Анализируя особенности русского языка, мы обнаружим признаки того, что и русская культура является высококонтекстной. Лингвисты отмечают, что
«в русском языке гораздо богаче, чем во многих других, поле неопределенности. <…> На месте одного разряда неопределенных местоимений имеется три — местоимения на -то, -нибудь и кое- (если[с. 166]не четыре, учитывая некий, некто)». А расплывчатые формы высказывания — «бесконечные почему-то, что-то, должно быть и проч., как правило, опускаются при переводе, скажем, Чехова на европейские языки» [Падучева, 1997, с. 23].
Как тут не вспомнить и самое распространенное в настоящее время в русском языке слово-«сорняк» как бы, которое пышным цветом расцвело на поле лингвистической неопределенности именно в ситуации социальной нестабильности, характерной для постсоветской российской действительности.
Для высококонтекстных культур характерна и большая, чем для низкоконтекстных, дифференциация эмоциональных категорий, что отражается на стиле межличностных отношений. Внимание к контексту сообщений проявляется в богатстве языковых, средств для выражения эмоций, в стремлении передавать все оттенки возникающих между людьми чувств и все колебания в отношениях между ними. Так, в японском языке имеется намного больше терминов для межличностных эмоций, например симпатии, чем в английском. Японцы имеют множество слов для разных типов улыбок и смеха, различая их как по звукам, так и по функциям (улыбка, за которой кроется печаль, надменная неопределенная улыбка, «социальная улыбка», которая изображается для соблюдения благопристойности, профессиональная улыбка, довольная улыбка пожилого человека и т.п.)[Пронников, Ладанов, 1985].
Впрочем, высококонтекстные культуры могут существенным образом различаться по проявленности эмоций при общении. Если для японской культуры нормой является сдержанность при обмене информацией, то «русская культура относит вербальное выражение эмоций к одной из основных функций человеческой речи»[Вежбицкая, 1997, с. 43]. При этом русский язык, как и японский, имеет исключительно богатый репертуар лексических и грамматических выражений для разграничения эмоций и придания особой окраски межличностным отношениям.
Еще в XIX в. П. Хохряков, считая особым качеством русской беседы задушевность, связывал с ней особенности русского словообразования, непереводимого на другие языки: множество «задушевных слов» (заветный, ненаглядный, родимый, душа-человек и т.п.) и слов с уменьшительно-ласкательными суффиксами (голубчик, душенька, зазнобушка, светик мой, миленький, хорошенький) [Хохряков, 1889]. Современные исследователи показателями высокой эмоциональности русского языка считают также его богатство «активными» эмоциональными глаголами (тосковать, грустить, огорчаться, хандрить, ужасаться, стыдиться, любоваться, [с. 167]негодовать, томиться и т.д.), величайшее разнообразие производных форм русских имен[67] и многое другое [Вежбицкая, 1997].
Вежбицкая высказывает предположение, что выбор окрашенных в определенные эмоциональные тона слов, в том числе и вариантов имен, в современном русском языке «может в большей степени зависеть от сиюминутного настроения говорящего и от особого отношения, которое он хочет выразить именно в этот момент, чем от каких-то постоянных жестких соглашений» [Там же, с. 107]. Иными словами, зависимость коммуникации от контекста проявляется в русской культуре не только в открытости, но и в спонтанности проявления эмоций.
Впрочем, в традиционной русской культуре XIX — начала XX вв. вариантность называния человека определенным именем более четко зависела от времени и места контакта, социального статуса собеседника и его возраста. Так, во время праздников и на общественных сходах избегали «уличных» прозвищ, имевшихся почти у каждого взрослого. К зажиточным и уважаемым односельчанам намного чаще, чем к ровне, обращались по имени-отчеству. Общаясь с подростками, использовали полуимя — Машка, Ванька, а получение полного имени — Марья, Иван — «являлось важным показателем признания перехода в совершеннолетие»[Берштам, 1988, с. 41].
Современная японская культура, служащая образцом высокой зависимости от контекста, сохранила больше стереотипных элементов поведения, в том числе и вербального, чем русская. Вербальная коммуникация японцев и в наши дни больше зависит не от сиюминутной ситуации, а от относительного статуса говорящих, например от подчиненного положения одного и превосходства другого:
«Не далее как полвека назад в японском языке употребляли шестнадцать слов для обозначения "вы" и "ты". На сегодняшний день сохраняется до десятка форм личного местоимения второго лица единственного числа при обращении к детям, ученикам, слугам. Имеются девять слов для обозначения понятия "отец", одиннадцать — "жена", семь — "сын", девять — "дочь", семь — "муж". Правила употребления всех этих и ряда других слов коренятся в социальном окружении и связаны с устоями» [Пронников, Ладанов, 1985, с. 221–222].
