалась уже на кафедре философии Московского инженерно-экономического института.

В характеристике 1950 года его заслуги описываются следующим образом: «В 1942 — 43 гг. тов. Белецкий про­вел большую работу на факультете по борьбе с извраще­ниями идеалиста Лосева, работавшего в то время на фи­лософском факультете. В эти же годы тов. Белецкий проделал большую работу по исправлению ошибок, допу­щенных в третьем томе «Истории философии» (по не­мецкой классической философии). В 1947 — 48 годах он и возглавляемая им кафедра вели активную борьбу с морганистами на биологическом факультете» (Архив МГУ, фонд отдела кадров, оп. 2, короб. 17, д. 694, л. 35). Надо добавить, что в 1944 году с подачи Белецко­го было принято постановление ЦК ВКП(б) по немецкой классической философии, и в этот же год он был на­гражден орденом Трудового Красного Знамени, а дирек­тор Института философии член-корреспондент АН СССР П.Ф.Юдин и директор Института Маркса, Энгельса, Ле­нина академик М.Б.Митин лишились должностей1; в

1947 году ему удалось свалить начальника Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) академика Г.Ф.Александрова — своего личного врага[167]. Такого вкла­да в философию не сделал никто из советских ученых за весь период существования этой сложной науки. Впро­чем, за Белецким числятся и дела помельче, оценить ко­
торые может только осведомленный человек. После войны опять же по инициативе Белецкого парторганиза­ция Института философии рассматривала вопрос об ис­ключении из своих рядов будущего академика Ф.В.Кон­стантинова, который якобы назвал русский мороз причи­ной победы над фашистской Германией. Охота Белецко­го на будущих академиков Б.М.Кедрова и Т.И.Ойзерма- на практически не прекращалась. Коротко говоря, он не давал жить никому из философского начальства.

Стоит сказать несколько слов об облике этого челове­ка. Всю жизнь он рвался в бой за чистоту марксистско- ленинского учения, не преследуя для себя лично ника­ких выгод. Он был белой вороной среди советских фи­лософов — людей умных, осторожных и склонных к до­говоренностям. Вероятно, его непримиримость к ожирев­шим гуманитариям притягивала молодых преподавателей и студентов. «Мы любили эту команду...» — вспоминает профессор М.С.Слуцкий, тогда заместитель секретаря партбюро факультета. Белецкий был пламенным револю­ционером. Фото 1949 года: горящий взгляд, глаза чуть навыкате - весь устремлен вперед, лоб мыслителя, сильный волевой подбородок, большие уши немного от­топырены, губы сжаты упрямо. Наглухо застегнутый френч со стоячим воротничком. Неподкупный часовой философского фронта. Кроме того, он был горбатым и, видимо, по этой причине недолюбливал столичный бо­монд. Но ни в коем случае его нельзя назвать нелюди­мым: вокруг Белецкого сложилась тесная группа учени­ков и приверженцев — они называли себя «малый хурал». Вообще философы часто собирались выпить-по- говорить и, бывало, пели песни. Особенно хорошо пел

С.С.Гольдентрихт, арестованный в 1948 году как враг народа. Как ни странно, в Белецком привлекало его сво­бодомыслие. Доказать ему его неправоту было практи­чески невозможно, но при этом на его семинарах шли постоянные дискуссии, где можно было высказывать любые точки зрения (разумеется, в рамках разумного).

Так получилось, что в воспоминаниях о Белецком старшего поколения философов больше язвительного и обидного, чем доброго и сочувственного. Бывает, в рас­сказах о нем промелькнет теплая интонация и тотчас же спрячется: противоречивый, дескать, был человек... Из философских иерархов того времени, пожалуй, только Эрнст Кольман понимал его, по мере возможности защи­

щал и нашел для него пару добрых слов в своих мемуа­рах. Не исключено, что субъективное впечатление о Бе­лецком работавших с ним людей ближе к истине, чем стереотипный образ неистового мракобеса. Младший коллега Белецкого Ш.М.Герман рассказывает о нем так: «Когда я окончил аспирантуру в Институте философии, меня пригласил к себе Белецкий. После философской дискуссии в фаворе-то он никогда не был..., негативное отношение к нему со стороны философских кругов было практически абсолютное. Но все-таки с ним были вы­нуждены считаться. Он пригласил меня на свою кафедру в Московском университете... Я начал работать там с февраля 1948 года, а оформили меня на работу с сентяб­ря. Так что я учеником Белецкого в буквальном смысле этого слова не являюсь. Ученики — это, главным обра­зом, те, кто кончал у него аспирантуру. Потому что как руководитель аспирантуры он был абсолютно бесподо­бен. Как научный руководитель — нет, а вот семинар­ские занятия — я у него потом присутствовал на не­скольких семинарских занятиях — это был блеск мысли. И самое главное, это была мысль, которая никого не да­вила. Если ты с ним в чем-то не соглашался, ты мог смело, выступить, хотя в подавляющем большинстве слу­чаев он тебя раскладывал на обе лопатки. Но иногда и его раскладывали, и он это признавал и соглашался. Я думаю, что главное, чему учил Белецкий своих учени­ков, это... Вот, слово «свободомыслие», наверно, не под­ходит... просто самостоятельности мышления. И думаю, что в этом его действительная заслуга.

Вопрос: Его часто вспоминают как какого-то обску­ранта...

Ш.М.Герман: Да, я знаю. Я вот перелистал эту ста­тью... (Речь идет о публикации в «Независимой газете», где обливаются грязью все советские философы. — Г.Б., И.Д.) Читать противно. Отвратительная статья. Автор всех называет там идиотами, дураками. А об обскуран­тизме Белецкого говорят еще и потому, что он не подда­вался ни на какие... ну ни на какие, так сказать, угово­ры официального, официально-формального характера. Он действительно был человеком самостоятельно мысля­щим. В чем-то он ошибался, в чем-то не ошибался, неко­торые проблемы, в общем-то пустяковые, он поднимал на какой-то немыслимый пьедестал. Все так. В истории с Лысенко, конечно, он оказался не совсем на высоте, хотя
там тоже не все так просто, как могло бы показаться. Меня он привлек в пору пребывания моего в аспиранту­ре. В то время он читал в Московском университете, в Коммунистической аудитории, цикл публичных лекций по немецкой философии. Лекции были очень трудны для восприятия, но при напряжении собственных мыслитель­ных способностей они поражали своей поразительной внутренней логичностью и последовательностью анализа в рассмотрении тех вопросов, которые он в этих лекциях поднимал. Это привлекло мое внимание. Впоследствии это способствовало тому, что я стал его... не абсолютно верным приверженцем, но во всяком случае... привер­женцем. Впоследствии у меня установились с ним и лич­ные, очень дружественные связи» (Интервью Г.С.Баты­гина с Ш.М.Германом, май 1993 года).

Так вот. Принято полагать, будто в советской фило­софии приживались одни приспособленцы, премудрые пескари и умники умеренно-либеральных настроений. Белецкий разрушает эту грустную картину. Он был че­ловеком вертикали и нес в себе отсвет героического по­движничества революции, когда общественное сознание всецело определялось пайками и должностными окла­дами.

Кафедра диалектического и исторического материа­лизма философского факультета МГУ, которой руково­дил Белецкий, годами находилась на осадном положе­нии. Если классовая борьба — естественное состояние философа-марксиста, то заведующий кафедрой был самым последовательным марксистом в советской фило­софии 40-х годов. С 1943-го по 1948 год его трижды пы­тались снять с работы, но каждый раз ему удавалось от­биться. Весной 1948 года кафедру опять проверяла ко­миссия. Помимо всего прочего, Белецкий участвовал в столкновениях университетских биологов-вейсманистов с лысенковцами и проводил в этом споре жесткую марк­систскую линию, осуждая и тех, и других. Но Лысенко был ему ближе из-за веры в «среду» и «сому». Поэтому Белецкий активно поддерживал взгляд И.И.Презента на «среду» и «сому» как сферу практического воздействия на биологическую изменчивость и процессы наследова­ния приобретенных признаков.

В то время ведущие биологи университета занимали антилысенковские позиции, и работавшая на философ­ском факультете комиссия ЦК ВКП(б) во главе с завсек­

тором науки Ю.А.Ждановым и Д.И.Чесноковым сделала неутешительные для Белецкого выводы. До принятия окончательного решения он был отправлен в «творчес­кий отпуск». Прерогативой назначать и увольнять заве­дующих кафедрами высших учебных заведений фор­мально обладал министр высшего образования СССР

С.В.Кафтанов, хотя эти должности входили в то же время в номенклатуру ЦК. По всей вероятности, Кафта­нов поддерживал Белецкого и организовал «творческий отпуск». Дело заключалось в том, что заведующий ка­федрой не имел ученой степени. Ее отсутствие он моти­вировал недостатком времени для написания диссерта­ции. Таким образом, он получил шанс стать хотя бы кан­дидатом наук. Но воспользоваться им Белецкому не уда­лось.

Когда в августе 1948 года восторжествовала теория Т.Д.Лысенко, Белецкий вернулся из творческого отпуска к руководству кафедрой, опять отложив диссертацион­ную работу. Атмосфера на факультете была крайне на­пряженной. Группировавшиеся вокруг Белецкого сотруд­ники кафедры (»малый хурал») пытались проводить линию «папаши» — так называли профессора в своем кругу — не только в преподавательской деятельности, но и в позиционной борьбе. Партийное бюро, которое явля­ло для «малого хурала» вражеский лагерь, опасалось экспансии людей Белецкого. Тогда в партбюро входил «белецкианец» В.Ж.Келле. Парторг факультета П.Ни­китин сообщал в ЦК ВКП(б) о совещаниях «малого ху­рала» на квартире у Келле, где якобы обсуждался во­прос о назначении Белецкого начальником Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б)[168].

