Полгода спустя. Комиссар Эшерих

 

Полгода спустя после получения первой открытки комиссар Эшерих стоял, поглаживая свои песочного цвета усы перед планом Берлина, на котором он отметил красными флажками те места, где были найдены открытки. В план было воткнуто сорок четыре флажка; из сорока _ восьми открыток, которые Квангели написали и подбросили за эти полгода, только четыре не попали в гестапо. Да и эти четыре едва ли переходили на заводах из рук в руки, как воображали Квангели, — нет, скорее всего их тут же, не успев прочитать, рвали на клочки, спускали в уборную или сжигали.

Открывается дверь, и входит начальник Эшериха, обергруппенфюрер СС Праль. — Хейль Гитлер, Эшерих! Ну, что это вы усы кусаете?

— Хейль Гитлер, господин обергруппенфюрер! Все нз-за этого писаки, из-за невидимки, как я его называю.

— Да ну? Почему же невидимка?

— Сам не знаю. Почему-то пришло в голову. Может быть, потому, что он, как привидение, неуловим.

— Ну, а как обстоят с ним дела?

— Гм, — протянул комиссар. Он опять задумчиво разглядывал план. — Судя по тому, как распространяются открытки, он должен жить где-то к северу от Александерплац, там их найдено больше всего. Однако восточный район и центр тоже порядком утыканы. Южный район совсем свободен, а в западной части, южнее Ноллендорфплац, найдены две, — туда он, вероятно, попал случайно.

— Говоря попросту: из плана пока еще ничего вывести нельзя! С ним мы далеко не уедем.

— Чуточку терпения; через полгода, если мой невидимка до тех пор на чем-нибудь не сорвется, план даст уже гораздо больше указаний.

— Через полгода! Да вы с ума сошли, Эшерих! Полгода еще эта скотина будет гулять на свободе и пакостить, а вы попрежнему будете преспокойно вкалывать свои флажки, и только!

— Наша работа требует терпения, господин обергруппенфюрер. Все равно как на охоте, стоишь и ждешь, пока на тебя зверь выбежит. Что поделаешь, приходится ждать. Пока зверь не появится, стрелять бесполезно. Но уж когда он появится, я выстрелю, будьте покойны!

— Эшерих, я только одно и слышу от вас: терпение! Вы как полагаете, у тех, что поважнее нас с вами, хватит терпения? Боюсь, как бы нам не всыпали, и здорово. Подумайте, за полгода к нам попало сорок четыре открытки, в среднем по две открытки в неделю, ведь это же от начальства не скроешь. Они меня спросят: «Ну, как? Еще не поймали? Почему не поймали? А что же вы делаете?» Флажки вкалываем, да в потолок поплевываем, отвечу я. Ну, мне и всыпят как следует и прикажут в течение двух недель изловить этого человека.

Комиссар Эшерих усмехнулся в свои песочные усы. — Ну, а тогда вы мне всыплете, господин обергруппенфюрер, и отдадите приказ изловить этого человека в течение одной недели!

— Ну, что вы, как дурак, гогочете, Эшерих! Из-за такого случая, если он, скажем, до Гиммлера дойдет, можно себе всю карьеру изгадить; пожалуй, настанет такой день, когда мы оба будем сидеть в заксенхаузеновском концлагере и грустно вспоминать о той счастливой поре, когда вкалывали красные флажки.

— Не беспокойтесь, господин обергруппенфюрер! Я старый криминалист и знаю, здесь ничего другого не придумаешь: надо ждать. Пусть эти умники предложат, как обойти моего невидимку. Но они, конечно, сами не знают.

— Эшерих, подумайте, ведь если к нам попали сорок четыре, значит, по крайней мере столько же, а может и больше сотни таких открыток гуляют сейчас по Берлину, сеют недовольство, подстрекают к саботажу. Нельзя же сидеть сложа руки!

— Сто открыток! — рассмеялся Эшерих. — Да вы немецкого народа не знаете, господин обергруппенфюрер! Прошу прощения, господин обергруппенфюрер, право же, я не то хотел сказать, как-то с языка сорвалось! Разумеется, господин обергруппенфюрер, вы отлично знаете немецкий народ, вероятно, лучше меня, но люди сейчас так запуганы. Все сдают открытки — больше десятка ни в коем случае нет в обращении!

Гневно сверкнув глазами в ответ на вырвавшееся у Эшериха обидное замечание (эти криминалисты упрямы как ослы и держат себя чересчур фамильярно!) и наставительно подняв руку, обергруппенфюрер сказал: — Но и десяток уже много! Даже одна — много! Все до единой должны быть изъяты из обращения! Эшерих, вы должны его поймать — и незамедлительно!

Комиссар молча стоял перед ним. Он упорно глядел на носки до блеска начищенных сапог обергруппенфюрера, задумчиво поглаживал усы и упрямо молчал.

— Да что же вы молчите, как воды в рот набрали! — накинулся на него Праль. — Ведь я отлично знаю, о чем вы думаете. Вы думаете, что я тоже из тех умников, которые умеют распекать, а дельный совет дать не могут.

Краснеть комиссар Эшерих уже давно разучился. Но застигнутый врасплох, ибо Праль разгадал его тайные мысли, он был очень близок к тому, чтобы покраснеть, конечно, в доступной ему мере. И смущен он был тоже, чего уже давно с ним не случалось.

Обергруппенфюрер Праль отлично это заметил. Он сказал, повеселев: — Ну, я-то уж вас, во всяком случае, смущать не собираюсь, Эшерих! И добрых советов не собираюсь вам давать. Сами знаете, я не криминалист, я сюда только прикомандирован. Но разъясните-ка мне все поподробнее. На днях мне обязательно придется доложить об этом деле, так хотелось бы быть в курсе. Никто не видел этого человека, когда он подбрасывал открытки?

— Никто.

— А жильцов в тех домах, где были найдены открытки, не опрашивали, нет ли на кого подозрений?

— Подозрений? Да подозрений сколько угодно. Все теперь друг друга подозревают. Но обычно это либо наговоры по злобе на соседа, либо добровольное шпионство из любви к искусству, либо зуд к доносам. Нет, таким путем на след не нападешь!

— А те, кто находил открытки? Все вне подозрений?

— Вне подозрений? — Эшерих скривил рот. — Господи боже мой, господин обергруппенфюрер, теперь каждый на подозрении. — И, бросив быстрый взгляд на лицо начальника, прибавил: — Или никто. Но мы тщательно, не раз и не два прощупали многих из тех, кто подобрал открытки. С автором открыток у них никаких связей нет.

Обергруппенфюрер вздохнул. — Жаль, что вы не пошли в пасторы, Эшерих! Из вас вышел бы прекрасный утешитель, — сказал он. — Значит, остаются открытки. Ну, а тут есть какие-либо указания?

— Скудные, весьма скудные, — сказал Эшерих. — Нет, зачем в пасторы, но скажу вам правду, господин обергруппенфюрер! После первого его промаха с единственным сыном я думал, он выдает себя с головой. Но он хитер.

— Послушайте, Эшерих, — вдруг воскликнул Праль, — а вы не думаете, что это может быть женщина? Мне это вот сейчас в голову пришло, когда вы о единственном сыне упомянули.

Пораженный, комиссар минутку смотрел на своего начальника. Он подумал, затем сказал, сокрушенно покачав головой: — Это исключено, господин обергруппенфюрер. Этот пункт я считаю абсолютно установленным. Мой невидимка — вдовец или во всяком случае человек, живущий совершенно одиноко. Будь тут замешана женщина, какие-нибудь разговоры обязательно пошли бы. Подумайте: полгода, столько ни одна женщина не выдержит!

— Ну, а если это мать, потерявшая единственного сына?

— Все равно не вытерпит. Она-то как раз и не вытерпит! — решительно заявил Эшерих. — У кого горе, тот ищет утешения, а чтобы тебя утешили, надо рассказать свое горе. Нет, о женщине и речи быть не может. Тут один единственный человек, и он умеет молчать.

 

— Я уже сказал: вы настоящий пастор! Ну, а еще какие указания?

— Скудные, господин обергруппенфюрер, весьма скудные. По всей вероятности он скуп или у него вышли какие-то неприятности из-за кампании зимней помощи. Что бы ни было написано в открытках, а одного наставления он ни разу еще не позабыл: ничего не давайте на зимнюю помощь!

— Ну, Эшерих, если разыскивать в Берлине человека по тому признаку, что он не хочет выкладывать деньги на зимнюю помощь…

— Я же вам говорю. Очень скудные указания. Очень мало.

— Ну, а еще?