Чем больше в культуре прослеживается зависимость коммуникации от ситуации, тем большее внимание в ней уделяется невербальному [с. 168]поведению — мимике, жестам, прикосновениям, контакту глаз, пространственно-временной организации общения и т.п.[68] Например, в Японии, с одной стороны, молчание не рассматривается как вакуум общения и даже оценивается как проявление силы и мужественности, с другой — «органом речи» для японца является взгляд, а глаза говорят в той же мере, что и язык. Встретив взгляд другого человека, японец, умеющий вести диалог на языке взглядов, понимает движения его души и может на ходу перестроить свое вербальное поведение.
Видимо, и в этом русская культура имеет сходство с японской. Так, Э. Эриксон приписывал русским особую выразительность глаз, их использование «как эмоционального рецептора, как алчного захватчика и как органа взаимной душевной капитуляции»[Эриксон, 1996а, с. 519].
Но на этом сходство кончается. В Японии не принято смотреть прямо в глаза друг другу: женщины не смотрят в глаза мужчинам, а мужчины — женщинам, японский оратор смотрит обычно куда-то вбок, а подчиненный, выслушивая выговор начальника, опускает глаза и улыбается. Японцы, как «люди зрения», понимают, что человеку подчас трудно выдержать «нагрузку чужого взгляда», и проявляют особую деликатность, например закрывают глаза в общественном транспорте. Иными словами, Япония — одна из наименее «глазеющих» культур.
Русская же культура — «глазеющая», что нашло отражение в пословицах и поговорках («соврет — глазом не моргнет»), в повышенной чувствительности к взгляду партнера в критических ситуациях («искать правду в глазах»)[Лабунская, 1999], в постоянных повторениях фразы «смотри в глаза» в воспитательных беседах с ребенком. «Глазеющей» нашу культуру можно считать, по крайней мере, по сравнению с англосаксонскими культурами. Но, сравнивая США и Англию, Э. Холл отмечает, что американцы смотрят в глаза лишь в том случае, когда хотят убедиться, что партнер по общению их правильно понял, а для англичан контакт глаз более привычен: им приходится смотреть на собеседника, который моргает, чтобы показать, что слушает[Холл, 1995]. Впрочем, преподаватели лингвострановедения предупреждают российских учащихся, что в Англии считается неприличным столь пристально смотреть в глаза, как это принято — и даже поощряется — в России.
[с. 169]Отражение «русского» обычая смотреть прямо в глаза Э. Эриксон обнаружил и в литературных произведениях [Эриксон, 1996а]. Действительно, герои классической русской литературы в доверительной беседе, раскрываясь перед собеседником, не отрывают друг от друга взгляда. Тем самым писатели не просто отмечают обычай смотреть в глаза, а подчеркивают неразрывную связь теплоты и откровенности в отношениях с контактом глаз.
В романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина» Долли, желая вызвать на откровенность Каренина, говорит, глядя ему в глаза. Но собеседник, которого она считает холодным, бесчувственным человеком, вначале отвечает, не глядя на нее, затем почти закрыв глаза, и наконец, не глядя ей в глаза. И только решившись на откровенность, Каренин говорит, прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли. Именно тогда, когда Каренин взглянул в лицо, Долли стало его жалко. И после этого глаза Каренина ещеглядели прямо на нее. Но это были мутные глаза: краткий момент искренности закончился для Алексея Александровича, он опять стал холоден, как и при начале разговора [Толстой, 1952, с. 416–419].
Контакт глаз — лишь один из элементов кинесики — невербального поведения, основанного на оптико-кинетической системе знаков. В эту систему входит все богатство экспрессивного поведения человека — мимика, жесты, поза, походка. Именно на примере некоторых видов экспрессивного поведения мы рассмотрим основную проблему, встающую перед исследователями невербального поведения в целом: проблему степени его универсальности и обусловленности культурой, а значит, возможностей взаимопонимания при коммуникации представителей разных народов.