Борьба Белецкого с руководством факультета распро­странялась непосредственно на учебный процесс. Студен­ты должны были постоянно выкручиваться из двусмыс­ленных ситуаций, изучая материал либо «по Белецко­му», либо «по Чеснокову», который тоже преподавал на факультете — по совместительству. Если экзамены или зачеты принимал Белецкий, студенты освещали вопросы

об объективной истине, родине марксизма, относитель­ной самостоятельности идеологии так, как требовал Бе-

лецкий; если же за преподавательским столом сидел Чес- ноков, отвечали «по Чеснокову».

Вообще вопрос об объективной истине превратился на факультете в основной вопрос философии: в мае 1949 года, когда и без того было невыносимо жить, студент пятого курса Я.Ф.Аскинадзе обратился к Сталину с письмом «Что такое объективная истина» — двадцатит­рехстраничным трактатом весьма глубокого содержания1. К счастью, Отдел пропаганды подшил трактат в досье, не доводя его до сведения высшего руководства, иначе могла сложиться ситуация, содержащая извращенную ал­люзию на эпизод во дворце прокуратора Иудеи. На фа­культете и без того распространялись слухи, будто дочь товарища Сталина, заинтересовавшись философией, од­нажды спросила отца о том, что есть истина, а Сталин ответил, что «разделяет точку зрения Белецкого» (там же, л. 166). Еще рассказывают такую студенческую ле­генду: когда Белецкого спросили, что есть истина, он распахнул окно аудитории и, указар на Кремль, вос­кликнул: «Вот она — Истина!». Тогда университет нахо­дился на Моховой, как раз напротив Кремля. Уже в постперестроечный период эту байку пересказал А.Ф.Зотов, чтобы продемонстрировать, сколь невыносим был гнет марксистской ортодоксии.

Если не выходить за рамки эзотерического концепту­ального лексикона советского марксизма, позицию Бе­лецкого нельзя не признать логически безукоризненной и превосходящей по своей аргументированности и последо­вательности рассуждения философов-либералов об «от­носительной самостоятельности идеологии». Не прини­мая никакого ослабления постулатов ортодоксального марксизма, Белецкий исходил из того, что проблема со­знания и истины «имеет видимость гносеологическую, но ее сущность всецело политическая» (там же, л. 72). На самом деле, «относительная самостоятельность характе­ризует идеологию лишь антагонистических формаций. Только для этих формаций характерно — относительный отрыв надстроек от базиса и их противопоставление ба­зису». Отсюда — мнимая относительная самостоятель­ность категорий мышления и бытия. Параллели с социо­логией знания здесь чисто умозрительные, но несомнен-

но, что такая постановка вопроса восходит к дискуссии конца 20-х годов, и Белецкий своим острым чутьем марксиста угадывал в идее «относительной самостоятель­ности идеологии» меныыевиствующий идеализм. Воз­можно, в этом заключении он не обошелся без консуль­таций М.Б.Митина, которому — пожалуй, одному из не­многих тогдашних философов — доверял. Белецкий идет в своей аргументации дальше. «В нашем обществе идеология ... вступила в гармоническое отношение со своим материальным базисом, — пишет он. — У нее нет сейчас никаких относительно самостоятельных задач, от­личных от задач нашего народа, нашего государства и партии. Сутью нашей идеологии является не сохранение относительной самостоятельности, а как раз наоборот, — окончательное преодоление относительной самостоятель­ности, как буржуазного пережитка, на почве практичес­ки революционного преобразования общества ... Наша идеология по своему существу не может быть относи­тельно самостоятельной» (там же, л. 74).

Таким образом, суть теоретической концепции Белец­кого заключалась в том, что вопрос о природе и назначе­нии философии как формы идеологического и теорети- ' чёского отражения действительности преодолевается пре­образующей практикой марксизма. Пожалуй, единствен­ная логическая непоследовательность (может быть, под влиянием «патриотической» экзальтации того времени?) была допущена Белецким в утверждении, что «русская революционно-демократическая философия — единст­венная из всей домарксовской философии — не обладала относительной самостоятельностью, потому что она не противопоставляла себя народу», в то время как «на За­паде до появления марксизма не было философии, кото­рая выражала бы интересы трудящегося народа» (там же, л. 75).

Схеме Белецкого нельзя отказать в строгой прямоли­нейности: коль скоро идеи являются отражением матери­альных интересов классов, то изучать следует классовую борьбу, а не идеи. Г.Ф.Александров предпочитает «оста­ваться на старых буржуазных позициях анализа гносео­логических понятий» (там же, л. 78). Именно данный аргумент Белецкого и послужил поводом — во всяком случае, поводом «гносеологическим» — для искуссий о немецкой классической философии в 1944 году, о книге

Александрова «История западноевропейской филосо­фии» в 1947 году.

Вряд ли возможно установить, насколько обоснован­ны философские и политические воззрения Белецкого. Однако в любом случае его позиция отличалась неорди­нарностью и не укладывалась в стандартные общество­ведческие клише, равно как и в привычную для совре­менной историографии дихотомию: либерализм — кон­серватизм. Чего стоит, например, его взгляд на право­мерность критики древнегреческого мудреца Фалеса, на­ивного материалиста. На философской дискуссии 1947 года Белецкого пытались, что называется, подловить на буржуазном объективизме, придравшись к его тезису о неправомерности критики Фалеса. «За что мы будем критиковать Фалеса? — спрашивал Белецкий. — За что мы будем критиковать Дидро? За то, что не был диалек­тиком. Да ведь он и не мог быть диалектиком. Он был представителем своего времени, опирался на знания своего времени, отражал интересы своего времени» (там же, ф. 17, оп. 125, д. 478, л. 114).

Судя по воспоминаниям современников, Белецкий был самоотверженным, даже одержимым человеком, ко­торый менее всего стремился приспособиться к обстанов­ке. Его преданность марксизму переходила разумные границы, и, действительно, он чем-то напоминал роман- тиков-богдановцев. Хорошо знавший Белецкого Эрнст Кольман свидетельствует, что в 1941 году, зимой, когда дивизии вермахта стояли под Москвой, Белецкий дока­зывал ему — невероятно! — что нации-пролетарии, в том числе фашистская Германия, одержат победу над на- циями-капиталистами. Капитализм для него олицетво­рялся Америкой. Классовая борьба воспринималась Бе­лецким как версия агонального столкновения «героя» и «торгаша» во имя спасения мира, что вносило некоторо­го рода метафизическое оправдание в его кажущуюся ци­ничной трактовку политики как борьбы за власть1. Дело пролетариата представало как воля к власти и прорыв к запредельному, где нет места грязному торгашеству, фи­лософии и тому подобной лжи.

В конце сороковых годов на советском философском Олимпе стали происходить существенные перестановки.

Поражение Александрова в дискуссии 1947 года резко снизило его весовую категорию и сделало более откры­тым для последующих ударов. С осени 1948 года силь­ным противником Александрова стал назначенный вмес­то Б.М.Кедрова главным редактором журнала «Вопросы философии» Д.И.Чесноков. Он был формально замести­телем Александрова (директора института), но его функ­ция заключалась в том, чтобы при ненадежном директо­ре проводить в философской науке линию ЦК. К весне 1949 года он пользовался явным доверием не только Ю.А.Жданова, но и самого Г.М.Маленкова.

Несмотря на то, что Белецкий находился в эпицентре всех философских столкновений, дело было не в нем и даже не в теории «объективной истины». Основной кон­фликт в философском сообществе развертывался между александровской и митинско-юдинской группировками. Иной вопрос: как тематизировался этот конфликт? Мас­совая политическая кампания борьбы с космополитизмом использовалась в данном случае не столько для антиев- рейских преследований, сколько для подавления «тради­ционных» противников[169]. Естественно, что столкновение Александрова и Митина, как ожидалось, должно было завершиться поражением того из них, кто окажется «кос­мополитом». «Объективно» евреем был Митин, но сразу же после мартовских «космополитических» собраний Чесноков направил письмо Маленкову, в котором доло­жил о подготовке номера «Вопросов философии» с мате­риалами о космополитах и, что особенно примечательно, предложил открыть новый этап борьбы с ошибками в третьем томе «Истории философии» и в учебнике Алек­сандрова[170].

Новая стадия «александровского дела» была заветной целью и Митина, и Белецкого, но Чесноков исключал какой-либо альянс с ними. Зрелый политик, он просил у Маленкова санкции на то, чтобы «разгромить ошибки Митина и Александрова» (там же, л. 26.). Теоретически такого рода «триангулярные конфликты» завершаются альянсом двух сторон против третьей. Но в данном слу­чае каждая сторона предпочитала действовать «на два фронта». Другие фигуры в этой игре можно считать вто­
ростепенными. Б.М.Кедров и И.А.Крывелев были от­странены от влияния на расстановку сил и вместе с

З.А.Каменским служили фигурами для битья, причем такую возможность не упускали ни Митин, ни Александ­ров, ни Чесноков. Белецкий производил заметный шум, но не воспринимался как опасный игрок. Он вызывал неприязненное отношение большинства философов, за исключением, может быть, Митина и Юдина (Юдин тогда работал в Белграде и философской политикой не занимался). Так или иначе, никто не был заинтересован в помощи Белецкому. Его лишь использовали в борьбе с Александровым. Александров — академик, директор Ин­ститута философии — представлял собой тигра без зубов. Его сотрудники имитировали преданность началь­ству, но прекрасно понимали, что лучшая стратегия — соблюдать нейтралитет. Видные «александровцы» Иов­чук и Федосеев находились тогда в «положении вне игры». В 1948 году и в начале 1949 года М.Т.Иовчук ра­ботал секретарем по идеологии ЦК Компартии Белорус­сии. Его назначили туда после снятия с должности за­местителя начальника Управления пропаганды, где он оставил о себе, как сказано в одном из писем в ЦК ВКП(б), печальную память. В отличие от удобной мос­ковской жизни, в Минске преобладали суровые нравы. Автор письма назвал Иовчука «зазнавшимся, зарвавшим­ся и обнаглевшим партбюрократом», «прощелыгой, мате­рым спецом по устройству личного благополучия», «за­взятым авантюристом, до дна использовавшим свой вы­сокий партийный пост для своих низких и корыстных целей». Говорилось о том, «как ловко Иовчук в недель­ный срок заработал звание профессора, доктора и влез в члены-корреспонденты Академии наук СССР», что все его статьи писались подчиненными, диссертация сфабри­кована, жена ходит в бриллиантах и золоте[171]. Летом 1949 года Иовчук, отозванный из Минска, покаялся перед Сталиным и Маленковым в том, что в январе по наив­ности подписал некролог Михоэлса, назвал своего быв­шего шефа Александрова «носителем катедер-социализ- ма», и был направлен на должность завкафедрой диалек­тического и исторического материализма Уральского университета[172]. В июле лишился места главного редакто-

ра журнала «Большевик» Н.П.Федосеев и, по своему обыкновению, предпочел уйти в тень. На этом фоне по­дозрения и инвективы, адресованные Белецкому, ни в коей мере не затрагивали чистоту его морального облика. В этом отношении он был безукоризненным — в отличие от своих противников, которые уже тогда были по уши в грязи.

