Эмиль Боркхаузен и его сын
Да, Боркхаузен чувствовал себя весьма хорошо в аристократическом экспрессе, в благородном купе второго класса, среди офицеров, генералов и дам, от которых так замечательно пахло. Его ни мало не беспокоило, что сам он отнюдь не элегантен и не благоухает и что его спутники не подарили ему ни одного дружелюбного взгляда. Боркхаузен привык к тому, чтобы на него смотрели недружелюбно. Едва ли за всю его убогую жизнь у кого-нибудь из ближних нашелся для него хоть один приветливый взгляд.
Боркхаузен пил свое краткое счастье большими глотками, оно и было кратким, это счастье, — ибо продолжалось не до Мюнхена, и даже не до Лейпцига, как он сначала опасался, а всего лишь до Лихтерфельде; как выяснилось, этот поезд останавливался в Лихтерфельде. Тут-то и крылась ошибка в расчетах фрау Хете. Если вам предстоит получить деньги в Мюнхене, то вовсе не нужно ехать туда сейчас же. Это можно сделать и позднее, покончив сначала с самыми срочными делами в Берлине, А самым срочным делом было для Боркхаузена доложить Эшериху относительно Энно и забрать свои пятьсот марок. Да и вообще, может быть, совсем не нужно самому ехать в Мюнхен, достаточно написать на почту, чтобы деньги перевели в Берлин. Во всяком случае о немедленной поездке в Мюнхен не может быть и речи.
Итак, Эмиль Боркхаузен — не без легкого сожаления — вышел в Лихтерфельде. У него произошли короткие и оживленные дебаты с начальником станции, который все не мог понять, как это человек, едущий в Мюнхен, способен между Берлином и Лихтерфельде еще передумать. И вообще этот Боркхаузен показался ему в высшей степени подозрительным.
Однако Боркхаузен был непоколебим: — Да вы позвоните в гестапо и спросите комиссара Эшериха, увидите, правду я говорю или нет, господин начальник станции! Уж и сядете же вы в калошу! Я ведь еду по служебному делу!
В конце концов человек в красной фуражке, пожимая плечами, приказал выдать ему обратно деньги. Какое ему, в сущности, дело? В наши дни все возможно, могут же подобные сомнительные субъекты разъезжать по всей стране, выполняя задания гестапо! Тем хуже.
А Эмиль Боркхаузен, вернувшись, пустился на розыски своего сына.
Однако перед зоомагазином Хете Гэберле мальчишки не оказалось, хотя магазин был открыт и покупатели входили и выходили. Спрятавшись за столбом для афиш и не спуская глаз с двери магазина, Боркхаузен обдумывал, что же могло случиться. Или Куно-Дитер покинул свой пост оттого, что ему надоело? Или Энно ушел, может быть опять во «Второй заезд»? Или этот мозгляк совсем смылся отсюда, и она теперь одна орудует в магазине?
В ту минуту, когда Боркхаузен решал, не предстать ли ему еще раз с нахальным видом перед Гэберле, которую он так ловко надул, и потребовать у нее дополнительных сведений, мальчуган лет девяти, подбежав к нему, пропищал: — Послушайте-ка! Вы отец Куно?
— Я отец. А что такое?
— Дайте марку.
— Зачем это я должен дать тебе марку?
— А я скажу вам одну вещь!
Боркхаузен сделал быстрое движение, чтобы схватить мальчишку за шиворот: — Сначала товар, потом деньги! — сказал он.
Но тот, проскользнув у него под локтем, опередил его и крикнул: — А вот и не скажу! Можете свои деньги при себе оставить!
И он убежал к товарищам, игравшим на трамвайной линии прямо перед магазином.
Но туда Боркхаузен не мог за ним последовать, предпочитая не быть на виду. Он ругался и свистел, пытаясь вернуть сорванца и вместе с тем проклиная и мальчишку и свою неуместную бережливость. Однако мальчугана оказалось не так легко приманить; только спустя добрых четверть часа вынырнул он откуда-то, снова остановился на некотором расстоянии перед разозленным Боркхаузеном и дерзко возвестил: — А теперь это будет стоить две марки.
Боркхаузен охотнее всего бы сгреб парнишку и выдрал, но что тут поделаешь? Он был в руках у малыша, так как не мог за ним погнаться.
— Я дам тебе марку, — мрачно заявил он.
— Нет, две марки!
— Ну хорошо, получишь две!
Боркхаузен извлек из кармана пачку денег, отыскал среди них бумажку в две марки, сунул остальные обратно и протянул ее мальчишке.
Но тот покачал головой. — Знаю я вас, — сказал он. — Я у вас возьму деньги, а вы их тут же отнимите! Нет уж, положите их вон там на мостовую.
Мрачно, не говоря ни слова, Боркхаузен выполнил требование мальчика.
— Ну? — сказал он затем, снова выпрямившись и отступив на шаг.
Мальчуган медленно тянулся к бумажке, не спуская глаз с Боркхаузена. Когда он наклонился над деньгами, Боркхаузен с трудом поборол искушение схватить этого маленького негодяя и исколотить его. Он мог бы это сделать, но все же поборол искушение, ведь тогда он не получит никаких сведений, и малый поднимет такой крик, что сбежится вся улица.
— Ну? — спросил он вторично и на этот раз с угрозой. Мальчуган ответил: — Кабы я тоже был негодяем, я мог бы потребовать с вас еще денег, много раз. Но я не такой, я знаю, вы хотели меня опять надуть, но я, я не такой негодяй. — Выставив таким образом в ярком свете свое моральное превосходство над Боркхаузеном, он торопливо добавил: — Ждите у себя на квартире, что вам скажут насчет Куно.
И мальчик исчез. Те добрых два часа, в течение которых Боркхаузен ждал Куно в своей квартире, не способствовали смягчению его гнева. Нет, они наоборот разожгли его. Ребята орали, Отти злилась. Она так и сыпала колкостями по адресу ленивых свиней, которые целый день сидят, ничего не делают, только папиросами дымят и всю работу взваливают на женщину.
Вытащив из кармана бумажку в десять — пятнадцать марок, он мог бы превратить гнуснейшее настроение Отти в самое радужное, но он не хотел. Он не хотел опять швыряться деньгами, ведь он только что выбросил на ветер две марки за весьма сомнительную новость, до которой и сам бы мог додуматься. Все в нем кипело при мысли о сыне, который навязал ему этого сопляка, а сам наверно что-нибудь промазал! Куно-Дитер — Боркхаузен это твердо решил — должен получить ту взбучку, от которой малыш увернулся.
Тут раздался стук в дверь, но вместо ожидаемого Куно-Дитера появилась фигура в штатском, в которой однако нетрудно было признать бывшего фельдфебеля.
— Вы — Боркхаузен?
— Я, а что?
— Вас требует к себе комиссар Эшерих, собирайтесь, вы пойдете со мной.
— Мне сейчас нельзя, — возразил Боркхаузен: — Я жду одного человека. Скажите комиссару, что я рыбку поймал!
— Я обязан доставить вас к комиссару, — упрямо настаивал бывший фельдфебель.
— Не сейчас! Я не дам провалить мне все дело! Отправляйтесь-ка вы лучше отсюда! — Боркхаузен злился, но сдерживал себя. — Скажите комиссару, что птичка у меня в руках, и я еще сегодня к нему загляну.
— Ну, не разводите канитель, идите со мной! — тупо повторил посланный.
— Да что вы тут шарманку завели — «идите со мной»! — закричал Боркхаузен. — Не соображаешь, что я тебе говорю? Заладил как сорока «идите со мной!» А если я говорю тебе, что жду важных известий, и должен сидеть здесь, иначе заяц у меня из капкана уйдет? Мозгов нехватает, да? — Он посмотрел на фельдфебеля, даже слегка задохнувшись. Затем сердито добавил: — Зайца я должен изловить для комиссара, понятно?
Но бывший фельдфебель невозмутимо заявил: — Мне про все это ничего не известно. Комиссар сказал мне: Фрише, приведи-ка Боркхаузена. Ну вот и идите!
— Ничего подобного! — сказал Боркхаузен. — Ты просто болван! Или ты собираешься меня арестовать? — Он чуял носом, что тот не имеет полномочий на арест. — Ну так выкатывайся вон! — крикнул он и захлопнул дверь перед носом посланца.
Три минуты спустя он увидел, как потерпевший поражение бывший фельдфебель тащится через двор; видимо, он решил махнуть рукой на это предприятие.
Но едва только тот исчез в подворотне переднего корпуса, как Боркхаузен испугался возможных последствий своего неповиновения посланцу всемогущего Эшериха. Только злость на проклятого Куно-Дитера могла довести его до подобной неосторожности! Просто наглость — заставлять отца торчать тут часами, может быть, до самой ночи! На улицах сколько хочешь мальчишек, на каждом углу, и любого можно послать с поручением! Ну, он уж. покажет сыну, какого он мнения о нем, нет, Боркхаузен не позволит ему выкидывать такие штучки безнаказанно!
И он отдался игре своего воображения, представляя себе, как обработает стервеца. Он видит розги, и еще полудетское тело сына, и на его лице появляется улыбка, но это не улыбка затихающего гнева… Он слышит крики этого паршивца и зажимает ему одной рукой рот, а другой сечет его. И вот все тело мальчика уже только дрожит мелкой дрожью, и с губ срываются только тихие стоны.
