Глава 12 На другой лад
Убийца номер три взрослых американцев. У Большинство не придает диабету особого значения: все внимание перетягивают на себя два первых — болезни сердца и рак. Но диабет — не только убийца номер три, это еще и основная причина слепоты и ампутации конечностей во взрослом возрасте. И он означал еще одну радикальную перемену в жизни для нас обоих, но особенно для Трейи: инъекции инсулина, невероятно строгая диета, постоянные замеры уровня глюкозы в крови, необходимость все время носить с собой кусочек сахара на случай инсулинового шока. Еще одна волна, которую нам предстояло оседлать. Я не мог не подумать об Иове, и ответ на вечный вопрос «Почему я?», казалось, звучал так: «А почему бы и нет?»
У меня диабет. Я — диабетик. Господи, ну когда же это все закончится?
Всего лишь на прошлой неделе я спросила доктора Розенбаума [нашего местного онколога], не вытащит ли он из меня катетер, — я полагала, что он мне больше не понадобится. Он засомневался и сказал, что лучше его оставить. Это означало, что он предполагает высокую вероятность рецидива. И это именно тогда, когда я почувствовала себя так хорошо, так уверенно. Именно в тот момент, когда стала думать, что, может быть, еще поживу. Может быть, даже проживу еще очень долго. Может быть, проживу полную жизнь. Может быть, мы с Кеном вместе состаримся. Может быть, даже заведем ребенка. Я могла бы сделать что-нибудь для других людей. И вот рак снова наваливается на меня всей своей тяжестью. Доктор не хочет вытаскивать из меня катетер. И все тут же возвращается на круги своя. Некуда бежать. Рак — хроническое заболевание.
В офисе доктора я услышала разговор медсестры с больным:
— У меня самой никогда не было рака, так что я, возможно, говорю слишком самонадеянно, но есть вещи и пострашнее, чем рак, если его обнаружить на ранней стадии.
Я даже подскочила от любопытства.
— Что же это, например?
— Ну, скажем, глаукома или диабет. Из-за них возникает масса очень скверных хронических болячек. Помню, когда мне поставили диагноз: глаукома…
И вот теперь в довершение всего у меня еще и диабет. Это не укладывается в голове. Я чувствую себя абсолютно раздавленной. Остается только плакать — а что еще? Отчаяние, ярость, шок, страх перед болезнью, о которой я ничего не знаю, — все это выходит из меня солеными слезами. Помню один случай несколько дней назад. Мы с Кеном проводили новогодние выходные на Тахо в компании друзей (мы все еще готовили наш дом к продаже), и я вдруг почувствовала, что мне все время хочется пить. Когда мы вернулись домой в Милл-Вэлли, я рассказала об этом Кену. Он поднял глаза от письменного стола и сказал: «Это может быть симптомом диабета». — «Очень интересно», — ответила я. Он вернулся к работе, и больше мы об этом не вспоминали.
Что бы я делала без Кена? Что, если бы он ушел куда-нибудь или был на работе в тот момент, когда я узнала эту новость? Он оберегает и утешает меня. Сколько же моей боли он вобрал в себя! Когда мы выходили из кабинета доктора, я плакала. Итак, новая болезнь, с которой надо знакомиться, с которой нужно учиться справляться, новая болезнь, которая ограничит мою жизнь и поставит ее под угрозу. Мне безумно, безумно жалко себя, и я страшно зла на все происходящее.
Я едва помню, что нам говорили доктор Бэлкнап и медсестра. Все это время я проплакала. Нам надо выяснить, как мой диабет реагирует на глибурид, разработанное в Европе лекарство, которое надо глотать. Если эффекта не будет, придется перейти на инсулин. В течение этого времени мне придется сдавать кровь на анализ каждое утро, в том числе по субботам и воскресеньям, чтобы выяснить, сколько таблеток мне понадобится. Все это нам объяснила медсестра; я надеюсь, что Кен слушал внимательнее, чем я. У меня была странная смесь чувств — ярость и раздражение и в то же время тоска и отчаяние; ощущение было такое, что это останется со мной на всю жизнь. Медсестра дала нам таблицу калорийности продуктов; придется ее как следует освоить. Тысяча двести калорий, сбалансированных между молочными продуктами, крахмалом, фруктами, мясом и жирами. Хвала Всевышнему за то, что есть некалорийные продукты — редис, пекинская капуста, огурцы, пикули.
Наша первая остановка с таблицей калорийности в руке — супермаркет. На душе все еще мрачно, но на какой-то миг меня завораживает чтение этикеток на продуктах, во время которого я делаю открытие: сахар, везде сахар, он прячется в хлебе, прячется в арахисовом масле, прячется в заправках для салата, прячется в полуфабрикатах, в соусе для спагетти, в консервированных овощах — везде, везде! Мы с Кеном бродим между рядами и зовем друг друга, столкнувшись с какой-нибудь совсем уж потрясающей находкой («Сахар в детском питании, седьмой ряд!» — кричит Кен) или с чем-то таким, чем мне можно питаться без ущерба для здоровья («Земля для комнатных растений, четвертый ряд, никакого сахара!»). Когда мы добираемся до кассы, у меня в тележке много новых штук — равновес, диетическая сода, измерительная шкала, новые мерные чашки и ложки. Я должна усвоить: моя диета основана на измерениях, Каждое утро перед завтраком я еду в лабораторию сдавать кровь на анализ. По субботам и воскресеньям — в Окружную больницу, где получаю еще одну больничную карточку, которая добавится в мою коллекцию. В этой больнице кровь умеют брать виртуозно: когда игла входит в вену, я почти ничего не чувствую. А в клинике, куда я езжу по рабочим дням, мне приходится скрещивать пальцы в надежде, что я попаду к добродушной седой женщине, у которой тоже есть дар чудесного прикосновения, а не к той медсестре, которая каждый раз умудряется сделать мне больно и иногда попадает в вену только со второй попытки. Для меня это особенно важно, потому что иглой мне протыкают только одну руку: из-за предыдущих операций на груди и лимфах кровь у меня можно брать только из левой руки. И она все больше и больше становится похожа на руку наркомана.
Каждый день я начинаю с приема таблетки — пять миллиграммов глибурида, одного из диабетических препаратов «второго поколения». Каждый день в пять часов я принимаю вторую таблетку. Мне пригодились бы ручные часы с будильником, чтобы не забывать об этой ежевечерней процедуре.
И еще каждый день у меня начинается с изучения таблицы калорийности, которая висит на дверце холодильника. Я размышляю: не обменять ли мне молоко на ореховое масло? Не поменять ли крахмал на овощи? Или на больше рыбы на ужин? Я отмеряю себе чашку хлопьев, чашку молока, две чайные ложки изюма, четверть чашки деревенского сыра. Готовлю обед — миска салата (не содержащего сахара), приправленного уксусом, арахисовое масло (две чайные ложки), сэндвич с бананом (половинка маленького банана) и полчашки овощей. Ужин тоже тщательно обдумывается и замеряется: 85 граммов рыбы, одна чашка макарон из цельнозерновой муки, полчашки овощей — Кену придется придумать какой-нибудь хитрый способ все это готовить. Перед сном — полчашки молока и два крекера.
Четыре раза в день я делаю тесты мочи на содержание сахара: когда просыпаюсь, перед обедом, перед ужином и поздно вечером, перед тем как поесть перед сном. Я ненавижу эти палочки, которые у меня на глазах четыре раза в день становятся коричневыми. Я наблюдаю, как их чистый голубой цвет сначала зеленеет, а потом становится бурым по краям, наблюдаю, как бурый оттенок все темнеет и темнеет. Именно этот процесс, именно созерцание буреющих палочек и убеждает меня окончательно. Я — диабетик. У меня диабет.
Проходили недели, и ее диабет медленно реагировал на глибурид и строгую диету — но это происходило только при приеме максимальной дозы лекарства, что почти с полной неизбежностью означало, что ей придется перейти на инсулин — может быть, через несколько месяцев, может быть, через несколько лет, но все-таки придется.
Инсулин. Инъекции инсулина. Я прекрасно помню, как мы ходили в гости к дедушке. Мы все — две мои сестры и брат — любили приходить к деду в волшебный дом с белыми колоннами над входом, зелеными лужайками и восхитительными деревьями, на которые можно было лазить и за которыми можно было прятаться. Прекрасно помню, как он сам делал себе уколы: обнаженную белую кожу, которую он собирал в складки, — а мы во все глаза смотрели, как он втыкает туда иглу.
Мы окружали его, вскарабкавшись на его красивую деревянную кровать, а потом разбегались по своим спальням. Мы любили деда. Его любили все. Он был огромным, жизнелюбивым человеком, с грудью колесом; он проживал жизнь по максимуму. Когда он приходил к нам, у него везде — в карманах брюк и куртки — были спрятаны конфеты, подарки и — самое драгоценное — книжки комиксов. Мы вскарабкивались на него, чтобы отыскать эти дары, а потом, счастливые, устраивались у него на коленях. Бабушка моя умерла, когда я была еще совсем маленькой; мне повезло, что я застала дедушку, когда мне еще не было двенадцати, но все равно мне его ужасно не хватает. Как бы я хотела, чтобы он был рядом, чтобы он был в моей жизни, чтобы Кен тоже познакомился с ним.
У дедушки был диабет. Правда, умер он от рака поджелудочной железы, но ему тогда было уже восемьдесят три, и он прожил полноценную, активную жизнь. Теперь я понимаю, почему у него в доме был такой строгий рацион: свежее несоленое масло, свежие яйца прямо с фермерского хозяйства, цельно-зерновые и бобовые. Я помнила, что дедушка уделял здоровой пище больше внимания, чем кто-либо другой, но только теперь я поняла почему. Хэнк, брат моего отца, тоже заболел диабетом во взрослом возрасте. Диабет у взрослых, в отличие от диабета у детей, вызван сильной наследственной предрасположенностью. У детей, болеющих диабетом, часто нет родственников-диабетиков, возможно, что эта болезнь провоцируется какой-то вирусной инфекцией, но, по большому счету, никто не понимает, каковы причины диабета и как его лечить. Инсулин. Проклятие, проклятие, проклятие. Я-то надеялась, что уровень сахара в крови пойдет на убыль и в конечном счете мне удастся контролировать его, обходясь диетой и упражнениями. Шанс еще остается, но после этой новости он выглядит гораздо более зыбким. У меня нет слов. Я не хочу принимать эту новость. Она меня пугает. Она вызывает во мне ярость.
Одна подруга похвалила меня за то, что я так хорошо справляюсь со своей болезнью. Похвала вызвала во мне странные чувства. Безусловно, я делаю то, что должна делать, чтобы держать ее под контролем, но я полна ярости и неверия. Я произношу скверные, горькие шутки об этом. Я жалуюсь на то, что приходится соблюдать строжайшую диету. Я уверена, что все это для меня полезно — большое спасибо! — но радости тут нет никакой. Я сделаю все, что потребуется, но без капли удовольствия. Могу принять лишь одну часть этой похвалы: я веду себя адекватно. Да, я адекватна. Я совершенно адекватна ситуации вне себя. Я доверяю своей злости — она кажется мне справедливой и естественной. Я не собираюсь приклеивать себе фальшивую улыбку. Я думаю, что способность чувствовать более полно и глубоко вернется ко мне, если мне удастся преодолеть злость; впрочем, может быть, я вообще никогда не перестану злиться. Не знаю, что будет потом, но точно знаю, что сейчас мне нужна моя злость и я должна позволить ей существовать.
Сегодня чуть раньше я думала, какая во всем этом ирония судьбы. Всего несколько дней назад я разговаривала с подругой о том, что, взрослея, человек начинает все равнодушнее относиться к гонке за глобальными жизненными достижениями и получает все большую радость от маленьких побед в повседневной жизни. Диабет заставил меня внимательнее относиться к маленьким радостям от небольших количеств пищи — ведь это все, что у меня осталось. Вы себе не представляете, какими вкусными могут быть две скромные чайные ложки арахисового масла, если ты понимаешь, что, может быть, больше никогда его не попробуешь! Я открываю холодильник, смотрю на лежащие там вкусности и понимаю, как много времени понадобится — с моими-то пятидесятиграммовыми порциями, — чтобы все это съесть! Я покупаю здоровую пищу, не содержащую сахара, и настоящим подарком для меня становится что-нибудь вроде пирога, который я ем целую неделю, распределяя его на крохотные порции.
Но есть у меня и оптимистичное чувство. Я надеюсь, мои родные и друзья будут лучше заботиться о своем здоровье теперь, когда они знают, через что приходится пройти мне.
Выяснилось, что диабет у Трейи практически наверняка был спровоцирован химиотерапией. С диабетом у взрослых обычно так: ружье заряжает генетика, но на спусковой крючок нажимает стресс. В данном случае — стресс от химиотерапии.