9.3. Экспрессивное поведение и культура
Согласно точке зрения Ч. Дарвина, изложенной в его знаменитой книге «Выражение эмоций у человека и животного», мимика, или движения лица, выражающие эмоции, является врожденной, не зависимой от расы или культуры и не различается у человеческих существ во всем мире. Однако в XX в. многие ведущие культурантропологи обнаружили многочисленные свидетельства того, что у представителей разных культур существуют значительные различия в экспрессивном поведении, в том числе и в мимике. Р. Бердуистел, создатель кинесики — науки, изучающей экспрессивное поведение, в частности, писал: «Нет ни одного выражения лица, позы или положения тела, которые бы имели одно и то же значение во всех культурах»[цит. по: Крейндлин, 2002, с. 173]. По его мнению, выявленные различия означают, что мимика — это язык,[с. 170]которым, как и любым другим, человек овладевает в процессе социализации. Так, только благодаря тому, что японцев с детства учат не расстраивать своими переживаниями окружающих, «улыбаться во исполнение социальной обязанности», они, испытывая глубокое горе от потери близких, сообщают об этом с улыбкой: «Улыбающийся как бы говорит: да, утрата моя велика, но есть более важные общие заботы, и я не хочу огорчать кого-либо, выставляя напоказ свое горе» [Ричи, 2000а, с. 78][69].
Но в 60-е годы П. Экманом и У. Фризеном была проведена целая серия экспериментов, выявивших инвариантность мимики в различных культурах и получивших название «исследований универсальности экспрессивного поведения»[Еkтап, 1972]. Так, в одном из экспериментов испытуемые из пяти стран (Аргентины, Бразилии, США, Чили и Японии) должны были определить, какой из шести эмоций — гневом, грустью, отвращением, страхом, радостью или удивлением — охвачены люди на показанных им фотографиях. Так как был выявлен высокий уровень согласия представителей всех культур в опознании шести базовых эмоций, ученые сделали вывод об отсутствии культурной специфики мимики. Правда, исследование проводилось в индустриальных и в значительной степени американизированных культурах. Поэтому оставалась высокая вероятность того, что смысл экспрессивных выражений на лицах людей, сфотографированных в США, опознавался в других странах благодаря знакомству с американскими кинофильмами, телевизионными программами и журналами.
Но когда аналогичное исследование было проведено на Новой Гвинее, испытуемые — члены двух не имеющих письменности племен — продемонстрировали результаты, сопоставимые с ранее полученными данными, лишь иногда смешивая страх и удивление. Более того, для увеличения надежности данных исследователи сделали еще один шаг, предъявив студентам из США, которые никогда прежде не видели членов племен с Новой Гвинеи, их фотографии, запечатлевшие на лицах все те же эмоции. И новые результаты [с. 171]оказались аналогичны предыдущим: испытуемые опознали все эмоции, испытывая некоторые затруднения лишь при разграничении страха и удивления.
Экман и Фризен попытались ответить еще на один вопрос: одинаковым ли образом в реальной жизни отражаются на лицах людей те эмоции, которые они опознают на фотографиях? В исследовании, проведенном в США и Японии, испытуемым показывали фильмы, вызывающие чувства отвращения, страха, грусти или гнева, и фиксировали их реакции скрытой камерой. И в этом случае подтвердилась гипотеза об универсальности экспрессивных выражений лица: просмотр одних и тех же эпизодов сопровождался у американцев и японцев одной и той же мимикой.
В дальнейшем исследования, повторяющие и развивающие подход Экмана и Фризена, проводились в других странах, другими исследователями, и все они подтвердили их основные выводы. Хотя и были обнаружены некоторые межкультурные вариации в мимике, в настоящее время универсальность отражения даже не шести, а семи, включая презрение, базовых эмоций в экспрессивных выражениях лица признается большинством психологов[Matsumoto,1996]. Более того, в исследовании, проведенном одновременно в десяти странах, было выявлено, что по мимике представителей чужих культур очень хорошо опознаются не только «чистые», но и смешанные эмоции.
Впрочем, релятивисты считают ничем не мотивированным этноцентризмом само признание перечисленных эмоций базовыми, так как в большинстве языков мира даже нет слов, полностью соответствующих английским словам anger(гнев), fear(страх), sadness(грусть) и т.д. Хотя, по мнению А. Вежбицкой, нет оснований полагать, что таитяне не способны испытывать чувство грусти, для которого у них нет названия, а англичане не способны испытывать чувства txiahaили ре'аре'а, для которых есть названия только у таитян, главное, «нет никаких оснований считать, что "грусть" является более "важной" или более "универсальной" [эмоцией], нежели "txiaha" или "ре'аре'а"» [Вежбицкая, 1999, с. 505].