Боркхаузен неутомимо рисовал себе все новые картины. Он разлегся на диване и сладострастно сопел.
И почти досаду вызвал у него посланец Куно-Дитера, который, наконец, явился и постучал: — Что такое? — отрывисто спросил Боркхаузен.
— Куно велел проводить вас к нему.
На этот раз перед ним предстал совсем большой мальчик, лет четырнадцати — пятнадцати, в форме гитлеровской молодежи.
— Но сначала дайте мне пять марок.
— Пять марок! — прорычал Боркхаузен, однако не решился уж так открыто упорствовать по отношению к этому парню в коричневой рубашке: — Ловко вы моими деньгами швыряетесь. — И он принялся перебирать пачку денег.
Рослый мальчишка жадно уставился на деньги в руках Боркхаузена. — Мне стоил проезд, — сказал он. — И потом, вы думаете, я мало времени потерял — из западного района — сюда?
— А твое время больно дорого стоит? Да? — Боркхаузен все еще не нашел бумажку в пять марок. — Ты говоришь, западный район, западный — никак не может быть! Небось, это для тебя западный? Может быть, ты имеешь в виду центр? Это уж скорее.
— Ну, если по вашему, Ансбахерштрассе не в западном…
Мальчишка спохватился, что проболтался, а Боркхаузен уже сунул деньги обратно: — Спасибо! — иронически засмеялся он. — Можешь больше не тратить своего драгоценного времени. Я теперь и сам найду. Лучше всего, если я поеду на метро до Виктория-Луизеплац, верно?
— Вы не смеете! Такой шутки вы не смеете сделать со мной! — и мальчишка, сжав кулаки, стал наступать на Боркхаузена. Его темные глаза горели гневом. — Я на проезд потратился, я…
— Ты потерял свое драгоценное время, уже слышали! — продолжал издеваться Боркхаузен. — Катись-ка отсюда, за глупость всегда платить приходится. — Вдруг, им снова овладела ярость: — Что ты еще торчишь тут, в моей комнате? Ты хочешь меня в моей собственной квартире обчистить? А ну, живо отсюда, а не то я тебе так дам…
Он грубо стал выталкивать рассерженного мальчишку и быстро захлопнул за собой дверь. Всю дорогу, пока они не вышли из метро на Виктория-Луизеплац, он осыпал то злобными, то насмешливыми замечаниями бледного от бешенства парнишку, который хотя и не отходил от него ни на шаг, но ни единым словом не отзывался на его насмешки.
Уже наверху, когда они выходили из шахты метро, мальчик вдруг пустился рысью и скоро оказался далеко впереди Боркхаузена. Последний был вынужден изо всех сил спешить за ним: он не хотел, чтобы оба мальчика успели переговорить. Он был не вполне уверен, на чью сторону станет Куно-Дитер — на сторону отца или этого паршивого щенка.
Оказалось, что они действительно уже стоят рядом перед одним из домов на Ансбахерштрассе. Незнакомый подросток горячо в чем-то убеждал Куно-Дитера, а тот слушал его, опустив голову. Когда Боркхаузен подошел к ним, подросток отступил на десять шагов, предоставив им объясняться с глазу на глаз.
— Ты что, собственно говоря, о себе воображаешь, Куно-Дитер, — раздраженно начал Боркхаузен, — что ты вечно мне каких-то бандитов подсовываешь, жуликов бессовестных, — ничего еще не сделал, а уже сразу денег требует!
— Задаром никто ничего не делает, отец, — невозмутимо отозвался Куно-Дитер, — сам отлично понимаешь, и я тоже хочу знать, что я на этом деле заработаю, мне проезд стоил…
— Ну, заладили. У всех проезд! Получше-то ничего не придумаете? Нет, Куно-Дитер, сначала ты изволь отцу подробно объяснить, что тут есть на Ансбахер, а тогда увидишь, сколько тебе твой отец даст. Он вовсе не такой, твой отец, только не нажимай, терпеть не может твой отец, когда нажимают!
— Нет, отец, — снова возразил Куно-Дитер. — Ничего ты потом не дашь, то есть денег, конечно. По морде нашвыряешь. А сам какие деньги уже хватанул на этом деле, и еще хватанешь, я же вижу! А из-за тебя тут целый день торчи не жравши, ну так и я хочу свои денежки получить. Я так считаю, что пятьдесят марок, не меньше.
— Пятьдесят марок! — Боркхаузен чуть не задохся от такого нахальства. — Пять марок я тебе так и быть дам, те самые пять марок, которые с меня хотел содрать этот твой балбес… И еще благодарить изволь!
— Нет, отец, — и Куно-Дитер упрямо посмотрел на отца своими голубыми глазами. — Ты чорт-те сколько заработаешь на этом деле, и я так не согласен, всю работу за тебя проверни, а потом пять марок в зубы, и все. Нет, имей ввиду, я просто-напросто тебе ничего не скажу.
— А что ты мне можешь сказать особенного? Что этот Клуге там в доме сидит? Так это я и без тебя знаю. И все остальное я без тебя узнаю. Нет, сматывайся-ка домой и пусть мать тебе поесть даст; воображают, что нашли дурака! Подумаешь — герои!
— Так я, значит, сейчас пойду туда, — решительно заявил Куно-Дитер, — и скажу Клуге, что ты следишь за ним. Я тебе это дельце сорву, отец.
— Ты — бандит проклятый! Вот кто! Слышишь? — крикнул Боркхаузен и замахнулся.
Но сын уже несся прочь от него, он вбежал в ворота дома. Боркхаузен помчался за ним через двор и у лестницы черного хода наконец настиг его. Он швырнул сына наземь и начал бить его, хотя тот и брыкался. Все происходило примерно так, как он рисовал себе перед тем, лежа на диване, только Куно-Дитер не кричал, а яростно защищался, и это еще больше разъярило Боркхаузена, он нарочно стал бить мальчика по лицу и пинать ногами в живот: — Я тебе, гадина этакая, покажу, — захрипел он, и перед его глазами поплыл багровый туман.
Вдруг он почувствовал, что кто-то сзади схватил его, кто-то крепко стиснул его локти. Он поспешно оглянулся: оказалось — парень из гитлеровской молодежи и не один — целая шайка подростков, пятеро или шестеро, и все они набросились на него. Ему пришлось выпустить Куно-Дитера и защищаться от этих подростков, причем каждого в отдельности он мог бы опрокинуть одной рукой, но, действуя скопом, они представляли для него серьезную опасность.
— Проклятые трусы! — крикнул он, отступая к стене и норовя придавить повисшего на нем мальчишку, но они схватили его за ноги и рванули в сторону. Он упал.
— Куно! — задыхался он. — Помоги своему отцу! Эти трусы…
Однако Куно не помог отцу. Он успел подняться па ноги и первый ударил Боркхаузена в лицо.
Из груди Боркхаузена вырвалось не то гневное рычание, не то глухой стон. Он стал кататься по земле, сцепившись с мальчишками в клубок, силясь притиснуть их к ступенькам и стенам, сбросить с себя и самому встать на ноги. Слышалось только прерывистое дыхание, тупой звук ударов, шарканье ног… Молча, с неистовым бешенством дрались они.
Старая дама, спускавшаяся по лестнице, увидев внизу этот бой, в ужасе замерла на месте, она вцепилась в перила и беспомощно закричала: — Как вы смеете! В нашем порядочном доме!
Подростки рассыпались кто куда; Боркхаузен приподнялся, сел, ничего не соображая, уставился на даму.
— Это же бандиты! — прохрипел он. — Хотели избить старика, и собственный сын тут же!
На крики старой дамы открылось несколько дверей, вышло несколько перепуганных соседей, они, перешептываясь, смотрели на сидевшего внизу человека.
— Подрались! — пискнула старуха с багровым лицом. — Подрались в нашем порядочном доме!
Боркхаузен пришел в себя. Если Энно Клуге прячется где-то здесь, то Боркхаузену давно пора смыться. Ведь каждую минуту мог выскочить откуда-нибудь и Клуге, любопытствуя, что тут за шум.
— А всего-то и дела, что поучил немножко своего парнишку, — усмехаясь пояснил он безмолвно уставившимся на него жильцам. — Все в порядке. Все ясно.
Он встал и направился через задний двор и палисадник на улицу. На ходу он отряхнулся и перевязал галстук.
Мальчишки, конечно, исчезли бесследно. Ну подождите, сегодня вечером он Куно-Дитеру покажет! Дрался с собственным отцом, первый ударил его по лицу! Никакая Отти уже не сможет защитить его своим телом! Он еще с ней рассчитается за то, что она, словно кукушка, подкинула в его гнездо этого проклятого птенца.
Боркхаузен наблюдает за домом, а его бешенство на Куно-Дитера все растет. И он чуть с ума не сходит, когда выясняется, что мальчишки во время свалки вытащили у него из кармана всю находившуюся там пачку денег. Осталось всего несколько марок в жилетном кармане. Вот сволочи, вот проклятое отродье! Охотнее всего он тут же бросился бы их искать, чтобы измолотить их и отобрать у них деньги.
И он уже готов бежать.
Но тут же приходит в себя: ему нельзя уходить, он должен торчать здесь, иначе и пятьсот марок улыбнутся ему! Ведь ясно: ни за что на свете не получить ему обратно свои деньги от таких бандитов, нужно спасать хоть эти пятьсот.