Мартовские антикосмополитические собрания ломали судьбы виновных и невиновных, но не привели к каким- либо существенным изменениям баланса сил в философ­ском сообществе. Поэтому конфликт развивался кумуля­тивно. 29 июня 1949 года Митин почему-то счел своевре­менным атаковать Чеснокова и написал заявление Сусло­ву. Он сообщил о явном неблагополучии в редколлегии «Вопросов философии» и подверг критике только что вышедший в свет номер журнала за 1949 год. Митин об­винил редакцию в «саботаже указаний ЦК ВКП(б) по философским вопросам» и стремлении освободиться от политики партии в области идеологии1. Кроме того, рез­кие обвинения были выдвинуты против Александрова и Кедрова. Цель заявления заключалась в том, чтобы «ос­новательно освежить состав редколлегии», причем в роли «освежающего компонента» Митин видел себя.

Однако попытка опорочить Чеснокова Митину не удалась. Влияние главного редактора философского журнала на высокие партийные инстанции к середине 1949 года заметно усилилось. Именно Чесноков подгото­вил для Суслова развернутый анализ письма Митина, в котором рассматриваемая ситуация в философском сооб­ществе получила глубокую и точную оценку. «Общеи­звестно, — писал Чесноков, — академики Митин и Александров ненавидят и боятся друг друга, готовы ис­пользовать всякую возможность для того, чтобы ском­прометировать друг друга и создавать неблагоприятное впечатление друг о друге в мнении Центрального Коми­тета, и в то же время не решаются открыто и честно вы­ступить на собраниях или в печати с критикой взаимных ошибок» (там же, д. 161, л. 9-10). В этом же документе содержится жесткая идеологическая квалификация вуль­гаризаторской тенденции в марксизме, выразителями ко­торой являются Митин и Белецкий. Названы и их пред­

шественники: Шулятиков, Богданов, Покровский, враг народа Бухарин1. По всей вероятности, в намерения Чес­нокова входило устранение Митина из круга влиятель­ных фигур в философской иерархии. Но хотя его влия­ние на Ю.А.Жданова, Д.Т.Шепилова, М.А.Суслова и Г.М.Маленкова было несомненным, попытка свалить Митина была обречена на неуспех. Митин был исключи­тельно осторожен, да и статус академика давал пусть не стопроцентный, но достаточно сильный иммунитет.

В конце сентября 1949 года Ю.А.Жданов в обобщаю­щей докладной записке М.А.Суслову констатировал, что «положение на философском фронте продолжает оста­ваться тяжелым .... Среди философов, это не секрет, пышным цветом расцвела групповая борьба». Вместо ме­лочного разбора взаимных притязаний Жданов предло­жил радикальный и необычный для практики паратийно- го руководства наукой способ решения проблемы. «Фи­лософию развивали революционеры и ученые (вероятно, имеются в виду естествоиспытатели. — Г.Б., И.Д.), — пишет он. — Что же касается наших философов-профес- сионалов, заполняющих институты философии и фило­софские кафедры учебных заведений, партийных школ, то никто из них за тридцать лет советской власти и тор­жества марксизма в нашей стране не высказал ни одной новой мысли, которая вошла бы в сокровищницу марк­систско-ленинской философии. Более того, никто из наших философов-профессионалов не высказал ни одной мысли, которая обогатила бы какую-либо конкретную область знания. Это в равной степени относится к Дебо- рину и Митину, Юдину и Александрову, Максимову и Кедрову и всем остальным» (там же, д. 160, л. 93, 94). Не ограничившись уничижительной оценкой научного уровня философов, Жданов указал, что они являются тормозом на пути развития марксистско-ленинской тео­рии. Философские факультеты, по его мнению, воспиты­вают начетчиков и верхоглядов. Отсюда — предложение реформировать систему подготовки философских кад­ров, принимать на философский факультет специалистов с высшим «конкретным» образованием и учить их там 2- 3 года. Здесь Жданов буквально повторяет мнение свое­го наставника Б.М.Кедрова, высказанное им в статье

1948 года: «Тот, кто считается у нас философом, должен знать не только самый инструмент, которым он пользует­ся, но хотя бы одну специальную область знания (мате­матику, физику, биологию, историю, политическую эко­номию, право и т.д.), которую он, как философ, должен пронизать марксистским методом» (За творческую разра­ботку марксистской философии» // Вопросы филосо­фии, 1948, № 1, с. 8). Конечно, столь радикальные перемены не могли быть осуществлены, но заключение завсектором науки о неспособности Александрова орга­низовать перестройку работы Института философии влекло за собой возможность определенных кадровых перемещений. Удивительно, что на пост директора Жда­нов предложил кандидатуры П.Ф.Юдина, Ф.Ф.Чернова и Ф.В.Константинова. Однако Александров остался на посту директора.

Через много лет, в 1965 году, на совещании Идеоло­гической комиссии ЦК КПСС П.Ф.Юдин представил дело так, будто в советской философии было засилье александровцев. «С 40-го года монопольная группа уп­равляет делами идеологии и развитием марксизма, — го­ворилен. — Это такая группа: сначала Александров, Федосеев, Поспелов, Ильичев. Эта группа имела в своем распоряжении колоссальный аппарат, пропагандистский и агитационный, всю печать, издательства, газеты, радио, телевидение. Они менялись местами — один ухо­дил в «Правду», другой — в заместители Александрова, третий — еще куда-то, но в целом они оставались как группа монопольная, неизменно держа в своих руках во­просы идеологии, вопросы пропаганды и агитации. В чем они сошлись между собой, на чем они объедини­лись? Их объединяла, я думаю, все-таки культовая идео­логия». Юдин имел в виду не приверженность александ­ровцев сталинизму, а их склонность превозносить оче­редного вождя. Он, в частности, рассказал о поспелов- ском освещении исторической победы над фашизмом, ос­новной вклад в которую якобы внес Хрущев, несмотря на ошибки Сталина». «Что там Сталин! Сталин порой казался просто мальчишкой по сравнению с Хрущевым», — говорил Юдин (Центр хранения современной документа­ции (ЦХСД), ф. 5, оп. 35, д. 210, л. 131).

Понятно, что гибель сталинизма означала и гибель Белецкого — он не мог принять новый культ. Здесь стоит заметить, что сталинизм как тип политической ор­
ганизации жизни исключал продолжительное доминиро вание какой-либо группировки, и Юдин не вполне прап в своей оценке монополизма александровцев. Их доми нирование уравновешивалось противодействием Митина, Белецкого, Чеснокова и других влиятельных фигур. Таким образом, иерархия сохраняла состояние устойчи­вого равновесия.

Когда начались антикосмополитические преследова­ния, многочисленные враги Белецкого предприняли все усилия для полного и окончательного уничтожения «красного террориста». 18 марта 1949 года на собрании сотрудников Института философии взгляды Белецкого были объявлены антимарксистскими, космополитически­ми. Собрание философского факультета началось 22 марта, когда руководство академического института уже направило в ЦК ВКП(б) документ «О мерах ликвида­ции космополитизма в философии». Александров с това­рищами намеревался взять опорный пункт Белецкого, что называется, с ходу. Однако собрание* философского факультета, в котором участвовали сотрудники Волхон­ки (многие из них работали в МГУ по совместительству, но на партучете там, естественно, не стояли), продолжа­лось шесть вечеров. Если не считать теоретического до­клада П.Т.Белова о подрывной деятельности евреев, об­суждался один вопрос — об антипартийной группировке профессора Белецкого. Группа из Института философии во главе с Чесноковым организовала мощную атаку с требованием разгромить антипартийную группировку. Необходимо обратить внимание, что «антипартийных групп» в советской стране уже давно не было. Даже зло­счастных театральных критиков назвали «антипартийной группой» случайно, один раз — на собрании писателей, — и то но ошибке. Они были «антипатриотической груп­пой». Нигде в печати «космополиты» не квалифицирова­лись как враги народа, в то время как антипартийная де­ятельность предполагала немедленные репрессии. Алек­сандров, Чесноков и Константинов не рискнули даже на­мекнуть на антипартийность кого-либо из «космополи­тов» в официальных бумагах для ЦК ВКП(б), а здесь, на собрании, об антипартийности Белецкого говорилось совершенно открыто, вероятно, с надеждой провести это обвинение в резолюцию собрания, которую в общем-то не они должны были подписывать.