Когда диабет начинает брать свою дань с ничего не подозревающей жертвы, происходит несколько неприятных вещей. Поджелудочная железа производит недостаточное количество инсулина, и тело не в состоянии освоить глюкозу, содержащуюся в крови. В крови скапливается сахар, и от этого она становится более вязкой, похожей на мед. Частично этот сахар проникает в мочу — римляне диагностировали диабет так: они помещали мочу человека поблизости от медоносных пчел, и если человек был болен, то пчелы начинали кружиться над его мочой. Из-за того что кровь становится более плотной, она стремится поглотить жидкость из прилегающих тканей. Поэтому человек постоянно испытывает жажду, все время пьет и часто мочится. Кроме того, повышенная густота крови по ряду причин может приводить к разрывам маленьких капилляров. Это значит, что тем частям тела, которые обслуживаются в основном маленькими капиллярами, — например, конечностям, почкам и сетчатке глаз — постепенно наносится ущерб, что может привести к слепоте, болезням почек и ампутациям. По той же причине дегидрацию испытывает мозг, и это ведет к депрессии, резким перепадам настроения, ухудшению концентрации внимания. Наряду со всем остальным — искусственной менопаузой, последствиями химии и прочим — именно это сильно сказалось на общем депрессивном состоянии и тяжелом настроении Трейи. У нее уже стало ухудшаться зрение, хотя мы не понимали почему; ей все время приходилось носить очки.
— Почему здесь так темно?
Даже небольшой пройденный путь казался бесконечным, и я никак ш мог сориентироваться. Мы уже должны были подойти к третьей комнате, но что-то я не мог припомнить, чтобы коридор был таким длинным.
— Ну скажите же, почему здесь так темно?
Коридор вдруг закончился каким-то проходом — наверное, дверью, — и вот мы оба там остановились, Фигура и я.
— Что вы видите?
Странный голос, казалось, просто выплывал из порождавшей его пустоты.
— Когда смотрю на вас, то ничего.
— А внутри?
Я заглянул в комнату. Что это? Надписи? Иероглифы, символы? Что?
— Выглядит действительно потрясающе, но, видите ли, мне пора идти: я ищу одного человека; надеюсь, вы меня понимаете.
— Что вы видите?
Как и остальные, эта комната, казалось, простирается во всех направлениях, насколько хватает взгляда. Чем пристальней я смотрю на какую-то определенную точку, тем сильнее она удаляется от меня. Если я всматриваюсь в точку в полуметре от меня, она раздвигается на километры, сотни, тысячи километров. В этой расширяющейся вселенной висят какие-то символы — некоторые из них я понимаю, некоторые — нет. Они ни на чем не написаны, они просто висят. У всех у них светящиеся контуры, словно их нарисовал под магическими грибами какой-то безумный бог. У меня возникает странное ощущение, что на самом деле эти символы живые и что они тоже смотрят на меня.
Когда Трейя начала контролировать содержание сахара в крови, у нее резко изменилось настроение, а депрессия буквально на глазах улетучилась. Но эти изменения в каком-то смысле были вторичны по отношению к глубокому внутреннему перевороту, который совершался в ней с невероятной скоростью и очень скоро даст о себе знать. Этот переворот начинал оказывать действие не только на ее повседневную жизнь, но и на ее духовное состояние, ее дело, то, что она считала своим призванием, своим даймоном, который — после стольких долгих лет! — был уже готов вырваться на поверхность.
Я наблюдал за всем этим со смешанным чувством восхищения, удивления и зависти. Насколько легче ей было бы оставаться раздраженной, измученной, полной жалости к себе. Но вместо этого в ней появлялось больше открытости, больше любви, умения прощать, сочувствия. Она день ото дня становилась сильнее — совсем как в афоризме Ницше: «То, что не убивает меня, делает меня сильнее». Трейя усваивала уроки рака и диабета, что же касается меня, то для меня главным уроком стала Трейя.
У меня диабет. Я диабетик. Как правильней говорить? Первая фраза подразумевает, что болезнь пришла извне, что это какая-то зараза. Вторая предполагает, что она органически присуща моей натуре, моему телесному существу. Телу, рыночная ценность которого, как выразился Кен, равна нулю. Я всегда думала, что когда умру, то пожертвую свои органы в донорских целях, но теперь они никому не понадобятся. Что ж, по крайней мере, теперь меня похоронят не по частям, а целиком. Или развеют мой прах над пиком Конундрам[89].
Кен держится прекрасно: ходит со мной по врачам, шутит и не дает мне пасть духом, каждое утро отвозит на анализ крови, позволяет мне разбираться с диетой, занимается готовкой. Но самое замечательное — это мое самочувствие. Вчера я чувствовала себя прекрасно и, вернувшись домой, узнала, что у меня уровень 115 [уровень содержания глюкозы в крови] — почти нормальный, хотя сначала было 322. Думаю, что какое-то время у меня было плохое физическое состояние, и самый явный симптом — мое ухудшающееся зрение. Неудивительно, что меня не тянуло заниматься физкультурой. Неудивительно, что мне было так трудно сосредоточиться. Неудивительно, что у меня были резкие перепады настроения. Теперь я вспоминаю, что это такое — чувствовать себя хорошо. Теперь у меня гораздо больше сил, больше оптимизма, больше жизнерадостности и энергии. Уверена, что теперь со мной легче иметь дело. Бедный Кен: ему приходилось уживаться со мной, пока я медленно, но верно съезжала по наклонной плоскости, но ни он, ни я не знали, в чем дело. Какое это прекрасное чувство, когда к тебе возвращаются энергия, бодрость духа и удовольствие от жизни!
Отчасти это связано с тем, что я иначе ощущаю свою работу, свою профессию, свое призвание — то, из-за чего я так долго себя шпыняла. Очень много разного повлияло на мой внутренний переворот. Сеансы с Сеймуром, медитации, отказ от перфекционизма, обучение искусству быть, а не просто бездумно что-то делать. Я по-прежнему хочу делать, по-прежнему вносить какой-то вклад, но я хочу, чтобы «делание» слилось с «бытованием». Переворот произошел и в моем понимании женского начала, и это открыло передо мной новые перспективы — те самые, от которых я когда-то отреклась. Я все больше и больше понимаю, насколько глубоко я впитала отцовские ценности — создавать, вносить вклад и так далее, но теперь я вижу, что на самом деле эта обувь мне не по размеру, как бы я ею ни восхищалась. Мои ощущения совпадают с новым направлением, которое, как мне кажется, принимает феминизм: не подражать мужчинам, не доказывать, что мы можем все то же, что и они, а оценивать, определять, делать видимой ту особую работу, которую делают женщины. Невидимую работу. Работу, у которой нет ни названия, ни иерархии, ни профессионального продвижения. Аморфную работу. Работу, связанную с тем, чтобы формировать общий настрой и создавать атмосферу, будь то на деловой встрече, в кругу семьи или в сообществе, где ценятся другие, видимые формы работы.
Недавно в одной компании мы говорили о женской духовности, и этот разговор помог выкристаллизоваться моим размышлениям. Вот несколько замечаний.
• В принципе о женской духовности практически ничего не известно. Большая часть сочинений монахинь утеряна. В большинстве традиционных религий женщины не играют сколько-то серьезных ролей.
• Женская духовность отличается от мужской. Меньше ориентирована на цель. Она могла бы изменить наши представления о том, что такое просветление. Она в большей степени основана на доброте, понимании — опять-таки, более аморфная.
• Женскую духовность трудно увидеть, трудно определить. Каковы этапы развития, ступени, духовные практики? Является ли вышивка или вязание таким же полезным делом для тренировки внимания и достижения спокойного состояния разума, как и медитация?
• Можно представить себе континуум, где на одном полюсе будет мужская духовность, а на другом — женская. Мужская духовность определена, женская — нет. Между ними — множество промежуточных путей. Может быть, это параллельные, но различные и несоприкасающиеся пути, как у Кэрол Джиллиган?
• Долго говорили о Джиллиган и ее книге «На другой лад» («In a Different Voice»). Она ученица Лоренса Кольберга, теоретика морали, который первым описал три большие ступени морального развития, которые проходит человек: доконвенциональная стадия, на которой человек считает, что «правильным» является то, чего он хочет; конвенциональная стадия, где человек основывает свои суждения на том, чего хочет общество, и постконвенциональная стадия, когда моральные суждения основываются на универсальных этических принципах. Существование этих стадий было подтверждено большим количеством кросскультурных тестов. Женщины в этих тестах показали заметно более низкий уровень по сравнению с мужчинами. Джиллиган выяснила, что женщины проходят через те же стадии — от доконвенциональной через конвенциональную к постконвенциональной, однако они используют иную аргументацию, отличную от мужской. Суждения мужчин основаны на идее приоритета правил, законов, установлений и прав, в то время как женщины выше ставят чувства, связи, отношения. С этой точки зрения нельзя говорить, что у женщин более низкий уровень, — это просто другая модель.
Мой любимый пример из Джиллиган: играют вместе маленькие мальчик и девочка. Мальчик хочет играть в пиратов, девочка — в «домик». Тогда девочка говорит: «Хорошо, давай ты будешь пиратом, который живет по соседству». Установлена связь, установлены отношения.
Другой пример: маленькие мальчики играют в бейсбол; один мальчик выбывает из игры и начинает плакать. Девочка говорит: «Пусть он еще раз попробует», мальчики отвечают: «Нет, существуют правила — он вылетел». Вывод Джиллиган: мальчики переступят через чувства во имя правил; девочки переступят через правила во имя чувств. В реальной жизни важно и то и другое, только по-разному; мы должны понимать эту разницу и делать из нее выводы.
• Кен встроил в свою модель многие выводы Кольберга и Джиллиган, но он говорит, что не имеет никакого представления, как это сказывается на женской духовности, потому что на эту тему почти ничего не написано. «Вся эта область — чистое поле. Тут мы серьезно нуждаемся в помощи».
• Женщины, которые достигли просветления, — достигли ли они его традиционными мужскими путями? Или они пришли к нему, следуя какой-то собственной дорогой? Как они нашли это? Через какие конфликты, сомнения и проч. им пришлось пройти?
• Самая близкая модель — Финдхорн. Место с ярко выраженной женственной, материнской атмосферой. Каждый должен найти собственный путь — может, это именно женский идеал? Не надо следовать жесткому, изначально предопределенному пути; тебя поддерживает сообщество, напоминающее семью. Проблемы такого подхода. Более медленный, более органичный? Легче сбиться с пути? Не так заметно продвижение — из-за отсутствия внешних ступеней и предопределенных стадий, свидетельствующих о твоем прогрессе.
• Богиня в большей степени связана с идеей нисхождения, Бог — с идеей восхождения. И то и другое важно и необходимо. Но путь богини почти не освоен. Исключения: Ауробиндо, Тантра, Фри Джон.
• Я говорила об отказе от мужских ценностей, о том, чтобы перестать отождествлять себя со своим отцом и почувствовать свою женскую силу, о том, что, достигнув этого, смогу чему-то научить Кена. Потом поняла, что ни от чего отказываться не надо, — все развитые у меня способности должны остаться при мне. Скорее надо что-то добавить — и в моем сознании возник образ более широкого круга. Не «либо — либо», а «и то и другое».
Во время разговора я неожиданно почувствовала, что какая-то часть моих проблем — если по-прежнему пользоваться этим словом — как-то связана с моей принадлежностью к женскому полу. Я, естественно, думала об этом и раньше, но скорее на таком уровне: как трудно женщине вписаться в мир, в котором управляют мужчины. Теперь появляются новые соображения, связанные с ощущением, что мне не удалось найти свою нишу из-за того, что во мне слишком глубоко сидят мужские ценности, а значит, я шла по ложному? пути. Возможно, это как-то связано с внутренней потребностью быть честной по отношению к себе, с моими специфически женскими способностями и интересами. Следовательно, не надо считать, что мне что-то не удалось, скорее надо воспринимать период поисков как этап, который был нужен, чтобы подойти к этому пониманию. Этап, необходимый, чтобы открыть II глубинах своего существа женские ценности, научиться их ценить, да и просто научиться их замечать.
Я вдруг поняла, что со мной все в порядке. У меня несколько аморфная профессиональная жизнь. Я участвую в разных проектах, которые для меня важны. Я учусь создавать вокруг себя среду, в которой может происходить что-то новое. Я объединяю людей, создаю социальные сети. Общаюсь, распространяю идеи. Пусть это направление развивается и дальше; не надо вгонять себя в жесткую модель, структуру, профессию с определенным наименованием.
Какое чувство облегчения и свободы! Надо просто жить! Бытийствование прекрасно само по себе, делание не является необходимостью! Это тоже форма приятия. Отказаться от принятых в обществе мужских ценностей, направленных на делание. Полностью отдаться женской духовности, женской ипостаси Бога. Осесть на одном месте, обработать землю и посмотреть, что на ней вырастет.
Первым выросло Общество поддержки раковых больных (ОПРБ) — организация, которая может бесплатно предоставлять услуги по поддержке и консультированию более тремстам пятидесяти раковым больным в неделю, их родным и близким.