Комиссар пожал плечами. — Мало, вернее сказать, никаких, — ответил он. — С некоторой вероятностью можно, пожалуй, предположить, что он не имеет строго определенной работы, открытки были найдены в самое различное время от восьми утра до девяти вечера. А так как мой невидимка избирает дома, где на лестницах толчется много народу, то надо думать, что открытки были найдены вскоре после того, как он их подбросил. Еще что? Рабочий, мало писавший в жизни, но хорошо грамотный, редко делает орфографические ошибки, обороты речи правильные…

Эшерих замолчал, оба довольно долго молчали, рассеянно глядя на карту, утыканную красными флажками.

Затем обергруппенфюрер Праль сказал: — Твердый орех, Эшерих. Обоим нам не по зубам.

Комиссар попытался его утешить. — Нет такого ореха, чтоб нельзя было раскусить! Не раскусили зубами — расщелкаем щипцами!

— Как бы при этом палец не прищемить, Эшерих!

— Немножко терпения, господин обергруппенфюрер, немножко терпения.

— Только бы у господ начальников терпения хватило, а за мной дело не станет, Эшерих. Ну, пораскиньте мозгами, Эшерих, может, что-нибудь поумней придумаете вместо этого дурацкого ожидания. Хейль Гитлер, Эшерих!

— Хейль Гитлер, господин обергруппенфюрер! Оставшись один, комиссар Энгерих еще некоторое время смотрел на карту, задумчиво поглаживая бесцветные усы. Дело обстояло не совсем так, как он хотел в том уверить своего начальника. Этот случай задел за живое даже такого видавшего виды криминалиста, как он. Он заинтересовался этим немым, к сожалению, пока еще совершенно загадочным для него автором открыток, который, не щадя головы, но в то же время и очень осторожно, очень умно и обдуманно вступил в заведомо* неравную борьбу. Вначале дело невидимки было для комиссара Эшериха таким же, как все прочие. Потом оно расшевелило его. Ему во что бы то ни стало загорелось найти этого человека, который жил, как и он, где-то тут в Берлине, загорелось столкнуться с ним лицом к лицу, увидеть этого невидимку, который неизменно каждый понедельник, самое позднее вторник утром, с аккуратностью автомата выкладывал две-три открытки к нему на стол.

Эшерих уже давно потерял то терпение, которое только что так настоятельно рекомендовал обергуппенфюреру. Эшерих выслеживал зверя, — этот старый криминалист по натуре был охотник, страсть к охоте сидела у него в крови. Он выслеживал людей, как охотник выслеживает зверя. Его не трогало, что цель всякой охоты — будь то охота за зверем или за человеком — убийство. И если зверю суждена такая смерть, то суждена она и человеку, раз он пишет подобные открытки. Эшерих уже давно и без советов обергруппенфюрера ломал голову над тем, как поскорее добраться до невидимки. Но он не видел других путей, оставалось только запастись терпением. Нельзя же было из-за таких пустяков поднимать на ноги всю берлинскую полицию, производить обыски во всех домах подряд, не говоря уже о той панике, которую это вызвало бы в городе. Оставалось только одно — запастись терпением…

Зато уж если запасешься терпением — обязательно что-нибудь случится. Это уж обязательно: или преступник сам даст промах, или случайность его подведет. Вот и приходилось рассчитывать на одно из двух — или на случайность или на промах. Не то, так другое, и если не всегда, то почти всегда. В данном случае Эшерих надеялся на «обязательно» — без «почти». Он был захвачен, по-настоящему захвачен. В сущности, его совершенно не интересовало то, что он обезвредит преступника. Как уже сказано, Эшерих был охотником по призванию. Его манило не вкусное жаркое, а самый процесс охоты. Он знал, что как только зверь будет пойман, иначе говоря — преступник захвачен и полностью уличен в преступлении, — в то же мгновение он потеряет всякий интерес к этому делу. Зверь убит, человек сидит под следствием, — охота окончена. Выходи на новую!

Эшерих отвел от карты тусклые глаза. Теперь он сидит за столом и медленно и задумчиво жует бутерброды. Звонок по телефону, он не сразу берет трубку. Равнодушно слушает:

— Говорит полицейский участок Франкфуртераллэ. Комиссар Эшерих?

— У аппарата.

— Вам поручено дело: неизвестная открытка.

— Да. Что случилось? Не тяните, пожалуйста!

— Мы почти уверены, что поймали распространителя открыток.

— На месте преступления?

— Как будто. Он, конечно, отрицает.

— Где он?

— Пока еще у нас в участке.

— Держите его у себя, через десять минут я буду у вас. И больше не допрашивать! Оставить его в покое! Я сам хочу с ним говорить. Понятно?

— Слушаюсь, господин комиссар!

— Сейчас приеду!

Минутку комиссар Эшерих стоял неподвижно у телефона. Так он и знал, надо было только запастись терпением!

Он поспешил на первый допрос распространителя открыток.

 

ГЛАВА 22

Полгода спустя. Энно Клуге

 

Рабочий, специалист по точной механике, Энно Клуге сидел в приемной у врача, с нетерпением ожидая своей очереди. Тут же ожидало еще человек тридцать — сорок. Медицинская сестра, находившаяся в состоянии перманентного раздражения, только что вызвала номер 18, а Энно был 29. Ждать оставалось еще больше часа, а ему дозарезу надо было в кабачок «Второй заезд».

Энно Клуге не сиделось. Он отлично знал, что уйти без врачебной справки никак нельзя, на фабрике неприятностей не оберешься. Но и ждать дольше тоже не годится, он опоздает поставить на лошадь.

От нетерпения он принялся ходить по приемной. Но здесь слишком тесно, на него ворчат. Тогда он выходит в переднюю, сестра, увидав это, раздраженно предлагает ему вернуться в приемную, и он спрашивает, где уборная.

Она очень нелюбезно указывает уборную и решает подождать, пока он выйдет. Но тут раз за разом звонят, она встречает новых пациентов № 43, 44, 45, ей надо записывать данные, заполнять карточки, ставить печать на справках о болезни.

И так с утра до вечера. Она устала до полусмерти, врач устал до полусмерти, — уже который месяц не может она совладать со своей раздражительностью; нервы вечно напряжены, она просто возненавидела этот непрекращающийся поток пациентов, от которых весь день нет покоя; уже в восемь утра, когда приходишь, стоят они терпеливо у двери, и вечером в десять еще торчат в приемной, отравляя А без того душный воздух: всё симулянты, уклоняющиеся от работы, уклоняющиеся от фронта, люди, пытающиеся словчить и по врачебной справке получить продуктов побольше или получше. Все они норовят в кусты, а тебе нельзя, ты стой и крепись и не вздумай болеть (разве врачу одному справиться?), да еще будь любезной с этими симулянтами, а они везде понатопчут, наплюют, все загадят! В уборной всегда набросано окурков.

Тут она вспоминает непоседливого больного, которому она перед тем указала уборную. Уж, конечно, засел там и курит. Она вскакивает, выбегает в переднюю, дергает дверь.

— Занято! — раздается оттуда.

— Долго вы еще сидеть будете! — злобно шипит она. — Ночевать, что ли, собрались? Другим тоже в уборную надо! — И бросает вдогонку прошмыгнувшему мимо нее Клуге: — Так я и знала, опять накурено! Скажу господину доктору, какой вы больной! Вот тогда увидите!

Обескураженный, Энно Клуге стоит в приемной, прислонившись к стене, — пока он уходил, его стул заняли. Врач за это время дошел до номера 22. Повидимому, бессмысленно ждать дольше. Эта чортова кукла, чего доброго, и в самом деле наговорит врачу, и тот не даст справки. А тогда что? Тогда на фабрике такой крик пойдет, что только держись! Уже четвертый день не выходит он на работу, — с них, подлецов, станется, и в самом деле отправят в штрафную роту или в концлагерь. Справка о болезни ему нужна дозарезу. Надо еще подождать, раз уж он столько прождал. У других врачей тоже полно, просидишь до ночи, а этот по крайней мере, говорят, легко выдает справки. Видно, уж не удастся ему сегодня поставить на лошадь, ну, что же, обойдутся сегодня скачки без Энно, ничего не поделаешь…

Он покашливает, стоя у стены, такой тщедушный, заморенный, просто сказать, никудышный. После взбучки, полученной от эсэсовца Перзике, он до сих пор еще не оправился как следует. С работой у него, правда, через несколько дней наладилось, хотя руки все еще не приобрели былой ловкости. Теперь он разве что посредственный рабочий. Прежняя сноровка утеряна навсегда, утеряна и репутация хорошего работника.

Возможно, потому и работал он спустя рукава, а возможно и потому, что вообще потерял вкус к работе. Он не видел в ней смысла и цели. К чему мучиться, когда и без нее можно отлично прожить! Работать на войну? Пусть сами воюют сколько влезет, а его эта чортова война не интересует. Вот послали бы всех своих откормленных главарей на фронт, тогда бы война быстро кончилась!