В значительной степени Чеснокову и его коллегам, партийному бюро факультета удалось создать на собра­нии атмосферу разгрома антипартийной группировки. Члены кафедры диалектического и исторического мате­риализма оказались слабонервными. В группе «моло­дых» начался разлад. Как писал Белецкий, они «под уг­розой привлечения к партийной ответственности и ис­ключения из партии... начали оговаривать устно и пись­менно друг друга и меня; начали подтверждать, что на кафедре действительно была антипартийная группировка и вела работу. Работник кафедры Келле, выступивший в защиту кафедры, был немедленно выведен из президиу­ма партийного собрания, а на следующий день он был немедленно выведен из состава партийного бюро. Та же мера была принята по предложению т. Чеснокова и в от­ношении меня» (РЦХИДНИ, ф. 17, оп. 132, д. 222, л. 95-96). Группа Белецкого обвинялась в тайных заседа­ниях, в антимарксистских взглядах, в отрицании того, что Германия — родина марксизма, в национализме и т.п. Попытавшегося возражать Германа согнали с трибу­ны. Белецкий, по словам Никитина, «объективно» при­зывал к- сплочению и объединению евреев1. Здесь требу­ется некоторый комментарий. «Объективно призывал» означало в идеологическом лексиконе вовсе не факт при­зыва к объединению евреев всех стран, а некую, если ис­пользовать знаменитую неокантианскую категорию, «объективную возможность» призыва, логически выво­димую из обстоятельств дела. Фигурант, следовательно, отвечал не только за то, что он сказал или сделал, но и за то, что он «объективно мог» сказать или сделать. Ев­рейский национализм как раз и был такой «объективной возможностью» дела Белецкого и его группы. Евреи на философском факультете были давно подсчитаны, как это водилось в советских учреждениях. В документах Отдела пропаганды ЦК ВКП(б) имеется социологичес­кая таблица, показывающая распределение евреев по ка­федрам. На кафедре основ марксизма-ленинизма из 54 преподавателей таковых было шесть; на кафедре диалекти­ческого и исторического материализма — у Белецкого — из девятнадцати преподавателей — семь; на кафедре ис­тории русской философии из семи человек не оказалось

ни одного еврея, равно как и на кафедре логики; на ка федре зарубежной философии евреев было двое из вось­ми, на кафедре психологии — пять из одиннадцати[173]. Таким образом, кафедра Белецкого занимала по числу евреев второе место после психологов, с которых спроса не было. На этом фоне весьма существенным оказался вопрос, не еврей ли сам Белецкий. В личном деле про­фессора даже появились «откуда-то», по его словам, подложные документы, свидетельствующие, что он еврей, а вовсе не белорус, как он уверял коллег и адми­нистрацию[174]. Собрание единодушно потребовало снять Белецкого с работы. 12 апреля 1949 года решение об увольнении вынес Ученый совет философского факуль­тета.

Вероятно, никто из философов не знал, что в боль­шой политике наметился поворот. Собрание завершало свою работу в понедельник, а еще в субботу Суслов на совещании редакторов центральных газет и журналов предупредил их о недопустимости антисемитизма.

Догадываясь о возможности позитивного исхода дела и продолжая борьбу до конца, Белецкий еще 9 апреля обратился с письмом в высшую инстанцию — лично к Сталину. Не впадая в истерику, он ясно и отчетливо из­ложил свое понимание объективной истины, а также подлинные причины преследования со стороны Алек­сандрова и его группы[175]. Никаких сведений о резолюции Сталина не имеется, но дело взял на контроль Мален­ков, и конфликт принял затяжной позиционный харак­тер. Время стало работать в пользу Белецкого. Без сан­кции ЦК профессора не снимали с должности, хотя летом и партийное собрание, и Ученый совет подтверди­ли свои предыдущие требования.

В очередном письме — уже на имя М.А.Суслова и Д.Т.Шепилова — Белецкий жаловался на травлю со сто­роны руководства факультета и просил личного приема в ЦК ВКП(б), утверждая, что находится в положении «обвиняемого, фактически отстраненного от работы, ли­шенного элементарных прав члена партии». Продикто­ванные ему пункты обвинения, указано в письме, «напо­ловину состоят из ложно понятого марксизма, а наполо-

вину из заведомой клеветы» (там же, л. 29). Факультет же продолжал настаивать на первоначальных обвинени­ях. Секретарь парткома МГУ М.А.Прокофьев, новый декан философского факультета В.Ф.Берестнев (по ос­новной работе — заместитель директора Института фи­лософии) и новый парторг факультета А.М.Ковалев 16 июня доложили Маленкову, что «партийная организация разоблачила существовавшую на кафедре диалектическо­го и исторического материализма группу преподавателей во главе с профессором Белецким, извращавших в пре­подавательской работе марксистско-ленинскую теорию. Было установлено, что бывший руководитель кафедры профессор Белецкий насаждал на кафедре групповщину, семейственность, культивировал зажим критики и само­критики, подбирал кадры из числа своих сторонников» (там же, д. 31).

«Старая площадь» до поры не вмешивалась в кон­фликт. Баланс сил сохранялся отчасти благодаря мини­стру Кафтанову, который находил аргументы в защиту Белецкого. Складывается впечатление, что, несмотря на значительные усилия, прикладывавшиеся весьма влия­тельными врагами Белецкого для его устранения, Мален­ков, Суслов и Шепилов не считали возможным принять меры против него. Не исключено, что Сталин дал понять о своем, во всяком случае, нейтральном отношении к этому делу. 14 июня 1949 года (как раз за два дня до об­ращения университетского начальства в ЦК) Белецкого принял начальник Отдела пропаганды и агитации Д.Т.Шепилов и сообщил заведующему кафедрой, что во­прос о его снятии с работы не стоит1. Тем не менее война продолжалась. Коллектив не мог поверить, что Белецкий добился победы. Но возможности коллектива были ис­черпаны, и ему оставалось только пойти по второму кругу. 30 июня опять собрали партийное собрание и вы­несли резолюцию «возражать против вовращения Белец­кого на работу». В начале июля аналогичное решение принял Ученый совет, а Белецкий опять написал жалобу в ЦК Шепилову, не дожидаясь результатов разбиратель­ства. Он писал, что после приема в ЦК и заверений со стороны Шепилова в том, что его взгляды не считаются антимарксистскими, положение в МГУ не изменилось,

сотрудников кафедры и студентов продолжают привле­кать к партийной ответственности, «пошла прежняя сви­стопляска с обращением к студентам, аспирантам», к старым инсинуациям прибавились обвинения в богданов- щине, в связи с Тито и т.п. Если ЦК разобрался в деле, то «почему же меня треплют как антимарксиста на со­браниях?» — спрашивал Белецкий (там же, л. 151, 151об., 152). 7 июля в дело вмешался сам Суслов — сек­ретарь ЦК. Он распорядился прекратить преследования Белецкого. А 8 июля было принято решение ЦК ВКП(б), где большая часть обвинений против него при­знавалась необоснованной.

Видимо, власть высшего партийного руководства не распространялась столь далеко, чтобы травля заведую­щего кафедрой диалектического и исторического матери­ализма прекратилась. Даже летние каникулы в универ­ситете не отразились существенным образом на накале борьбы. 27 июля 1949 года к Суслову обратился аспи­рант философского факультета А.И.Вербин и сообщил «маленькие факты, которые... помогут распутать боль­шие факты». Он писал: «Мне кажется, что парторгани­зация философского факультета МГУ при поддержке парткома МГУ сделала ошибку, когда на партсобрании путем голосования (выделено в оригинале. — Г.Б., И.Д.,) решила теоретические вопросы и обвинила про­фессора Белецкого в извращении ряда теоретических по­ложений марксизма... Раздув в действительности имею­щиеся практические ошибки профессора Белецкого, на­чали привлекать к партответственности и исключать из аспирантуры за извращение теории марксизма аспиран­тов, научным руководителем которых был профессор Бе­лецкий. Например, меня исключили из партии и поста­вили вопрос об исключении из аспирантуры за поддерж­ку и некритичесое восприятие ошибочных положений профессора Белецкого... Правда, партком МГУ мне вынес строгий выговор с предупреждением, но мне дума­ется, что практика исключения из аспирантуры и при­влечения к партответственности аспиранта за ошибки... научного руководителя — не правильна» (там же, л. 40, 40об.). Действительно, не имея возможности расправить­ся с Белецким, факультетское начальство подвергло сис­тематическому террору студентов и аспирантов — даже тех, кто не обнаружил приверженности его идеям. При отборе кандидатов в аспирантуру в 1949 году основной

вопрос был следующий: «Сколько раз и где ты выступал против Белецкого?» (там же, л. 44). Продолжался ак­тивный поиск компрометирующего материала, в частнос­ти, кто и когда встречался с «врагом народа» Гольдент- рихтом. Но эта улика оказалась слабой. С Гольдентрих- том философы виделись вроде бы один раз — в гостях у Мельвиля, где кроме Белецкого присутствовали Келле, Ойзерман, Дынник, Светлов, Андреева и Ковальчук[176].