Сразу после того, как Трейе сделали мастэктомию, мы впервые познакомились с Вики Уэллс. Я шел из палаты Трейи по больничному коридору, когда увидел проходящую мимо женщину — из тех, на которых обращают внимание. Высокая, хорошо сложенная, симпатичная, с черными волосами, ярко-красными губами, в красном платье, в черных туфлях на высоком каблуке. Она была похожа на французскую фотомодель в американской версии, и это меня несколько смутило. Потом я узнал, что Вики прожила несколько лет во Франции, а самой близкой ее подругой была Анна Карина, на тот момент — жена французского режиссера Жана Люка Годара. Думаю, она еще не опомнилась от вихря парижской жизни.
Но Вики была отнюдь не просто привлекательной женщиной. Вернувшись в Штаты, она работала частным детективом в гетто, консультантом по алкогольной и наркотической зависимости и активистом по защите прав неимущих, попавших в руки правоохранительной системы. Всем этим она занималась более десяти лет, до того как у нее обнаружили рак груди. Мастэктомия, химиотерапия, несколько восстановительных операций — все это привело ее к грустному выводу о том, как слабо развита у нас система поддержки раковых больных, их родных и близких.
Тогда Вики начала работать волонтером в нескольких организациях, таких как «Путь к выздоровлению», но вскоре поняла, что даже эти службы не могут адекватно решать эти проблемы. У нее стали возникать первые мысли о таком центре, который соответствовал бы ее представлениям, — и тогда они познакомились с Трейей.
Им предстояло провести вместе часы, недели, месяцы — в конечном счете два года, — занимаясь плодотворным планированием Центра поддержки. Они опросили десятки врачей и медсестер, пациентов и их близких. С самого начала к ним присоединилась Шеннон Мак-Гоуэн, еще одна пациентка, которая когда-то вместе с Гарольдом Бенджамином создала «Общество здоровья» («Wellness Community») в Санта-Монике — новаторскую организацию, одну из первых, бесплатно предоставляющих помощь раковым пациентам и их семьям. Это тот центр, куда Кристен возила Трейю, когда мы жили у Кэти в Лос-Анджелесе между вторым и третьим курсами химиотерапии.
В октябре 1985 года Вики, Шеннон, Трейя и я посетили «Общество здоровья». Надо было решить, делаем ли мы филиал или устраиваем совершенно независимую организацию. Хотя мы все очень высоко ценили Гарольда и работу, которую он делал, Вики и Трейя считали, что может быть полезен и другой подход. И эти мысли были напрямую связаны с противопоставлением понятий «бытования» и «делания». Все это пришло в голову во время дискуссии с Наоми Ремен, терапевтом из Саусалито.
Разговор с Наоми наполнил меня радостью и энтузиазмом. Я абсолютно потеряла чувство времени и опоздала на следующую встречу — сейчас из-за моего диабета с этим шутить не стоит (принимать пищу надо строго по расписанию!). Наоми сказала, что чувствовала ровно то же, что и мы с Вики, но когда получила материалы из «Общества здоровья», то почувствовала: что-то тут не так, чего-то не хватает, что-то делается не так, как мы считаем правильным.
Я сказала ей, что мы это понимаем, что мы немного иначе расставляем акценты, чем у Гарольда. Наш подход — более женский, и мы делаем больший акцент на качестве жизни в целом во время процесса лечения. Мы не собираемся провоцировать у людей чувство провала или поражения, если они не излечиваются от рака, — именно в этом оборотная сторона подхода в центре Гарольда. Когда Вики показывала эти материалы своим друзьям на ретрите у Стивена Левина[90], общая реакция была примерно такой: «Боюсь, что мне не нравится тон, которым это написано»; «А можно туда приходить, если ты не вылечился от рака?»; «А если бы мне показалось, что я смирилась с раком, перестала с ним бороться, я бы туда смогла вписаться?» После чтения материалов у Наоми сложилось впечатление, что недуг — это что-то дурное, что-то, с чем надо бороться, и если ты не выиграл в этой борьбе — значит, потерпел провал. Для нее же (а она с детства страдает болезнью Крона), с недугом надо учиться жить и учиться у него.
Я сама онкобольная и понимаю: хоть рак часто и считают хроническим заболеванием (вспомнить хотя бы неразбериху насчет того, когда и при каких условиях можно считать, что больной вылечился), но обычно другие люди хотят услышать от тебя, что ты вылечился. Они не хотят, чтобы ты говорил так же осторожно и взвешенно, как говорят врачи: мол, сейчас никаких признаков болезни нет, результаты анализов хорошие, но в случае с раком, разумеется, нельзя быть ни в чем уверенным, можно только надеяться. Нет, они хотят слышать, что с ним покончено, что ты чувствуешь себя прекрасно, так что они могут спокойно продолжать жить своей жизнью и больше за тебя не беспокоиться: чудовищ, притаившихся в кустах, больше нет! Отчасти в этом состоит подход в центре у Гарольда — тут-то и кроется разница между тем, что делает он, и тем, что собираемся делать мы — люди, сами больные раком и потому осознающие, насколько это коварная болезнь. Мы решили: хотя мы от всей души желаем центру Гарольда успехов, наш центр не будет организационно связан с ним.
Разговор с Наоми дал толчок другим мыслям, которые я в тот момент еще не отследила. Они появились из-за странного сочетания впечатлений от нее самой — такой красивой, бодрой, энергичной и при этом страдающей серьезным заболеванием — и работы с группой женщин, больных раком груди. Я сомневалась, стоит ли мне заниматься работой с онкобольными, — отчасти из страха все время помнить о вероятных перспективах всех раковых пациентов, но также просто из-за того, что у них рак, которого уже и без того много и в моей жизни, и в моем сознании.
Прошло несколько дней, и я поняла, что причина этого страха в том, что рак и его возможные чудовищные последствия заслонили от меня обычных живых людей. В первую очередь — это люди. Иногда за весь вечер мы ни разу не вспоминали о раке; он возникал в наших разговорах только от случая к случаю. Это были люди, озабоченные своей жизнью, своими roll рестями и радостями, своей любовью, детьми и только иногда в определенный момент времени — раком. Я поняла: мои сомнения приходили потому, что на каком-то уровне я считала, что мне предстоит работать в первую очередь с раковыми пациентами, а потом уже с людьми, а не с людьми, которые в этот момент времени являются пациентами. Похоже, здесь проявилась часть моего собственного постепенного, шаг за шагом, движения прочь от болезни — назад, в обычную жизнь. Я хочу работать с людьми, идущими по направлению к нормальной жизни, пусть даже и в разгар раковой болезни. Это тоже кажется мне частью того же переворота, умения просто быть, болея раком, — хотя ты и пытаешься что-то делать с ним, понимая, как это важно. Просто быть с онкобольными. Людьми, а не набором частей тела, с которым надо что-то делать.
Этот переворот достиг своей первой кульминации однажды поздним вечером в начале лета. Мы приехали в дом на Тахо, и Трейя не могла уснуть. И неожиданно все части головоломки встали на свои места. Открытие ее потрясло. По ее мнению, это было не что иное, как даймон, которого она так долго искала! Не то чтобы он явился на свет в полном облачении, но, во всяком случае, громко возвестил о своем появлении — правда, другим голосом, голосом, который она так долго подавляла в себе.
Как-то ночью лежала и не могла заснуть, Через окно был виден серебряный блеск луны на поверхности озера в обрамлении темных очертаний сосен, растущих вокруг дома, а вдали — темные очертания гор в Заброшенной Пустыне. Такое мрачное название и такое красивое место.
Образы стекла — темно-красного, радужно-белого, иссиня-черного — пронеслись в моем сознании. Я была настолько взволнована, что просто не могла уснуть. Может, все дело в том, что я выпила чаю? Отчасти, наверное, да. Но происходило и что-то другое, внутри меня что-то зашевелилось, стало пробуждаться. Стекло, свет, формы, контуры, плавные линии. Соединять разное воедино, наблюдать, как из ничего рождается мечта, как красота обретает очертания в нашем мире форм. Как это потрясающе! И вот я лежу и чувствую, как мое тело переполнено энергией. Неужели это оно? Неужели это мое призвание или, по крайней мере, одно из моих призваний? Неужели это та самая часть, которой мне недоставало? Та часть меня, которую я потеряла?
Думаю, что да. Я нашла ту частичку себя, которой — о да! — мне недоставало столько лет. Женщина, создающая вещи собственными руками. Художница, созидательница, мастер. Не «делающая», не «знающая», а «созидающая». Создающая прекрасные творения и получающая равное удовольствие и от конечного результата, и от самого процесса.
Весь следующий день я чувствовала себя так, словно пережила озарение. Это был момент важного прозрения и в глубины себя, и в свое будущее. Я вспомнила, что больше всего была захвачена своей работой, получала больше всего удовольствия от того, что делаю, именно в тех случаях, когда создавала что-то своими руками… рисовала яркую карту для своего выпускного проекта по картографии… делала волнующие рисунки Ионы… мастерила свечи и вазы в Финдхорне… создавала прекрасные очертания из ничего… живописала словами — в дневниках, которые никому не показывала. Это были моменты, когда я не чувствовала времени, когда я была целиком захвачена тем, что делаю, — что-то вроде медитативного состояния абсолютной концентрации и самозабвения.
На следующий день я начала ощущать, что открыла себя заново. Что мой путь, скорее всего, определялся подспудным тугим узлом необходимостей и желанием принять мужские культурные ценности, делающие упор на работу ума. В обучении делается акцент на знаниях, фактах, содержании, мышлении, анализе. Я поняла, что все это легко мне удается. Тут была возможность преуспеть, заслужить похвалу и привлечь внимание. А больше, пожалуй, и ничего. И я пошла по этому гладко вымощенному и точно размеченному пути.
Я никогда не была уверена, что это правильный путь. Почему я решила не получать ученую степень и идти на преподавательскую работу? Что-то внутри толкало меня с этого прямого пути. У меня были способности к этому, но сердце мое всегда противилось. И все-таки я ругала себя за то, что не иду дальше, считала себя слабой, принимала упреки за то, что не делаю карьеру, а растрачиваюсь по мелочам.
Но теперь я понимаю: этот путь не подходил для меня, потому что я в большей степени созидатель, чем мыслитель или делатель. Понимаю, что мне было так хорошо в Финдхорне в большей степени из-за того, что там я почти все время проводила в свечной и гончарной мастерских. Понимаю, что я любила мастерить с раннего детства, но потом подчинилась мнению, что это занятие легкомысленное, несерьезное, ненужное, что это не настоящее дело, а в лучшем случае — хобби в свободное время. Но, следуя этому мнению, я отсекла от себя, перекрыла главный источник удовольствия и жизненной энергии. Что ж, больше так не будет!
То, что сейчас пробуждается во мне, — это новые критерии, в соответствии с которыми я определяю, что мне делать. Я слушаю внутренний голос, который говорит о том, что, может быть, стоит взяться за то, к чему у меня всегда лежала душа, но что, как мне казалось, я не должна делать, — и пусть у меня нет ни малейшего представления о том, во что это выльется, будет ли это моим делом жизни и даже насколько хорошо это у меня получится.
Итак, какие виды деятельности меня привлекают? Каждый раз я наталкивалась на это случайно, когда, если можно так выразиться, это выплескивалось наружу. Никогда ничего не планировала и не обдумывала. Даже записывая все это, я нервничаю. Во-первых, это ручная гончарная работа — то, чем я занималась в Финдхорне. Эта работа привлекает меня, доставляет мне радость, приносит удовлетворение. Я уже представляю себе, как смотрю на мир по-другому, постоянно думаю о контурах, узорах, форме, вдохновленная или искусством, или природой. Я уже представляю себе, как хожу по галереям и выставочным залам и смотрю, забывая обо всем, оцениваю и возвращаюсь с новыми идеями. Во всем этом есть стимул, вдохновение, новая жизнь. Мне всегда нравилось мастерить, создавать вещи собственными руками. Мне кажется, что это избавит меня от чрезмерной поглощенности собственными мыслями и идеями и позволит обратить больше внимания на окружающий мир.
Другое дело, которым я собираюсь заняться, — это составление мозаики из стекла. Я много лет собиралась приняться за него, но так и не взялась — полагаю, потому, что оно казалось мне слишком несерьезным на фоне всего остального. Я пишу эти строчки и чувствую, как художник, сидящий внутри меня, так и рвется наружу! Я хочу взяться за свои рисунки — они тоже неожиданно выплескивались наружу, сначала — непонятные черточки, которые потом превращались в картины. И посмотреть, можно ли на их основе сделать мозаику. А вспомнить все те узоры, которые я вышивала? Это ведь тоже занятие, за которое я взялась совершенно спонтанно, — никто меня ему не учил, никто не давал советов.