Но вопрос о смысле работы не так уж интересовал Энно. Дело в том, что с некоторых пор он мог опять существовать без работы. Да, он не устоял, он сам это сознает, опять пошел к женщинам, сперва к Тутти, а по-, том к Лотте, и обе выказали полную готовность временно приютить этого тщедушного, ласкового заморыша. А как только свяжешься с бабами, всякой регулярной работе конец.

Нет, уж если задумал работать, надо было оставаться в гостинице, в своем тесном номере, а работу с женщиной никак не совместить. Это было возможно с одной только Эвой — и Энно Клуге опять сделал попытку пристроиться у жены. Но он узнал от фрау Геш, что Эва уехала. Геш получила от нее письмо, она жила где-то под Руппином у родственников. Ключи от квартиры были, правда, у Геш, но чтобы отдать их Энно и речи быть не может. Кто аккуратно высылал квартирную плату — он или жена? Ну, значит, жена и хозяйка квартиры, а не он! И так уже из-за него ей одно беспокойство, а тут еще в квартиру пусти!

Впрочем, если он так предан жене, так не мешало бы ему сходить на почту. Оттуда уже несколько раз присылали за фрау Клуге, а недавно принесли еще повестку из нацистской партии на какой-то там суд. Пришлось отправить обратно с отметкой «адресат выбыл неизвестно куда». «А на почту сходить не мешает. Верно, там фрау Клуге еще что-то причитается.»

Мысль о том, что жене что-то причитается, все время зудила Энно; в конце концов, он законный муж, — причитается Эве, значит, причитается и ему. Но этот шаг оказался неудачным. На почте его взяли в оборот. Должно быть, Эва чем-то здорово досадила нацистам, начальство кипело на нее злобой. Теперь он уже не отстаивал своих законных супружеских прав, — напротив, всячески настаивал на том, что живет в разводе с Эвой и ничего о ней не знает.

В конце концов его отпустили. Ну, что взять с такого плюгавого слюнтяя, который каждую минуту готов захныкать и дрожит при первом окрике. Итак, его отпустили, велели убираться и в случае, если он увидит жену, послать ее сюда в почтовое отделение. А еще лучше, пусть просто даст им знать, а они сами примут меры.

Возвращаясь к Лотте, Энно Клуге уже опять посмеивался. Так, значит, и Эва запуталась, удрала куда-то под Руппин к родственникам, и глаз в Берлин не кажет! Настолько-то у Энно ума хватило, чтобы не проговориться на почте, куда уехала Эва. Небось, он не глупее Геш. Он оставлял себе лазейку на тот крайний случай, если в Берлине окончательно не повезет, тогда надо будет поехать к Эве, может быть, все-таки приютит. Постесняется прогнать при родственниках, сдержится. Эва еще считается с людским мнением и доброй славой. В конце концов можно припугнуть ее подвигами Карлемана; никогда она не допустит, чтобы об этом узнали ее родные, лучше пойдет на уступки.

Лазейка на крайний случай, если в самом деле некуда будет деться. Пока у него была еще Лотта. Она действительно хорошая женщина, вот только рта ни на минуту не закрывает да имеет плохую привычку мужчин в дом водить. Тогда приходится полночи, а то и всю ночь торчать на кухне — и на следующий день опять ничего не выходит с работой.

Теперь он никогда не работал по-настоящему и знал, что и дальше не будет. Но, может быть, война кончится скорее, чем думают, а до тех пор он уж как-нибудь продержится. И вот, он постепенно опять стал лодырничать и прогуливать. Мастер багровел от злости при одном его виде. Потом его опять отчитало начальство, но на этот раз выговор подействовал ненадолго. Энно Клуге отлично все видел, рабочих рук нехватало, так легко его не рассчитают.

А тут он прогулял три дня подряд. Познакомился с вдовушкой, уже не первой молодости, но все же это не чета его прежним приятельницам. Начать с того, что у нее был зоомагазин около Кэнигстор, и дела шли неплохо! Она продавала и птиц, и рыб, и собак, торговала и кормом, и ошейниками, и песком, и консервами для собак и мучными червями. Держала черепах, древесных лягушек, саламандр, кошек… Действительно, прибыльное дело, и сама была женщина энергичная, деловая женщина.

Он выдал себя за вдовца, уверил ее, что Энно его фамилия, она стала звать его Гэнсхен. У этой женщины он вполне мог надеяться на успех, он отлично это понял за те три прогульных дня, что помогал ей в лавке. Ей как раз должен был прийтись по вкусу такой щупленький мужчина, жаждущий, чтобы его приласкали. Она была в том возрасте, когда женщина начинает подумывать, как бы не остаться на старости лет без спутника жизни. Она, конечно, предложит пожениться, ну, это тоже можно будет как-нибудь уладить. В конце концов время теперь военное, при венчании не особенно присматриваются к документам, а из-за Эвы беспокоиться нечего. Эва рада будет раз и навсегда от него отделаться, она болтать не станет!

Им овладевает жгучее желание окончательно развязаться с фабрикой. Теперь, после трехдневного ничем не оправданного прогула, придется ему волей-неволей разыграть больного. Тогда уж, правда, лучше заболеть по всей форме. А вовремя болезни наладить как следует отношения с вдовой Хете Гэберле. Теперь ему все опостылело у Лотты, он не выносил уже ни этой безалаберной жизни, ни ее болтовни, ни ее мужчин, а главное, ее нежностей, когда она напьется. Нет, через три-четыре недели надо стать женатым человеком и начать жить солидно, по-семейному! Врач и должен был помочь ему в этом.

Вызвали еще только № 24, раньше чем через полчаса очередь до него не дойдет. Совершенно машинально шагает он через ноги сидящих и опять выходит в прихожую. Пусть сестра ругается, но еще одну папироску в клозете он выкурит. Ему везет, незаметно проходит он в уборную, но не успел он еще как следует затянуться, а эта мегера уже снова дверь дергает.

— Опять в уборной! Опять курите! — кричит она. — Я наверное знаю, что это вы! Ну, поскорей выходите, или прикажете позвать доктора?

Как она кричит, как противно кричит! Лучше не спорить, он всегда предпочитает не спорить и уступить. Покорно отправляется он в приемную, ни слова не говорит в свое оправдание. Там он опять прислоняется к стене и ждет, когда очередь дойдет до него. Наговорит эта чортова кукла врачу, ох, наговорит!

Сестра прогнала запуганного Энно Клуге на его место, теперь она идет обратно через прихожую. Хорошо она его отчитала!

Вдруг она видит на полу, недалеко от почтового ящика, открытку. Пять минут тому назад, когда она отворяла дверь последнему пациенту, открытки здесь не было, в этом она уверена. И звонка она не слыхала, да и вообще в этот час почты не бывает.

Все это мелькнуло в голове у сестры пока она нагибалась за открыткой, но спустя некоторое время она уже была вполне уверена, что и раньше, когда открытки не было еще у нее в руках, когда она еще и не подозревала, что это за открытка, что уже тогда этот пронырливый, непоседливый человечек показался ей подозрительным.

Она взглянула на открытку, прочитала несколько слов и в сильном волнении бросилась к врачу в кабинет. — Господин доктор! Господин доктор! Посмотрите, что я у нас в прихожей нашла!

Она врывается во время осмотра, настаивает, чтобы доктор отправил не успевшего одеться пациента в соседнюю комнату, и только после этого дает врачу открытку. Ей не терпится, пока он дочитает до конца. Она тут же сообщает ему свои подозрения.

— Только этот плюгавый непоседа и мог быть, никто другой! С первого же раза он мне не понравился, взгляд у него какой-то вороватый и совесть не чиста, ни минуты спокойно не посидит, все в прихожую бегал, два раза я его из уборной выгоняла! Когда второй раз выгнала, тут-то я и нашла открытку в прихожей на полу. С лестницы ее бросить никак не могли, слишком далеко она от почтового ящика лежала! Господин доктор, позвоните сейчас же в полицию, пока он не улизнул! Ох, господи, а что если он уже ушел, пойду погляжу…

С этими словами она выскакивает из кабинета, не закрыв за собой дверь.

Врач стоит в кабинете, держит открытку в руке. Ему чрезвычайно неприятно, ведь надо же, чтоб как раз у него на приеме случилась такая история. Еще слава богу, открытку нашла сестра, и он может доказать, что уже два часа никуда не выходил из кабинета. Она права, лучше сейчас же позвонить в полицию. Он ищет в телефонной книжке номер полицейского участка.

Сестра заглядывает в открытую дверь. — Он еще тут, господин доктор, — шепчет она. — Он, конечно, думает, что так легче отвести от себя подозрение. Но я совершенно уверена…

— Хорошо, — прерывает доктор взволнованную сестру. — Закройте, пожалуйста, дверь, я сейчас позвоню в полицию.