Он идет, снедаемый яростью, в маленькое кафе и оттуда говорит по телефону с комиссаром Эшерихом. Затем возвращается на свой наблюдательный пункт и нетерпеливо ждет появления Эшериха. Ах, какая горечь на сердце! Сколько положено трудов — и вечно судьба против него! Другим все удается, за что ни возьмутся, такая, например, тля, как этот Энно, и, смотрите — заполучил женщину с деньгами и отличный магазин; такая мразь ставит на одну лошадь, и, пожалуйста, тут же выигрывает, а он?
Что он ни делай — все у него срывается, уж кажется, сколько сил положил на эту Гэберле — радовался, что хоть немного денег в кармане завелось, и опять нет их! А тогда браслетка Розентальши — тоже сорвалось. Всегда неудача! А этот его чудный план ограбления квартиры, целый склад белья — тоже все провалилось. За что ни возьмись — все срывается.
Неудачник я, вот что! с горечью говорит он, обращаясь к самому себе. Хоть бы комиссар с собой прихватил эти пятьсот! А Куно я просто убью! Я буду лупить его, я буду морить его голодом до тех пор, пока он не околеет. Я ему этого ни за что не прощу!
Боркхаузен сказал Эшериху по телефону, чтобы тот сейчас же принес с собой деньги.
— Ну, там посмотрим! — ответил комиссар.
Что это опять значит? Или он тоже хочет мне нагадить? Это же невозможное дело!
Нет, во всей этой истории его интересуют только деньги. Как только деньги будут у него в кармане, он смоется, на судьбу Энно ему в высокой степени наплевать. Это его больше не интересует. Может быть, действительно прокатиться в Мюнхен? Ему так все осточертело! Он просто не в силах здесь больше оставаться. И еще этот Куно, который лупит его по морде и потом тащит его деньги, — неслыханно, собственный сын!
Нет, Гэберле права, он поедет в Мюнхен. Конечно, если Эшерих принесет деньги, иначе ему не на что купить билет. Но комиссар, который не держит своего слова — этого просто быть не может! Или?..
ГЛАВА 31
Визит к фрейлейн Шэнлейн
Сообщение Боркхаузена по телефону о том, что он нащупал Энно Клуге в западном районе Берлина, чрезвычайно смутило Эшериха. Невольно он ответил: — Да, еду, еду сейчас же! — И уже совсем собрался уходить, но тут им снова овладели сомнения.
Да, вот он и поймал его, этого Клуге, поймать которого он так желал, которого столько дней преследовал. И вот он нашелся, достаточно протянуть руку, и этот субъект в его власти. Во время всех этих усиленных и нетерпеливых поисков он непрерывно думал о той минуте, когда наконец схватит Клуге, но упорно отгонял всякую мысль о том, что он тогда будет делать с ним.
Эта минута настала. И сразу же возникал вопрос, как быть дальше. Ведь ясно, что открытки писал не Энно, абсолютно ясно. Во время поисков ему удавалось закрывать на это глаза, он даже болтал с помощником Шредером о том, что наверняка у Клуге еще почему-нибудь рыльце в пуху.
Вот именно — еще почему-нибудь, не поэтому, не он писал эти открытки. Ни в каком случае! Если арестовать его и привести сюда, на Принц-Альбрехтштрассе, то господин обергруппенфюрер неизбежно сам пожелает допросить Клуге, и все выйдет наружу, то есть — решительно ничего об открытках и очень многое относительно подписи под неким протоколом, добытой хитростью, это ясно! Нет, приводить Клуге сюда невозможно!
Но в такой же мере невозможно и оставить Клуге на свободе, даже под непрерывным наблюдением, Праль никогда этого не допустит. Да он слишком долго и не даст водить себя за нос, даже если Эшерих пока и умолчит о том, что Клуге найден. Праль уже несколько раз весьма решительно намекал на то, что все это дело невидимки пора передать в другие, более ловкие руки. Поэтому не мог же теперь комиссар срамиться! Да и сам он был заинтересован в этой истории, она приобрела для него особое значение.
И вот Эшерих сидит за своим письменным столом и смотрит перед собой, он кусает свои усы песочного цвета.
Проклятый тупик, говорит он себе. Проклятый тупик, в который я дал затащить себя! Что бы я ни предпринял, все будет ошибкой, и если я ничего не предприму, это будет тем большей ошибкой! Дурацкий тупик!
Он сидит и размышляет. Время идет, а комиссар Эшерих все еще сидит на том же месте и размышляет. Боркхаузен — к дьяволу Боркхаузена! Пусть торчит там и наблюдает за домом! Спешить ему некуда. А если тем временем Энно у него проскочит между пальцев, то комиссар его на куски разорвет. Скажите пожалуйста! Пятьсот марок, и сейчас же захватите с собой! Да весь его Энно, сто таких Энно не стоят пятисот марок! В морду он даст Боркхаузену, такой идиот! Какое дело Эшериху до Клуге, ему нужен тот, кто писал открытки!
Однако, по мере того как комиссар Эшерих, сидя в тишине, размышляет, его мысли насчет Боркхаузена, может быть, постепенно и меняются. Во всяком случае комиссар встает и идет к кассиру. Там он выписывает себе пятьсот марок (потом отчитаюсь) и возвращается в свой кабинет. Сначала он предполагал поехать на Ансбахерштрассе в служебной машине и захватить с собой двух агентов, но теперь он отменяет свой приказ, ему не нужна ни машина, ни люди.
Может быть, у Эшериха изменился взгляд не только на то, что касается Боркхаузена, может быть, ему пришло в голову кое-что новое и относительно дела Энно Клуге. Во всяком случае, он вытаскивает из кармана брюк свой казенный револьвер — это целая пушка — и сует туда маленький пистолетик, появившийся у него совсем недавно, после одной весьма удачной конфискации чужого имущества. Он уже испробовал эту штучку, она как раз ему по руке и стреляет метко.
Итак, пошли. В дверях кабинета Эшерих останавливается, еще раз оборачивается. И происходит нечто странное: совершенно непроизвольно он слегка кивает головой, словно посылая комнате привет, словно прощаясь с ней. Прощай, мол… Какое-то смутное ощущение, какое-то предчувствие, которого он почти стыдится, подсказывает ему, что он, комиссар Эшерих, не таким уже вернется в нее, каким сейчас уходит. До сих пор он был чиновником и охотился на людей так же, как другой продает почтовые марки, аккуратно, усердно, согласно правилам.
Но когда он сегодня вечером или завтра утром вернется сюда, он не будет уже, может быть, тем чиновником, на нем будет какая-то вина, которую не так легко забыть, что-то, про что, может быть, только он будет знать, но тем хуже: он будет знать и никогда уже ему перед собой не оправдаться.
Эшерих кивает своей комнате и уходит, и ему почти стыдно этого прощального поклона. Ну, там посмотрим, говорит он себе, все еще может сложиться иначе. Сначала я должен поговорить с этим Клуге…
Он тоже едет на метро и когда добирается до Ансбахерштрассе, уже вечереет.
— Долго же вы заставляете себя ждать, — рычит Боркхаузен; в нем при виде комиссара вновь закипает бешенство. — Я целый день не ел. Вы захватили мои деньги, господин комиссар?
— Успеешь, — рычит в ответ комиссар, и Боркхаузен принимает это за положительный ответ. Его сердце бьется спокойнее: будут деньги!
— Ну, где же тут живет твой Клуге? — спросил комиссар.
— А я почем знаю! — огрызнулся Боркхаузен, сейчас же обидевшись, и, чтобы предупредить дальнейшие упреки, продолжал: — Не могу же я прямо лезть в дом и расспрашивать, раз мы с ним старые знакомые. Но скорее всего он живет во флигеле, это уж вы сами выясните. Я свое дело сделал и хочу получить деньги.
Но Эшерих не обращает на его слова никакого внимания, он, расспрашивает Боркхаузена, каким образом Энно сказался в западном районе, и как агент напал на его след.
Боркхаузену приходится все это изложить подробно, и комиссар делает себе заметки относительно фрау Хете Гэберле, зоомагазина, вечерней сцены с ползаньем на коленях: на сей раз комиссар записывает.
Конечно, Боркхаузен сообщает не все, но этого нельзя и требовать. Никто не может требовать от человека, чтобы он сознался в своей неудаче. Ибо, расскажи Боркхаузен, как он выжал из Гэберле деньги, ему пришлось бы открыть и то, как он их лишился. Ему пришлось бы рассказать и о предназначенных ему двух тысячах марок, которые теперь едут в Мюнхен. Ну нет, этого от него никто не в праве требовать.
Будь Эшерих хоть немного внимательнее, он заметил бы некоторые неувязки в повествовании своего шпика. Однако мысли Эшериха все еще поглощены совсем другим, и, охотнее всего, он вообще отправил бы этого Боркхаузена ко всем чертям. Но тот еще нужен ему на некоторое время, и поэтому комиссар говорит: — Подождите здесь! — и входит в дом.
Однако он не прямо направляется в палисадник, а сначала заходит в швейцарскую, чтобы навести там справки. Лишь после этого идет он, сопровождаемый швейцаром, во флигель и поднимается на четвертый этаж.