Еще одно — это писательство, словесное ремесло, моя любовь с ранних времен, попросту задавленная страхом. Это искусство — самое пугающее из всех, самое публичное, приоткрывающее внутреннюю работа разума и души. Я боялась, что меня сочтут несерьезной, инфантильной, скучной и т. д. и т. п. Но я полна решимости написать эту книгу, даже если она никогда не будет опубликована. Я верну себе удовольствие, которое получаю от слов, их красоты и силы, их способности удивлять. До сих пор живо помню сочинение, которое я написала в средних классах, о том, каково это — сидеть поздней ночью на кровати и читать. Я написала про свои ощущения, про тепло от света настольной лампы, про мошкару, привлеченную светом, про простыню, лежащую у меня на ногах, тихие ночные шорохи, прикосновение к переворачивающимся страницам, слабый шелест страниц и поскрипывание корешка. Я помню, как мне нравились какие-то закругления фраз, особенно когда я читала Лоренса Даррелла[91]. Я выписывала на чистые страницы в конце книги полюбившиеся мне небольшие предложения, иногда — отдельные слова и наслаждалась каждым из них. Удовольствие, которое я испытывала, прикасаясь к этим фразам, было сравнимо с удовольствием от прекрасных сладостей.
И еще одно дело, которое мне всегда нравилось, — работа в группе, как в Финдхорне. Не думаю, что я снова пойду учиться и осваивать какое-то теоретическое знание. Меня больше интересует — и тут, я полагаю, тоже проявляется женский путь — практическая работа, цель которой — помочь людям. Общество поддержки раковых больных — вот мое дело.
Все эти занятия! Любовь к ним всегда приходила ко мне внезапно, без сознательных расчетов. Куда же все это подевалось? Как я это растеряла? Не знаю точно. Но в любом случае теперь все вернулось. Простая радость бытования и созидания, а не думания и делания. Чувство такое, словно я вернулась домой. Интересно, Кен имел в виду то же самое, когда говорил, что открыл своего даймона? Мой даймон не такой эффектный, идущий не от рассудка, он не стремится совершить немыслимые подвиги. Но в этом-то вся суть, теперь я это понимаю, — мой даймон более спокойный, неоформленный, мягкий. В нем больше обыденного, женственного, невидимого. В нем больше от тела. Больше от земли. И для меня он более настоящий!
«Вот что случилось вчера ночью», — сказала она, закончив свой рассказ. Ее волнение, такое неподдельное, передалось и мне. Забавная штука: на каждого, кто общался с Трейей, неизменное впечатление производил ее ум; пожалуй, она была одним из самых интеллектуально одаренных людей из тех, кого я знал. Если Трейя бралась за какой-то сложный вопрос, она не оставляла на нем камня на камне. Но она поняла, что эти ее способности не дают ей полного удовлетворения. Она сказала, что прислушивалась не к тому голосу.
С переменой голоса был напрямую связан все более и более настойчивый вопрос: ответственны ли мы за свои болезни? — распространенное сейчас мнение, что люди сами навлекают на себя болезни либо собственными мыслями, либо в качестве урока, который им необходимо выучить (в противоположность утверждению, что нужно просто учиться у болезни, какой бы ни была ее причина). Когда Трейя заболела диабетом, этот вопрос возник вновь. Она подверглась настоящей атаке со стороны тех, кто из лучших побуждений захотел помочь ей понять, зачем она навлекла на себя диабет. К абстрактным соображениям о том, что эта мысль неверная, односторонняя, опасная (я вернусь к этой теме в дальнейшем), Трейя добавила еще одно: этот подход слишком мужской, агрессивный, требовательный, бесцеремонный. И в самом деле, очень скоро Трейя заговорила о необходимости большего сострадания к больным — и заговорила на национальном уровне. Откуда я это знаю? Очень просто: я сужу по самому серьезному критерию для академических кругов Америки: ее пригласили в «Шоу Опры Уинфри»[92] в качестве оппонента Берни Зигеля[93].
Итак, передо мной снова встал вопрос, ответственна ли я за свои болезни. Ведь люди, о которых рассуждают или которые сами рассуждают о себе, часто рассматривают этот вопрос в обвинительном ключе: «Чем я это заслужил?», «Почему я?», «Что я сделал плохого, что это случилось со мной?», «Неудивительно, что у меня рак, — я сам его на себя навлек». Такая вот логика.
Иногда я сама применяла эту «логику» к себе. Ее применяли ко мне мои друзья. Я рассуждала так о своей матери, когда она восемнадцать лет назад заболела раком, и я могу себе представить, насколько бесцеремонным ей это показалось, — и она была права. Ведь, хотя я и считаю, что есть доля истины в той идее, что какой-то мой поступок, привычные стереотипы поведения или определенный взгляд на мир и способы справляться со стрессом и могли привести к развитию у меня рака и диабета, все-таки я не думаю, что картина этим исчерпывается. Просто я поддалась естественному человеческому желанию найти простую и ясную причину пугающих меня недугов. Это естественная и объяснимая защита перед страхом неизвестного.
Мне приходилось обстоятельно объяснять, что, но моему убеждению, у заболеваний бывает много причин, связанных с генетикой, наследственностью, диетой, окружающей средой, стилем жизни, личностью. Но если мы выберем одну из них в качестве единственной и скажем, что исключительно характер человека навлекает на него болезнь, то нам придется не учитывать то обстоятельство, что человек способен контролировать свою реакцию на то, что с ним происходит, но неспособен контролировать все, что с ним происходит. Сама иллюзия контроля — иллюзия, что мы управляем всем, что с нами происходит, — слишком деструктивна и агрессивна.
Впрочем, все дело именно в комплексе вины. Если человек заболевает раком и считает, что он сам его на себя навлек, то он начинает чувствовать свою вину за неправильное или дурное поведение, и тогда чувство вины превращается в проблему, которая может мешать человеку справляться с недугом и двигаться к здоровью или полноценной жизни. Вот почему с самим вопросом об ответственности надо обращаться крайне деликатно. Вот почему так важно обстоятельно разграничивать различные причины и не приписывать другим подсознательных мотивов. Если другие люди рассуждают обо мне подобным образом, у меня создается впечатление, что надо мной совершается насилие; я чувствую себя беспомощной. Все мы знаем, как это оскорбительно, когда кто-то другой обвиняет тебя в том, что ты действуешь под влиянием подсознательных побуждений, а потом интерпретирует все твои возражения как пустые отговорки и лишнее доказательство своей правоты. Вот она — психология в самой жестокой версии.
Большинству больных приходится преодолевать тяжелейшие стрессы, независимо от того, задаются ли они этими сложными вопросами о причинах и факторах. И еще больший стресс им приходится переживать, если они начинают чувствовать себя ответственными за свои болезни. Надо уважать права этих людей и, по крайней мере, внимательно относиться к границам, которые они просят соблюдать. Я не хочу сказать, что всякие споры исключены. Конечно, нет. Я протестую, когда люди начинают рассуждать обо мне и им даже в голову не приходит спросить, а что я думаю о себе и своей болезни. Мне не нравится, когда кто-нибудь говорит: «Н. считает, что рак появляется от уныния», особенно если это сказано таким тоном, который подразумевает, что говорящий относит это и к моему раку. Или так: «Причина диабета — в нехватке любви». Ну откуда мы это знаем? Но я не буду возражать, если у меня спросят: «Н. считает, что рак появляется от уныния; а ты как думаешь? Это хоть сколько-то справедливо в твоем случае?»
Я считаю, что кризисные моменты в жизни мы можем использовать для исцеления. Я абсолютно в это верю. Я знаю, что в какие-то моменты меня охватывало уныние, и хотя я и не знаю, сыграло ли это хоть какую-то роль в том, что я заболела раком, я думаю, что нужно осознавать такую вероятность и сознательно использовать постигший тебя кризис, чтобы исцелиться от уныния, научиться прощать себя и сочувствовать себе.
Думаю, все сказанное можно подытожить следующим образом.
У меня был рак. Я тяжело это переживала — и то, что моя жизнь оказалась под угрозой, и то, что мне пришлось пройти через операцию и лечение. Я была напугана. Я чувствовала себя виноватой в том, что заболела раком. Я спрашивала себя: что я такого могла сделать, что навлекла на себя болезнь? Задаваясь такими вопросами, я была недобра к самой себе. Я прошу о помощи, я не хочу, чтобы и вы тоже были ко мне недобры. Мне нужно, чтобы вы меня понимали, были со мной деликатны, помогли мне преодолеть эти сомнения. Мне не нужно, чтобы вы, так сказать, теоретизировали обо мне за моей спиной. Мне нужно, чтобы вы попытались понять, что я чувствую, поставили себя на мое место и по возможности отнеслись ко мне добрее, чем порой отношусь к себе я.
В марте мы с Трейей съездили в клинику Джослин в Бостоне, знаменитую своими высокими показателями при лечении диабета, — это была попытка эффективнее справиться с новой болезнью. В то же время это была деловая поездка в издательство «Шамбала», которая означала также встречу с Сэмом.
Сэмми! Какой он славный! Преуспевающий бизнесмен — и при этом такой открытый и добрый. Мне очень нравится любовь, которая связывает их с Кеном, нравится, как они все время подшучивают друг над другом. В офисе «Шамбалы» они прочитали несколько последних рецензий на книги Кена. Похоже, они имеют большой резонанс, и не только в Америке. Сэм сказал Кену, что тот стал культовой фигурой в Японии, но там его считают представителем нью-эйдж, — Кена это разозлило. В Германии он стал крупной величиной в серьезных научных кругах. Мы шутили про орден Уилберианцев. Все говорили о том, что Кен меняется, он стал более чувствительным, более простым в общении, не таким саркастичным, отстраненным и высокомерным — в общем, куда симпатичнее.
Обедали с Эмили Хилберн Селл, редактором в «Шамбале». Я очень ее люблю и доверяю ей. Рассказала о книге, над которой работаю — про рак, психотерапию и духовность, — и попросила стать моим редактором. С удовольствием, ответила она, и я почувствовала еще большую решимость довести свой проект до конца!
Потом тем же днем мы стояли в детском отделении клиники Джослин и ждали медсестру. На доске объявлений было полным-полно газетных статей, объявлений, плакатов, детских рисунков. Один из заголовков — «Жизнь как повод для размышлений десятилетнего человека». Крупным шрифтом была приведена цитата из письма десятилетнего ребенка о том, что большинство детей, впервые узнав о том, что больны диабетом, просто злятся, хотят, чтобы это оказалось неправдой, и отказываются что-либо предпринимать. Рядом с этой вырезкой был плакат с надписью «Ты не знаешь кого-нибудь, кто хотел бы ребенка и был болен при этом диабетом?» и лицом маленького ребенка, смотрящего прямо на тебя. Еще одна газетная вырезка — о четырехлетних детях, больных диабетом, и еще один плакат о том, как помочь детям преодолеть страх перед больницами. У меня из глаз полились слезы. Бедные дети — они такие маленькие, и через что им приходится проходить! Как же это грустно! Было несколько ярких цветных карандашных рисунков про доктора Бринка — один из них особенно сильно запал мне в душу. Там было написано: «Доктор Бринк и диабет подходят друг другу, как…» — а внизу были нарисованы лимонад, банановое пирожное и шоколад: по-видимому, ребенок, нарисовавший этот рисунок, все это любил, но теперь уже не мог это есть и пить. Он и выбрал их, эти запрещенные лакомства, чтобы выразить свою мысль.
На следующий день была Пасха, и мы пошли в храм Троицы: здание было построено в 1834 году, а приход образовался в 1795-м. Изумительная церковь со сводами в романском стиле, внутри украшения из золотых листьев, теплые цвета — темно-зеленый и терракотовый. В эту Пасху церковь была переполнена. Когда мы зашли, то увидели стол, заваленный цветами герани, — позже мы узнали, что в этой церкви есть традиция в Пасху дарить каждому ребенку из прихода по цветку. Это явилось для меня некоторой неожиданностью и напоминанием о том, что мы живем в христианской стране, хотя я об этом и забыла. Все были разодеты. Еще когда мы шли в церковь, было такое ощущение, что для выхода на улицу непременное требование — пальто и галстук. Бостонский дресс-код во всей своей красоте.
Мы протиснулись через все эти выходные костюмы с прилагающимися аксессуарами, через пасхальные шляпы и наконец нашли место с прекрасным обзором, прямо над алтарем, позади одного из трубачей, возвещающих пришествие Пасхи. Стали смотреть сверху на все эти седые, темные, светлые и лысые головы, в шляпах и без. Все мы чувствовали себя приподнято, ощущая свой статус сыновей и дочерей Христовых, а вокруг нас была сверкающая позолота, над нами вздымались своды, а перед нами — был великолепный крест над главным притвором.
Проповедь мне понравилась. Она была короткой и культурной: цитаты из Библии звучали в ней вперемежку с цитатами из джойсовского «Улисса». Такова англиканская церковь. Пастор говорил о страданиях в нашем мире, о старом веровании, что страдающие так или иначе заслужили свои страдания, и спросил: «Неужели мы не можем отказаться от этого древнего предрассудка о том, что страдальцы заслуживают своих страданий? Каждую ночь две трети населения земного шара ложатся спать плохо одетыми, в скверном жилище, голодными». Он говорил, что страдания Христа связаны с условиями человеческой жизни. Никогда не слышала, чтобы их объясняли как простое следствие его человеческой природы, а не как элемент его миссии Спасителя. Еще пастор говорил о том, что нам необходимо искать смысл, и молился за то, чтобы мы умели найти смысл и в повседневном, и в героическом. Боже, как же это тронуло меня, с моей постоянной жаждой поиска смысла.