Он сообщает о случившемся, получает указание во что бы то ни стало задержать этого человека, пока не пришлют кого-нибудь из участка, передает эти указания сестре, говорит, чтобы она немедленно позвала его, если тот человек захочет уйти, и снова садится за письменный стол. Нет, продолжать прием невозможно, он слишком взволнован. Надо же, чтоб это случилось с ним, именно с ним! Совести у этого писаки нет, так людей подводит! Не думает о неприятностях, которые может навлечь такая открытка!

На самом деле, только этой открытки ему нехватало! Придет полиция, чего доброго заподозрят его, сделают в квартире обыск, и, хотя потом и выяснится, что подозрения неосновательны, все же в комнате для прислуги найдут…

Врач встает, надо бы хоть предупредить ее…

И опять садится. Ну, кто его заподозрит? Да кроме того, если ее и найдут, так она его экономка, что и из документов явствует. Все это сто раз обдумано и взвешено с тех пор, как год тому назад он был вынужден развестись с женой-еврейкой — под нажимом нацистов. Он сделал это, уступая ее просьбам, чтобы хоть детям обеспечить сносное существование. Затем, переехав на другую квартиру, он взял свою прежнюю жену в экономки, достав ей фальшивые документы. Собственно, ничего не могло случиться, она была не очень типичной еврейкой…

Чортова открытка! Надо же ей было к нему попасть! Но, наверно, она всюду, куда ни попадет, вызывает страх и ужас. Время настало такое, что нет человека, которому бы нечего было скрывать!

А что если такие открытки нарочно подбрасывают тем, кто не надежен, чтобы выяснить, как они себя будут вести? А что если за ним уже давно ведется слежка, и это только один из способов выяснить, не скомпрометирует ли он себя чем-нибудь.

Он, во всяком случае, поступил правильно. Через пять минут после того как открытка была найдена, известил полицию. И даже может указать человека, на которого падает подозрение, возможно ни в чем неповинного бедного малого. Ну, это уж не его дело, пусть как хочет выкручивается! Главное, самому не пострадать.

И хотя такие рассуждения отчасти успокоили его, он все же встал и быстро, привычным движением впрыснул себе на всякий случай небольшую дозу морфия. Морфий даст ему возможность встретить этих господ, уже направляющихся сюда, должным образом, спокойно и, даже если хотите, с несколько скучающим видом. Небольшая доза морфия — это средство, к которому он часто прибегал после своего позора, как он до сих пор в душе именовал развод с женой. Он еще не стал морфинистом, до этого не дошло, бывает, пять, шесть дней обходится без морфия, но когда на жизненном пути возникают неприятности, а теперь, во время войны, неприятностей с каждым днем становится все больше, тогда он прибегает к морфию. Только морфий и спасает, без такого искусственного средства нервы не выдерживают. Да, пока он еще не морфинист. Но он на верном пути к этому. Ах, поскорее бы кончилась война, чтоб можно было уехать из этой злосчастной страны! За границей он удовольствовался бы самым скромным ассистентским местом.

Через несколько минут бледный, слегка утомленный, врач встречает двух господ из полицейского участка. Один, в форме вахмистра, прислан только затем, чтоб сторожить у входной двери. Он сейчас же сменяет сестру.

Другой — в штатском, сотрудник уголовного розыска Шредер; они проходят в кабинет; и там врач отдает открытку. Показания? Ну, какие собственно могут быть показания, он больше двух часов без перерыва принимал пациентов, не то двадцать, не то двадцать пять человек подряд. Но сейчас он позовет сестру.

Приходит сестра, а у нее богатый материал для показаний. Очень богатый. Она изображает этого проныру, этого непоседу, как она его окрестила, с ненавистью, совершенно непонятной, так как вся вина его только в том, что он два раза ходил в уборную курить. Врач внимательно следит за ней, как она дает показания, возбужденно, срывающимся от волнения голосом. Он думает: надо будет обратить серьезное внимание на ее базедовизм. Болезнь все усиливается. В таком возбуждении, в каком она сейчас, ее, собственно, уже нельзя считать вполне вменяемой.

Сотрудник уголовного розыска Шредер как будто думает приблизительно то же. Он прерывает ее показания: — Благодарю вас! Пока что этих сведений вполне достаточно. Теперь, фрейлейн, будьте добры указать, на каком месте в прихожей лежала открытка. Но, пожалуйста, поточнее!

Сестра кладет открытку на пол на такое место, куда ее как будто никак нельзя было бросить через отверстие в почтовом ящике. Но Шредер вместе с вахмистром до тех пор забрасывают в щель открытку, пока она не попадает почти на то самое место, которое указала сестра. Сантиметров десять нехватает…

— А может быть, она лежала здесь, фрейлейн? — спрашивает Шредер.

Сестра явно возмущена тем, что эксперимент с открыткой удался. — Нет, так близко от двери открытка никак не могла лежать! — решительно заявляет она. — Скорее еще дальше в передней, чем я показала. Теперь мне кажется, что она лежала у самого стула. — И она указывает место на полу, еще на полметра дальше от почтового ящика. — Я почти уверена, что задела за стул, поднимая открытку.

— Так-так-так, — говорит сотрудник и холодно разглядывает свирепую женщину. В душе он перечеркивает все ее показания. Истеричка, думает он, просто ей мужика нехватает. Ну, да оно и понятно, все на фронте, и физиономией она не вышла.

Он вслух обращается к доктору: — А теперь я хотел бы минуты три посидеть у вас в приемной, как самый обычный пациент, и сперва приглядеться к господину, на которого падает подозрение, чтобы он не знал, кто я. Это, я думаю, возможно?

— Ну, разумеется, возможно. Фрейлейн Кизов скажет вам, где он сидит.

— Где стоит! — сердито возражает сестра. — Разве такой посидит! Он скорей всем ноги отдавит! Его нечистая совесть мучает! Этот проныра…

— В таком случае, где он стоит? — опять перебивает ее Шредер и на этот раз не очень вежливо.

— Раньше стоял возле зеркала у окна, — отвечает она с обиженным видом. — А где он теперь, этого я, конечно, сказать не могу, ведь он минутки не постоит спокойно!

— Неважно, я найду его, — заявляет сотрудник Шредер. — Вы же мне его описали.

И он проходит в приемную.

Там царит некоторое возбуждение. Уже двадцать минут не вызывали к доктору пациентов — сколько еще сидеть прикажете! Будто у людей теперь только и забот, что у врачей в приемных дежурить. Верно, доктор принимает с другого хода частных пациентов, которые много платят, а застрахованные сиди и жди, пока в глазах не потемнеет! Но таковы все врачи, поверьте мне, уважаемый, куда угодно пойдите, всюду одно и то же! Деньги всюду любят.

Разговоры о корыстолюбии врачей становятся все оживленнее, а Шредер тем временем молча разглядывает нужного ему человека. Он сразу узнал его. Совсем он не такой непоседливый и не такой пронырливый, как описала его сестра. Он спокойно стоит все на том же месте у зеркала и не принимает участия в общем разговоре. Он как будто даже и не слушает, что говорят вокруг, а обычно это делают все, чтобы скоротать скучные часы ожидания. Как-то тупо и с какой-то опаской глядит он на всех. Простой рабочий, решает Шредер. Нет, пожалуй, побольше, руки, должно быть, искусные, видно, что рабочий, но не на физической работе. Костюм и пальто содержит в порядке, а все-таки никак не скрыть, что они очень поношены. Нет, судя по тону открытки, не такого человека представляешь. У того язык энергичный, а тут вдруг этакий озабоченный кролик…

Но Шредеру хорошо известно, что люди часто не то, чем кажутся. А показания сестры звучат так веско, что дело, во всяком случае, надо расследовать. Автор открыток, видно, у начальства в печенке сидит, совсем недавно опять пришел приказ с надписью: «Секретно! Совершенно секретно!», требующий, если будут обнаружены хоть малейшие следы этого дела, тут же принять самые энергичные меры.

Хорошо бы чего-нибудь добиться! думает Шредер. Давно пора мне повышение получить.

Пациенты так обозлены ожиданием, что не замечают Шредера, а он тем временем подходит к плюгавому заморышу у зеркала, хлопает его по плечу и говорит: — Выйдем-ка на минутку в переднюю. Мне вас кое о чем спросить надо.

Покорно следует за ним Энно Клуге, он всегда покорно следует приказаниям. Но когда он уже сделал несколько шагов за незнакомым господином, на него нападает страх: что это значит? Что ему от меня нужно? Очень уж он на полицейского смахивает и говорит совсем, как полицейский. Что нужно от меня уголовному розыску? Я же ничего не сделал!