Здесь ли Энно Клуге, во флигеле, или нет, этого швейцар не мог сказать наверное: ведь он обслуживает только господ из переднего корпуса, не жильцов флигеля. Но он, конечно, знает всех, проживающих там, уже по одному тому, что ведает выдачей продовольственных карточек. Одних он знает очень хорошо, других — не очень. Есть там, например, такая фрейлейн Анна Шэнлейн, на четвертом, ну, она, заранее можно сказать, безусловно пустит к себе такого человека. Она и без того у швейцара на примете, вечно у нее ночует всякий сброд, и секретарь почтового отделения на третьем клятвенно уверяет, что она по ночам слушает заграницу. Подтвердить это под присягой он бы не решился, но подслушивать обещал систематически. Да, швейцар, уже давно собирался поговорить насчет этой Шэнлейн с начальником своего квартала, но теперь он все равно заявляет о ней господину комиссару. Пусть господин комиссар сначала спокойненько займется Шэнлейн, а если выяснится, что того человека действительно у нее нет, можно поискать и в других квартирах. Но и во флигеле живут, в общем, порядочные люди!
— Вот тут! — шепчет швейцар.
— Станьте здесь, чтобы вас было видно через окошечко, — отзывается комиссар тоже шопотом. — Придумайте что-нибудь, зачем вы пришли, ну хотя бы за очистками для государственных свиней или насчет зимней помощи.
— Ладно, — отвечает швейцар и звонит. Некоторое время ничего не слышно, швейцар звонит во второй, в третий раз. В квартире попрежнему тишина.
— Дома нет? — шепчет комиссар.
— Не знаю, — отвечает швейцар. — Я сегодня эту Шэнлейн еще не видел на улице.
И он звонит в четвертый раз.
Дверь отворяется внезапно. Они не слышали перед тем никакого шороха. На пороге стоит высокая тощая женщина. На ней поношенные выцветшие лыжные брюки и джемпер канареечного цвета с красными пуговицами. У нее резко очерченное худое лицо с пятнами румянца на скулах, как это нередко бывает у туберкулезных. И глаза ее лихорадочно блестят.
— В чем дело? — коротко спрашивает она, и в ней не чувствуется ни малейшего испуга, когда комиссар Эшерих становится в дверях так, что закрыть их уже нельзя.
— Мне хотелось бы поговорить с вами, фрейлейн Шэнлейн. Я комиссар Эшерих из государственной тайной полиции.
И опять никакого испуга: она только продолжает смотреть на него лихорадочно блестящими глазами, затем отрывисто бросает: — Пойдемте! — и ведет его за собой в квартиру.
— Стойте здесь, около двери, — шепчет комиссар швейцару, — и если кто-нибудь захочет войти или выйти, позовите меня.
Она довольно неряшливая и пыльная, эта комната, в которую хозяйка приводит комиссара. Допотопная плюшевая мебель с резными колонками и шарами, еще дедовских времен. Бархатные портьеры. Мольберт, на котором стоит портрет бородатого мужчины — увеличенное цветное фото. В воздухе висит табачный дым, в пепельнице торчат несколько окурков.
— В чем дело? — снова спрашивает фрейлейн Шэнлейн.
Она остановилась подле стола и не предложила комиссару сесть. Однако комиссар садится, он вытаскивает из кармана коробку папирос, указывая при этом на портрет. — А это кто же? — спрашивает он.
— Мой отец, — отвечает женщина. И еще раз спрашивает: — В чем дело?
— Мне хотелось порасспросить вас кое о чем, фрейлейн Шэнлейн, — говорит комиссар и предлагает ей папиросы. — Да вы сядьте и возьмите папироску!
Женщина отрывисто бросает: — Я не курю.
— Раз, два, три, четыре, — пересчитывает комиссар окурки в пепельнице. — И в комнате табачный дым. У вас гости, фрейлейн Шэнлейн?
Она посмотрела на него без испуга, без страха. — Я никогда не признаюсь в том, что курю, — сказала она затем, — дело в том, что врач запретил мне куренье из-за моих легких.
— Значит, у вас нет гостей?
— Значит, у меня нет гостей.
— Я скоренько осмотрю вашу квартиру, — заявляет комиссар и встает. — Нет, пожалуйста, не трудитесь. Я уж сам найду дорогу.
Он быстро прошел через две других комнаты, заставленных диванами, шкафами, креслами и кронштейнами. На миг он приостановился, вслушался, обратившись лицом к одному из шкафов, и улыбнулся.
Затем возвратился к фрейлейн Шэнлейн. Она стояла там же, где он оставил ее, — у стола.
— Мне сообщили, — сказал он, снова садясь, — что у вас бывает много гостей, и притом таких, которые обычно остаются ночевать, но вы о них никогда не заявляете. Вы знаете постановление, что вы обязаны заявлять?
— Мои гости, это почти всегда племянники и племянницы, они не остаются у меня дольше, чем на две ночи, кажется, я обязана заявить только при четвертой ночевке…
— У вас, видно, большущая семья, фрейлейн Шэнлейн, — задумчиво сказал комиссар. — Чуть ли не каждую ночь у вас остаются один, два, а иногда и три родственника.
— Это сильно преувеличено. Впрочем, у меня действительно семья очень большая. Шесть братьев и сестер, все женатые и замужние и все многодетные.
— И среди ваших племянниц и племянников есть даже почтенные старые мужчины и дамы?
— Их родители, конечно, тоже навещают меня иногда.
— Удивительно большое, удивительно общительное семейство… Да, что я еще хотел спросить: где у вас стоит ваш радиоприемник, фрейлейн Шэнлейн, я что-то не вижу его.
Она крепко сжимает губы: — У меня нет радиоприемника.
— Ну конечно! — кивает комиссар. — Ну конечно. Совершенно так же, как вы никогда не признаетесь, что курите. Но ведь музыка по радио не вредна для легких.
— Но она вредна для политических взглядов, — насмешливо отозвалась она. — Нет, у меня нет радиоприемника. Если слышно музыку у меня в квартире, то это патефон, вон он стоит на полке за вашей спиной.
— И говорит на иностранных языках, — закончил Эшерих.
— У меня очень много иностранных пластинок с тан-цовальной музыкой. Я не считаю преступлением даже сейчас, во время войны, ставить их иногда для моих гостей.
— Для ваших племянников и племянниц? Нет, в этом действительно не было бы никакого преступления.
Он встал, держа руки в карманах. Вдруг он заговорил совсем другим тоном, уже не насмешливо, а грубо: — А что вы скажете, фрейлейн Шэнлейн, если я вас сейчас прихвачу с собой, а здесь устрою небольшой наблюдательный пунктик и оставлю у вас в квартире нашего тайного агента? Он бы мог встречать ваших гостей и заодно знакомиться с документами ваших племянников и племянниц. Может быть, кто-нибудь из гостей притащит с собой даже радиоприемник? Как вы полагаете?
— Я полагаю, — отозвалась фрейлейн Шэнлейн, все так же бесстрашно, — что вы с самого начала пришли меня арестовать. Поэтому все равно, что я скажу. Идемте! Могу я только надеть платье вместо этих спортивных брюк?
— Еще минутку, фрейлейн Шэнлейн! — крикнул ей вслед комиссар.
Она остановилась, и, уже держась за ручку двери, обернулась к нему.
— Еще одну минутку. Конечно, вы совершенно правильно сделаете, если перед своим уходом выпустите того господина, который сидит у вас в шкафу. Мне уже тогда, когда я проходил через вашу спальню, показалось, что ему там весьма душно. В шкафу наверно очень много нафталина…
Красные пятна на ее скулах исчезли; побелев как полотно, она неподвижно смотрела на него.
Он покачал головой. — Дети! Дети! — сказал ом с насмешливой укоризной. — Да вас же можно голыми руками брать. И еще воображаете себя заговорщиками! И еще хотите бороться с нашим государством своими детскими фокусами? Да вы только себе вредите!
Она смотрела на него, оцепенев. Рот ее был плотно сжат, глаза лихорадочно блестели, она все еще держалась за ручку двери.
— Но вам повезло, фрейлейн Шэнлейн, — продолжал комиссар тем же легким тоном презрительного превосходства, — поскольку сегодня вы лично меня совершенно не интересуете. Я интересуюсь сегодня только господином в вашем шкафу. Может быть, когда у себя в кабинете я обдумаю ваше дело, я сочту своей обязанностью доложить о вас в соответствующем месте. Я говорю — может быть, наверно еще не знаю. А может быть, ваше дело покажется мне слишком пустяковым, особенно, принимая во внимание ваши легкие…
Вдруг она заговорила горячо и страстно: — Не нужно мне от вас никакой милости! Ненавижу вашу жалость! Мое дело не пустяковое! Да, верно, я систематически укрывала у себя политически неблагонадежных! Я слушала передачи из-за границы! Вот! Теперь вы знаете! Теперь вы уже не можете щадить меня — несмотря на мои легкие!
— Барышня! — насмешливо сказал он и окинул почти сострадательным взглядом эту странную фигуру старой девы в спортивных брюках и желтом с красными пуговицами джемпере. — У вас не только легкие, у вас и нервы! Полчаса допроса, и вы бы увидели, какая жалкая бессильная тряпка ваше тело! Очень неприятно, когда такую штуку относительно себя обнаружишь, подобного унижения собственного достоинства многие совсем не могут вынести, и потом сами мастерят себе петельку.
Он еще раз посмотрел на нее, задумчиво кивнул.
Затем сказал пренебрежительно: — И это называется бунтовщики!
Она содрогнулась, словно ее ударили хлыстом, но не ответила.
