Но депрессия и отвращение, которое вызывало во мне всё вокруг - пение птиц, рисунок на кафеле в ванной, запах тостов, форма моих рук, - только усиливались.

Я решил, что, возможно, повышение уровня лей-энкефалина, вызванное опухолью, спровоцировало мои нейроны сократить количество соответствующих рецепторов, или я стал "толерантным" к лей-энкефалину, как наркоман-героинщик к опиатам, то есть в моем организме начало вырабатываться регуляторное вещество, блокирующее рецепторы. Когда я поделился своими соображениями с отцом, он настоял, чтобы я обсудил все это с доктором Брайтом. Тот изобразил живейший интерес, но явно не принял мои слова всерьез. Он по-прежнему говорил родителям, что мое состояние - совершенно нормальная реакция на перенесенное заболевание и что мне необходимы только время, терпение и понимание.

В начале нового учебного года меня отправили в школу, но после того как я целую неделю тупо сидел за партой, уставившись в никуда, родители устроили так, чтобы я обучался на дому. Дома мне действительно удавалось пускай медленно, но все же осваивать школьную программу в периоды оцепенения, которые чередовались с приступами всепоглощающей депрессии. В эти же промежутки относительной ясности мысли я продолжал размышлять о возможных причинах своего состояния. Я порылся в медицинской и биологической литературе и обнаружил статью об исследовании влияния высоких доз лей-энкефалина на кошек, но там утверждалось, что эффект толерантности непродолжителен.

Затем, одним мартовским утром, глядя на электронный микроснимок раковой клетки, инфицированной вирусом герпеса, вместо того чтобы изучать биографии давно умерших ученых, я наконец выработал более или менее логичную теорию. Вирус при помощи особых белков присоединялся к инфицируемой клетке, затем проникал сквозь мембрану. Но если вирус позаимствовал от многочисленных РНК-транскриптов раковой клетки копию гена лей-энкефалина, он уже мог цепляться не только к размножающимся клеткам опухоли, но и к любому нейрону с лей-энкефалиновым рецептором в моем мозгу.

А затем появился цитотоксический препарат, активируемый вирусом, и убил все подряд.

Каналы, которые в норме стимулировались погибшими нейронами, отмирали, лишенные входящей информации. Все участки моего мозга, способные испытывать положительные эмоции, постепенно гибли. И хотя временами я просто ничего не чувствовал, мое настроение определялось колеблющимся соотношением сил. Не встречающая ни малейшего сопротивления депрессия могла в любой момент полностью мной завладеть.

Я ни словом не обмолвился родителям. У меня не хватило духа рассказать им, что в битве за мою жизнь, которую они изо всех сил помогали мне выиграть, я оказался покалеченным. Я попытался связаться с онкологом, который лечил меня на Золотом Берегу, но мои звонки зависали в режиме ожидания, а письмо, отправленное по электронной почте, осталось без ответа. Мне удалось поговорить наедине с доктором Эш. Она вежливо выслушала мою теорию, но отказалась направить меня к невропатологу, поскольку симптомы у меня были исключительно психологическими, а в анализах крови и мочи не обнаружилось никаких стандартных признаков клинической депрессии.

Периоды просветления становились все короче. Вскоре я уже проводил в постели большую часть дня, рассматривая затемненную комнату. Мое отчаяние было настолько однообразным, абсолютно не связанным с реальными событиями, что до некоторой степени притуплялось собственной абсурдностью: никого из моих близких не убили, рак был почти на сто процентов побежден, я еще мог отличить свои ощущения от настоящего горя и настоящего страха.

Но я был не в состоянии отбросить уныние и чувствовать то, что мне хотелось. Моя свобода выбора ограничивалась попытками отыскать причины моей тоски - обмануть себя мыслью, что это моя собственная, абсолютно естественная реакция на какую-то придуманную цепь несчастий - или отречься от нее как от чего-то инородного, привнесенного извне, поймавшего меня в эмоциональную ловушку, сделавшее меня бесполезным и бесчувственным, словно паралитик.