И тут же он вспоминает о попытке грабежа у фрау Розенталь. Так и есть, Боркхаузен засыпался и выдал его. И страх его все растет: тогда ночью он побожился, что не скажет, и теперь, если скажешь, так тот верзила эсэсовец возьмет тебя в оборот и задаст жару, только на этот раз, пожалуй, похуже! Надо молчать, а будешь молчать, полицейский в работу возьмет, у него живо заговоришь. И так пропадешь, и этак пропадешь. Ох, страх какой!

В прихожей четверо людей впиваются в него глазами, но он их не видит, он видит только полицейский мундир шуцмана, теперь он уверен, что боялся не зря, что и так и этак ему пропадать.

И страх придает Энно Клуге свойства, которых у него обычно нет — решительность, силу и быстроту. Он толкает шуцмана на остолбеневшего от удивления Шредера, который не ждал от этого заморыша подобной прыти, мчится мимо доктора и сестры, распахивает входную дверь, и вот он на лестнице…

Но вслед ему раздается свисток, — где ему тягаться с длинноногим молодым шуцманом. Тот догоняет его на нижних ступеньках и здоровым ударом валит наземь, так что у того в глазах темнеет. Когда же Энно приходит в себя, шуцман обращается к нему с любезной улыбкой: — Ну-ка, протяни лапку! Я тебе браслетку подарю. Теперь на прогулку вместе пойдем, а?

Стальные наручники защелкиваются, и вот он уже подымается по лестнице, на этот раз в сопровождении молчаливого мрачного Шредера и весело посмеивающегося шуцмана, для которого такой плюгавый бегун одно развлеченье.

Войдя наверх, они проходят в кабинет врача, мимо пациентов, которые собрались в прихожей, позабыв свою досаду на затянувшееся ожидание в приемной врача, потому что всякий арест возбуждает интерес, а этот человек, по словам медицинской сестры, политический, коммунист, таких людей не жалко, поделом им. Сестру сотрудник уголовного розыска тут же выставляет из кабинета, врачу же разрешается остаться, и тот слышит, как Шредер говорит: — Так, сынок, прежде всего, присядь-ка на стул и отдохни малость после того, как побегал. Тебя, я вижу, вконец загоняли! Вахмистр, снимите с господина наручники. Он больше не собирается убегать, верно?

— Нет, нет, — уверяет совсем обескураженный Энно Клуге, и слезы уже капают у него из глаз.

— Да я б тебе этого и не посоветовал. В следующий раз пиф-паф! А стрелять я, сынок, умею! — сотрудник Шредер упорно называет Клуге сынком, хотя тот лет на двадцать старше его. — Ну, не плачь! Не такие уж ты страшные дела натворил, верно?

— Ничего я не натворил! — сквозь слезы лепечет Энно Клуге. — Ровно ничего!

— Ну, конечно же, сынок! — поддакивает Шредер. — То-то ты и улепетываешь, как заяц, при одном виде полицейского мундира! Доктор, нет ли у вас тут чего под рукой, каких-нибудь капель, а то он, бедный, совсем раскис.

Теперь, когда доктор чувствует, что для него лично всякая опасность миновала, ему от всего сердца жаль этого никудышного человечка. Видно, неудачник, пасующий при первом затруднении. Доктору очень хочется впрыснуть ему морфий, самую незначительную дозу. Но он не решается, из-за сотрудника уголовного розыска. Лучше дать брому…

Но Энно Клуге, не дождавшись, пока порошок растворится в воде, говорит: — Ничего мне не надо. Ничего я не приму. Еще отравите. Лучше уж я во всем признаюсь…

— Вот и отлично! — говорит Шредер. — Я так и знал, что ты у меня умник! Ну, рассказывай…

И Энно Клуге утирает слезы и начинает рассказывать…

За минуту до этого он плакал самыми настоящими слезами, просто нервы не выдержали. Но думать даже самые настоящие слезы не мешают — в этом он убедился за свою многолетнюю практику в обхождении с женщинами. Словом, он все обдумал и пришел к тому выводу, что очень уж невероятно, чтоб его арестовали в приемной врача за грабеж. Если они его на самом деле выследили, то арестовали бы на улице или в подъезде, для этого им не требовалось манежить его два часа в приемной…

Нет, тут, конечно, нет ни малейшей связи с грабежом у фрау Розенталь. Верно, тут какая-то ошибка, и Энно чувствует, что здесь не обошлось без гадюки сестры.

Но все дело в том, что он дал тягу, и теперь ему никак не убедить полицейского, что во всем виноваты его слабые нервы, что он теряет всякое самообладание при виде полицейского мундира. Никогда тот ему не поверит. Значит, надо сознаться в чем-то, что звучало бы правдоподобно и допускало возможность проверки, и он даже знает, в чем. Правда, говорить об этом ему мало улыбается, хорошего это в дальнейшем не сулит, но если выбирать из двух зол, то такое признание все же меньшее зло.

Итак, раз уж ему предложено все рассказать, он вытирает слезы и, более или менее успокоившись, начинает рассказывать о своей работе на фабрике, о том, что он много болел, что начальство на него зло и грозится отправить его либо в концлагерь, либо в штрафную роту. Само собой разумеется, Энно Клуге ничего не рассказывает о своей нелюбви к работе, но он полагает, что сотрудник уголовного розыска это и сам смекнет.

И в этом он прав, тот отлично смекнул, что за тип Энно Клуге.

— И вот, как я вас увидел, господин комиссар, да еще и полицейский мундир господина вахмистра, — я ведь для того у доктора сидел, чтобы выпросить справку о болезни, — я и подумал: допрыгался, заберут тебя, голубчика, в концлагерь, тут я и дал тягу…

— Так-так-так, — говорит Шредер, — так-так-так! — Минутку он думает, затем продолжает: — Только сдается мне, сынок, сейчас ты не очень-то веришь, что мы здесь по этому делу.

— Пожалуй, что и так, — соглашается Клуге.

— А почему, сынок, не веришь?

— Да потому, что гораздо проще было взять меня на работе или по месту жительства.

— Значит, у тебя и местожительство есть, сынок?

— Ну, разумеется, господин комиссар. У меня жена на почте служит, законная жена. Два сына на фронте, один в Польше в эсэсовских частях. У меня и документы при себе, я вам все, что говорил, доказать могу, и где проживаю, и где работаю.

И Энно Клуге достает захватанный, потертый бумажник и начинает рыться в документах.

— Документы ты пока что спрячь, сынок, — отклоняет его намерение Шредер. — Успеется…

Он погружается в раздумье, и вокруг наступает тишина.

Врач, сидящий за письменным столом, начинает спешно писать. Может быть, представится возможность сунуть справку о болезни этому бедняге, которого все время трясет от новых страхов. Он жаловался на печень, ну, что ж, пусть будет печень. Времена сейчас такие, что надо помогать друг другу, если только есть к тому хоть малейшая возможность.

— Что вы, доктор, пишете? — спрашивает Шредер, внезапно пробуждаясь от раздумья.

— Историю болезни, — объясняет врач. — Я хочу использовать время, в приемной еще куча народа.

— Правильно, доктор, — говорит Шредер и встает. Решение принято. — Больше мы вас задерживать не будем. — История, рассказанная Энно Клуге, правдоподобна, по всей вероятности, это даже подлинная правда, но Шредер никак не может отделаться от ощущения, что за этой историей еще что-то кроется, арестованный чего-то не договаривает. — Ну, пойдем, сынок! Проводишь нас немножко? Нет, не до Алекса, только до нашего участка. Я охотно с тобой еще потолкую, сынок, мальчик ты бойкий, а задерживать дядю доктора дольше невежливо. — Затем он обращается к шуцману: — Наручников не надо, он и так пойдет, он у нас пай-мальчик, умник. Хейль Гитлер, господин доктор, и большое спасибо!

Они уже у самой двери, сейчас уйдут. Но тут Шредер вдруг вытаскивает из кармана открытку, открытку, написанную Квангелем, подносит ее к самому лицу Энно Клуге и строго приказывает: — Ну-ка, сынок, прочти, что здесь написано! Но только быстро, без запинок, единым духом!

Он говорит это совсем на манер полицейских…

Но уже по одному тому, как Клуге берет открытку, как он таращит глаза с бессмысленным видом, как начинает читать по складам: «Немцы, не забывайте! Началось с присоединения Австрии. Затем последовали Судеты и Чехословакия. Нападения на Польшу, Бельгию, Голландию…» — уж по одному этому сотрудник уголовного розыска почти с уверенностью может сказать: этот человек никогда не держал в руках данной открытки, никогда не читал того, что в ней написано, уж не говоря о том, что он не мог ее написать — на это у него ума нехватит.

Сердито вырывает он открытку из рук Энно Клуге, коротко говорит «хейль Гитлер!» и вместе с шуцманом и арестованным выходит из кабинета.