— Однако мы за приятной беседой совершенно позабыли о вашем госте в шкафу, — продолжал он, помолчав. — Идемте, фрейлейн Шэнлейн, если мы не вызволим его, он, пожалуй, там богу душу отдаст.
Энно Клуге действительно уже задыхался, когда комиссар вытащил его из шкафа. Комиссар положил маленького человечка на шэзлонг и несколько раз сделал ему искусственное дыхание, чтобы в его легкие проник более чистый воздух.
— А теперь, — сказал он, посмотрев на женщину, безмолвно стоявшую тут же, — а теперь, фрейлейн Шэнлейн, оставьте нас одних с господином Клуге, по крайней мере, па четверть часика. Посидите в кухне, оттуда труднее всего подслушивать.
— Я никогда не подслушиваю!
— Нет, так же, как вы не курите и развлекаете патефоном только племянников и племянниц! Я позову вас, когда вы мне понадобитесь!
Он еще раз кивнул ей и, проверив, действительно ли она ушла в кухню, обратился к господину Клуге, кото? рый теперь сидел на диване и своими водянистыми глазами в страхе смотрел на комиссара. По его лицу уже катились слезы.
— Ну, ну, господин Клуге, — сказал комиссар успокоительно. — Это вас так обрадовала встреча со стариком Эшерихом? Значит, вы скучали обо мне? Говоря по правде, я тоже по вас соскучился и счастлив, что снова отыскал вас. Теперь мы уже так легко не расстанемся, дорогой господин Клуге!
Слезы ручьями полились из глаз Энно. Он судорожно всхлипывал: — Ах, господин комиссар, вы же мне наверняка обещали отпустить меня!
— Да разве я вас не отпустил? — спросил комиссар удивленно. — Но ведь это же не исключало того, что я вас опять заберу, когда по вас соскучусь. Может быть, мне нужно, чтобы вы еще один протокол подписали, а, господин Клуге? В качестве моего друга вы не откажете пне в таком маленьком одолжении? А?
Энно затрепетал от взора этих устремленных на него безжалостных насмешливых глаз. Он знал, что эти глаза могут все что угодно из него вытянуть, он все сейчас же выболтает и тогда он пропал, пропал навек — так или иначе…
ГЛАВА 32
Эшерих и Клуге отправляются на прогулку
Когда комиссар Эшерих и Энно Клуге вышли из флигеля на Ансбахерштрассе, было уже совсем темно. Нет, не взирая на легкие фрейлейн Шэнлейн, комиссар все же не решился признать ее дело пустяковым. Эта старея дева готова была прятать у себя любого преступника, без всякого разбору. У Энно Клуге, например, она, видимо, даже не спросила имени и спрятала только потому, что его притащила к ней приятельница.
И фрау Гэберле тоже следует рассмотреть повнимательнее. Горе с этим народом! Сейчас, когда идет величайшая война за мировое господство, даже сейчас он все-таки бунтует. Куда ни повернись, везде подвох. Комиссар Эшерих был твердо уверен, что чуть не в каж-дой немецкой семье полным-полно всяких секретов и подвохов, стоит только покопаться. Почти у каждого — исключая, разумеется, преданных членов национал-социалистской партии, — совесть нечиста. Впрочем, он, конечно, поостерегся бы произвести такой обыск, как сейчас у Шэнлейн, у кого-нибудь из членов этой партии.
Итак, он оставил швейцара на страже в ее квартире. Швейцар, кажется, вполне надежный малый, кстати — тоже член национал-социалистской партии; нужно будет устроить ему какое-нибудь местечко с хорошим окладом. Это придает таким людям бодрость и обостряет зрение и слух. Награждать и наказывать — вот лучший способ править людьми.
Комиссар, взяв подруку Энно Клуге, направляется к столбу для афиш, за которым спрятался Боркхаузен. Нo сейчас Боркхаузен вовсе не горит желанием увидеть своего прежнего дружка; чтобы ускользнуть от его взгляда, он обходит столб. Однако комиссар, вдруг сделав крутой поворот, все же перехватывает его, и вот Эмиль и Энно стоят лицом к лицу.
— Добрый вечер, Энно, — говорит Боркхаузен и протягивает руку. Но Клуге не видит ее. Какое-то негодование пробуждается даже в этом жалком существе. Энно ненавидит Боркхаузена, ведь это он уговорил его пойти на ограбление, в результате которого Энно достались только побои, это он сегодня утром выжал из Хете тысячи, и все-таки предал его.
— Господин комиссар, — торопливо начал Клуге, — разве вам Боркхаузен не сказал, что он сегодня выманил у моей подруги фрау Гэберле две с половиной тысячи марок? Он за это обещал не трогать меня, а сам…
Комиссар только для того отыскал Боркхаузена, чтобы отдать ему деньги и отправить домой. Но теперь он разжимает пальцы, держащие в кармане пачечку кредиток, и с удовольствием прислушивается к грубому ответу Боркхаузена.
— А разве я тебя не отпустил, Энно? Если ты как идиот опять тут же попался, я уже не виноват. Я свое обещание сдержал.
— Ну, об этом мы еще потолкуем, Боркхаузен. А теперь катитесь-ка домой! — сказал комиссар.
— Сначала я хочу получить свои деньги, господин комиссар, — решительно заявляет Боркхаузен. — Вы мне твердо обещали пятьсот марок, если я вам этого Энно Клуге предоставлю. И вот вы его подручку держите, а теперь на попятный…
— Два раза вы за это дело денег не получите, Боркхаузен! — твердо прерывает его комиссар, — Вы уже получили две тысячи пятьсот!
— Но деньги-то вовсе еще не у меня в руках, — почти кричит негодующий и расстроенный Боркхаузен: — Она же послала их по почте в Мюнхен, чтобы я им тут не мешал.
— Умная женщина! — одобрительно замечает комиссар. — Или это вы придумали, господин Клуге?
— И опять он врет! — горестно восклицает Энно. — Только две тысячи она перевела в Мюнхен, а пятьсот, даже больше пятисот он получил наличными! Обыщите его карманы, господин комиссар!
— Так их же у меня вытащили! На меня напала шайка подростков и все деньги вытащила! Можете обыскать меня с головы до ног, господин комиссар, у меня осталось только несколько марок, да и те были случайно в жилетном кармане.
— Вам, видно, вообще нельзя давать денег в руки, Боркхаузен, — заметил комиссар, покачав головой. — Не умеете вы обращаться с деньгами. Такой здоровенный малый дал себя ограбить шайке подростков.
Боркхаузен снова начинает клянчить, требовать, убеждать, но комиссар приказывает — они дошли до Виктория-Луизеплац. — Ну-ка, отправляйтесь сейчас же домой, Боркхаузен!
— Господин комиссар, вы мне твердо обещали…
— Если вы сию же минуту не уберетесь в метро, я прикажу полицейскому забрать вас! Он вас сейчас же арестует за вымогательство!
И комиссар уже направляется к шуцману, а Боркхаузен, взбешенный и разозленный, этот горе-бандит, у которого каждый раз вырывают победу из-под носа, когда он вот-вот готов одержать ее — Боркхаузен спешит убраться с Виктория-Луизеплац. (Ну, берегись теперь, Куно-Дитер, дай мне только домой вернуться!)
Комиссар, действительно, обращается к шуцману, он называет себя и дает ему поручение арестовать фрейлейн Шэнлейн и пока подержать ее в участке. — Ну, скажем, за слушание вражеских радиопередач. Только прошу без всяких допросов. Завтра явится один из нас и заберет эту женщину. Всего, господин вахмистр!
— Хейль Гитлер, господин комиссар! — Так, — говорит комиссар, — когда они идут по Моцштрассе в сторону Ноллендорфплац. — Что же мы теперь предпримем? Я голоден и привык в это время есть. Знаете что, я приглашаю вас со мной поужинать. Вы, вероятно, не так уж отчаянно спешите к нам в гестапо. Боюсь, что с питанием у нас обстоит неважно, люди ведь так невнимательны, — иной раз по два, по три дня ничего не приносят. Даже воды. Плохо организовано. Н-да, так как же, вы согласны, господин Клуге?
Эшерих приводит совершенно растерявшегося Клуге в небольшой винный погребок, где комиссара видимо знают. Комиссар кушает богато, на столе появляются не только превосходный и обильный ужин, вино и водка, но и настоящий кофе, пирожные и папиросы. При этом комиссар бесстыдно заявляет: — Может быть, вы воображаете, Клуге, что я за все это заплачу? Ничего подобного, это пойдет за счет Боркхаузена. Я плачу из тех денег, которые, собственно говоря, ему причитаются. Разве не здорово, что вы набиваете себе брюхо за счет той награды, которая была обещана за вашу поимку? Эта наша унифицированная справедливость!
Комиссар говорит и говорит, однако он, может быть, не так уж уверен в себе, как старается казаться. Он ест мало, зато много пьет и притом как-то слишком торопливо. Может быть, его снедает тайная тревога, он дергается, нервничает, что ему обычно не свойственно. Он то катает хлебные шарики, то вдруг ощупывает задний карман брюк и бросает при этом быстрый взгляд на Клуге.
Энно довольно безучастен. Он здорово наелся, но почти не пил. Он все еще совершенно растерян и не знает, как это понимать: арестован он или нет? Ни в чем он тут не может разобраться!