К осени наметился новый раунд борьбы между Бе­лецким и философским факультетом, но силы Белецкого были на исходе. Он просил Центральный Комитет пар­тии принять меры и оградить его от издевательства и травли. «Я согласен уйти куда угодно, на любую работу, только бы прекратилось это невыносимое положение», — писал профессор Г.М.Маленкову 3 сентября 1949 года (там же, л. 44). 7 сентября столь же отчаянное письмо было направлено им М.А.Суслову. В письме говорилось

о продолжающейся расправе над сотрудниками кафедры (уволены три человека, один исключен из партии, девять человек получили партийные взыскания) и ставился во­прос: «Что за этим скрывается?». Ответ на вопрос был совершенно однозначен: «Активно действующая алек­сандровская групповщина» (там же, л. 44). Обоснован­ность этой версии не вызывала сомнений в Отделе про­паганды и агитации. В сентябре «дело профессора Бе­лецкого» было поручено молодому и непричастному к философским дрязгам сотруднику отдела А.М.Румянце­ву (будущему вице-президенту Академии наук СССР). Рассмотрев материалы дела, лично побеседовав с его участниками, Румянцев пришел к выводу о необоснован­ности обвинения Белецкого «в извращении, ревизии и вульгаризации основных положений марксизма-лениниз­ма». Он предложил отменить решение партсобрания фа­культета и приостановить рассмотрение персональных дел сотрудников кафедры[177]. Белецкому же было в кото­рый раз указано на необходимость защитить диссерта­цию. Так «дело Белецкого» вроде бы стало завершаться. 22 сентября заместитель заведующего Отделом пропаган­ды Попов и министр Кафтанов в докладной записке Сус­лову практически повторили заключение Румянцева, 27 октября приказом по Министерству высшего образова­
ния было отменено решение Ученого совета философско­го факультета МГУ от 4 июля, и дело вынесено на Сек­ретариат ЦК[178]. Но не прошло и нескольких месяцев, как конфликт возобновился с новой силой. Беда заключа­лась в том, что постановлением ЦК ВКП(б) от 19 ноября

1949 года в должности декана философского факультета МГУ был утвержден профессор А.П.Гагарин. Предлагая его кандидатуру, министр Кафтанов рассчитывал отпра­вить Белецкого в докторантуру, а заведующим кафедрой назначить Гагарина — только при таком условии Гага­рин соглашался работать деканом философского факуль­тета, понимая, что позиция декана эфемерна, а завка­федрой — надежна. В январе 1950 года в ЦК ВКП(б) на имя Г.М.Маленкова поступило новое заявление Белецко­го: он обвинял партком, ректорат, парторганизацию и деканат факультета в неправильном отношении к нему[179]. Речь шла также об обсуждавшемся уже много раз факте изъятия из журнала «Вестник Московского университе­та» статьи Ойзермана, Вербина и Келле по поводу оши­бок Кедрова, но главная цель письма заключалась в том, чтобы не допустить создания еще одной кафедры диалек­тического и исторического материализма для Гагарина (предполагалось, что одна кафедра будет преподавать диамат и истмат студентам гуманитарных факультетов, другая — естественникам). Претензии Белецкого были отклонены, и в 1950 году на философском факультете возникли две кафедры: исторического материализма, ко­торую возглавил Гагарин, и диалектического материализ­ма — то, что осталось Белецкому.

Когда позиции сторон определяются, конфликт вы­рождается в вялотекущую склоку. Ее значение для исто­рии советской философии заключается лишь в том, что благодаря этой склоке сохранялась относительная ста­бильность на философском факультете, по крайней мере в первой половине 50-х годов. Долгое время разбирались персональные вопросы Вербина, которого никак не за­числяли на кафедру Белецкого. 9 декабря 1950 года он обратился с жалобой на университетское начальство к Маленкову, не преминув напомнить, что «старого бун­довца» Г.М.Гака на работу все-таки взяли[180]. 2 марта

Ю.А.Жданов давал объяснения Маленкову по поводу очередного заявления Белецкого, предлагая закрыть дело, которое к тому времени приняло скверный оборот: обнаружилось, что при обмене воинских документов на паспорт Вербин скрыл, что имеет жену и ребенка, а затем — в силу стечения личных обстоятельств — же­нился вновь, не оформив расторжение предыдущего брака. Да еще в самый разгар скандала, когда партбюро пыталось разобраться в женах Вербина, в университет явилась женщина, назвавшаяся его третьей женой, и по­жаловалась, что он отказывается дать фамилию своему ребенку1. 16 февраля 1952 года декан философского фа­культета А.П.Гагарин в письме завсектором науки ЦК ВКП(б) Ю.А.Жданову посвятил его во все подробности дальнейшего развертывания событий вокруг «проблемы Белецкого». Хотя этим делом занимался лично Мален­ков, конфликт на философском факультете не прекра­щался.

Во многом благодаря руководству Института филосо­фии в начале 50-х годов у Белецкого в глазах обществен­ности сложилась репутация «врага народа». В.Ф.Голо­сов, фцлософ из Красноярска, пытавшийся добиться от Института философии рассмотрения своей докторской диссертации и плохо искушенный в столичных интригах, в письме на имя М.А.Суслова 9 июня 1951 года указыва­ет: «Меня обвинили в том, что я «сторонник». 3.Я.Бе­лецкого, которого я до этого совершенно не знал и о су­ществовании которого на свете даже не подозревал. Не­нависть к Белецкому была так ярка, что вначале я думал, что это какой-то политический враг нашей партии и Родины, и лишь впоследствии узнал, что 3.Я.Белец­кий член ВКП(б) и руководит кафедрой диалектическо­го материализма в МГУ» (там же, ф. 17, оп. 133, д. 8, л. 186).

В 1952-1953 годах Белецкий боролся с «идеалисти­ческими, по сути дела, меньшевиствующими взглядами» Гака, по его убеждению, бывшего бундовца. Действи­тельно, Гак оказался бывшим меньшевиком и бундовцем — его перевели от греха подальше в пединститут. Одновре­менно Белецкий требовал снять с должности завкафед­рой истории философии Т.И.Ойзермана. При проверке

заявления ЦК КПСС расценил конфликт на философ­ском факультете как проявление беспринципности в по­ведении руководителей кафедр факультета Черкесова, Ойзермана, Белецкого, Щипанова. В своем решении от 1 января 1953 года партком МГУ предупредил всех четве­рых о строгой партийной ответственности. В это же время вместо Гагарина деканом был назначен Молод­цов[181].

Карьера профессора Московского университета за­кончилась для Белецкого в 1955 году. Как часто бывает, дело началось со случайного эпизода. На партийном со­брании факультета обсуждалось постановление ЦК КПСС об изменении практики планирования сельского хозяйства. Некоторые выступавшие допустили слишком вольное толкование сельскохозяйственных вопросов, в результате чего на факультете стала работать комиссия ЦК КПСС[182]. Получилось так, что вина за упущение в воспитательной работе со студентами была возложена на Белецкого. Опять возникли обвинения по поводу непра­вильного толкования предмета философии, объективной истины и т.п. В своем докладе на заседании Ученого со­вета Белецкий пытался обосновать свои взгляды, вероят­но догадываясь, что обречен на поражение. Сталинского ЦК уже не было, и защитить его было некому. Белецкий перешел из университета в Московский инженерно-эко­номический институт, были вынуждены уволиться боль­шинство его учеников.

Профессор Белецкий умер в 1969 году. На похороны пришло много людей, и приверженцы Белецкого еще долго собирались каждый год в день его рождения.

«Свободная мысль», 1993.


В.Д.Есаков

К истории философской дискуссии 1947 года

В историю отечественной науки вторая половина 1940-х годов вошла как особый период взаимоотношений науки и общества, как время прямых вторжений тотали­тарного государства в развитие науки. Формой непосред­ственного идеологического диктата над деятельностью ученых стали так называемые научные дискуссии. Они являлись выражением стремления партийно-бюрократи­ческих структур к унификации развития знания, насаж­дению единомыслия в основных направлениях научной деятельности. Уже хрестоматийными стали и вошли в учебники упоминания о философской дискуссии, лысен- ковской сессии ВАСХНИЛ, вторжении в развитие физи­ки и химии, о дискуссиях по вопросам языкознания, фи­зиологии и т.д., но степень их изучения весьма различна.

Историки науки к настоящему времени провели зна­чительную работу по анализу и обобщению развития на­учных направлений в тот сложный период. Проанализи­рованы основные научные работы, опубликованные в те годы с учетом допускавшихся различий в точках зрения, научно-организационные решения, правительственные постановления, стенограммы дискуссий, большинство ко­торых были обнародованы в свое время, а также общест­венно-политическая публицистика по проблемам науки. Наиболее активно изучалась историческая ситуация в таких пострадавших в то время научных направлениях, как генетика, физиология, языкознание, физическая химия и т.д. Философы приступили к изучению проблем взаимоотношений между наукой и властью в условиях тоталитарного общества. Обобщение публиковавшихся в свое время материалов, а также воспоминаний непосред­ственных участников «научных дискуссий» позволило выявить тот непоправимый ущерб, который был нанесен отечественной науке и последствия которого ощущаются еще и сегодня. Особенно большой урон был нанесен раз­витию философии в нашей стране.

Вместе с тем, объективное раскрытие многих процес­сов развития советского общества, в том числе и разви тия науки, было чрезвычайно затруднено в связи с за крытостью информации в условиях тоталитарного госу­дарства, непредсказуемой политикой, проводившейся н условиях строжайшей государственной тайны, секретнос­тью сведений об основных и наиболее значимых направ­лениях научного творчества и научно-организационной деятельности ученых, а также жесткой цензурой любых сведений, публиковавшихся на страницах периодики. Лишь в самое последнее время, особенно с возросшей с начала 1992 г. доступностью партийных и государствен­ных архивов, открылись возможности для углубленного изучения многих сторон жизни советского общества, в том числе и судеб отечественной науки. Архивные источ­ники позволяют по-новому подойти к освещению и такой практически не исследованной страницы общественной жизни, как философская дискуссия 1947 г.

Развитие философии в СССР в послевренный период остается, пожалуй, наименее исследованным направлени­ем истории советской науки. В результате подавления философии в 1920 — 30-е годы произошла в значитель­ной мере подмена философии партийно-политической пропагандой, сращивание официальных философов с ра­ботниками партийно-бюрократического аппарата. Мощ­ная система подготовки партийных научных кадров при­вела к тому, что ставленники номенклатуры заполнили «множество кафедр и учреждений, образовали призван­ную исполнять предписания Сталина идеологическую по­лицию. Последняя, действуя от имени философии, ком­прометировала тем самым высокую, благородную и бес­корыстную форму работы человеческого духа»[183].