И все-таки, даже слушая проповедь, я чувствовала: во мне произошел переворот. Слово «смысл» теперь значит для меня не совсем то, что раньше, — отсутствие его больше не заставит меня чувствовать себя несчастной и разочарованной, его поиски больше не смогут лишить меня покоя и его потеря больше не заставит бросаться на новые поиски. Думаю, дело в том, что я стала относиться к себе с большим сочувствием. Я стала мягче воспринимать жизнь и человеческий удел. Это тот шаг на пути мудрости, о котором я говорила Кену. Впрочем, иногда, когда я рассказываю другим о переменах, которые со мной произошли, я не уверена, что это правда: может быть, я хвастаюсь, всего лишь надеюсь на то, что это правда, утверждаю, что что-то произошло, хотя на самом деле это еще не так? Чувство, что это правда, ощущение, что я действительно не притворяюсь, становится сильнее, когда я пишу или говорю о вещах, которые меня беспокоили раньше, так, словно они беспокоят меня по-прежнему, — тогда я чувствую, что во мне уже нет прежнего отчаяния и горечи. Я не пытаюсь никого убедить в том, что меняюсь к лучшему, я та же, что и прежде: ворчу, жалуюсь, жалею себя — но только жалобы становятся слабее, мое сердце им уже не принадлежит, и мне самой становится скучно от собственных слов. Вот тогда я действительно понимаю, что двигаюсь вперед и оставляю позади то, с чем прожила так много времени.
Потом мы пошли в церковь Олд Соус с закрытыми, отгороженными отделениями для каждой семьи. Почему? Потому ли, что эта религия (протестантизм) понимается как индивидуальный опыт, прямое общение человека с Богом, а не общее дело? Совсем другая атмосфера, чем в церкви Троицы, где ты видишь весь приход сразу. Подошел пастор, поинтересовался, может ли он чем-нибудь нам помочь. Показал на ящик при входе, где сидел губернатор — в те давние времена, когда Массачусетс еще подчинялся Британии, и сказал, что там же сидела королева Елизавета во время своего визита. Сказал: если сюда зайдет Дукакис, то они и его посадят на этот ящик. Не могли вспомнить, кто это: видимо, нынешний губернатор?
Потом мы бродили по мемориальному парку, огражденному высокой кирпичной стеной с мемориальными табличками — в память о человеке, который зазвонил в колокола («один, если по суше, два, если по морю»), дав сигнал Полю Реверу[94]; в память о Джордже Вашингтоне, в память о человеке, который в 1789 году, к удовлетворению собравшейся толпы, доказал, что он сможет слететь с вершины звонницы. Кен сострил: «Положили бы табличку вниз, там ведь еще осталось мокрое место». Кирпичные стены вокруг горели огнем весеннего солнца, густо росли обнаженные ивовые деревья, перекрывая друг друга, замысловато переплетаясь ветвями, и на каждую тонкую веточку так по-своему падали солнечные лучи, что казалось, будто переплетается сам солнечный свет. Я чувствовала себя такой счастливой — чувствую и сейчас — при одном воспоминании об этом.
Второе июня — возвращение в Сан-Франциско. Великий день! Врачи решили, что Трейе можно удалить катетер. Аллилуйя! Это значит, что они считают возможность рецидива настолько маловероятной, что Трейе можно ходить и без катетера. Мы вне себя. После удаления катетера мы устраиваем большой праздник в городе — и к черту диету! Трейя оживлена, она буквально светится. А я в первый раз за долгое время понимаю, что могу свободно дышать.
Ровно через две недели, день в день, Трейя обнаружила у себя в груди опухоль. Опухоль удалили. Опухоль оказалась раковой.
Глава 13 Estrella
Я лежал в постели с Трейей тем утром, когда она обнаружила опухоль.
— Взгляни, милый. Вот здесь.
Очень заметный, маленький, твердый, как камень, бугорок.
Совершенно спокойно она сказала:
— Знаешь, скорее всего, это рак.
— Думаю, да.
А что еще это могло быть? Хуже того, рецидив в этой области — дело особенно серьезное. Помимо всего прочего, это означает, что вероятность очень скверных метастазов — в костях, мозгу, легких — теперь очень и очень велика. Мы оба это знали.
Но что меня тогда удивило — и продолжало удивлять в последующие дни, недели и месяцы, — это реакция Трейи: почти никакой тревоги, страха, злости, даже никаких слез, ни разу. Слезы для Трейи всегда были способом сбросить стресс — если что-то шло не так, слезы свидетельствовали об этом. Но слез не было. И не потому, что она отчаялась или почувствовала себя поверженной. Было такое ощущение, что Трейя — совершенно искренне — находится в мире и с собой, и с ситуацией; она спокойна и открыта. Что есть — то есть. Никаких оценок, никакого испуга, никакого желания отрицать или взять все под контроль, — а если и есть, то совсем чуть-чуть. Ее медитативная невозмутимость казалась непоколебимой. Я не поверил, если бы сам не наблюдал за ней пристально, внимательно, в течение долгого времени. Нет, это было безошибочно, и не только для меня.
Определенно что-то в ней происходило, что-то менялось. Сама Трейя описывала это как кульминацию ее внутреннего изменения — переход от «делания» к «бытования», от «знания» к «созиданию», от «одержимости» к «доверию», от «мужского» к «женскому» и, самое главное, от контроля к приятию. Все сошлось воедино и указало ей предельно простой, прямой и определенный путь.
Трейя действительно изменилась за последние три года; и она открыто благодарила рецидив за то, что он, как ничто другое, позволил ей почувствовать, насколько глубоки эти перемены. Ее прежнее «я», Терри, умерло, и родилось новое «я» — Трейя. Сама она называла это «возрождением» — а Трейя никогда не злоупотребляла гиперболами.
Как же я сейчас себя чувствую? В данный момент? В целом — прекрасно. Замечательное вечернее занятие по суфизму, я почувствовала, что мне близка эта практика, и захотела ее продолжить. Завтра мы с Кеном поедем вдоль побережья и заночуем, где нам захочется. Все это так хорошо! А ведь только сегодня днем я разговаривала с Питером Ричардсом и узнала, что у меня опять рецидив. Кажется, это называется «лечебная неудача». Звучит эффектно и зловеще. Я прекрасно себя чувствую, но в при этом во мне звучит голос, впрочем довольно негромкий, и он говорит: тебе надо озаботиться, нельзя воспринимать все настолько спокойно, на самом деле ты пытаешься не замечать очевидного, разве ты не знаешь, какие ужасы, скорее всего, ждут тебя впереди? Этот голос звучит, но он слаб. Я думаю, это говорит та же часть моей души, которая взбунтовалась, когда я впервые узнала, что у меня рак, — именно она тогда в страхе проснулась посреди ночи. Этот голос вообще невежествен, а тогда он знал так мало, что не мог даже нарисовать жуткие картины последствий рака, за исключением самого очевидного — смерти. Но он подхватил интонацию, с которой обычно говорят о раке, и стал громко напевать свой зловещий мотив прямо мне на ухо.
Теперь он знает больше. Я много читала о том, какими поистине ужасными могут быть рак и его лечение, прочла по-настоящему кошмарные вещи вроде «Смертельных условий» и «Жизни и смерти на Западной улице, дом 10»[95], эпизоды оттуда потом снились мне в кошмарных снах. Теперь они потускнели. Они уже не так страшны, как были вначале.
Когда я только нашла бугорок, в первый момент у меня перехватило дыхание, но потом оказалось, что не так уж я и испугана, хотя и поняла, что со мной случилось. Я не впала в панику, не стала плакать, и у меня не было ощущения, что я сдерживаюсь. Была просто непосредственная реакция: ох ты, ну вот опять!
Потом кабинет Питера, обследование — разумеется, надо было выяснить, что это. Мы очень славно пообщались, я показывала ему фотографии, где я лысая; он был в хорошем настроении, как и я. На следующий день, пока он вырезал опухоль, а Кен и Вики ждали, он рассказывал историю, как один из врачей наконец-то женился на женщине, которую долго лечил, после того, как она наконец поставила ему ультиматум: или ты на мне женишься, или я больше никуда с тобой не пойду. Типичный сюжет про отношения мужчины и женщины. Должна сказать, что ассистировавшая медсестра с удовольствием слушала эту «внутреннюю» историю.
Кен просто замечательный. Он говорит: мы пройдем через все это вместе. У меня в душе мир. Если это моя карма, мой жизненный жребий — значит, я его принимаю. Нет никакого смысла впадать в панику. Нет никакого смысла думать об угрожающих перспективах. Если это моя жизнь — значит, так тому и быть, и я проживу ее хорошо. Я чувствую что-то вроде спокойного любопытства. Сейчас мне очень хорошо. У меня прекрасная диета, я занимаюсь физическими упражнениями, я полна энергии и снова радуюсь жизни.
Сегодня вечером во время медитации я почувствовала, что больше не избегаю человеческих отношений, больше не сопротивляюсь жизни и тому, что она с собой несет. Надо быть открытой для жизни во всех ее проявлениях. Уметь рисковать и верить. Больше не использовать проницательность своего ума как оправдание защитным барьерам, которые я выстраивала. Слушать интуицию, внутренний голос, говорящий: «Это правильно», и избегать того, что кажется неправильным, даже если я могу привести кучу аргументов в поддержку этого. Пить жизнь залпом, до дна. Больше не заниматься тем, чтобы пробовать и отвергать. Наоборот: поглощать, принимать, включать в себя. Все это женские качества. Не пытаться больше быть мужчиной. Оставаться женщиной.
И неожиданно я поняла. Больше не пытаться быть мужчиной. Больше не называть себя именем Терри. Стать Трейей. Трейей Уилбер. Перестать играть роль старшего сына. Этой ночью мне приснился сон; единственное, что я из него запомнила, — это фраза: «Здравствуй! Меня зовут Трейя».
Наутро Терри попросила, чтобы я начал называть ее Трейей. Так я и сделал. В то время я, как и многие ее друзья, не мог отделаться от тревожной мысли, что она просто пытается не замечать того, что случилось, — столько в ней было спокойствия, безмятежной радости, открытости и готовности принять. Но мне пришлось понять: считая так, я просто недооцениваю Трейю. Она действительно изменилась, и перемены были органичными, подлинными и очень глубокими.
Когда я начала писать о том, насколько по-другому чувствую себя после последнего рецидива, оказалось, что дискета, над которой я работала последние шесть месяцев, переполнена — и это правильно. Я начинаю заново, с чистого диска.
Все это похоже на новое начало, новое рождение. Я изменилась очень серьезно и глубоко. Как легко, когда ты не боишься того, что еще не произошло и, как тебе кажется, не произойдет, — хотя нельзя быть уверенной наверняка, до того момента, когда страшное произойдет на самом деле. И только тогда ты поймешь, страшно тебе или нет.
И вот сейчас мне не страшно. Да, конечно, какая-то часть моей души все еще боится: как бы то ни было, я все еще остаюсь человеком. Во мне еще сидят несколько напуганных клоунов, но у них даже нет ролей со словами. Это безмолвные статисты, и сейчас они рады тому, что у них есть хотя бы такая работа! Не будь рецидива, я бы ни за что не узнала, что во мне совершился внутренний переворот. Когда я говорю, что благодарна рецидиву, то говорю это искренне. Произошло что-то прекрасное. С меня свалился тяжелый груз страха, который я таскала на (себе, — свалился тихо, где-то посреди ночи, я не знаю точно, когда и как это произошло.
Еще я гораздо меньше боюсь будущего, возможности новых рецидивов, которые могут стать причиной жуткой смерти от рака, — я так много про- читала об этих смертях. Если я заглядываю в этот переулок, то понимаю, что за углом все еще притаились страшилища, но произошедшее изменение заставило меня поверить: даже если мне придется пройти по этому переулку, это будет довольно легко. Кен любит говорить: «Будь Свидетелем своей судьбы, а не ее жертвой». И вот я просто внимательно отмечаю, что со мной происходит, а безмятежная радость и спокойствие шагают по переулку рядом со мной. Больше нет того камня, который я таскала на себе с момента первого шока, первого ужаса. А если по дороге у меня возникнет искушение подбирать камушки, то, думаю, я смогу вернуть их туда, где им и положено лежать.
Что же я сейчас чувствую? Как ни страшно, радостное волнение. Словно передо мной открылись прекрасные возможности. Есть отличный стимул опробовать новые способы лечения рака — получается что-то вроде углубленного курса экспериментальной терапии. Я собираюсь испробовать самые разные средства — и метаболическую терапию, и диету на основе сырой пищи с низким содержанием жиров, и стимуляцию иммунной системы, и духовное целительство, и китайские травы. Я окинула взглядом свою жизнь и сейчас получаю наслаждение от того, чего в ней недоставало, и серьезно настроена вернуть то, что было упущено. Следовать за своим даймоном ремесленничества, — женщины, которая творит собственными руками. Продолжать медитации. По-прежнему обращать внимание на психологические аспекты, на 20 % ответственные за возникновение недугов (впрочем, сколько бы процентов ни было). Я больше не боюсь, что буду ругать себя или испытывать комплекс вины. Я больше не хочу во что бы то ни стало поступать правильно. Не хочу обороняться. Мне просто интересно, безумно интересно жить. И я хочу полнее охватить жизнь такой, какой я видела ее в детстве. Слиться со Вселенной.