Но Эшерих ему объясняет: — Вот вы сидите, господин Клуге, — начинает он, — и дивитесь на меня. Я конечно наврал вам, вовсе я уже не так смертельно голоден, но мне нужно как-нибудь дотянуть до десяти часов. Нам предстоит совершить небольшую прогулку, и тогда выяснится, что мне с вами делать. Да, тогда выяснится.
Комиссар говорит все тише, раздумчивее, медленнее, и Энно Клуге подозрительно косится на него. Наверно опять какая-нибудь чертовщина кроется в этой прогулке в одиннадцатом часу вечера. Но какая? И как ускользнуть от нее? Этот Эшерих вцепляется в человека как дьявол, даже в уборную одного не пускает.
А комиссар продолжал: — Дело в том, что я одного человека могу застать только после десяти часов. А он живет за городом, в Шлахтензее, теперь понятно, господин Клуге? Это я и называю маленькой прогулкой.
— А я имею к нему какое-нибудь отношение? Я знаю этого человека? У меня нет никаких знакомых в Шлахтензее. Я всегда жил в районе Фридрихсхайна…
— Думаю, что вы его, может быть, все-таки знаете. Я хочу, чтобы вы его хорошенько рассмотрели.
— А когда я рассмотрю, и выяснится, что я его не знаю, тогда что? Что вы тогда со мной сделаете?
Комиссар равнодушно пожимает плечами. — Там видно будет. Но я полагаю, что вы этого человека знаете.
Оба смолкли. Затем Энно Клуге спросил: — Это опять имеет какое-то отношение к проклятой истории с открытками? Лучше бы я никогда вашего протокола не подписывал! Не следовало мне оказывать вам это одолжение, господин комиссар.
— Вот как? А знаете, пожалуй, вы правы, и для вас, и для меня было бы лучше, если бы вы никогда его не подписывали, господин Клуге! — Эшерих смотрит на своего соседа таким угрюмым взглядом, что Энно снова пугается. Комиссар замечает это.
— Ну, ну, — говорит он успокоительно, — там видно будет. Я думаю, мы сейчас еще выпьем по рюмке водки и поедем. Мне хотелось бы с последним поездом вернуться в город.
Клуге уставился на него в глубоком ужасе. — А я? спрашивает он дрожащими губами. — Я останусь… там?
— Вы? — комиссар рассмеялся. — Ну, вы конечно тоже уедете со мной, господин Клуге! Что вы смотрите на меня с таким ужасом? Я же не сказал ничего, что могло бы вас так напугать. Конечно, мы вместе вернемся и город, Вот кельнер несет нам водку. Обер, подождите, мы вам отдадим сейчас в обмен наши стаканы.
Вскоре они были уже на вокзале Цообанхоф. Они сели в поезд и когда вышли на остановке Шлахтензее, ночь была настолько черна, что они в первую минуту растерянно остановились па привокзальной площади. В затемненном поселке не было ни огонька.
В такой темноте мы ни за что не найдем дороги, — со страхом сказал Энно. — Господин комиссар, пожалуйста, давайте уедем обратно! Лучше уж я просижу ночь у вас в гестапо, чем…
Не говорите глупостей, Клуге! — грубо прервал его комиссар и решительно взял Энно под руку. — Вы что же вообра жаете, я полночи с вами канителился, чтобы повернуть обратно, когда до цели осталось каких-нибудь четверть часа ходу? — И продолжал, даже с некоторой мягкостью: Я уже теперь отлично вижу в темноте. Мы пойдем по этой вот тропинке, тут ближе всего до озера.
Молча двинулись они в путь, ощупывая ногами почву, остерегаясь незримых препятствий.
Через некоторое время сумрак перед ними как будто посветлел.
— Видите, Клуге, — сказал комиссар, — я знал, что могу положиться на свою способность ориентироваться. Вот и озеро!
Клуге промолчал, и молча зашагали они дальше.
Ночь была совершенно безветренная, всюду царило безмолвие. Ни души не встретили они. От неподвижной водной глади, которую они скорее чувствовали, чем видели, исходил тонкий серый свет, словно она возвращала бледнейший отблеск поглощенного ею днем сияния.
Комиссар откашлялся, точно желая что-то сказать, но промолчал.
Вдруг Энно остановился. Он вырвал руку из-под локтя своего спутника и почти крикнул: — Ни шагу я больше не сделаю! Если вы хотите что-нибудь совершить надо мной, давайте скорее, здесь, какая разница — сейчас или через четверть часа! Никто не может притти мне на помощь! Наверное, уж полночь!
Как будто в ответ на эти слова, откуда-то донесся бой часов. Они звонили где-то неожиданно близко и громко в черной ночи. Оба невольно стали считать удары.
— Одиннадцать! — сказал комиссар. — Одиннадцать часов. До полуночи еще час. Пошли, Клуге, мы через пять минут будем на месте!
И он снова попытался взять Энно подруку.
Но Клуге опять вырвался с неожиданной силой: — Я уже сказал, что я ни шагу больше, ни одного шагу не сделаю!
Его голос сорвался от страха, так громко он крикнул. Испуганная болотная птица взлетела над камышами и снова тяжело опустилась.
— Не кричите так! — рассердился комиссар, — вы все озеро разбудите! — Потом сдержался: — Ну хорошо, отдохните минутку. Вы сейчас образумитесь. Сядем?
И он снова схватил Клуге за локоть. Энно сразмаху ударил по этой, протянувшейся к нему руке.
— Я не желаю, чтобы вы ко мне прикасались! Можете делать со мной, что хотите, но не смейте прикасаться!
Комиссар резко ответил: — Со мной не говорят таким тоном, Клуге! Кто вы? Просто трусливая, плюгавая, паршивая собачонка!
Комиссар тоже начинал нервничать.
— А вы? — закричал Клуге: — Кто вы? Убийца, вот кто, как подлец убиваете из-за угла!
Он сам испугался того, что сказал. И тут же забормотал: — Ах, простите меня, господин комиссар, я не то хотел сказать.
— Это все нервы… — отозвался комиссар, — вам нужно изменить образ жизни, Клуге, такой жизни ваши нервы не выдержат. Давайте-ка посидим вон там на лодочной пристани. Не тревожьтесь, я больше не притронусь к вам, раз вы так меня боитесь.
Они свернули к лодочной пристани.
Когда они вступили на мостки, доски заскрипели. — Еще несколько шагов, — уговаривал комиссар своего спутника. — Лучше всего сядем на самом конце. Люблю посидеть вот так, когда кругом только вода.
Однако Клуге снова заартачился, он только что вел себя так решительно и смело и вдруг захныкал: — Не пойду я дальше! Ах, пожалейте же меня, господин комиссар! Не топите меня! Я не умею плавать, говорю вам прямо! Я всегда так ужасно боялся воды! Я вам какой хотите протокол подпишу! Помогите! Помо…
Комиссар сгреб свою жертву и понес барахтающегося человека на дальний конец мостков. Лицо Энно он прижал к своей груди, прижал так крепко, что Клуге уже не мог больше кричать. Так отнес он его на конец мостков и подержал над самой водой.
Если ты еще раз заорешь, собака, я тебя швырну туда!
Из груди Клуге вырвалось отчаянное рыданье. — Я не буду больше кричать, — прошептал он. — Ах, я все равно пропал, бросьте меня туда! Я не могу больше выдержать… Комиссар посадил его на край мостков и сел рядом. Так, — сказал он. — А теперь, когда ты убедился, что я сейчас же могу швырнуть тебя в озеро, и все-таки не делаю этого, ты, надеюсь, поймешь, что я не убийца? Клуге пробормотал что-то. Его зубы громко стучали. Так, а теперь послушай, мне нужно кое-что тебе сказать. Насчет того человека, которого ты здесь в Шлахтензеее будто бы должен опознать, все, конечно, вранье.
— А зачем?..
— Подожди. Я знаю также, что ты никакого отношения к этой истории с открытками не имеешь, а насчет протокола — я думал, так будет лучше, я хотел дать моему начальству хоть какой-нибудь след, пока я поймаю настоящего преступника. Вышло не лучше, а хуже. Теперь они желают тебя заполучить, Энно, эти важные господа из СС, и они намерены тебя допросить по-своему, со всеми своими штучками. Они верят протоколу и считают, что ты или сам писал открытки или, во всяком случае, агент того, кто писал, и они из тебя это признание выжмут, они все, что захотят, из тебя своими допросами выжмут, они выдавят тебя, как лимон, а потом убьют или сначала судить будут, что выйдет одно на одно, только мучительство затянется еще па несколько недель.
Комиссар сделал паузу, и вконец устрашенный Энно, дрожа, прижался к тому, кого он только что назвал убийцей, словно ища у пего защиты.
Вы же знаете, что я тут ни при чем! — лепетал он, заикаясь, — истинный бог. Вы не можете меня отдать им, я же там не выдержу, я буду кричать…
— Непременно будешь кричать, — бесстрастно подтвердил комиссар, — но им наплевать, им это только удовольствие доставит. Знаешь, Клуге, они посадят тебя на табуретку, а прямо перед тобой поставят рефлектор страшной силы, и ты будешь все время смотреть на него, и изнемогать от жары и нестерпимого света. И при этом они непрерывно будут допрашивать тебя, они будут сменяться, но тебя никто не сменит, как бы ты не был измучен. А когда ты упадешь от усталости, они поднимут тебя пинками и ударами кнута и будут поить тебя соленой водой, а когда окажется, что все это не действует, они тебе на пальцах каждый суставчик вывернут. Они будут лить тебе на ноги серную кислоту.