Отец не стал обвинять меня в слабости или неблагодарности, он просто тихо исчез из моей жизни. Мать все еще старалась достучаться до меня, утешить или расшевелить, но дошло до того, что у меня едва хватало сил пожать ей руку в ответ. Я не был в буквальном смысле этого слова парализован или слеп, я не онемел, не помутился рассудком… Но все яркие миры, когда-то принадлежавшие мне, - физические и виртуальные, реальные и воображаемые, интеллектуальные и эмоциональные, - стали невидимыми, недостижимыми. Скрылись в тумане. Утонули в дерьме. Были погребены под пеплом.

К тому моменту, когда меня приняли на неврологическое отделение, мертвые участки моего мозга отчетливо просматривались на томограмме. Но даже если бы диагноз поставили раньше, остановить процесс все равно было бы невозможно.

И я понимал: теперь никто не в состоянии забраться внутрь моего черепа и восстановить механизм счастья.

2

Будильник разбудил меня в десять, но мне потребовалось еще три часа, чтобы найти в себе силы пошевелиться. Я отбросил простыню и сел на край кровати, вяло бормоча ругательства и пытаясь избавиться от неизбежной мысли о том, что вставать не стоило. Какие бы грандиозные достижения ни сулил мне сегодняшний день (ухитриться не только отправиться в магазин, но еще и купить что-нибудь, помимо полуфабрикатов), какая бы невероятная удача ни обрушилась на меня (например, страховая компания перечислит деньги прежде, чем наступит срок платить за квартиру), завтра я проснусь с точно таким же чувством.

Ничто не поможет, ничто не изменится. Всё заключалось в этих шести словах. Но я давно уже смирился с этим, разочарованиям не осталось места. И нечего было сидеть и в тысячный раз жаловаться на проклятую очевидность.

Верно?

К дьяволу. Просто вставай.

Я проглотил свои "утренние" лекарства, шесть капсул, которые я с вечера положил на тумбочку, затем отправился в ванную и помочился ярко-желтой жидкостью, состоявшей в основном из продуктов распада вчерашней дозы. Ни один антидепрессант в мире не мог обеспечить мне искусственный рай, но эта штука поддерживала достаточно высокий уровень дофамина и серотонина в моем организме и избавляла меня от полного ступора - от капельниц, судна и обтираний губкой.

Я побрызгал в лицо водой, пытаясь выдумать причину для того, чтобы выйти из дому, в то время как в холодильнике еще полно еды. Оттого, что я, небритый, немытый, целыми днями торчал дома, мне делалось только хуже: я был тощим и вялым, словно какой-то бледный паразитический червь. Но по-прежнему могла пройти неделя или две, прежде чем отвращение к себе становилось настолько невыносимым, чтобы заставить меня пошевелиться.

Я уставился в зеркало. Отсутствие аппетита более чем компенсировало отсутствие физических нагрузок - я не получал удовольствия ни от лакомств, ни от движения, - и можно было пересчитать ребра под дряблой кожей у меня на груди. Мне было тридцать лет, а выглядел я как изможденный старик. Я прижался лбом к холодному стеклу, повинуясь какому-то рудиментарному инстинкту, говорившему мне, что это приятное ощущение. Но ничего приятного я не почувствовал.

Зайдя в кухню, я увидел на телефоне огонек: получено сообщение. Я отправился обратно в ванную и сел на пол, пытаясь убедить себя, что это не обязательно плохая новость: умирать вроде бы некому, а развестись дважды мои родители не могут.

Я приблизился к телефону и включил дисплей. Возникло миниатюрное изображение незнакомой строгой женщины средних лет. Имя отправителя - доктор З. Даррэни, Отдел биомедицинской инженерии, Университет Кейптауна. В графе "тема" значилось: "Новые технологии в протезной реконструктивной нейропластике". Это меня удивило: обычно люди так невнимательно просматривали мою историю болезни, что считали, будто я слегка умственно отсталый. Я ощутил бодрящее отсутствие отвращения к доктору Даррэни, самое близкое к уважению чувство, на которое я был способен. Но я знал: никакие новые технологии уже не смогут мне помочь.