Но даже если в вопросе об универсальности человеческой мимики правы Дарвин и современные психологи, как объяснить многочисленные данные о существенных различиях в проявлении и опознании эмоций у представителей разных культур?Во-первых, не вызывает сомнений, что существуют элементы мимики, использование которых несет на себе явный отпечаток культуры. Так, в Америке мигание двумя глазами обычно означает согласие или одобрение, и американский ребенок познает его значение, наблюдая за родителями [с. 172]и другими взрослыми. А азиатский ребенок мигать не учится — во многих восточных культурах подмигивание считается дурной привычкой и может обидеть человека[Ситарам, Когделл, 1992].
Во-вторых, не только психолог, но и любой наблюдательный человек, взаимодействующий с представителями различных народов, видит межкультурные вариации в частоте и интенсивности отражения тех или иных эмоций на их лицах. Иными словами, в каждой культуре выработаны передающиеся из поколения в поколение правила, регулирующие экспрессивные выражения лица и предписывающие, какие — универсальные по своей сути — эмоции позволительно показывать в определенных ситуациях, а какие — прятать. Экман и Фризен назвали их обусловленными культурой правилами невербального выражения эмоций. Действие этих правил весьма разнообразно, они могут предполагать:
· усиление (гиперболизацию) выражения эмоций. Так, французский этнолог М. Мосс обратил внимание на «чрезвычайную распространенность обязательного и морально предписанного использования слез» в погребальных обрядах традиционных культур[Мосс, 1996, с. 74]1
· уменьшение выражения эмоций. Например, от эстонцев или финнов ожидается сдержанность в эмоциональных проявлениях там, где от представителей других национальностей можно было бы ожидать проявлений ярости или бурной радости;
· контекстный запрет на выражение определенных эмоций. Например, во многих культурах мужчине на людях не положено демонстрировать страх, проявлять слабость, быть сентиментальным [Крейндлин, 2002];
· маскировку одной эмоции другой.Строгие правила «сокрытия» эмоций существуют в японской культуре. Практически все наблюдатели отмечают, что у японцев, «как правило, спокойное, безмятежное выражение лица, независимо от внутренних … эмоций», которые они стремятся скрыть, пряча под маской[Пронников, Ладанов, 1985, с. 200][70].
Эта особенность японской культуры отразилась и на результатах сравнительно-культурного исследования, проведенного Экманом [с. 173]и Фризеном. Как отмечалось выше, при просмотре вызывающего определенные эмоции фильма в одиночестве на лицах американцев и японцев выражались одинаковые эмоции. Но, смотря фильм в присутствии экспериментатора, американские испытуемые демонстрировали те же эмоции отвращения, страха, грусти или гнева, в то время как у японцев негативные эмоции стали отражаться на лице реже и заменялись улыбкой.
Иными словами, даже присутствия экспериментатора оказалось достаточным для того, чтобы у японских испытуемых активизировались культурно-специфичные правила «показа» эмоций и проявились отличия от американцев, для низкоконтекстной культуры которых характерны не столь резкие изменения в поведении — в том числе и невербальном — в зависимости от особенностей ситуации. Следует также отметить, что на поведение японцев, придающих огромное значение статусу взаимодействующих с ними людей, не могло не повлиять то обстоятельство, что при демонстрации фильма присутствовал высокостатусный экспериментатор.
В-третьих, правила выражения эмоций в разных культурах влияют на точность их опознания. Так, европейцы обычно лучше, чем азиаты, справляются с определением негативных эмоций. Объясняется это тем, что у представителей азиатских культур мало опыта в опознании гнева, страха или презрения, так как в их коллективистских культурах демонстрация подобных эмоций рассматривается как разрушительная для межличностных отношений и не приветствуется. А в индивидуалистических культурах допускается открытое выражение негативных эмоций, что ведет к более точному их опознанию[Beaupré, Hess,2005]. Иными словами, степень точности в определении экспрессивных выражений на лицах людей в экспериментах зависит от частоты осуществления подобных суждений в реальной жизни.
В последние годы социальные психологи обратили особое внимание на межкультурные различия правил выражения эмоций в ситуациях взаимодействия с представителями своей и «чужой» групп. В исследовании, проведенном в Венгрии, Польше и США, испытуемые должны были оценить, насколько уместной была бы демонстрация эмоций в присутствии членов своей группы, например близких друзей или родственников, и в присутствии случайных знакомых в общественном месте. По мнению поляков и венгров, «среди своих» уместны позитивные эмоции, а негативные демонстрировать не следует. «Показ» негативных эмоций более уместен «среди чужих». Иными словами, испытуемые из Восточной Европы проявили стремление не расстраивать плохим настроением членов своей группы имало [с. 174]заботы о чужих. Если судить по этим результатам, польская и венгерская культуры более коллективистичны, чем американская. Испытуемые из США посчитали приемлемыми проявления гнева, отвращения или страха перед родственниками или друзьями, а не перед посторонними, которым, согласно нормам американской культуры, человек обязан демонстрировать оптимизм и радость жизни[Matsumoto,1996].