Одна из основных причин сдерживания осмысления проблем развития философии за годы Советской власти в целом, и особенно в послевоенный период, связана с тем, что все последние десятилетия важнейшие должнос­ти в философских научных учреждениях, включая акаде­мические, находились в руках активных проводников сталинского курса подавления свободной научной мысли. С избранием в 1939 г. в действительные члены АН СССР М.Б.Митина, а в 1946 г. Г.Ф.Александрова утвердилось
полное господство в Академии наук СССР философов, формировавшихся почти исключительно из среды пар­тийных функционеров. Ключевую роль в этом процессе сыграл П.Н.Федосеев, ставший в 1946 г. членом-коррес- пондентом АН СССР, который «успешно адаптировался ко всем социально-политическим переменам, оставаясь на вершине академической философской пирамиды и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе, и при Андро­пове, и при Черненко (которому вручил высшую акаде­мическую награду — золотую медаль Карла Маркса), и даже попытался стать идеологом перестройки»[184].

Конечно, возможны разные оценки тех или иных эпизодов развития нашей философии в годы тоталита­ризма. Например, в книге М.П.Капустина «Конец уто­пии?» автор, говоря о «дискуссии» 1947 г., упоминает о книге Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии» как о первой в СССР, выполненной дейст­вительно специалистом-философом, добротной работе по истории западной философии[185].

Данной публикацией, построенной на материалах ар­хива Секретариата ЦК партии, мне хотелось бы при­влечь внимание историков философии к тем возможнос­тям, которые архивные фонды открывают сейчас для ис­торико-философских исследований.

«История западноевропейской философии» Г.Ф.Алек­сандрова вышла в самом начале 1946 г., когда в резуль­тате разгрома гитлеровского фашизма казалось, что после войны должны произойти значительные перемены в нашей стране, что советский народ своей кровью завое­вал право на достойную человека свободную и счастли­вую жизнь.

Одним из важнейших направлений этих изменений должно было стать возрастание роли Советского Союза в мировом сообществе и расширение международного на­учного и культурного сотрудничества как продолжение военного и политического взаимодействий стран антигит­леровской коалиции в годы Второй мировой войны. Празднование в 1945 г. 220-летнего юбилея Академии наук СССР с участием зарубежных ученых, расширение доступа к иностранной, в том числе научной, литературе,
активизация участия СССР в международных научных организациях и другие процессы, по моему мнению, сви­детельствовали об укреплении связей отечественной и мировой науки. Да и выход книги по истории европей­ской философии, казалось бы, говорит об этом же. Ведь ее автор был не просто научным сотрудником. С 1939 г. он был кандидатом в члены ЦК ВКП(б) и начальником Управления пропаганды и агитации Центрального Коми­тета партии.

Вначале книга была высоко оценена как одно из зна­чительных достижений советской науки, как реальное доказательство справедливости выдвинутого в это время Сталиным положения о том, что советские ученые «суме­ют не только догнать, но и превзойти в ближайшее время достижения науки за пределами нашей страны»[186]. Вскоре после выхода книги академик М.Б.Митин от имени кафедры диалектического и исторического матери­ализма Высшей партийной школы при ЦК ВКП(б) пред­ставил работу Г.Ф.Александрова на соискание Сталин­ской премии. В представлении отмечалось, что эта книга «является глубоким научным исследованием... дает науч­ное понимание как отдельных философских систем, так и всего процесса развития философских идей... дает все­стороннее изложение учений крупнейших представителей мировой философии... Анализ и освещение всех вопро­сов даны в ней на высоком идейном уровне»[187].

6 апреля 1946 г. состоялось заседание секции истори­ко-филологических и философских наук Комитета по Сталинским премиям при Совете Министров СССР. Пред­седательствовал П.Н.Поспелов. Присутствовали: И.И.Ме­щанинов, М.В.Сергеевский, Е.В.Тарле, Н.К.Гудзий, А.М.Пан­кратова, П.Ф.Юдин, Б.Д.Греков, И.И.Минц, М.Б.Митин.

Представляя работу Александрова, Юдин отметил, что книга «безусловно представляет значительное явле­ние в нашей исследовательской марксистской литерату­ре. Это самостоятельное научное исследование, произве­дение крупного значения. Язык прекрасный. Написана она великолепно...» Митин целиком поддержал выска­занную оценку. Поспелов, отметив, что книга «прошла
значительную проверку», что автор ее дорабатывал и она достойна присуждения, поставил вопрос на голосование. Секция единогласно высказалась за присуждение Алек­сандрову Сталинской премии[188]. Окончательное решение об этих премиях, как известно, определялось самим Ста­линым, и он согласился с присуждением ее Александро­ву, по 2-й степени.

30 ноября 1946 г. Г.Ф.Александров был избран дей­ствительным членом Академии наук СССР. Но к этому времени положение его резко осложнилось.

Как один из руководителей партийного аппарата и ближайших клевретов Сталина, Александров знал, что в политике сталинского руководства наметились серьезные изменения, обострились взаимоотношения с недавними союзниками, начали сокращаться международные связи, т.е. наметились те тенденции, которые вскоре оформи­лись в политику «холодной войны». Он только вряд ли предполагал, что одной из первых «жертв» этих измене­ний станет он сам.

В литературе уже высказывалось предположение, что поводом для философской дискуссии послужила критика Сталиным книги Александрова, с которой он ознакомил­ся по настоятельной просьбе автора[189]. Нам не удалось до­кументально удостовериться в обоснованности такой точки зрения. Но сомнения в ее правомерности возник­ли. Прежде всего потому, что критическое отношение Сталина, если бы оно существовало с самого начала, ис­ключило бы получение Г.Ф.Александровым премии. Очевидно, был необходим побудительный стимул для изменения отношения к книге «корифея науки».

Формальным толчком для обсуждения и осуждения книги Г.Ф.Александрова послужило письмо профессора Московского университета 3.Я.Белецкого И.В.Сталину от 18 ноября 1946 г. Он писал:

«Дорогой Иосиф Виссарионович!

Приблизительно 2 ХЛ года тому назад было вынесено решение Центрального Комитета партии о 3-м томе 4 Исто­рии философии», вышедшем под редакцией тт. Александ­рова, Быховского, Митина и Юдина.

Решение ЦК было воспринято как дальнейшее развитие указаний, данных Вами еще в 1931 г. о меньшевиствующем идеализме. Тем более, что 3-й том истории философии представлял собой яркий образец аполитического, безыдей­ного изложения истории философии.

Однако сейчас это решение ЦК оказалось сведенным на нет. Оно истолковывается в новом смысле. Выдвинута странная теория о том, что это решение вынесено не в связи с какими-то принципиальными, теоретическими ошибками, допущенными в 3-м томе, а по конъюнктурным соображе­ниям: шла, мол, война с немцами, нужно было тогда их бить.

Война закончилась. Теперь следует все поставить на прежнее место. Немецкая философия должна занять свое прежнее положение. Конъюнктурность-де отпала.

Эта точка зрения кажется нелепой и на нее не следова­ло бы указывать, если бы она не была сейчас подкреплена делами»[190].

Именно 3.Я.Белецкий был основным критиком вышед­шего в 1943 г. III тома «Истории философии». Следует на­помнить, что еще в 30-е годы Институт философии АН СССР приступил к подготовке «Истории философии» в семи томах: т. I — Античная и средневековая филосо­фия, т. II — Возрождение и философия нового времени, т. III — Философия первой половины XIX века, т. IV — Философия Маркса и Энгельса, т. V — Буржуазная фило­софия второй половины XIX и XX века, т. VI — История русской философии, т. VII — Ленин и Сталин.

Была развернута работа над всеми томами. Первый том был издан в 1940 г., второй — в 1941 г. В 1943 г. авторский коллектив этих томов — Г.Ф.Александров, Б.Э.Быховский, М.Б.Митин, П.Ф.Юдин, О.В.Трахтен­берг, В.Ф.Асмус, М.А.Дынник, М.М.Григорьян — был удостоен Сталинской премии I степени. А вышедший в том же 1943 г. III том был подвергнут серьезной крити­ке. В основу ее было положено письмо 3.Я.Белецкого И.В.Сталину. Вопрос о III томе обсуждался на заседа­нии Политбюро ЦК и в мае 1944 г. было принято специ­альное постановление ЦК ВКП(б) «О недостатках и ошибках в освещении истории немецкой философии конца XVIII — начала XIX веков»[191].

В ноябре 1946 г. 3.Я.Белецкий вновь обращает вни­мание Сталина на «ряд вопросов, относящихся к прово­димой у нас линии по философским вопросам». Он писал далее в своем письме от 18 ноября:

«В начале этого года т. Александров выпустил 2-м из­данием свою работу под названием «История западноевро­пейской философии». Касаясь этой работы, я хочу изло­жить пункты расхождения, наметившиеся сейчас по вопро­сам истории философии и по вопросу интерпретации реше­ния ЦК о 3-м томе истории философии...

Если прочесть «историю философии» т. Александрова, то можно убедиться, что новых каких-либо мыслей по во­просу об истории философии, как науки, он не дает. Он дает известные факты и даты...

Книга т. Александрова, правда, отличается... тем, что в ней приводятся цитаты классиков марксизма-ленинизма. В этом преимущество...

Тов. Александров, составив в 1939 г. плохой курс «ис­тории философии», решил почему-то. что это наилучшее руководство по истории философии. В 1946 г. он его пере­издает с какими-то улучшениями. Эти улучшения сводятся, однако, не к коренной его переработке и критике в свете решения ЦК о 3-м томе, а к некоторой перелицовке поня­тий, благодаря чему решение ЦК теряет всякий смысл».