Медленно рвет доктор приготовленную для Энно справку. Так ему и не удалось сунуть ее этому Клуге. Жаль! Да вряд ли она бы ему и помогла. Возможно, что этот человек, столь мало приспособленный к трудностям теперешней жизни, обречен на гибель, возможно, что никакая помощь извне его не спасет, потому что сам он внутренне так неустойчив.

Жаль…

 

ГЛАВА 23

Допрос

 

Если сотрудник уголовного розыска при всей его уверенности, что Энно Клуге непричастен ни к писанию, ни к распространению открыток, — если сотрудник в своем донесении комиссару Эшериху по телефону и намекнул, будто распространителем этих воззваний, вероятно, все-таки является Клуге, то сделал он это по той единственной причине, что осмотрительный подчиненный никогда не предвосхищает выводов своего начальника. Ведь против Энно — веские показания медицинской сестры фрейлен Кизов, а уж там — обоснованы они или нет — пусть решает сам господин комиссар.

Если обоснованы — значит, сотрудник способный малый, и благосклонность комиссара ему обеспечена. Если не обоснованы — значит, комиссар умнее Шредера, а такое превосходство начальнического ума куда выгоднее для подчиненного, чем его собственная сообразительность.

— Ну как? — спросил длинный пепельно-серый Эшерих, входя деревянной походкой в помещение участка. — Ну как, коллега Шредер? Где же ваша добыча?

— В последней камере слева, господин комиссар.

— Невидимка сознался?

— Кто? Невидимка? Ах да, понимаю! Нет, господин комиссар, но после нашего телефонного разговора, я, конечно, сейчас же приказал отвести его в камеру.

— Правильно! — похвалил сотрудника комиссар. — А что ему известно насчет открыток?

— Я, — осторожно начал Шредер, — заставил его прочесть вслух найденную открытку, то есть начало.

— Впечатление?

— Я бы не хотел предрешать заранее, господин комиссар, — отозвался помощник.

— Что это вы робеете, коллега Шредер! Впечатление?

— Во всяком случае мне кажется маловероятным, чтобы эти открытки писал он.

— Отчего?

— Недалек. Кроме того, страшно запуган. Комиссар недовольно провел рукой по усам песочного цвета: — Недалек, страшно запуган, — повторил он. — Ну, мой невидимка умен и нисколько не запуган. Отчего же вы решили, что поймали, кого следует? Выкладывайте!

Шредер повиновался. Он прежде всего повторил показания медицинской сестры, подчеркнул и попытку к бегству: — Я не мог поступить иначе, — господин комиссар. После полученных мною распоряжений, я должен был задержать его.

— Правильно, коллега Шредер. Совершенно правильно. Я бы тоже так сделал.

Это сообщение несколько подняло дух Эшериха. Оно звучало утешительнее, чем «недалек» и «страшно запуган». Может быть, попался один из распространителей открыток, хотя до сих пор комиссар и считал твердо установленным, что у невидимки соучастников не было.

— Вы его документы просматривали?

— Вот лежат. В общем они подтверждают то, что и он говорит. У меня такое впечатление, господин комиссар, что это типичный лодырь, — боязнь фронта, нежелание работать, и на скачках играет… Я нашел у него целую пачку беговых бюллетеней и подсчетов. А затем — довольно обычные письма от всяких бабенок, словом, такой тип, понимаете, господин комиссар. Хотя ему уже под пятьдесят.

— Хорошо, хорошо, — согласился комиссар, однако, решив про себя, что совсем не хорошо. Тот, кто пишет или распространяет подобные открытки, не будет возиться с бабами. Это совершенно ясно. Его ожившие было надежды снова померкли. Но тут Эшерих вспомнил о своем начальнике, обергруппенфюрере Прале, и о еще более высоких начальниках, вплоть до Гиммлера. В ближайшие же дни Эшериху солоно от них придется, если не будет найдено никакого следа. А здесь все-таки был след, во всяком случае имелись налицо серьезные показания и подозрительные действия. По этому следу можно итти, если даже в глубине души и считаешь его не совсем верным. Все-таки выигрываешь время и получаешь новую возможность терпеливо ждать. И притом — никому никакого ущерба. Разве может итти в счет такой тип!

Эшерих встал. — Пойду-ка я загляну в камеры, Шредер. Дайте мне эту последнюю открытку и подождите здесь.

Комиссар ступал беззвучно, он крепко сжимал в руке ключи, чтобы они не звякали. Осторожно открыл он глазок и заглянул в камеру.

Арестованный сидел на табурете. Он подпер голову рукой, его взгляд был устремлен на дверь. Казалось, он смотрит прямо в подстерегающий глаз комиссара. Однако выражение его лица показывало, что он ничего не видит. Он не вздрогнул, когда глазок открылся, и на лице его не появилось той напряженности, какая бывает обычно у человека, почуявшего, что за ним наблюдают.

Наоборот, он смотрел перед собой просто так, — даже не задумчиво, а скорее дремотно, охваченный унылыми предчувствиями.

И комиссар у глазка тут же понял: нет, невидимка — не этот, этот даже не соучастник. Здесь просто ошибка, какими бы вескими ни были показания и подозрительным поведение.

Однако Эшерих вспомнил опять о своих начальниках, он пожевал кончики усов, он принялся обдумывать, как бы затянуть это дело возможно дольше, пока наконец не станет ясно, что захвачен вовсе не тот. Но и компрометировать себя тоже не следует.

Он решительно распахнул дверь камеры и вошел. Услышав скрежет замка, арестованный вздрогнул, сначала уставился, оторопев, на вошедшего, затем сделал попытку подняться.

Однако комиссар тотчас усадил его обратно.

— Сидите, сидите, господин Клуге. В наши годы вскакивать уже не так легко.

Он рассмеялся, и Клуге тоже улыбнулся, просто из вежливости, и притом довольно жалобно.

Комиссар опустил койку и сел: — Так вот, господин Клуге, — сказал он и внимательно посмотрел в бледное лицо арестованного — с безвольным подбородком, красным, необычайно толстогубым ртом, и водянистыми, беспрерывно мигающими глазами.

— Так вот, господин Клуге, а теперь расскажите-ка, что у вас на душе. Я — комиссар Эшерих из тайной государственной полиции. — И он продолжал успокоительно, видя, что Энно при одном упоминании о государственной полиции испуганно отпрянул. — Пугаться вам совершенно нечего, мы не людоеды и детей не кушаем. А ведь вы всего навсего ребенок, я вижу…

От этих участливых ноток, прозвучавших в голосе комиссара, глаза Клуге сейчас же снова налились слезами. Лицо его скривилось, мышцы начали судорожно подергиваться.

— Ну! Ну! — сказал Эшерих и положил свою руку на руку сидевшего перед ним человечка. — Дела ведь не так уж плохи? Или все-таки плохи?

— Все пропало! — воскликнул Энно Клуге с отчаянием. — Я засыпался! Мне надо было итти на работу, а у меня нет справки о болезни. И теперь я сижу здесь, и теперь они меня отправят в концлагерь, а там мне сейчас же труба, я и двух недель не выдержу.

— Ну что вы! — сказал комиссар, словно опять обращаясь к ребенку: — Насчет вашей фабрики мы уладим. Если мы кого-нибудь задерживаем и потом выясняется, что это порядочный человек, мы принимаем все меры к тому, чтобы из-за нас он не потерпел никакого ущерба. Вы же порядочный малый, господин Клуге, верно?

Лицо Клуге снова задергалось, затем он решил все же кое в чем признаться этому симпатичному человеку. — Они считают, что я недостаточно работаю!

— Ну, а как вы сами полагаете, господин Клуге, на ваш взгляд — вы достаточно работаете или нет?

Клуге что-то обдумывал: — Я то и дело болею, — жалобно сказал он. — А они говорят — теперь не время болеть.

— Но вы же не всегда больны? А когда вы не больны, тогда вы добросовестно работаете? Как вы считаете, господин Клуге?

И Клуге снова решился. — Ах боже мой, господин комиссар, — заныл он, — ведь за мной бабы ужас как бегают!

Комиссар соболезнующе покачал головой, словно соглашаясь с тем, что да, это действительно очень плохо.

Клуге только посмотрел на него с бледной улыбкой, обрадованный тем, что этот человек понимает его.

— Да, — сказал комиссар, — а как у вас обстоит дело с заработком?

— Я иной раз немножко играю на скачках, — сознался Клуге. — Не так, чтобы часто, или на большие суммы. Ну, самое большее на пять марок, когда лошадь верная… клянусь вам, господин комиссар!

— А чем же вы платите? Откуда вы деньги берете, господин Клуге, на игру и на женщин — раз вы работаете немного?