Еще одним видом экспрессивного поведения человека являются жесты, или выразительные движения рук, головы и т.п. В обыденном сознании существует убеждение, что с их помощью — «на пальцах» — представители разных культур, даже не зная языка друг друга, могут объясниться между собой. Действительно, иностранцы о многом могут договориться с местными жителями с помощью жестов, имитирующих действия: изображающих курение сигареты, зажигание спички и т.п. Но даже в этом случае жесты могут быть поняты не везде, так как предполагают знакомство с тем или иным предметом. Кулак с отведенным указательным пальцем, предназначенный для показа пистолета, не даст основы для опознания в культуре, являющейся аналогом первобытности и не знакомой со стрелковым оружием.
За последние десятилетия появилось большое количество работ, описывающих и систематизирующих жесты. В результате становится все более очевидным, что большинство из них культурно-специфичны и не только не способствуют межкультурной коммуникации, а затрудняют ее. Существует множество историй о попавших в затруднительное положение путешественниках, использовавших привычные для них жесты, которые, как оказалось, в других странах имеют совсем другое значение. Г. Триандис приводит пример, как американский президент Р. Никсон, не желая того, оскорбила бразильцев: он сложил в кольцо большой и указательный пальцы, т. е. использовал жест, означающий «о'кей» в США, но непристойный в Бразилии[Triandis,1994]. Одинаковые по технике исполнения жесты могут неоднозначно интерпретироваться даже в разных: районах одной страны. Так, региональные различия в значении; кивания и покачивания головой из стороны в сторону как согласия или несогласия отмечены в Греции и Турции.
При подготовке индивидов к взаимодействию в инокультурной среде психологи обычно рекомендуют во избежание недоразумений использовать жесты как можно меньше. Этой же точки зрения придерживаются и специалисты в области лингвострановедения, полагая, что учащиеся должны быть ознакомлены лишь с наиболее характерными жестами культуры изучаемого языка. Но нет никакой необходимости стремиться к активизации всех жестов, [с. 175]в ряде случаев «то, что у носителя языка кажется обычным, у представителя другой страны становится неуместным» [Верещагин, Костомаров, 1990, с. 162].
Различные типы жестов в разной степени связаны с культурой [Ектап, Friesen,1969]. Адапторы (почесывание носа, покусывание губ) свидетельствуют об эмоциональном состоянии говорящего и помогают нашему телу адаптироваться к окружающей обстановке. В качестве таковых они слабо используются при межличностном общении, но жестикулирующий может воспроизводить их и намеренно для демонстрации соответствующей эмоции, например закрыть лицо руками, имитируя стыд. Именно культура определяет, какие из жестов-адапторов прилично или неприлично использовать в той или иной ситуации. Иными словами, правилам их «показа» индивид обучается в процессе социализации.
Иллюстраторы непосредственно связаны с содержанием речи, визуально подчеркивают или иллюстрируют то, что слова пытаются выразить символически. Различия между культурами состоят в частоте использования жестов[71]. Некоторые культуры поощряют своих членов к экспрессии в жестикуляции во время вербальной коммуникации. К ним относятся еврейская и итальянская культуры, но манера жестикуляции в каждой из них имеет свой национальный колорит. В других культурах индивидов с детства приучают быть сдержанными при использовании жестов как иллюстраторов речи: в Японии считается похвальным умеренность и сдержанность в движениях, жесты японцев едва уловимы[Пронников, Ладанов, 1985]. Культуры различаются также по степени регламентации употребления жестов в статусно-ролевой и половозрастной сферах. Так, у русских отмечается отсутствие подобной регламентации, что может привести к затруднениям в общении с ними у представителей других народов[Лабунская, 1999].
Все культуры выработали жесты-символы, имеющие собственное когнитивное значение, т. е. способные самостоятельно передавать сообщение, хотя они часто и сопровождают речь. Именно одним из культурно-специфичных символических жестов так неудачно воспользовался американский президент Никсон в Бразилии. Кстати говоря, значение сложенных кольцом большого и указательного пальцев чрезвычайно многообразно: в США это символ того, что все прекрасно, на юге Франции — «плохо, ноль», в Японии они символизируют [с. 176]деньги в ситуации купли-продажи, а в некоторых регионах Европы, как и в Бразилии, это весьма непристойный жест.