• Далее Белецкий писал о Канте, Фихте, Гегеле как о философии немецкой буржуазии, о том, что Александров уходит на академический путь их раскрытия без оценки их идейно-политической стороны, в целом характеризуя позицию автора как «беспардонное, академическое изло­жение». «Тов. Александров решил сохранить свой ста­рый учебник, но за счет решения ЦК по 3-му тому».

Отметив, что «руководящие работники философского фронта являются руководящими работниками Управле­ния пропаганды ЦК. По занимаемому положению они обязаны давать лишь директивы, что и делают. У них в руках и печать, и академии и пр. пр.», Белецкий писал далее о допускавшихся ими нарушениях при защите своих диссертационных работ: «Мне непонятно... зачем нужно было профессору Московского университета т. Иовчуку идти защищать диссертацию в учреждение (АОН), где нет ни кафедры по русской философии и куда доступ возможен только по пропускам».

3. Я.Белецкий в заключение вновь возвращался к книге Александрова, указывая, что в рецензиях на нее не было никаких недостатков и что она «причислена к

классическим работам»... «Книга представляется в Ста­линский Комитет и там оценивается второй премией, хотя по условиям конкурса она вообще вряд ли могла быть принята, как написанная в 1939 г.» Не мог автор пройти и мимо избрания Александрова академиком: «На­чалась кампания выборов в Академию наук. Руководство Управления пропаганды пожелало в полном составе войти в состав академиков. Их начали всюду выстав­лять, хотя для многих казалось, что некоторые из канди­датов могли бы подождать... и поработать на научном поприще...

Мне кажется, что сейчас философский участок наше­го идеологического фронта нуждается в исключительном внимании к себе...

Устранить недостатки в работе без Вашей помощи не­возможно»1.

Письмо 3.Я.Белецкого было разослано секретарям ЦК ВКП(б) и являлось основным документом при рас­смотрении на заседании Секретариата ЦК ВКП(б) 26 де­кабря 1946 г. вопроса «Об организации обсуждения книги т. Александрова Г.Ф. «История западноевропей­ской философии». В результате было принято следую­щее постановление Секретариата ЦК:

«В связи с серьезными ошибками, допущенными в книге т. Александрова “История западноевропейской фило­софии”, Центральный Комитет считает целесообразным:

1. Провести в Институте философии Академии наук СССР осуждение книги т. Александрова “История запад­ноевропейской философии”.

2. Для участия в обсуждении книги т. Александрова пригласить научных работников и преподавателей в облас­ти философии и других общественных наук, партийных ра­ботников, а также работников министерств, занимающихся во­просами просвещения и культуры, всего в количестве 250 — 300 человек.

Обсуждению посвятить несколько заседаний, обеспечив при обсуждении полную свободу критики и обмена мнений по книге.

3. Итоги дискуссии опубликовать в журналах “Больше­вик”, “Партийная жизнь” и “Вестник Академии наук СССР”.

4. Подготовку и руководство на собраниях при обсуж­дении книги т. Александрова поручить т. Федосееву, обя-

зав его в суточный срок внести в Секретариат ЦК ВКП(б)

предложения о порядке обсуждения»1.

Первое обсуждение книги Г.Ф.Александрова «Исто­рия западноевропейской философии» состоялось в янва­ре 1947 г. в Институте философии АН СССР. Подготов­ка же этого обсуждения осуществлялась не академичес­кими сотрудниками, а работниками аппарата ЦК партии. Детальная программа этой акции в соответствии с реше­нием Секретариата ЦК была сформулирована П.Н.Федо­сеевым. 26 декабря 1946 г. он направил секретарю ЦК А. А. Кузнецову предложения о порядке обсуждения книги Г.Ф.Александрова, в которых признавалось целе­сообразным пригласить на заседания в Институт филосо­фии научных работников этого института — 40 чел., преподавателей МГУ — 28 чел., преподавателей филосо­фии и руководителей всех кафедр Академии обществен­ных наук при ЦК ВКП(б) — 23 чел. и Высшей партий­ной школы при ЦК ВКП(б) — 22 чел., руководителей кафедр философии московских педагогических институ­тов и военных академий — 14 чел., академиков, членов- корреспондентов и директоров институтов Отделения ис­тория и философии АН СССР — 23 чел., членов ред­коллегий «Правды», «Большевика», «Партийной жизни», «Культуры и жизни» и редакторов центральных общест­венно-политических газет — 25 чел., членов бюро МГК и МК ВКП(б) первых секретарей райкомов и заведую­щих отделами пропаганды райкомов г. Москвы — 70 че­ловек, руководящих работников Политуправления Во­оруженных Сил, Министерства высшего образования СССР и Министерства просвещения РСФСР — 15 чел., работников аппарата ЦК ВКП(б) — 40 человек. Всего приглашалось 300 человек. Именные приглашения «това­рищам, привлекаемым к участию в обсуждении», долж­ны были рассылаться Институтом философии АН СССР не позднее 28 декабря 1946 г., т.е. за две недели до об­суждения.

П.Н.Федосеев предложил установить следующий по­рядок обсуждения книги Александрова:

— открывает собрание директор Института филосо­фии АН СССР Васецкий;

— первым в порядке дискуссии выступает один ил следующих товарищей: Поспелов, Кружков, Федосеев, Иовчук; в выступлении дается обстоятельный критичес­кий разбор книги на основании указаний товарища Ста­лина;

— вслед за этим в порядке дискуссии слово предо­ставляется т. Белецкому (МГУ);

— последующие выступления пойдут в порядке записи;

— т. Александров выступает на первом и последнем заседаниях;

— заключительное слово было предусмотрено, но ос­тавлен пропуск — «поручается т. ... «П.Н.Федосеев по­нимал, что вписанная сюда любая фамилия может обер­нуться непредсказуемыми последствиями. Это не его компетенция. Да и любой из секретарей ЦК, как в дан­ном случае А.А.Кузнецов, не рискнул заполнить этот пропуск.

Было предусмотрено, что все выступления стеногра­фируются, что стенограммы рассылаются авторам и должны быть исправлены в двухдневный срок.

Для более целенаправленной организации обсужде­ния в ЦК были вызваны Кружков, Поспелов, Митин, Юдин, Ильичев, Францев, Гак, Светлов, Васецкий, и им было поручено подготовиться к участию в дискуссии по книге Александрова.

Предложения П.Н.Федосеева специально обговарива­ли, что изложение хода дискуссии для печати подготав­ливают Институт философии АН СССР (г. Васецкий) и отдел философии журнала «Большевик» (т. Гак) и что это изложение представляется на рассмотрение Секрета­риата ЦК ВКП(б)1.

А.А. Кузнецов внимательно ознакомился с предложе­ниями Федосеева и внес два уточнения: он увеличил число присутствующих работников аппарата ЦК ВКП(б) с 40 до 70 человек и зачеркнул директора Института фи­лософии Васецкого, как открывающего собрание, вписав вместо него Кружкова — тогдашнего директора Институ­та Маркса-Энгельса-Ленина при ЦК ВКП(б). Одна эта замена ярко демонстрировала смену акцента с обсужде­ния истории европейской философии на пропаганду по­литики большевистской партии. А.А.Кузнецов 29 декаб-

ря 1946 г. направил предложения П.Н.Федосеева с вне­сенными им уточнениями секретарям ЦК Н.С.Патоличе- ву и Г.М.Попову1.

Пока в партийном аппарате и философских кругах готовились к официальному обсуждению книги Алек­сандрова, на имя «классика марксистской философии» продолжали поступать отклики с мест. Один из них, привлекший внимание и разосланный для информации заинтересованным лицам, принадлежал инженеру П.Ми- халевичу. Он писал Сталину 27 декабря 1946 г.:

«Уважаемый Иосиф Виссарионович!

Разрешаю себе обратиться к Вам по следующему вопро­су. В настоящее время получила широкое распространение книга проф. Александрова Г.Ф. “История З.Е. философии”.

Ввиду большого чина и авторитета автора, а также при­суждения ему Сталинской премии — книга не подвергается никакой критике и принимается в широких философских кругах, как абсолютно правильный курс истории филосо­фии.

Между тем, по-моему, книга проф. Александрова мето­дологически построена принципиально неверно и поэтому должна перед дальнейшими переизданиями [быть] подверг­нута жесткой большевистской критике.

Не являясь профессиональным философом — по про- ' фессии я инженер — все же ввиду важности вопроса, счи­таю нужным послать Вам прилагаемые критические замеча­ния по книге проф. Александрова.

27.XII.1946 г.

2

П.Михалевич» .

9 января 1947 г. Поскребышев направил это письмо А.А.Кузнецову, а тот для ознакомления секретарям ЦК Жданову, Патоличеву и Попову, а также Александрову, Федосееву и Иовчуку[192].

Обсуждение книги Г.Ф.Александрова «История за­падноевропейской философии» в Институте философии АН СССР проходило 14, 16 и 18 января 1947 г. Стено­граммы первых двух дней заседаний были пересланы в секретариат А.А.Жданова 24 января, а заключительного - 27 января[193].

К этому времени В.С.Кружков и Г.С.Васецкий уже направили А.А.Кузнецову «Краткие предварительные итоги обсуждения книги тов. Александрова Г.Ф. «Исто­рия западноевропейской философии». Секретарь ЦК внимательно ознакомился с текстом, сделал подчеркива­ния, оставил помету: «Читал. А.Кузнецов», но удовле­творен не был[194].