Соглашение с "Дворцом Здоровья" предусматривало в случае неудачного лечения пожизненное содержание в размере минимальной оплаты труда плюс компенсацию за необходимое медицинское обслуживание; таким образом, в моем распоряжении не было никаких астрономических сумм. Тем не менее расходы на лечение, которое потенциально сделало бы меня трудоспособным, страховая компания по своему усмотрению могла покрыть полностью. Объем выделяемых средств, учитывая общие затраты на мое пожизненное содержание, постоянно уменьшался, но тогда во всем мире сокращалось финансирование медицинских исследований.

Большая часть предлагавшихся мне до сих пор терапевтических методов заключалась в применении новых препаратов. Лекарства действительно избавляли меня от пребывания в стационаре, но надежда, что они превратят меня в маленького счастливого труженика, была равносильна ожиданию, что мазь поможет прирастить ампутированную конечность. Тем не менее, с точки зрения Глобальной страховой компании, раскошеливаться на нечто более сложное было слишком рискованно. Без сомнения, подобная перспектива заставляла менеджера, занимавшегося моим делом, постоянно производить актуарные калькуляции. Не было смысла торопиться с расходованием средств, когда еще оставалась значительная вероятность, что после сорока я покончу с собой. Дешевые способы всегда предпочтительнее, даже если они не дают быстрых результатов, а любое предложение радикальных методов, имеющих реальные шансы на успех, наверняка было неподходящим с точки зрения соотношения риск-цена.

Я опустился на колени перед экраном, обхватив голову руками. Я мог стереть сообщение, не просмотрев его и не узнав, что я теряю, избавить себя от разочарования… Но ведь неведение ничем не лучше. Я нажал кнопку воспроизведения и отвел глаза; встречаясь взглядом с другим человеком, пусть даже на экране, я испытывал ужасный стыд. Я понимал причину этого: рецепторы, восприимчивые к эндорфину, давно уже были заблокированы или мертвы, а отрицательная информация вроде неприятия или враждебности поступала бесперебойно по каналам, ставшим гиперчувствительными, и теперь все свободное пространство заполнялось мощными негативными импульсами, независимо от реального положения вещей.

Я слушал доктора Даррэни со всем вниманием, на которое был способен, пока она описывала, как работает с пациентами, перенесшими удар. Стандартным лечением в данном случае была пересадка искусственно выращенной нервной ткани, но Даррэни вместо этого вводила в пораженный участок полимерную пену специально разработанной структуры.

Пена вступала во взаимодействие с аксонами и дендритами окружающих нейронов, а сам полимер был создан таким образом, что служил как бы сетью электрохимических переключателей. С помощью микропроцессоров, распределенных в пене, изначально аморфную сеть-матрицу программировали на общее восстановление функций погибших нейронов, затем настраивали таким образом, чтобы достичь совместимости с организмом конкретного пациента.

Доктор Даррэни перечислила свои достижения: восстановление зрения, речи, двигательной функции, музыкального слуха, способности регулировать мочеиспускание и дефекацию. Мой случай, учитывая количество погибших нейронов и синапсов [1] пока лежал за пределами ее возможностей. Но от этого задача становилась только интереснее.

Я ждал, когда же наконец она назовет "скромную" шести-семизначную сумму гонорара. Голос с экрана произнес:

- Если вы в состоянии оплатить дорожные расходы и стоимость трехнедельного пребывания в клинике, то само лечение будет осуществлено за счет моего гранта.

Я дюжину раз прослушал эти слова, пытаясь найти в них подвох, - это было единственное занятие, в котором я преуспел. Когда мне это не удалось, я собрался с духом и написал по электронной почте ассистенту Даррэни в Кейптаун, попросив разъяснений.

Все было правильно. За стоимость годовой дозы лекарств, которые с трудом поддерживали меня в сознании, мне предлагали возможность стать нормальным человеком на всю оставшуюся жизнь.