«Общая рекомендация, которую можно было бы дать человеку, пытающемуся интерпретировать конкретный жест, выглядит вполне банальной: надо знать заранее, где родился, живет жестикулирующий и к какой культуре он принадлежит. И с самого начала лучше смотреть на внешне идентичные или почти идентичные знаки как на имеющие разные значения» [Крейндлин, 2001, с. 210].
Итак, между символическими жестами в разных культурах существуют весьма значительные различия. Исследователи пришли к заключению, что они тем сложнее для понимания в чужой культуре, чем больше дистанция между формой жеста и референтом (тем, что должно быть изображено). Намекающий жест рукой «иди ко мне», видимо, будет понят почти повсеместно, хотя в разных культурах он не абсолютно идентичен: русские обращают ладонь к себе и раскачивают кисть вперед и назад, а японцы вытягивают руку вперед ладонь вниз и согнутыми пальцами делают движение в свою сторону[72]. Нодоговорный русский жест «на большой палец» («на ять») — поднятый вверх большой палец сжатой в кулак руки — может и не быть идентифицирован в другой культуре как символ одобрени или восхищения.
В проведенном в Голландии исследовании студенты не только определили значение большинства намекающих жестов, использованных китайцами и курдами, но и отметили, что подобные жесты представлены в их собственной культуре. Но некоторые и «чужих» договорных жестов не были правильно интерпретированы ни одним из испытуемых[Berry et al,2002].
Разновидностью жестов являются жесты-прикосновения (поглаживания, похлопывания, рукопожатия, поцелуи, объятия), основанные на тактильной системе знаков и изучаемые такесикой. В зависимости от ограничений, накладываемых культурой, они могут быть классифицированы следующим образом:
· прикосновения, распространенные во всем мире (в испуге прижаться к другому человеку);
· широко распространенные в культурах, но социально-нормативные прикосновения (поцелуи);
· [с. 177]прикосновения, принятые в различных культурах одного культурного ареала (рукопожатия);
· прикосновения, используемые представителями только одной культуры (тереться носами, приветствуя друг друга) [Лабунская, 1999].
Одно из самых распространенных прикосновений, принятых в различных культурах, — рукопожатие. Но частота его использования ограничена культурными нормами. В Японии рукопожатием пользуются редко, обычно заменяя его традиционным поклоном. В Европе и Америке это — одна из самых частых форм приветствия, но еще чаще его используют в ситуации приветствия русские.
Русские в целом прикасаются друг к другу намного чаще, чем представители многих других народов. Так, объятия — славянский обычай равенства и братства. Внимание иностранцев привлекает и использование поцелуев в поведении восточных славян.
«В русской традиции использовать поцелуй при встрече и прощании. Поцелуй — приветствие, особенно в губы, выражает чувство приязни и дружеского единения, а поцелуй рук, плеч, ног является знаком подчинения, почтительности. И прощание, и прощение скрепляется у русских поцелуем как знаком дружеского отношения» [Лабунская, 1999, с. 232].
Иными словами, социальная роль поцелуя в России чрезвычайно широка. Этим русская культура отличается, например, от японской, представители которой «до сих пор относятся к поцелую как к экзотической составляющей чисто эротических отношений»[Ричи, 2000б, с. 83].
В той или иной степени обусловлены культурой и другие элементы экспрессивного поведения человека, например поза. «В Америке движение с выпрямленным телом символизирует силу, агрессивность и доверие», когда же американцы видят «согбенную фигуру, …то могут "прочитать" потерю статуса, достоинства и ранга» [Ситарам, Когделл, 1992, № 2, с. 60]. А в Японии люди, «выпрямившие поясницу», считаются высокомерными.
Необходимо особо отметить, что экспрессивное поведение людей меняется не только от культуры к культуре, но и во времени. Это — динамичное образование, подверженное воздействию межкультурных контактов. Представляется, что, если бы американский президент Дж. Буш в 2002 г. использовал жест «о'кей» при общении с бразильцами, они бы поняли его правильно. Во всяком случае, в русскую культуру, прежде всего молодежную среду и сферу бизнеса, этот жест уже вошел.