— Перестаньте, прошу вас, перестаньте, не могу я этого слышать.
— Не только выслушать, но и вытерпеть придется, один день, два, три, пять дней, днем и ночью, и при этом тебя будут морить голодом, так что у тебя желудок сморщится, как стручок, и будет так болеть внутри и снаружи, что хоть помирай. Нет, они так легко не отпустят, если попался к ним в капкан, они…
— Нет, нет, нет! — кричал Энно, зажимая уши. — Я ничего не хочу больше слушать! Ни одного слова! Лучше тогда сейчас же умереть!
— Да, я тоже так думаю, — согласился комиссар. — Тогда лучше сейчас же умереть.
Между обоими воцарилось глубочайшее молчание… Затем маленький человечек Энно Клуге вдруг сказал, затрепетав: — Только в воду я не хочу…
— Нет, нет, — успокоительно отозвался комиссар. — Этого и не нужно, Клуге. Видите, я принес вам тут кое-что другое, видите, какой хорошенький пистолетик. Достаточно вам прижать его к виску, — не бойтесь, я буду держать вашу руку, чтобы она не дрожала — и потом чуть согнуть палец… Вы никакой боли не почувствуете и сразу очутитесь далеко-далеко от всех этих гонений и преследований и наконец обретете покой и мир…
— И свободу, — задумчиво добавил маленький человек, — это опять в точности как тогда, когда вы уговаривали меня насчет протокола, вы и тогда обещали мне свободу. А теперь это правда будет? Как ты думаешь?
Ну, конечно, Клуге. Это же единственная истинная свобода, о которой может быть речь по отношению к нам, людям. Да, я уже не смогу тебя еще раз поймать и мучить. Никто не сможет. Ты будешь оттуда надо всеми нами смеяться…
— А что будет потом, после покоя и мира? Что-нибудь еще будет? Потом? Как по-твоему?
— Не думаю, чтобы потом еще что-нибудь было… ни страшного суда, ни ада. Там будет только покой и мир.
А для чего же я тогда жил? Почему я так мучился? Я же ничего не сделал хорошего, я не дал ни одному человеку радости. Никогда я никого по-настоящему не любил.
Н-да, — заметил комиссар, — героем тебя не назовешь, Клуге. И ничего полезного ты тоже не сделал. Но охота тебе сейчас об этом раздумывать. Теперь уже, во всяком случае, поздно, сделаешь ли ты то, что я тебе предлагаю, или поедешь со мной в гестапо. Уверяю тебя, Клуге, через какой-нибудь час ты будешь на коленях молить, чтобы тебя пристрелили. Но пройдет много-много часов, прежде чем они тебя домучают до смерти.
Нет, нет, — сказал Энно Клуге. — К ним я не поеду. Дай-ка мне пистолет, — вот так, я верно держу?
— Да…
— А куда приставить? Вот тут к виску?
— Да…
— А потом положить палец вот сюда на гашетку? Я попробую осторожно, я еще не хочу… мне немного поговорить с тобой надо.
— Тебе совершенно нечего бояться, пистолет еще на предохранителе.
— Пойми, Эшерих, ты последний человек, с которым я говорю. Потом будет только покой и мир, и никогда уж, ни с одним человеком я не смогу поговорить.
Он зябко повел плечами.
— Если ты приставишь пистолет к виску и нажмешь гашетку, то тебя ждут потом только покой и свобода.
Энно близко наклонился к комиссару и прошептал: —3 Ты можешь обещать мне одно, только наверное, Эшерих?
— Да. В чем дело?
— Но только ты свое обещание сдержи.
— Если смогу, сдержу.
— Не дай мне соскользнуть в воду. Воды я боюсь. Оставь меня лежать тут, на сухой пристани.
— Ну конечно, это я тебе обещаю.
— Хорошо, дай мне на том свою руку.
— Вот.
— А ты меня не обманешь, Эшерих? Видишь ли, я просто жалкая мелкая мразь, и не так уж важно, обманут меня или нет. Но ты все-таки меня не обманешь?
— Наверняка не обману, Клуге!
— Дай мне еще раз пистолет, Эшерих, — а теперь ты спустил предохранитель?
— Нет, еще нет, только когда ты скажешь;
— Вот так — я правильно приставил? Да? Я уже почти, не чувствую, какое дуло холодное, я сам холодный, как дуло. Знаешь ты, что у меня есть жена и дети?
— Я даже говорил с твоей женой, Клуге.
— О! — Энно был так заинтересован, что сразу же опустил револьвер. — Она здесь в Берлине? Мне очень хотелось бы еще раз поговорить с ней.
— Нет, не в Берлине, — ответил комиссар, проклиная себя за то, что изменил своему основному правилу, — никогда не сообщать никаких сведений. Вот вам сразу же и результаты! — Она все еще под Руппином у родных. И лучше тебе уж не говорить с ней, Клуге.
Что же, она нехорошо обо мне отзывается?
Да, она плохо о тебе отзывается.
Жалко, — сказал человечек. — Жалко. В сущности, кик чудно, Эшерих. Я ведь просто тля, меня никто любить не может. А вот ненавидеть — многие меня ненавидят.
Не знаю, ненависть ли это у твоей жены, мне кажется, она хочет только, чтобы ты оставил ее в покое. Ты мешаешь ей…
— А что, пистолет еще на предохранителе, комиссар?
— Да, — ответил комиссар, изумленный тем, что Клуге, который за последние четверть часа как будто со-всем успокоился, вдруг опять так разволновался. — Да, пистолет на предохранителе. Какого чорта?!
Выстрел блеснул огнем, так близко от его глаз, что Эшерих, застонав, повалился на доски и, все еще чувствуя себя ослепшим, прижал руки к глазам.
А Клуге шептал ему на ухо: — Я же знал, что не на предохранителе! Опять ты хотел обмануть меня! А теперь ты у меня в руках, теперь я дам тебе твой покой и мир… — Он приложил пистолет ко лбу комиссара, он захихикал: — Чувствуешь, какой холодный? Это покой и мир, это лед, в котором мы будем похоронены на веки вечные…
Комиссар, кряхтя, поднялся. — Ты нарочно это сделал, Клуге? — сурово спросил он и с трудом открыл глаза, словно оторвав саднящие опаленные веки от ломивших глаз. Ему чудилось, что сидевший рядом с ним — просто черный комок — еще чернее ночи.
Да, нарочно, — захихикал тот. Это было покушение на убийство, — сказал ко-миссар.
По ты же сказал — пистолет на предохранителе! Комиссир наконец уверился, что с его глазами ничего не случилось.
— Я тебя сейчас в воду швырну, сволочь! И это будет только убийство при самозащите, — и он схватил человечка за плечо.
Нет, нет, пожалуйста нет! Пожалуйста! Я сделаю это, определенно сделаю. Только не в воду! Ты же мне по правде обещал…
Комиссар крепко держал его за плечо. — Ах, вздор! Без хныканья! Никогда у тебя мужества нехватит! В воду!
Два выстрела мгновенно последовали один за другим. Комиссар почувствовал, как тело Энно в ею руках обмякло, оно стало быстро оседать. Эшерих сделал было какое-то движение, когда мертвый Энно соскользнул с мостков. Руки комиссара словно хотели его удержать. Но он только пожал плечами.
Тело грузно шлепнулось в воду и сейчас же исчезло.
Так лучше, сказал себе Эшерих и облизнул пересохшие губы. Меньше улик…
Он постоял еще с минуту, не зная, столкнуть ли также в воду лежавший на мостках пистолет или нет. Затем так и оставил его. Медленно пошел он прочь от пристани, поднялся по береговому склону и направился к вокзалу.
Вокзал был уже заперт, последний поезд ушел. Комиссар хладнокровно решил прошагать пешком весь долгий путь до Берлина.
Опять раздался бой часов.
Полночь, подумал комиссар. Все-таки дело сделано. Полночь. Хотел бы я знать, как ему нравится его покой, очень хотел бы! Считает ли он, что его опять обманули? Мразь, маленькая, скулящая мразь!
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ.
ИГРА ОБЕРНУЛАСЬ ПРОТИВ КВАНГЕЛЕЙ
ГЛАВА 33
Трудель Хергезель
Хергезели поехали поездом из Эркнера в Берлин. Да, уже не существовало Трудель Бауман: упорная любовь Карла победила, они поженились, и теперь, в год бедствий 1942, Трудель была на пятом месяце беременности.
Вступив в брак, оба перестали работать на фабрике военного обмундирования; после тяжелой истории с Григолейтом и Еншем им было там не по себе. Он нанялся на химическую фабрику в Эркнере, а Трудель подрабатывала шитьем па дому. Воспоминание о поре их нелегальной деятельности вызывало в обоих чувство тайного стыда: оби они считали себя отступниками; вместе с тем, оба говорили себе, что для такой деятельности, которая требует полного отказа от своего «я», они не годятся. Теперь они жили только ради личного, домашнего счастья и заранее предвкушали радость иметь ребенка.