— Но ведь женщины меня содержат, господин комиссар! — отвечал Клуге, даже слегка обиженный столь полным отсутствием понимания. Он самодовольно улыбнулся. — За мою преданность, — добавил он.

В эту минуту комиссар окончательно отказался от подозрения в том, что Энно Клуге имеет хотя бы отдаленную связь с открытками и их распространением. Этот Клуге на такое дело просто неспособен, не такой он человек. Однако допросить его комиссар все-таки обязан, ведь нужно же составить протокол допроса, протокол для господ начальников, чтобы они наконец успокоились; протокол, с помощью которого можно было бы держать Клуге на подозрении и который давал бы основания для дальнейших мероприятий против него.

Поэтому он извлек открытку из кармана, положил ее перед Клуге и сказал совершенно равнодушным тоном: — Вы знаете эту открытку, господин Клуге?

— Да, — необдуманно выпалил было Энно Клуге, но затем, вздрогнув от испуга, поправился: — То есть, конечно, нет. Меня заставили только что прочитать ее, то есть начало. А так я ее совсем не знаю. Истинный бог, господин комиссар!

— Ладно, ладно, — недоверчиво протянул Эшерих. — Послушайте, господин Клуге, уж если мы насчет таких важных дел, как ваши прогулы и концлагерь, договорились, и я даже обещал сам лично пойти к вашему начальству и все там утрясти, так относительно такого пустяка, как эта открытка, мы, конечно, столкуемся.

— Я никакого отношения к ней не имею, совершенно никакого, господин комиссар!

— Я же не утверждаю, — продолжал комиссар, ничуть не тронутый этими заверениями, — я же не утверждаю, как мой коллега, что это вы пишете открытки, и не собираюсь, как он, во что бы то ни стало тащить вас в трибунал, а затем — и голову долой, господин Клуге.

Человечек содрогнулся, и его лицо стало землисто-серым.

— Нет, — успокоительно сказал комиссар и опять положил руку на руку Энно. — Нет, я не считаю, что открытки сочиняли вы, но то, что вы подозрительно долго толклись там, и затем ваша тревога, ваше бегство — причем на все это есть надежные свидетели — нет, господин Клуге, уж лучше скажите правду. Мне бы не хотелось, чтобы вы сами себя подвели!

— Открытку подбросили снаружи, господин комиссар. Я не имею к ней никакого отношения. Истинный бог, господин комиссар!

— Ее никак не Могли подбросить снаружи — туда, где она лежала! И за пять минут ее там еще не было, медицинская сестра готова присягу дать. А вы в это время ходили в уборную. Или вы будете уверять меня, что еще кто-нибудь уходил из приемной в клозет?

— Нет, не думаю, господин комиссар. Нет, определенно нет. Если речь идет о каких-нибудь пяти минутах, тогда определенно нет. Мне уже давно хотелось покурить, и я поэтому следил, не идет ли кто в уборную.

— Ну вот! — сказал комиссар, видимо очень довольный. — Вы же сами соглашаетесь: только вы, вы один, могли положить открытку в прихожей!

Клуге уставился на него, снова выпучив полные ужаса глаза.

— Итак, после того, как вы сами сознались…

— Ни в чем я не сознавался, ни в чем! Я только сказал, что за последние пять минут никто до меня не выходил в уборную!

Клуге почти выкрикнул это.

— Лй-яй-яй! — сказал комиссар и неодобрительно покачал головой. — Не захотите же вы взять обратно признание, которое только что сделали, для этого вы все-таки человек слишком благоразумный! Ведь мне пришлось бы это обстоятельство также занести в протокол, а подобные штуки, господин Клуге, выглядят не очень красиво.

Клуге с отчаянием продолжал смотреть на него. — Я ни в чем не сознавался, — беззвучно пролепетал он.

— Ну, на этот счет мы с вами сговоримся, — заметил Эшерих. — А теперь скажите мне вот что: кто дал вам открытку, чтобы вы ее подсунули? Кто это — хороший знакомый, друг, или к вам обратился кто-то на улице и заплатил за это несколько марок?

— Ничего подобного! — снова крикнул Клуге. — Я ее и в руках-то не держал, эту открытку, я ее в глаза не видел, пока ваш коллега не дал мне ее!

— Ай-яй-яй! Господин Клуге! Вы же перед тем сами признали, что открытка лежала в прихожей.

— Ничего я не признал! Я не то говорил!

— Нет, — сказал Эшерих, он погладил усы, и точно: стер рукой улыбку. Ом уже вошел во вкус и с большим удовольствием заставлял эту трусливую, скулящую собачонку танцовать перед ним на задних лапках. Протокол все-таки выйдет ничего себе — с вескими уликами — прямо для начальников. — Нет, — продолжал он. — В такой форме вы не говорили. Но вы сказали, что один вы могли там положить открытку, никого, кроме вас, там не было, а это ведь одно и то же.

Энно продолжал смотреть на него, широко раскрыв глаза. Затем вдруг угрюмо буркнул: — Этого я тоже не говорил. И потом в уборную могли пойти и другие люди, не только из приемной.

Он снова сел, так как перед тем, взволнованный несправедливыми обвинениями, вскочил с места.

— Но теперь я больше ни слова не скажу. Я требую защитника. И никакого протокола тоже не подпишу.

— Ай-яй-яй! — повторил Эшерих. — Разве я уже просил вас, господин Клуге, чтобы вы подписали протокол? Разве я записал хоть одно ваше показание? Мы ведь беседуем с вами как старые друзья, и что мы тут говорим, решительно никого не касается.

Он встал и распахнул дверь камеры.

— Смотрите, в коридоре никого нет, никто не слушает. А вы чините мне трудности из-за какой-то дурацкой открытки! Видите ли, я лично не придаю этой открытке никакого значения. Надо быть просто идиотом, чтобы написать ее. Но раз медицинская сестра и мой коллега подняли из-за нее такой шум, я вынужден расследовать дело! Не валяйте дурака, господин Клуге, заявите просто-напросто: мне ее дал на Франкфуртераллэ какой-то господин; он, мол, хочет подшутить над врачом, сказал он мне, и десять марок заплатил за это. Сознайтесь, ведь у вас в кармане очутилась совсем новенькая бумажка в десять марок, я же видел ее. Так вот, если вы все это мне сейчас расскажете, значит, вы свой человек, значит, у нас с вами не будет никаких трудностей, и я могу спокойно уйти домой.

— А я? Куда я пойду? В тюрьму! И голову долой! Нет, нет, господин комиссар, такого показания я ни за что не дам.

— Вы? Куда вы пойдете, когда я пойду домой? Да вы тоже пойдете домой, неужели вы до сих пор не поняли? Вы будете свободны, и так и этак, — я отпущу вас…

— Верно, господин комиссар? Истинный бог? И я смогу уйти без всяких показаний? Без протокола?

— Ну, конечно, господин Клуге, да вы сейчас же, сию минуту можете уйти. Об одном только подумайте еще раз, прежде чём уходить…

И он слегка коснулся плеча взволнованного человечка, вскочившего и уже повернувшегося к двери.

— Видите ли, ваши дела на фабрике я берусь уладить, это одолжение я вам сделаю. Я обещал и слово сдержу. Но подумайте немножко и обо мне, господин Клуге. Подумайте обо всех тех неприятностях, которые мне устроят мои коллеги, если я отпущу вас на все четыре стороны. Они насплетничают моему начальству, и у меня могут быть большие неприятности. Говоря по совести, вам следовало бы, господин Клуге, все-таки подписать показание относительно этого человека на Франкфуртераллэ, вы тут решительно ничем не рискуете, ведь его невозможно разыскать. Так что, господин Клуге…

Подобным настойчивым и вкрадчивым уговорам Энно Клуге никогда и раньше не умел противиться. В нерешительности стоял он перед комиссаром. Свобода манила, с фабрикой тоже все улаживалось, если только он не рассердит этого человека. А он смертельно боялся, как бы ему не рассердить симпатичного комиссара. Ведь иначе комиссар будет и дальше копаться в этой истории и в один прекрасный день все-таки заставит Энно сознаться относительно ограбления квартиры Розентальши. А тогда Энно Клуге погиб, ведь эсэсовец Перзике…

Конечно, он может оказать комиссару одолжение, что тут такого? Открытка просто вздор, что-то политическое, а он никогда не лез в политику, он ничего в этом деле не смыслит. А прохожего с Франкфуртераллэ действительно не найдут, оттого что его просто не существует, да, надо оказать комиссару эту услугу и подписать протокол.

Однако врожденная осторожность и боязливость опять удержали его: — Хорошо, я подпишу, — сказал он, — а вдруг вы все-таки не выпустите меня на свободу?