[с. 178]М. Мосс подметил, как американская походка (еще один важный элемент экспрессивного поведения человека, или, по терминологии французского исследователя, одна из техник тела[73]) благодаря кино распространилась во Франции[Мосс, 1996]. Яркое описание влияния американского кинематографа на все невербальное поведение турок дал О. Памук в романе «Черная книга». Гнев его героя — старого мастера, делавшего манекены, — вызвало изменение у жителей Стамбула «из-за проклятых фильмов» всего того, что он понимал как «жест»:
«Сморканье или смех, косой взгляд или походка, рукопожатие или открывание бутылки, словом, обычные повседневные движения. <…> Новые искусственные, непонятные жесты: непристойный хохот, распахивание окон, хлопанье дверьми, новая манера держать чашку, надевать пиджак, кивки, вежливое покашливание, вспышки гнева, подмигивание, удары кулаками, движения бровей — вся эта чуждая вежливость и не свойственная нам жестокость убивали детскую непосредственность нашего человека»[Памук, 2000, с. 84–85].
9.4. Язык пространства и времени
Одной из наиболее изученных систем невербального поведения оказалась пространственная организация общения — проксемика. Основатель этой дисциплины, американский культурантрополог Э. Холл отмечает, что в наши дни «на поверхности» культуры все меньше отличаются друг от друга, однако различия существуют на более глубоком и более структурированном уровне — уровне невербальных языков, тексты которых пока мы читаем только по складам. И особое значение среди этих языков занимают языки «пространства и времени, двух составляющих ядра культуры, вокруг которых вращается все остальное»[Hall,1988, р. 145].
Самое пристальное внимание Холл обратил на психологию пространства общения, принимая в расчет, что пространство партнеров по общению структурируется определенным образом под влиянием многочисленных факторов, среди которых одним из основных является культура. Все народы имеют развитые правила, управляющие использованием межличностного пространства. Люди действуют в соответствии с ними автоматически, но при межэтническом [с. 179]общении необходимо учитывать, что в разных культурах они могут существенно различаться.
Так, в каждой культуре выделяются проксемические дистанции — оптимальные «зоны» для различных видов общения. Холл зафиксировал четыре дистанции в межличностном пространстве — нормы приближения человека к человеку в различных ситуациях взаимодействия, свойственные американской культуре:
· интимная дистанция (0–45 см, используется при общении самых близких людей);
· персональная дистанция (45–120 см, используется при общении со знакомыми людьми);
· социальная дистанция (120–400 см, используется при общении с чужими людьми и при официальном общении);
· публичная дистанция (400–750 см, используется при выступлениях и беседах с группой).
Нормы приближения к человеку во многих других культурах сильно отличаются от американских. Высокая потребность в тесном контакте при общении характерна для культур Латинской Америки, арабских стран и Южной Европы, а низкая, хотя и в разной степени, кроме культуры США, отличает культуры Дальнего Востока, Центральной и Юго-Восточной Азии и Северной Европы. В исследовании студентов из разных стран самая большая дистанция была выявлена у жителей Северной Европы, самая короткая — у арабов[74], высококонтактными оказались также южноевропейцы и латиноамериканцы [по:Triandis, 1994].
Например, как писал Холл, в Латинской Америке
«люди не могут ощущать удобство в разговоре, пока они не приблизятся друг к другу на такое расстояние, которое в США принято либо при сексуальном контакте, либо перед началом драки. Поэтому, когда они приближаются к нам, мы испытываем неловкость и отодвигаемся. В результате этого они думают, что мы демонстрируем им свою холодность, отчужденность и недружелюбие. Мы же постоянно обвиняем их в том, что они дышат нам в затылок, давят на нас или плюют нам в лицо»[Холл, 1995, с. 305].
Иными словами, хотя выбор дистанции общения осуществляется неосознанно, человек всегда реагирует, если выбранное партнером расстояние не соответствует нормам культуры. Нарушение свойственных культурам дистанций воспринимается негативно,[с. 180]люди пытаются его изменить, что приводит к возникновениюэффекта движущегося общения[Лабунская, 1999].
Свои нормы пространственного общения существуют и в русской культуре. Так, обыденные наблюдения позволяют заключить, что зона социального общения русских равна длине двух рук, а зона персонального общения — длине двух согнутых в локтях рук [по: Лабунская, 1999]. Однако результаты эмпирического исследования, проведенного под руководством А. А. Леонтьева, позволили ему предположить, что «в русской общности сама система проксемических зон не столь стабильная и больше зависит от различных непространственных факторов» [Леонтьев, 1997, с. 215]. Действительно, для социального общения русских испытуемых был характерен огромный разброс расстояний (от 30 до 840 см).