Единственный способ лечения, который Трейе могли предложить врачи, — это облучение пораженной области, но она сразу же отвергла этот вариант по той очевидной причине, что предыдущий рецидив — пять бугорков — уже продемонстрировал невосприимчивость ее рака к облучению. Перед ней открывался широкий спектр альтернативных методов лечения, поскольку средства «западной» медицины себя исчерпали. Трейя была готова выслушивать доводы докторов (ведь им нужно хоть что-то предлагать: если нельзя вылечить болезнь, то надо вылечить хотя бы недуг), но они ее не убеждали.
Так начался самый интересный этап в нашем путешествии по безумному миру борьбы с раком. Мы снова отправились в путь, на этот раз в Лос-Анджелес: сначала — чтобы попасть на прием к очень хорошему врачу, специализирующемуся на стимулировании иммунной системы, а потом — чтобы провести целую неделю с дикой, сумасшедшей, прославленной, полной любви — и порой добивавшейся успеха — целительницей Крис Хабиб.
Сейчас я не могу сказать, сделала ли Крис что-нибудь в плане собственно лечения болезни. Но должен признать, что она сделала одну невероятно важную вещь — она довела до конца превращение Терри в Трейю, снабдив новоявленную Трейю неисчерпаемым запасом оптимизма.
За последние дни мы превратились в кочевников. Сначала — ночь в гостинице «Холидей Инн», в номере на пятом этаже, где не открывались окна и не работал кондиционер, зато мебель была обита бархатом. Следующая — в гостинице «Мишн Инн», одноэтажной и уютной, к которой была пристроена кофейня-кондитерская, пользующаяся большим спросом, всегда заполненная семьями, поглощающими классическую американскую еду — пироги и пирожные. Следующая ночь — в «Баджит мотель»; там не очень чистые ковры, слышно, как на третьем этаже, у тебя над головой, укладывают и распаковывают вещи, а на дверях ванной висит предупреждение, что в случае пропажи полотенца с тебя будет взиматься штраф. Тем вечером у нас был прекрасный ужин в ресторане под названием «Пять футов»[96]. Просто фантастика: это элитный ресторан для европейских гурманов, который держат китайцы. Только что означает название? Никто не в курсе. Предположение Кена: средний рост официантов.
Городок Дель-Мар — место настолько милое, так чисто умытое волнами и залитое солнечным светом, настолько безмятежное (как здесь кому-то удается работать?), что мы решаем устроить себе выходной и с шиком поселяемся в мотель, стоящий прямо на берегу. Так наша поездка превращается из скромного путешествия по недорогим гостиницам в настоящее приключение с погружением в пляжную жизнь, тихим ужином и сном под убаюкивающий плеск волн. Поужинав, мы выходим на улицу, делаем покупки, набиваем маленький холодильник овощами и свежей рыбой, а на широкой прибрежной полосе, там, где в море впадает река, ночной мрак ласкают огни костров, по краям этих пятен золотого света двигаются тени, и мне уже кажется, что мягкий вечерний ветер доносит до меня запах хот-догов и маршмеллоу[97]. Я представляю себе этих людей, супругов и возлюбленных, чуть золотящуюся золу их костров, таких крохотных на фоне бездонного ночного неба.
Что я делала во второй половине дня? Ходила на прием к целительнице. Когда сеанс закончился, я выписала чек на 375 долларов за недельный курс лечения и заплатила эти деньги с большим удовольствием, чем когда-либо при оплате своего лечения. Правда, у меня не хватит духу рассказать докторам о том, что я сделала. Ну как же, я выбрала не облучение, а целительницу! Ужас! И все-таки, прекрасно осознавая все возможности и альтернативы, считаю, что это было самое правильное, жизнеутверждающее решение. Все понимают, насколько важно верить в эффективность выбранного тобой лечения, а я больше не верю, что с моей болезнью справятся облучение и химиотерапия. Раньше это был правильный выбор, теперь — нет.
Теперь я всецело готова попробовать что-то другое. Обратившись к целительнице, просто буду смотреть на то, что будет, — безо всяких оценок.
В три часа дня, пока Кен обустраивался в номере, я пошла в Центр холистической медицины и, пройдя по лестнице, нашла регистратуру. Симпатичный светловолосый молодой человек с ясными голубыми глазами и приятным открытым лицом предложил проводить меня. Он — доктор Джордж Роулз, директор Центра. Пройдя гостиную, мы приходим в комнату, где лечит Крис. На кушетке лежит старик, и Крис работает с ним. Еще в комнате сидит молодой человек, ее сын, и еще один человек, который наблюдает и, по его словам, учится у нее. Джордж садится. Идет спокойный разговор, и одновременно Крис продолжает работать. Атмосфера спокойная, ненапряженная. У старика — его зовут Билл — неоперабельная опухоль мозга. Раньше у него уже были две опухоли — Крис их вылечила, и они ссохлись, но недавно появилась еще одна. На прошлой неделе его привезли на кресле-каталке из местной больницы. Сейчас он уже может ходить, и в ближайшие несколько дней Крис будет часто отправлять его, чтобы он принес нам кофе. Иногда она говорит о нем так, словно его здесь нет. Заходит его брат и включается в разговор.
Правую руку она держит на затылке Билла, левую — с правой стороны его головы. В какой-то момент она говорит, что чувствует холодную зону, хотя и очень маленькую. Он соглашается: он тоже ее чувствовал. Она мягко упрекает его: «Ты должен говорить мне о таких вещах, неужели я сама должна обо всем догадываться?» Джордж объясняет: такая непринужденная манера общения не очень типична для Центра, это индивидуальный стиль Крис.
Потом настает моя очередь ложиться на кушетку. Джордж уходит, сказав перед этим, что был бы рад познакомиться с Кеном. Он очень высоко ценит его книги. Сначала Крис обрабатывает мой левый бок. В боковой части груди, где она держит правую руку, я чувствую прохладу; Крис говорит, чтобы я не стеснялась и если почувствую где-нибудь холод, то говорила ей. Потом ее руки начинают двигаться, и я чувствую холод в области ребер, под самой грудью. Потом несколько минут она обрабатывает мне живот. «У тебя что-то неладное с поджелудочной железой», — говорит она. «Да, прошу прощения, я забыла предупредить, что у меня еще и диабет». Любопытно. Она работает над этой зоной еще, наверное, минут двадцать, переместив левую руку к центру и продолжая держать правую руку на ребрах, где я по-прежнему ощущаю холод. Она немного говорит о том, что рак вызывается вирусом, что этот вирус может все еще прятаться внутри, даже если доктора говорят, что его там уже нет. По ее словам, сейчас она делает так, чтобы этот вирус не передвинулся в другое место. Одну руку она держит в середине моей грудной клетки, прямо под грудиной, а вторую — на ребрах и над поджелудочной железой. В одном из этих мест я чувствую холод, в другом — нет. Когда она переходит на левый бок, я все еще чувствую холод в области поджелудочной железы и вспоминаю, что мой дедушка умер от рака поджелудочной железы.
Перейдя на правый бок, она подкладывает под меня левую руку, а правой водит вдоль туловища как раз в том месте, где были рецидивы. Я говорю ей, что не чувствую ни холода, ни прохлады. Через некоторое время она перемещает правую руку вверх, прямо на мой грудной протез. Я предлагаю его снять, но она говорит, что это необязательно: ее энергия легко проникнет сквозь него. Разумеется, за всем этим наблюдают ее сын и второй мужчина.
Я узнаю, что она в двадцать три года заболела раком. Опухоль появилась у нее в груди, а через несколько дней раком было поражено все ее тело. Тогда-то и началась ее работа. Она ходила по всевозможным докторам и целителям. Какое-то время изучала биохимию в Италии, но там ее арестовали за лечение ребенка, больного лейкемией. «Представляете себе? — спросила она. — Оказывается, это преступление…» Преподаватель биохимии верил в ее нетрадиционные методы, говорил ей, что с момента первой встречи понял, что она способна исцелять.
Она мечтает о том, чтобы поехать в какую-нибудь страну третьего мира и там учить целительству. Говорит, что ее методы основаны на математике и им можно обучить других, хотя, конечно же, у одних людей способностей больше, а у других меньше. Болезни, по ее словам, бывают десяти разных уровней; рак — заболевание пятого уровня. Диабет — четвертого. Чтобы вылечить человека, надо повысить свою вибрацию до необходимого уровня, потом приспособить ее к конкретному типу рака и научиться воздействовать на мозг необходимым объемом энергетического давления. К примеру, сейчас, говорит она, я оказываю давление примерно в пятнадцать единиц. Обычно я работаю в диапазоне между десятью и двадцатью пятью единицами. Она говорит, что страна третьего мира нужна ей потому, что в США заниматься такими вещами запрещено.
На следующий день я снова иду к Крис. Кен ждет снаружи, когда закончится сеанс: я не хочу, чтобы он испортил мне настроение своим скепсисом. Что же в ней такого, что она мне так понравилась? Сегодня она рассказывает мне, что раковые опухоли были у нее семь раз (и еще три сердечных приступа), причем две из них врачи сочли смертельными. Ее муж (она вышла замуж, когда ей было пятнадцать лет) как-то раз пришел домой и сказал, что уходит от нее. Ей тогда было тридцать. Он ушел к своей секретарше, которую принял на работу за месяц до этого. Вот и все, и никаких других объяснений, хотя раньше у них все было прекрасно, без всяких проблем. К тому времени у нее было трое своих детей и двое приемных. В течение месяца, сказала она, все ее тело было поражено раком. Рак возвращался по единственной причине: ее сердце было разбито, а в душе была пустота; она не умела жить для себя. Ее отчим ушел из семьи, когда ей было восемь лет, и она, как старший ребенок в семье, заботилась обо всех остальных, в том числе и о матери, у которой за эти годы было девятнадцать сердечных приступов. Еще у нее есть умственно отсталая сестра, младше ее на год, под ее опекой. Вот типичная ситуация: ее отец, плотник, как-то раз пришел домой с вылезшими наружу внутренностями — покалечился бензопилой.
Он велел матери вызвать «скорую помощь», но мать упала в обморок, поэтому Крис сама позвонила в «скорую», уложила отца и помогла ему продержаться до приезда врачей. Говорит, что для того, чтобы по-настоящему вылечиться, ей пришлось научиться заботиться о себе.
Показывает, что гоняет вирус по моему телу, чтобы он не спрятался где-нибудь еще. Когда она направляет энергию туда, где находится вирус, человек чувствует холод. По этому холоду она и определяет, что вирус там. Она говорит, что холод может еще и убить вирус: вирус не любит, когда холодно. Поэтому, занимаясь мною, она перемещает руки к разным участкам; время от времени спрашивает, чувствую ли я холод или волны, идущие от одного места к другому; иногда сама говорит, что чувствует что-то необычное, и спрашивает у меня, чувствую ли я то же самое. Если я и чувствую холод, то не слишком сильный и скорее напоминающий прохладу. Хорошо, говорит она, хорошо, что ты не чувствуешь сильного холода, ведь тогда у нас было бы намного больше работы. Я спрашиваю, труднее ли ей работать с пациентами, у которых после операций или облучения какие-то участки утратили чувствительность. Отвечает, что на самом деле нет, ведь она сама все чувствует. Но все равно это важно — чтобы люди, которых она лечит, все чувствовали сами, понимали, что происходит. Когда она кладет руки на то место, где ощущается холод, то спрашивает: ну что, мы ведь не хотим, чтобы вирус спрятался куда-то еще, правда?
Лечение продолжается, и она кладет на меня два камня: один — странный кристалл-флюорит — на живот; второй — красивый, мягкий, металлоподобный, — на сердце. Не могу сказать, что хотя бы от одного из них почувствовала что-нибудь, но во время всего сеанса я ощущала, как по всему телу, особенно в ногах и ступнях, циркулирует энергия.
В тот день она много говорила — на этом сеансе мы с ней были одни — о том, как ей трудно работать в США. Например, недавно приходил инспектор, все осмотрел и не нашел в ее кабинете никаких инструментов. Он хотел удостовериться, что она занимается только наложением рук — и она заверила его, что больше ничем. Предложила ему посидеть, но он отказался. Очевидно, что за ней следят.
Однажды к ней привели маленькую девочку с лейкемией. Родители испробовали все — всех докторов, все способы лечения, и тогда у них осталась последняя надежда — Крис. Когда они привели девочку, у них были сумки, набитые витаминами, травами и специальной едой. Крис засмеялась и сказала им, чтобы они пошли и принесли девочке бургер из «Макдоналдса». Девочка обрадовалась, остальные ужаснулись, но послушались. По словам Крис, всего через четыре сеанса девочка была здорова. Она любит работать с детьми, с ними проще, у них головы не забиты глупостями, как у взрослых.