Не был удовлетворен основной куратор проведенного мероприятия и проектом записки Кружкова и Васецкого на имя Сталина — этот проект был представлен на про­смотр А.А.Кузнецову 28 января. К проекту были при­ложены копии представления Митина в Комитет по Ста­линским премиям при Совете Министров СССР от имени кафедры диалектического и исторического мате­риализма Высшей партийной школы при ЦК ВКП(б) и выписка из стенограммы секции Комитета по Сталин­ским премиям о рекомендации книги Александрова. Оз­накомившись с этими материалами, А.А.Кузнецов внес редакторскую правку, но не завершил ее. Оставил по­мету: «Мало объективности» и предложил доработать записку Сталину. На этом экземпляре имеется помета сотрудника Секретариата ЦК: «Архив. Дан новый вариант 16.11.47 г.»[195].

В отступление от предложений Федосеева, информа­ционный материал для опубликования в журнале «Боль­шевик» представлялся на рассмотрение секретарей ЦК не Васецким и Гаком, а тем же Кружковым. Первона­чальный проект для «Большевика» был им представлен А.А. Кузнецову 7 февраля. На следующий день этот 16- страничный текст был переслан для ознакомления А.А.Жданову, Н.С.Патоличеву и Г.М.Попову[196]. Со своей стороны А.А.Кузнецов считал, как об этом свидетельст­вуют его собственноручные наброски, что информацион­ный материал требовал следующий доработки:

«1. Почему состоялось обсуждение книги т. Александ­рова, чья инициатива.

2. Повышенные требования предъявлены лишь пото­му, что она является учебником для высших учебных за­ведений.

3. Начало не годится.

4. Указать содержание выступающих.

5. Не нужно указывать о достоинствах книги»[197].

Был забракован и переработанный 15-страничный ма­териал[198]. 14 марта 1947 г. вопрос «Об итогах философ­ской дискуссии в связи с выходом книги т. Александрова «История западноевропейской философии» обсуждался на Секретариате ЦК ВКП(б). Было принято решение: «Поручить т. Кружкову, с учетом состоявшегося на Сек­ретариате ЦК обмена мнений, переработать проект мате­риала для опубликования в печати об итогах обсуждения книги т. Александрова “История западноевропейской философии” и внести на рассмотрение ЦК ВКП(б). Срок 2 дня»[199]. В.С.Кружков 22 марта 1947 г. представил

А.А.Жданову уже информацию на 29 страницах[200]. А окончательный текст, размноженный для секретарей ЦК, занимал 43 страницы[201]. Он-то и был опубликован в «Большевике».

Приведенные документы и материалы, отмеченные в сносках, — это еще не философская дискуссия. Это — первая попытка преимущественно с помощью работников академического института провести обсуждение книги Александрова, но это обсуждение не удовлетворило пар­тийное руководство.

К сожалению, в протоколах Секретариата ЦК нам не удалось обнаружить последующих решений об измене­нии характера и направленности дальнейшего обсужде­ния книги Александрова. Подобные решения принима­лись, очевидно, уже в Политбюро при непосредственном участии Сталина. Протоколы же Политбюро ЦК ВКП(б) после 1940 г. не доступны исследователям даже в совре­менных условиях. Они хранятся в составе так называе­мого Президентского архива, на государственное хране­ние не переданы, и доступ к ним чрезвычайно затруднен.

Собственно философской дискуссией при ЦК ВКП(б) следует считать «совещание работников научно­философского фронта, посвященное дискуссии по книге Александрова «История западноевропейской филосо­фии», которое под председательством А.А.Жданова про­ходило 16 — 25 июня 1947 г.

Накануне дискуссии сведения о ней проникли в раз­личные круги номенклатуры. Списки участников дискус­сии, естественно, составлялись в аппарате ЦК. В основ­ной список вошли секретари ЦК, руководящие работни­ки ЦК ВКП(б), республиканских и местных партийных организаций, Москвы и Ленинграда, т.е. вся идеологи­ческая номенклатура страны. В списке можно встретить и жен руководителей партии и государства — Вороши­лова, Жданова и других. В кругах советской научной и творческой элиты почувствовали обеспокоенность пол­нейшим утверждением партийных чиновников в столь влиятельной области интеллектуальной жизни. В резуль­тате появились два дополнительных списка приглашен­ных на философскую дискуссию. В первый список был включен 71 человек и среди них С.И.Вавилов, Е.С.Варга,

В.П.Волгин, Б.Д.Греков и др. Мы назвали только четы­ре фамилии — президента АН СССР и руководителей Отделения истории и философии АН СССР, — о которых не вспомнили составители основного списка. Во втором дополнительном списке значатся В.Вишневский, Ф.Пан­феров, К.Симонов, А.Фадеев и другие писатели, а также историк М.В.Нечкина и выдвигающийся идеолог Б.Н.По­номарев1.

Открывая по поручению ЦК ВКП(б) первое заседа­ние философской дискуссии, А.А.Жданов сказал: «Уже то, что эта дискуссия проводится вторично, показывает, какое значение Центральный Комитет придает обсуждае­мой теме. Тема эта, как вы сами понимаете, серьезная. После выхода книги в свет и в итоге ее изучения читате­лями выяснилось, что автор не совсем серьезно подошел к теме, в связи с чем книга вызвала большое количество критических замечаний и существенных поправок. Выяс­нилась, как вы знаете, необходимость дискуссии, и такая дискуссия была проведена в Институте философии Ака­демии наук.

Центральный Комитет рассмотрел итоги дискуссии, которая проходила в январе месяце в Академии наук, и пришел к выводу, что как организация самой дискуссии, так и способы подведения итогов ее оказались неудовле­творительными»[202]. Не высказывая ни малейших претен­зий по существу проведенного обсуждения научной про­блемы, причинами, побудившими ЦК организовать по­вторную дискуссию, А.А.Жданов назвал, во-первых, не­привлечение работников из республик и крупнейших го­родов РСФСР, а во-вторых, то, что часть записавшихся (15 человек) не получила возможности выступить в пре­ниях. По словам А.А.Жданова, не удовлетворило пар­тийное руководство и то, что в представленных итогах обсуждения в академическом институте речи выступав­ших были даны лишь в кратком изложении. Именно этот формально-бюрократический подход, а не существо об­суждения проблем истории философии, якобы послужил поводом для того, чтобы ЦК «пришел к выводу, что дис­куссия в том виде, в каком она была проведена, оказа­лась бледной, куцей, неэффективной, а поэтому и не имела должных результатов. В связи с этим ЦК решил организовать новую дискуссию»[203]. Любопытно отметить, что заседания проходили по вечерам, с 6 до 10 часов. Первыми выступили несколько человек из тех, кто не получил слова при обсуждении в Институте философии.

Несомненно, что центральным событием философ­ской дискуссии явилось заранее планировавшееся вы­ступление А.А.Жданова. Целая неделя потребовалась председательствовавшему, чтобы «войти в тему». Были составлены записки об основных недостатках книги Александрова, отмеченные в ходе дискуссии, и другие подготовительные материалы. Работа над текстом вы­ступления была завершена к 23 июня, и текст направлен Сталину со следующим сопроводительным письмом:

«Тов. Сталину

Направляю Вам проект своей речи на философской дискуссии. Очень прошу Вас просмотреть и сделать свои указания. Речь предполагаю произнести завтра, 24-го июня в 6 ч. вечера, после чего, по-моему, следует вести прения еще в течение вечернего заседания 24-го и часть вечернего
заседания 25-го июня с тем, чтобы 25-го июня дать заклю чительное слово т. Александрову и на этом закончить дж куссию.

23/У1.1947 г.

А. Жданов»1

Это послание-автограф, написанный фиолетовыми чернилами. А ниже на том же листе ответ — простым карандашом:

«Т. Жданов!

Вышло не плохо. Хорошо бы разбить речь на две главы (глава 1-ая = критика учебника, глава 2-ая = о философ, фронте). Есть поправки в тексте.

И.Сталин»[204].

Правка И.В.Сталиным текста выступления А.А.Жда- нова по книге Г.Ф.Александрова «История западноевро­пейской философии»[205] (в прямые скобки взяты вычерк нутые Сталиным слова, а в круглые — замененные, прописными буквами выделены вписанные им; цифры, стоящие в начале строк, обозначают страницы маши нописного текста выступления, а в конце — указыва ют страницы публикации в журнале «Вопросы филосо­фии» № 1 за 1947 г.).

2. «Заранее прошу извинения за то, что буду прибегать к [умеренному] употреблению цитат...» — с. 256.

4. «[Второе.] Что касается научности учебника...» — с. 257.

10. «С появлением марксизма, как научного миросозер­цания пролетариата [как учения масс] кончается старый пе­риод истории философии...» Вычеркнув отмеченные слова и поставив после них вопросительный знак, Сталин напи­сал на полях: «НЕ ТО». А в следующем абзаце он вписал над строкой, что философия «стала научным оружием в руках ПРОЛЕТАРСКИХ масс — с. 259. Проведенное Ста­линым редактирование Жданов счел достаточным и какой- либо иной правки не вносил.

И. «[Третье.] Совершенно неоправданным является тот факт...» — с. 260.

12. «[Четвертое.] Ряд товарищей указывали, что введе­ние...».

И в том же абзаце: «Я уже говорил о неправильном и неточном определении предмета (науки) ФИЛОСОФИИ» — с. 260. В опубликованном тексте «ряд товарищей» заменен на «некоторые товарищи».

14. «Известна та страстность и непримиримость, с кото­рыми марксизм-ленинизм (вели) ВЕЛ и (ведут) ВЕДЕТ острейшую борьбу со всеми врагами материализма» — с. 261. В опубликованном тексте «страстность» заменена на «страсть», а после «марксизм-ленинизм» вставлено «всег­да».

16. «...марксизм возник, вырос и победил в беспощад­ной борьбе со всеми представителями идеалистического (мракобесия) НАПРАВЛЕНИЯ» — с. 261.

18. «Изложение философских взглядов в учебнике ве­дется абстрактно, объективистски (бесстрастно) НЕЙТРАЛЬ­НО» - с. 262.