— Ай-яй-яй! — воскликнул комиссар Эшерих, видя, что победа уже все равно что одержана. — Из-за какой-то дрянной открытки… И потом, вы оказали бы мне одолжение. Даю вам мое честное слово, господин Клуге, как комиссар и как человек, подпишите протокол, и вы сейчас же будете свободны.

— А если я не подпишу?

— Вы, все равно, свободны!

Энно Клуге решился. — Так значит я подпишу, господин комиссар, чтобы у вас не было неприятностей, и потом я ведь тоже должен оказать вам услугу. Ну, а насчет моей фабрики вы не забудете?

— Все будет сделано сегодня же, господин Клуге! Сегодня же! Завтра вы там не надолго покажетесь, и потом бросьте вы вообще эти дурацкие больничные листы! Один день прогула, допустим — раз в неделю, и никто вам слова не скажет после того, как я с ними переговорю. Это вас устраивает, господин Клуге?

— Ну, конечно, я вам очень благодарен, господин комиссар.

Разговаривая, они дошли по тюремному коридору до канцелярии, где сидел сотрудник Шредер, ожидая с тревогой, чем кончится допрос, и уже заранее покорившись своей судьбе, если что-нибудь все же будет установлено. Когда они вошли, он вскочил.

— Ну, Шредер, — сказал комиссар улыбаясь и кивая на Клуге, который стоял подле него перепуганный и жалкий, ибо полицейский опять бросил на него грозный взгляд. — Вот вам наш друг Энно. Он сейчас сознался мне, что открытку в прихожей у доктора он подбросил! Он получил ее от некоего господина на Франкфуртераллэ.

Из груди Шредера вырвалось подобие стона. — Чорт возьми! — сказал он. — Но он же совсем не…

— А теперь, — продолжал комиссар, не слушая, — теперь мы вдвоем напишем протокольчик, и потом господин Клуге отправится домой. Он свободен. Так, господин Клуге, или не так?

— Да, — ответствовал Клуге, но едва слышно, ибо присутствие полицейского вызвало в нем новые сомнения и страхи.

Шредер стоял, совершенно оторопев: ведь не Клуге подбросил открытку, ни в каком случае не он, это совершенно ясно! И все-таки Клуге готов подписать обратное!

Ну и лиса же этот Эшерих! Каким образом он добился такой штуки? Шредер вынужден был сказать себе, — и не без тайной зависти, — что ему за Эшерихом не угнаться; и после такого признания он вдобавок еще отпускает этого малого на свободу. Ни понять, ни проникнуть в это невозможно! Уж кажется и сам не промах, а всегда найдутся люди, похитрей тебя!

— Слушайте, коллега, — сказал Эшерих, вполне насладившись растерянностью Шредера. — Вы могли бы, собственно, вместо меня сейчас же сходить в управление.

— Слушаюсь, господин комиссар!

— Вы знаете, я веду дело этого — как его… Ах да, это дело невидимки. Вы помните, коллега?

Их взгляды встретились, и они поняли друг друга.

— Итак, господин Шредер, вы пойдете вместо меня в управление и передадите коллеге Линке, — да вы присядьте, господин Клуге, извините, мне нужно сказать коллеге несколько слов.

Он направился вместе с помощником к двери. — Потребуйте там двух агентов. Пусть немедленно явятся два дельных сыщика. С той минуты, как Клуге выйдет отсюда, за ним нужно будет следить непрерывно. Сообщать о его местонахождении каждые два-три часа, как удается, по телефону мне в гестапо. Пароль — невидимка. Покажите обоим этого Клуге, пусть они сменяются. И доложите мне, когда сыщики будут здесь. Тогда я выпущу зайчика на волю.

— Все будет сделано, господин комиссар. Хейль Гитлер!

Дверь захлопнулась, Шредер исчез. Комиссар сел рядом с Энно Клуге и заметил: — Ну, от него мы отделались! Его вам, верно, не очень приятно видеть, господин Клуге?

— Вас приятнее, господии комиссар!

— Вы заметили, как он рот раскрыл, когда услышал, что я отпускаю вас на свободу? Воображаю, как он бесится! Оттого-то я его и отослал, он мне для нашего протокольчика совершенно не нужен. Все время бы мешал. Я даже машинистки не вызову, лучше сам напишу эти несколько строк. Ведь это просто уговор между нами, чтобы у меня было какое-нибудь оправдание перед начальством — по какой причине я отпустил вас!

И успокоив таким образом свою робкую жертву, он взялся за перо и начал писать. Иногда он произносил громко и отчетливо вслух то, что писал (если только он действительно писал то, что произносил вслух, а относительно столь прожженного следователя, каким был Эшерих, этого никак нельзя было сказать с уверенностью), иногда лишь бормотал себе под нас. Клуге не очень-то понимал, что говорит комиссар. Он видел одно — вышло не пять-шесть строк, а три, почти четыре странички. Но в данную минуту его интересовало даже не это, а интересовало одно, — действительно ли он сейчас будет свободен. Он взглянул на дверь. Быстро на что-то решившись, он встал, подошел к ней и слегка приоткрыл…

— Клуге! — прозвучал позади него голос комиссара, но отнюдь не повелительно. — Господин Клуге, прошу вас!

— Да? — отозвался Клуге, обернувшись, — значит мне все-таки нельзя уйти! — Он боязливо улыбнулся.

Комиссар с улыбкой посмотрел на него. — Видите Клуге, вас опять смущает что-то, а ведь мы договорились! И вы мне твердо обещали! Ну что же, выходит, я зря трудился… — Он решительно отложил ручку. — Отчего вы не уходите, Клуге? — правда, я теперь вижу, что вы человек, который не держит своего слова. Так уходите, я знаю, вы не подпишете! Что ж, пожалуйста…

И, таким образом, комиссар добился того, что Энно Клуге все-таки подписал протокол. Да, Клуге даже не потребовал, чтобы ему предварительно громко и отчетливо зачитали его. Он подписал вслепую.

— А теперь мне можно уйти, господин комиссар?

— Разумеется. И большое спасибо, господин Клуге, вы молодец. До свиданья. Но, конечно, лучше не здесь, лучше не в этом месте. Ах, еще одну минутку, господин Клуге…

— Значит, я все-таки не могу уйти? В лице Клуге снова что-то задрожало.

— Ну, конечно, можете. Вы мне опять не доверяете? Какой же вы недоверчивый, господин Клуге! Но я полагаю, что вы хотели бы получить обратно свои деньги и документы? Вот видите! Давайте-ка посмотрим, все ли тут в порядке, господин Клуге…

И они занялись проверкой: рабочая книжка, военный билет, метрика, брачное свидетельство…

— Зачем собственно вы таскаете с собой все эти бумажки, Клуге? Вдруг вы потеряете их?

… Справка из полиции, четыре конверта от заработной платы…

— Зарабатываете вы немного, господин Клуге! Ах да, верно, я вижу, вы работаете только два-три дня в неделю, вы, лежебока!..

… Три письма…

— Да нет, оставьте, я ими нисколько не интересуюсь!.. Тридцать семь государственных марок кредитками и шестьдесят пять пфенингов серебром…

— Видите, вот и бумажка в десять марок, которую вы получили от того господина, ее я пожалуй лучше приобщу к делу. Но подождите, с какой же стати вам терпеть убыток, я вместо нее дам вам от себя десять марок…

Так комиссар тянул до той минуты, пока снова не вошел сотрудник Шредер. — Приказ выполнен, господин комиссар. Мне поручено доложить вам, что комиссар Линке также хотел бы переговорить с вами относительно дела невидимки.

— Хорошо, хорошо. Большое спасибо, коллега. Да, мы здесь кончили. Значит, до свиданья, господин Клуге. Шредер, покажите-ка господину Клуге, как выйти. Господин Шредер проведет вас через канцелярию. Еще раз до свиданья, господин Клуге. Насчет фабрики я не забуду. Нет, нет! Хейль Гитлер!

— Ну, не обижайтесь на нас, господин Клуге, — говорил Шредер, стоя на Франкфуртераллэ и пожимая руку Энно. — Вы знаете, профессия — это профессия, приходится иной раз быть грубоватым! Но я ведь сейчас же приказал снять с вас наручники. А боль от тумака, который вам дал вахмистр, наверно стала полегче?

— Совсем прошла. И я все понимаю… Извините меня за те хлопоты, которые я вам доставил, господин комиссар.

— Ну, тогда хейль Гитлер, господин Клуге!

И тщедушный человечек, Энно Клуге, засеменил прочь. Он бежал через людскую толпу на Франкфуртераллэ прямо-таки рысью, а сотрудник Шредер смотрел ему вслед. Затем, удостоверившись, что два приставленных к Энно шпика действительно неотступно идут за ним, удовлетворенно кивнул и возвратился в полицейский участок.

 

ГЛАВА 24