Организация поездки в Южную Африку была мне совершенно не по силам, но когда Глобальная страховая компания осознала собственную выгоду, машина на двух континентах завертелась, действуя от моего имени. Всё, что от меня требовалось, - это подавить желание все отменить. Перспектива снова оказаться в больнице, опять стать беспомощным угнетала меня несказанно, но размышление о нервном протезе само по себе было подобно ожиданию Судного дня, обозначенного в календаре. Седьмого марта 2023 года я либо вступлю в бесконечно огромный, богатый, прекрасный мир, либо буду искалечен без надежды на выздоровление. И в каком-то смысле даже окончательный крах надежд представлялся мне гораздо менее пугающим, чем его противоположность: я и так был жестоко болен и с легкостью воображал себя искалеченным окончательно. Единственное представление о счастье, которое я мог вызвать в памяти, был образ меня самого в детстве, радостно бегущего в лучах солнечного света: это было приятно, но лишено какого-либо практического смысла. Если бы я хотел стать солнечным лучом, я в любое время мог бы вскрыть себе вены. Но мне нужна была работа, мне нужна была семья, мне нужна была обыкновенная любовь - довольно скромные амбиции, но на протяжении многих лет я был лишен всего этого. Однако я не мог представить себе, что произойдет, когда я наконец достигну желаемого, так же как не мог представить себе повседневную жизнь в двадцати шести измерениях.

Перед утренним рейсом из Сиднея я не спал всю ночь. В аэропорт меня отвозила специальная медсестра, однако я был избавлен от сопровождения до Кейптауна. Во время полета в минуты бодрствования меня терзала паранойя, я боролся с искушением придумать тысячи оснований для тревоги и тоски, терзавших меня. Никто на этом самолете не смотрит на меня с презрением. Методика Даррэни - не обман. Я преуспел в борьбе с бредовыми идеями, но, как всегда, изменить свои чувства оказалось мне не под силу, мне даже не удалось провести четкую грань между моим чисто патологическим беспокойством и вполне естественным страхом человека перед рискованной операцией на головном мозге.

Разве не блаженством будет перестать все время бороться. Пусть не счастье; но даже грядущее, полное горя, окажется триумфом, ведь я буду знать, что у этого горя есть причина.

Люк де Врие, один из ассистентов Даррэни, встретил меня в аэропорту. На вид ему было лет двадцать пять, он излучал такую самоуверенность, что только усилием воли мне удалось не принять ее за презрение. Я сразу же почувствовал себя беспомощным, загнанным в угол; он всё устроил, я словно ступил на ленту конвейера. Но я понимал, что если бы мне пришлось всё делать самому, то процесс остановился бы.

Мы добрались до клиники, расположенной в пригороде Кейптауна, за полночь. Пересекли автостоянку. Вокруг жужжали неизвестные насекомые, в воздухе витали совершенно незнакомые запахи, созвездия выглядели искусными подделками. Когда мы подошли к входу в здание, я рухнул на колени.

- Эй! - Де Врие остановился и помог мне подняться. Я трясся от страха и вместе с тем от стыда, что устроил такую сцену.

- Это нарушает мою Терапию Уклонения.

- Терапию Уклонения?

- Любой ценой уклоняться от больниц.

Де Врие рассмеялся, но может, он просто хотел поднять мне настроение. Сознание, что ты вызвал искренний смех, оказалось приятным, хотя участки, отвечающие за смех, также были мертвы.

Де Врие сказал:

- Последнюю пациентку нам пришлось вносить на носилках. А покинула она нас, почти так же твердо держась на ногах, как вы.

- Настолько плохо?

- У нее барахлило искусственное ребро. Не наша вина.

Мы поднялись по ступеням и вошли в ярко освещенное фойе.

На следующее утро - в понедельник, шестого марта, за день до операции - я познакомился с большинством врачей, которые должны были выполнить первую, чисто механическую часть процедуры: вычистить бесполезные полости, оставленные погибшими нейронами, а затем закачать внутрь пену Даррэни. Помимо старой дыры, которая осталась от шунта, введенного восемнадцать лет назад, у меня в черепе появятся еще две.

Медсестра выбрила мне голову и наклеила на кожу пять меток, затем весь день меня обследовали. Окончательное, трехмерное изображение всех мертвых участков моего мозга походило на карту спелеолога - цепь соединенных пещер с обвалами и разрушенными туннелями.