Когда они покинули Берлин и переехали в Эркнер, они предполагали, что будут жить там совершенно спокойно. Как и многие столичные жители, они воображали, будто взаимная слежка только в Берлине так невыносима, а в провинции, в маленьком городке, сохранилась еще какая-то добропорядочность. Но и им, подобно многим столичным жителям, пришлось убедиться на опыте, что доносы, подслушивание, добровольный сыск в маленьком городке и десять раз хуже, чем в столице. В маленьком городке нельзя затеряться в толпе, каждый виден со всех сторон, его личная жизнь быстро становится известной, разговоров с соседями почти невозможно избежать, а с тем, как такие разговоры извращаются, им уже не раз приходилось сталкиваться.
Ввиду того, что они не были членами национал-социалистской партии, при всяких сборах старались вносить как можно меньше, стремились жить уединенно и только для себя, охотнее сидели дома и читали, вместо того чтобы ходить на собрания, что Хергезель, со своими длинными, вечно растрепанными волосами и темным пылающим взором имел вид заправского социалиста и пацифиста (по мнению коричневой братии), а Трудель однажды заявила, что евреев нельзя не пожалеть, ввиду всего этого молодую пару очень скоро стали считать политически неблагонадежными, каждый их шаг был известен, о каждом их слове доносили куда следует.
Хергезели очень страдали от атмосферы, окружавшей их в Эркнере. Но они внушали себе, что это не беда и что с ними ничего не может приключиться, они же ничего враждебного против государства не делают. А думать каждый волен, как он хочет, говорили они, но им следовало бы знать, что в этом государстве человеку запрещается даже думать.
Поэтому они все чаще искали утешения в своей любви. Они походили на двух любящих во время наводнения: уносимые волнами, среди рушащихся домов и тонущей скотины, они крепко вцепились друг в друга и надеются, что благодаря своей любви избегнут общей гибели. Они еще не понимали, что в этой ополчившейся на весь мир Германии личное счастье уже давно упразднено и человеку некуда податься, ибо каждый немец лишь частица единой Германии и обязан нести бремя общей судьбы.
Хергезели расстались на Александерплац. Ей нужно было отнести работу на Малую Александерштрассе, а он хотел посмотреть детскую коляску, которую, согласно объявлению, предлагали в обмен. Они условились снова встретиться в обеденное время на вокзале, и каждый пошел своей дорогой. Трудель Хергезель, которой, после недомоганий первого времени, теперь, на пятом месяце, беременность давала только небывалое чувство уверенности в себе и счастья, торопливо свернула на Малую Александерштрассе и вошла в подъезд.
Впереди нее по лестнице поднимался какой-то мужчина. Она видела его только сзади, но тотчас, по характерной манере держать голову, по особенно прямой, словно негнущейся шее, долговязой фигуре и крутым плечам, узнала Отто Квангеля, отца ее бывшего жениха, человека, которому она некогда выдала тайну подпольной группы.
Невольно она пошла медленнее. Было ясно, что Квангель еще не заметил ее. Он поднимался неторопливыми, но ровными и решительными шагами. Она следовала за ним, отставая на десяток ступеней, готовая тут же остановиться, как только Квангель позвонит у одной из дверей этого дома, где помещался ряд контор. Но он не позвонил, и она увидела, как он остановился возле лестничного окна, вынул из кармана открытку и положил ее на подоконник. В этот миг его глаза встретились с глазами наблюдавшей за ним молодой женщины. Однако Квангель, если и узнал Трудель, то и виду не подал. Он прошел мимо и спустился вниз по лестнице, даже не взглянув на нее.
Едва он достиг следующего этажа, как она бросилась к окну и схватила открытку. Она прочла только первые слова: «Неужели вы до сих пор не поняли, что фюрер постыдно обманывал нас, когда он заявлял, будто Россия вооружается, чтобы напасть на Германию?»…
Тут Трудель поспешила вслед за Квангелем.
Она догнала его, когда он уже выходил на улицу, пошла рядом с ним вплотную и сказала: — Ты разве не узнал меня, отец? Ведь это я, Трудель, невеста твоего Оттхен.
Он повернул голову. Никогда ещо эта голова не казались ей такой сухой и птичьей. На миг ей подумалось, что он не захочет признать ее, но он коротко кивнул и сказал: А ты хороши выглядишь, девушка!
Да, — отозвалась она, и ее глаза засияли. — И я чувствую себя такой сильной и счастливой, как еще никогда в жизни. Я ведь замуж вышла. Ты не сердишься, отец?
— Что же тут сердиться? На твое замужество? Не будь дурочкой, Трудель, ты молодая, а уже скоро два года, как Оттохен умер. Нет, даже Анна не стала бы корить тебя, что ты вышла замуж, а она все еще каждый день думает о своем Оттохен.
— А что мама?
— Как всегда, Трудель, в точности как всегда. Для пас, стариков, жизнь уже не меняется.
— А все-таки! — сказала она и остановилась. — Все-таки! — Лицо ее стало очень серьезным. — Все-таки у нас много кой-чего изменилось. Помнишь, мы стояли с тобой в коридоре швейной фабрики под объявлением, где было написано про казнь? Ты тогда предостерегал меня…
— Я не знаю, о чем ты говоришь, Трудель. Старики многое забывают.
— А сегодня я предостерегаю тебя, отец, — продолжала она вполголоса, но с еще большей настойчивостью. — Я видела тебя, когда ты подбросил открытку на лестнице, эту страшную открытку, она у меня вот тут в сумке.
Он смотрел на нее, не отводя холодного взгляда, в котором как будто вдруг блеснуло недовольство.
Она прошептала: — Отец, ведь ты головой рискуешь. И другие могли тебя увидеть, не только я. Мать знает, что ты делаешь такие вещи? Ты часто это делаешь?
Он молчал очень долго, и она уже решила, что он не хочет отвечать. Но он сказал: — Ты же знаешь, Трудель, я ничего без матери не делаю.
— О! — воскликнула она, и слезы выступили у нее на глазах. — Этого-то я и боялась! Ты и маму погубишь!
— Мать потеряла сына! И она все еще страдает — не забывай, Трудель!
Ее щеки заалели, словно он в чем-то упрекнул ее. — Я не думаю, — пролепетала она, — чтобы Оттохен был доволен, если бы знал, что его мать пошла на такие дела.
— Каждый идет своей дорогой, Трудель, — холодно отозвался Отто Квангель. — Ты своей, а мы своей. Да, мы идем своей дорогой. — Он резко дернул головой — назад, потом вперед, словно клюющая птица. — А теперь, нам пора распрощаться. Желаю тебе счастья с твоим маленьким, Трудель. Я передам матери от тебя поклон — может быть.
И его уже не было подле нее.
Затем он еще раз вернулся. — Открытку, — сказал он, — ты не оставляй в сумке, — понимаешь? Положи куда-нибудь, как я. А мужу ты не скажешь ни слова об этом, обещай мне, Трудель!
Она тихонько кивнула и только посмотрела на него со страхом.
— И потом ты забудешь о нас. Ты все решительно забудешь насчет Квангелей; если ты меня еще когда-нибудь увидишь, ты меня не знаешь, понятно?.
И опять она молча кивнула.
— Ну, так желаю счастья, — повторил он и на этот раз действительно ушел, а ей хотелось еще так много сказать ему.
Когда Трудель подбросила открытку Отто Квангеля, она пережила все страхи преступника, который трепещет, что вот-вот его накроют. Она так и не решилась дочитать открытку до конца. Таким образом, трагическая судьба постигла и эту открытку Отто Квангеля, ее нашел близкий ему человек, и вместе с тем она тоже не выполнила своего назначения. Она тоже оказалась написанной зря, и у нашедшей ее было только одно желание — как можно скорее от нее отделаться.
Когда Трудель положила открытку на тот же самый подоконник, на который ее положил Отто Квангель (ей даже и в голову не пришла мысль о каком-нибудь другом месте), она торопливо взбежала по нескольким оставшимся ступеням и позвонила у двери той юридической конторы, секретарше которой она шила платье, — из украденного во Франции материала, присланного секретарше одним другом, состоявшим в зондердивизии.
Во время примерки Трудель бросало то в жар, то в холод, наконец в глазах у нее потемнело, и ей пришлось полежать в комнате адвоката — он был в суде, — а затем выпить чашку кофе, настоящего крепкого кофе (украденного в Голландии другим другом, состоявшим в эсэсовских частях).
Но в то время как весь персонал конторы заботливо хлопотал вокруг нее — о ее положении нетрудно было догадаться, — в это время Трудель Хергезель думала: он прав, я ни в коем случае не должна говорить об этом Карлу. Только бы маленькому не повредило, я так ужасно разволновалась.
Когда она наконец опять спустилась по лестнице, открытки на подоконнике уже не было. Трудель облегченно вздохнула, но чувство облегчения скоро исчезло. Она никак не могла отвлечься, она все вновь и вновь возвращалась к вопросу о том, кто же нашел открытку, испытал ли он такой же ужас, как она, и как он с открыткой поступил.
Она вернулась на вокзал уже не с таким легким сердцем, как пришла сюда. Ей, собственно, следовало сделать еще несколько покупок, но она была просто не в состоянии. Молодая женщина тихонько уселась в зале. Она жаждала только одного, чтобы Карл поскорее пришел. Когда Карл будет здесь, этот страх, казалось все еще сковывавший ее члены, пройдет; даже если она ему ничего не скажет, уже одно его присутствие прогонит этот страх.
Она улыбнулась и закрыла глаза. Хороший Карли, мой единственный Она заснула.
ГЛАВА 34