Сегодня утром, сказала она, ее восемнадцатилетний сын прочитал ей лекцию. «Мама, — сказал он, — тебе надо одеваться как врачи и выражаться покультурнее». Но Крис считает, что лучше уж она будет делать по-своему: от нее с одинаковой вероятностью можно услышать ласковые, добрые слова и непристойную шутку. «В конце концов, — говорит она, — я почти все время стараюсь, чтобы мои пациенты глядели на мир веселее. Люди относятся к своим болячкам слишком серьезно, а шутки им помогают. Я видела за свою жизнь столько болезней, страданий и смертей, что уже не могу воспринимать их с мрачностью, — а людям, которые ко мне приходят, это помогает. Обычно они слишком серьезны». Вот домашнее задание для меня: на следующий день появиться с какой-нибудь шуткой.
Что же делает ее такой милой? Почему она мне так нравится? Я верю, что она ничего не скрывает о своей работе, верю, что хочет научить других. Мне приятно находиться рядом с ней, и я с нетерпением жду очередного сеанса. Она безусловно обладает сильной позитивной, материнской энергией. Надеюсь, что Крис научилась заботиться и о себе тоже: у меня до сих пор в голове звучат ее слова о том, что все те годы, что она отдавала и заботилась о других, она была пустой внутри, потому что не научилась давать что-то самой себе.
В Крис Хабиб было и кое-что другое. Она была очень красива какой-то надломленной красотой. Разумеется, если верить в историю о семи атаках рака, от которого она сама вылечилась, то надломленность сама собой объясняется. Впрочем, Трейя предпочитала, чтобы свой скептицизм — спасибо, не надо! — я оставил при себе. Атмосфера между нами сложилась немного напряженная (в последнее время это было редкостью), и со своими горестями и страданиями мы побежали каждый к своим друзьям. Наконец, как-то вечером мы все-таки схлестнулись, и мягкий плеск волн резко контрастировал с жаром нашего спора.
— Послушай, — начал я, — я вовсе не отношусь скептически ни к целительству, ни конкретно к наложению рук. Я искренне убежден, что и то, и другое иногда действительно работает…
Трейя перебила:
— Ты так же прекрасно, как и я, знаешь, как все это объясняется теоретически. В человеческом теле существуют потоки тонкой энергии — прана, ци, ки; эта же энергия задействована в акупунктуре, этой же энергией управляют в кундалини-йоге. И я верю, что некоторые люди, так называемые целители, могут целенаправленно управлять этой энергией и в себе, и в других.
— Так ведь и я в это верю!
По существу, в модели, которую я описал в разговоре с Эдит Зандел, это были энергии второго уровня — эмоционально-биоэнергетического, который обеспечивает важнейшую связь между физическим телом (и его болезнями) и уровнями ментальным и духовным. Лично я верю, что управление этой энергией — посредством йоги, тренингов, акупунктуры или наложения рук — может быть важным, порой решающим фактором в исцелении физического недуга, поскольку каждый более высокий уровень способен воздействовать на более низкие. Это так называемая «нисходящая причинность».
— Тогда почему ты так скептически относишься к Крис? По твоему ехидному тону понятно, что ты этого не одобряешь.
— Нет, это не совсем так. Просто, по моему опыту, целители далеко не всегда хорошо понимают, что именно они делают и даже как они это делают. Но, несмотря на это, иногда у них все получается. Вот они и придумывают истории, выдумывают теории о том, чем они занимаются. Я не сомневаюсь в том, что у них есть энергия, ведь порой у них отлично все выходит. Я сомневаюсь в их историях и теориях. Я не ставлю под сомнение то, что они делают, я ставлю под сомнение то, что они говорят о том, что делают. Иногда их рассказы выходят забавными, и почти всегда они подкрепляются какими-нибудь плохо испеченными теориями из естественных наук. А я не могу не реагировать на эту чушь.
Позже, тем же днем, я сходил туда посмотреть, как Крис работает. Все вышло, как я и говорил: без сомнения, что-то действительно происходило — она совершенно явно перемещала энергию, но я вряд ли поверил хоть одному слову из ее рассказов. Никогда в жизни не слышал столько фантастических баек. Она плела их с такой легкостью, что ей могли позавидовать братья Гримм. Но в этом-то и заключалось ее обаяние, это и было то самое, что показалось мне таким располагающим. Как и Трейя, я был очарован. Мне просто было приятно находиться в ее обществе, заслушиваться ее чудесными историями. Мне показалось, что в этом-то и состоит самое главное, что она делала. Это не значит, что я в буквальном смысле верил ее рассказам. Платон говорил, что работа хорошего врача как минимум на треть состоит в том, чтобы обладать, как он выразился, «чарами», и, исходя только из одного этого критерия, Крис была восхитительным врачом.
Но Трейя решила, что я отношусь скептически не к рассказам Крис, а к тому, что Крис делает, — а вот этого ей не хотелось. «Это совсем не то, что мне сейчас нужно», — постоянно повторяла она. Я по-прежнему продолжал учиться быть человеком, который поддерживает, — и это искусство давалось мне нелегко. Вот урок, который я усвоил: если ты скептически относишься к тому или иному способу лечения, ты можешь выражать свой скепсис, только когда человек размышляет, соглашаться на лечение или нет. Если же решение уже принято, задвинь свой скепсис подальше и излучай только стопроцентную уверенность. Скепсис обернется жестокостью, нечестностью и будет лишь сбивать с толку.
Как бы то ни было, чары Крис оказали поразительное воздействие на Трейю. Именно этих «чар» так не хватает «белой» медицине, где их эффект (если он вообще есть) презрительно именуется «плацебо». А вы предпочли бы быть излеченными средствами «настоящей» медицины или медицины «чар»? Неужели вам не все равно?
Даже раньше, когда Трейя нуждалась в моем ироническом взгляде на все происходящее, она и то иногда считала мои шутки неуместными. Но рядом с Крис я был каким-то задохликом. Она была способна издеваться над чем угодно, для нее не было ничего святого, ничего недозволенного, никаких предметов, запретных для шуток. Если мы с Трейей чем-то и обязаны Крис, то только этим — выше нос, цыплятки! Все это так, пустое!
В сумерках я бегала вдоль берега и, уже приближаясь к мотелю, думала, как хочу измениться, измениться еще больше. Я хочу принимать все в жизни легче, не относиться ко всему происходящему слишком уж серьезно. Я хочу больше веселиться, валять дурака и не воспринимать все вокруг как вечный кризис. Хочу снимать напряжение и с себя, и с окружающих. «Жить легко» — вот мой новый девиз.
Четвертый сеанс. «Многие просто не хотят лечить себя сами, — говорит она. — Хотят, чтобы за них это делали другие, хотят эту работу на кого — то спихнуть. А еще они иногда в меня влюбляются. Я как-то работала с мужчиной — кстати, довольно симпатичным, из таких, в которых сразу влюбляются, — у него было аж пять предприятий, два «корвета», а еще он оплатил семнадцать абортов семнадцати разным женщинам. Ему было тридцать два года, когда он пришел ко мне с раком. И он в меня влюбился. А потом приходил все время и рассказывал, как он меня любит. А я говорю: ты не меня любишь, а мою энергию. Энергия у тебя у самого есть, вот и полечи себя сам. Принеси кристалл, а я его тебе заряжу. Тогда больше не придется все время ко мне ходить. И вот он нашел кристалл и понял, что и сам справится. Он приходил вчера, в первый раз за восемь месяцев. Если что-то не так — просто берет кристалл, и все получается. Говорит, что если где-нибудь почувствует холод, то понимает, что справится сам со своим кристаллом».
В этот момент зашел Кен. Наши отношения стали гораздо лучше, когда мне удалось победить его скепсис. Тут настала его очередь ложиться на кушетку. Крис ему искренне нравится; он считает, что она прикольная. Она проводит руками по его туловищу, спрашивает, не чувствует ли он где-нибудь холода. Чувствуешь? Не-а. Потом принимается за его голову. «Ой как интересно», — говорит она. На голове с каждой стороны есть по десять каналов. У большинства открыто только два-три. Максимум четыре. Говорит, что у нее с обеих сторон открыты все десять, но это только потому, что над ней потрудилось много великих целителей. Она говорит, что такое — чтобы с каждой стороны было открыто по десять каналов — случается только один раз в две тысячи лет. Последним таким человеком до нее был Будда. «А вот у Кена, — говорит она, — с одной стороны открыты все десять, а с другой стороны — семь. Никогда раньше такого не видела». А если у него мозги и без того так сильно открыты, то у нее, скорее всего, получится открыть все десять на той стороне, где открыты семь. Она работала над ним примерно полчаса и все время задавала вопросы — в основном насчет того, не чувствует ли он каких-то необычных запахов. «Запах дыма». — «Хорошо». — «А теперь как будто запах плесени». Наконец, она сказала, что теперь на обеих сторонах открыты все десять каналов. «Ну и как быть с теорией? — спрашивает она. — Полагается, чтобы один такой человек был раз в две тысячи лет, а теперь их сразу двое, и оба в этой комнате!» Кен хохочет — он во все это не верит. А я не знаю, то ли мне радоваться за него, то ли злиться!
Крис спрашивает, хочу ли я научиться сама себя лечить. Конечно. Тогда она показывает мне одно упражнение. Кен явно заинтересовывается. «Представь себе, что ты взвешиваешься, но только взвешиваешь свое эфирное тело. Вообрази, что встаешь на весы, а там деления от одного до десяти. Только эти деления не похожи на десять каналов в мозгу. Это совершенно другая шкала. И смотри, где остановится стрелка». Я визуализирую это. Сначала возникает деление «два» — но скорее как мысль, а не как картинка. Я стараюсь сосредоточиться на картинке и вижу стрелку, которая колеблется между делениями «4,5» и «5». Говорю об этом Крис. «Хорошо, — отвечает она. — Деление «пять» означает, что ты в состоянии равновесия. Возьми стрелку, пододвинь ее к пяти и придержи на какое-то время. Потом возьми ее снова и двигай к десяти и следи за тем, что происходит у тебя в сознании, когда ты так делаешь». Я визуализирую это движение. Чувствую внутреннее сопротивление, и мне приходится еще сильнее давить на стрелку. Говорю об этом Крис. «А что в это время происходило в твоем сознании? Почувствовала, как энергия двигается в сторону?» Да, почувствовала. Потом она велит мне переместить энергию к делению «один» и посмотреть, что получится. Мое внимание переключается на левую сторону моей головы, моего мозга. «Чего я теперь от тебя хочу — это чтобы ты потренировалась прочно удерживать стрелку на пяти. Сможешь продержать ее там минут тридцать пять — значит, все в порядке. Проверяй почаще и следи, чтобы стрелка была на пяти; если ее там не будет, пододвинь ее туда и удерживай».
Весь остаток сеанса я постоянно это проверяла. Стрелка прочно держалась на пяти, чуть-чуть отклоняясь к делению «4,5». «Это хорошо, — говорит Крис. — Я больше не чувствую холода у тебя в теле. Вируса больше нет, и с тобой все в порядке».
Она заряжает красивый кристалл и дает его мне. Если я почувствую холод в какой-нибудь части тела, надо приложить туда кристалл и держать, пока холод не исчезнет. «И еще, — говорит она, глядя на Кена, — он может все, что могу я, так что, если тебе понадобится полечиться, он сможет».
— Сможешь? — спросила Трейя, как только мы вышли из Центра холистической медицины. — И почему ты расхохотался?
— Милая, я просто не смог удержаться. Никакой я не Будда. Ты это знаешь, и я это знаю. Я хотел бы перемещать энергию так же, как она, но я не умею.
— А когда она тобой занималась, ты что-нибудь чувствовал?
— Я отчетливо чувствовал движение энергии; а самое странное — я действительно почувствовал странные запахи задолго до того, как она стала об этом спрашивать. Я ведь тебе говорил: я не сомневаюсь, что одаренные целители действительно что-то умеют делать. Я всего лишь не верю в их объяснения.
Но в чистом остатке были «чары». Крис явно привела в движение массу энергии в нас обоих. Мы чувствовали себя оживленными, воодушевленными, счастливыми. А нескончаемый поток ее баек научил нас с Трейей воспринимать все легче: рядом с Крис понятие правды теряло свой смысл — все оказывалось в равной степени настоящим или придуманным, все оказывалось фантастической историей. Все становилось смешным. Трейя больна, а я Будда. И то и другое — шутка. Я думаю, именно этому Крис и хотела нас научить.
— Что вы видите?
Я решаю больше не перечить— все равно это бессмысленно. Я начинаю зачитывать вслух те немногие слова, символы и предложения, которые могу разобрать среди миллионов других, возникающих у меня перед глазами. Я смотрю на них, а они смотрят на меня.
— Итак, мы не можем отрицать того факта, что мир, который мы знаем, устроен так, чтобы он мог (и был способен) видеть сам себя. Очевидно, что для этого он должен в первую очередь расчленить себя как минимум на одну половину, которая смотрит, и другую половину, на которую смотрят. В условиях такой искажающей разъединенности то, что он видит, лишь отчасти является им самим. Каждый раз, пытаясь увидеть себя как объект, он должен с равной степенью неизбежности сделать себя отличным от себя самого, а следовательно, нетождественным себе самому. В таких условиях он всегда будет частично ускользать сам от себя.
— Продолжайте читать, — говорит голос, и я вижу, как мимо меня проплывает еще один фрагмент.
— Все, что от начала времен случалось на небе и на земле, жизнь Бога и все деяния времени, — суть усилия Духа познать самое себя, обрести себя, быть для себя и в конечном счете соединить себя с собой; он пребывает отчужденным и разделенным, но лишь для того, чтобы через это обрести себя и вернуться к себе.
— Дальше.
— Для него нет особенной ценности во властвующем цезаре, в безжалостном моралисте или в том, кто приводит в движение других, сам оставаясь неподвижным. Он обитает в тонких элементах мироздания, которые медленно и безмолвно приводятся в действие любовью, его цель — в непосредственном присутствии царства, не принадлежащего этому миру. Это объясняет и оправдывает страстную и настойчивую жажду того, чтобы вкус к жизни обновлялся неугасимой, вечно сущей, значимостью наших непосредственных деяний, которые исчезают, но все-таки остаются навсегда.
— Вы понимаете, что все это значит? — говорит голос, исходящий из пустоты.
Во время долгой дороги обратно Трейя читала мне вслух фрагменты из книги психоаналитика Фредерика Левенсона «Причины и профилактика рака» («The Causes and Prevention of Cancer»), одной из немногих книг, в которых, по ее мнению, правильно говорилось о психологической составляющей болезни, по крайней мере применительно к ее случаю. Теперь она настойчиво прорабатывала психогенетический фактор, который, по нашему общему мнению, составлял примерно двадцать процентов всего букета причин. Фактор, не исчерпывающий общей ситуации, но все же чрезвычайно важный.
— У него есть теория, что к раку больше предрасположены те люди, у которых во взрослом возрасте были сложности при установлении связей с другими. Это люди, которые склонны к гипериндивидуализму, чересчур закрыты в себе, никогда не просят о помощи, всегда стараются все делать сами. Из-за этого они накапливают в себе стресс и не могут легко от него освободиться через связь с другими людьми — попросив о помощи или позволив себе зависеть от других. Получается, что стрессу некуда вылиться, а если у человека есть наследственная предрасположенность к раку, этот стресс его провоцирует.
— Думаешь, это имеет отношение к тебе? — спросил я.
— Абсолютно. У меня всю жизнь любимыми были фразочки: «Ой, нет, спасибо, я сама справлюсь!», «Разберусь своими силами» или «Не беспокойтесь, пожалуйста, я все сделаю сама». Мне невероятно трудно просить кого-то о помощи.
— Может быть, это потому что ты хотела быть «старшим сыном» и «крутым мужиком»?
— Думаю, что да. Мне не по себе, когда я вспоминаю, как часто я произносила эти слова. Снова и снова, всю свою жизнь. Справлюсь сама. Своими силами. Спасибо, не надо.
И я знаю, что под этим скрывается. Страх. Страх быть зависимой. Страх, что меня оттолкнут, если я попрошу. Страх, что от меня отвернутся, если я покажусь слабой. Страх быть человеком, который в чем-то нуждается. Я помню, что была очень спокойным ребенком, со мной было легко, я никогда не капризничала, ничего не требовала. Я не просила о многом. Я никому не рассказывала о своих проблемах в школе. Просто шла к себе в комнату и в одиночестве читала книжки. Спокойная, самодостаточная, тихая. Застенчивая, замкнутая. Боялась, что меня осудят. Мне казалось, что все думают обо мне плохо. Даже играя с братьями и сестрами, я часто чувствовала себя одинокой.
— Вот в чем главная мысль у Левенсона, — продолжала она. — Сейчас я тебе прочту: «Человек, предрасположенный к раку, испытывая нехватку эмоциональной энтропии, неспособен вступить в контакт с другим, с тем чтобы растворить свое раздражение. С наибольшей вероятностью он будет способен на близкие отношения только в ситуации заботы о ком — либо другом. Для него это безопасно. Напротив, став объектом любви и заботы, он испытывает эмоциональный дискомфорт, легко заметное беспокойство».
Это про меня. Ты — первый человек, в котором я смогла раствориться. Помнишь, я написала список причин, которые, по моему мнению, вызвали у меня рак? Там был пункт «то, что я не встретила Кена раньше». Думаю, Левенсон с этим согласился бы. Он пишет, что установка «сделай это сам» — это канцерогенная установка. Она была у меня всю жизнь, и я не думаю, чтобы кто-то мне ее передал, мне кажется, что с ней я появилась на свет. Похоже на глубинное кармическое наследие. Это не просто желание быть «старшим сыном». Это то, что было у меня всегда.
— Ну и сдай его в утиль. Ведь ты уже больше не Терри, а Трейя. Поворотный пункт пройден. Это по всему заметно. Теперь ты можешь смело раствориться во мне, а я — крепко тебя обнять. Вот с этим я точно справлюсь.
— Мне кажется, я готова пинать себя ногами за то, что не начала делать этого раньше.
— В той машине, куда ты села, драться запрещено.
— Договорились. А как насчет тебя? Какова твоя главная задача? Моя — впустить в себя любовь, не пытаться все сделать самой и всем управлять, а принять мысль, что существуют люди, которые любят меня. А у тебя?
— Принять мысль, что существуют люди, которые меня те любят. Я часто совершаю прямо противоположную ошибку. Мне кажется, что все должны меня любить, а если кто-то этого не делает, я начинаю нервничать. Поэтому в детстве я, как сумасшедший, занимался гиперкомпенсацией. Был старостой класса, произносил речь на выпускном, даже был капитаном футбольной команды. Разрывался на части, чтобы меня все приняли, чтобы все полюбили.
А под этим скрывался тот же страх, что и у тебя — страх быть отвергнутым. Но там, где ты замыкалась, уходила в себя, я открывался и нацеливался на других. И все это из-за беспокойства, из-за желания быть приятным и играть какую-то роль. Типичный невроз тревожности.
— То, что ты называешь патологией Т-3?
— Да, патология третьей опорной точки. Это беспокойство тянулось у меня всю жизнь. Я работал над ним с Роджером, с Фрэнсис, с Сеймуром. Но оно неподатливое. Точнее, это я неподатливый. Но я не думаю, что в этом моя главная проблема. В смысле это проблема, конечно, она налицо, но она была у меня всегда, и я всегда с ней справлялся. А вот с чем я не могу справиться — так это с изменой своему даймону, своему внутреннему голосу. Когда я отказываюсь от него, дела у меня идут по — настоящему скверно.
— Ты отказываешься от него, когда перестаешь писать?
— Нет. Я отказываюсь от него, когда перестаю писать и обвиняю в этом кого-то другого. А это вранье. Вот проблема, идущая не от тела, а от души. Тревожность Т-3 — это всего лишь низшая телесная энергия, как правило, агрессия, которую ты не выпускаешь наружу. А даймон — высшая психическая или тонкая энергия, которую ты не впускаешь вовнутрь. И если я блокирую эту нисходящую энергию, у меня появляется тревожность, с которой я уже не могу совладать, которая буквально выворачивает меня наизнанку. Если я верен своему даймону, то могу справиться с тревожностью Т-3. Но если я ему изменяю, то у меня появляются патологии Т-7 и Т-8 — патологии душевного уровня, и вдвоем делают из меня отбивную. Именно это случилось на Тахо. Господи, как же я виноват, что обвинял во всей этой дряни тебя.
— Не переживай, милый. Нам обоим надо много простить друг другу.
Вот так я в'первый раз прямо и откровенно признался в том, о чем уже довольно давно знали мы оба, — что я часто обвинял ее в собственных неурядицах. Было хорошо, что с этой неприятной темы был сброшен груз молчания, тем более что по дороге в Дель-Мар наше общение нельзя было назвать идеальным. Вообще-то после сеансов с Сеймуром всякие ссоры у нас прекратились вовсе (мы оба понимали, что Сеймур, скорее всего, спас наш брак). Но из-за моего скепсиса по поводу последнего лечения Трейи мы наскакивали друг на друга с той агрессивностью, которая виртуозно отработана только у супружеских пар и которую мы какое-то время никак не выказывали. Сначала нам обоим показалось, что это начало нового и тяжелого раунда семейных ссор. Но все было совсем наоборот — это была последняя семейная перебранка, хотя и довольно энергичная. После этого эпизода мы вообще перестали ссориться. По крайней мере, до драк больше не доходило. Возможно, эту шуточку мы подцепили у Крис.
Вернувшись в Сан-Франциско, мы узнали, что почтеннейший Калу Ринпоче будет совершать передачу Калачакры[98] в Боулдере, штат Колорадо. Туда собирался Сэм, который уговорил поехать и нас тоже. Мы согласились, и вот несколько месяцев спустя мы оказались в большом зале Колорадского университета вместе с еще тысячью шестьюстами человек, пожелавших принять участие в этой высшей буддийской церемонии, занявшей четыре дня. Хотя тогда мы этого еще не знали, но эта церемония ознаменовала собой окончательное появление на свет Трейи, появление, о котором месяц спустя она объявила на своем сорокалетии. И это удивительным образом совпадало с тем, что с первого же взгляда на Калу Ринпоче нам с Трейей стало ясно: мы нашли своего Учителя.
25 ноября 1986 года.
Здравствуйте, друзья! 16 ноября мне исполнилось сорок лет, и в этот день я поменяла свое имя на имя Трейя. С этого момента я уже не Терри Киллам или Терри Киллам Уилбер, а Трейя Уилбер или Трейя Киллам Уилбер.
Семь лет назад, когда я жила в общине Финдхорн в Шотландии, мне приснился сон, один из тех очень ясных снов, в которых чувствуется особое значение. Мне приснилось, что меня должны звать Estrella, что по-испански значит «звезда». Когда я проснулась и стала думать об этом сне, то решила, что такое имя можно сократить то Трейя (большинство людей не знает, что два «l» в испанском читаются как «й»). Правда, тогда я так и не решилась. Я всегда с подозрением относилась к тем, кто меняет свои имена, и мне не нравились люди, которые выбирают имена вроде Бриллиант или Экстаз Ангела. На тот момент мне было как-то неловко менять имя; мои собственные принципы запретили мне следовать своему сну.
А может быть, просто не пришло время. Может быть, понадобились семь лет, чтобы это имя «проросло» во мне. Эти годы были, без сомнения, самыми драматичными и трудными годами моей жизни. Особенно последние три, когда я встретила Кена Уилбера, через четыре месяца вышла за него замуж, а через десять дней после свадьбы узнала, что у меня рак груди. Операция, облучение, рецидив через восемь месяцев, еще одна операция, шесть месяцев химиотерапии и жизни без волос, по прошествии еще восьми месяцев — диабет, а в июне этого года — еще один рецидив.
Меня удивила собственная реакция на последний рецидив. В двух предшествующих схватках с раком основным чувством был страх, но на этот раз я чувствовала себя совершенно спокойно. Какой-то страх, конечно, был (после всего, что случилось, у меня нет иллюзий относительно рака), но степень моего спокойствия и реалистичный настрой показали, что мое отношение к этой болезни в корне переменилось. Не будь рецидива, я бы никогда до конца не осознала этого переворота.
Как-то вечером, вскоре после того, как я получила результаты биопсии, я написала в дневнике о рецидиве; позволила свободно, в духе «потока сознания», излиться мыслям о том, что значит для меня этот рецидив и что я чувствую. Не осознавая, к чему я клоню, я писала о том, что обрела новое равновесие между мужской и женской составляющими своей души и о том, что теперь, как мне кажется, я смогу прекратить попытки стать старшим сыном своего отца. Я писала: «Трейя… теперь я должна зваться Трейей. В имени Терри чувствуется что-то мужское, независимое, рациональное, лишенное всякого секрета, простое — именно такой я всегда старалась быть. "Трейя" звучит мягче, женственнее, добрее, тоньше, тут есть какая-то тайна — это человек, которым я становлюсь. Становлюсь собой».
Что-то я разболталась об этом имени. Вот еще глупости — менять имя! Да, именно так отреагировала бы Терри: что за бред! Но Трейя бы все поняла, Трейя поддержала бы перемену имени. Тем летом мне приснилось еще два сна (один из них уже после рецидива), которые как бы говорили мне: «Давай же, не медли. Пришла пора менять имя. Тебя зовут Трейя».
Потом в прошлом месяце мы с Кеном прошли передачу Калачакры с Калу Ринпоче. В ночь на воскресенье все должны были спать на пучках травы куши (на подстилке из этой травы сидел Будда, когда достиг просветления) и запомнить свой сон — предполагалось, что сны должны быть очень важными, вещими. Той ночью мне приснилось, что мы с Кеном выбираем место, где будем жить, — было такое ощущение, словно мы возвращались домой. Рядом с домом, стоящим у океана, я увидела большую черную ручку и подняла ее с земли. Мне захотелось посмотреть, как она пишет, я сняла колпачок и сделала надпись, ясную как день: «Трейя».