Впрочем, и для американцев наблюдения Холла поверхностны, так как в любой культуре проксемические дистанции завися от возраста, пола, социального статуса общающихся[75]. Кроме того, дистанция между партнерами по общению всегда является индикатором уважения. Особенно строго это правило соблюдается в традиционных культурах, где дистанция увеличивается не с незнакомыми людьми, а с наиболее уважаемыми. Например, может выдерживаться примерно одно расстояние между родителями и детьми, учителями и учениками, начальниками и подчиненными [Ситарам, Когделл, 1992]. Если исходить из норм европейской или американской культур, в подобных случаях персональная дистанция оказывается даже больше, чем социальная.
Кроме дистанции существуют и другие компоненты пространства общения. Немаловажное значение имеют ориентация и угол общения. Ориентация, или расположение партнеров по отношению друг к другу, может варьировать от положения лицом к лицу (соответственно угол общения в этом случае равен 0°) до положения спиной друг к другу. В уже упоминавшемся исследовании студентов из разных стран арабы, южноевропейцы и латиноамериканцы предпочитали общаться под небольшим углом друг к другу, а индийцы, японцы и северные европейцы использовали больший угол[по:Triandis, 1994].
Холл приводит пример своего арабского приятеля, который, даже прожив многие годы в США, «не смог себя приучить к тому, чтобы идти лицом, ведя беседу, …он забегал вперед и разворачивался [с. 181]так, чтобы видеть собеседника»[Холл, 1995, с. 395–396]. А стоять спиной друг к другу считается у многих народов вопиющей грубостью. Например, в традиционных культурах Кавказа выходить из комнаты, где сидят старшие по возрасту или по положению, следовало пятясь, чтобы не показать сидящим свою спину. Когда гость, покидая чей-либо дом, садился на коня, он даже его голову поворачивал лицом к жилищу[Бгажноков, 1983].
Еще один важный компонент проксемики — персональное пространство, или «пространственная сфера вокруг человека, очерченная мысленной чертой, за которую не следует входить»[Лабунская, 1999, с. 45][76]. В этом «пространственном пузыре», который вовсе не всегда является кругообразным, человеку комфортно думать, разговаривать и жестикулировать. «Формы» персонального пространства и строгость соблюдения его неприкосновенности варьируют от культуры к культуре. Так, у адыгов особенно запретной зоной считается персональное пространство старших по возрасту и женщин. До сего дня младший, вступая в контакт со старшим, после рукопожатия выходит из его «пузыря», отступая на полшага или на шаг. Более того, в традиционных культурах величина персонального пространства может изменяться в зависимости от ситуации: у некоторых народов Северного Кавказа женщина, идущая по улице, увидев мужчин, сидящих на скамейке, должна была обойти их полукругом, удалившись на 1–1,5 м от первоначального курса. Но если всадник встречался с женщинами, сидящими на арбе, свернуть с дороги обязан был он [Бгажноков, 1983].
Для традиционных культур в целом характерны четко регламентированные правила структурирования пространства с многочисленными табу, связанными с обычаями почитания старших, гостеприимства, избегания и др. Особое внимание обращается на соблюдение общающимися определенных позиций, имеющих отношение к концепции почетного места. Так как репертуар основных параметров пространства практически универсален, но конкретная социальная значимость очень специфична, такое место может быть справа или слева, впереди или позади, вверху или внизу, в центре или на периферии.
Так, у большинства народов почетной признается правая сторона. Кабардинцы ходили по левой стороне дороги даже в одиночестве, символически уступая правую сторону старшим в роду. Менее почетная левая сторона закреплялась у них и за женщиной [Бгажноков, 1983]. Но у китайцев позиция «слева» соотносится[с. 182]всегда с восточной, наиболее почитаемой стороной, поэтому место справа от мужчины не было знаком почитания женщины.
В большинстве культур более престижной считается позиция «впереди». В Кабардино-Балкарии и в наши дни строго соблюдается правило уступать старшему по возрасту или рангу переднее сиденье в автомобиле или автобусе. Но в соответствии с европейским этикетом высокопоставленное лицо в автомобиле сидит позади — на заднем, наиболее безопасном сиденье.
В Западной Европе за старшим по должности закрепляется место в центре помещения. В адыгских культурах самым почетным местом до сих пор является место на периферии — максимально удаленное от входной двери. Его занимает старший по возрасту или рангу, впрочем, самый младший оказывается не в центре, а ближе всех к двери.
Вариативна и оппозиция «выше—ниже». В культуре общения адыгов акт вставания применялся младшими по отношению к старшему, «когда последний чихнет, примется пить воду, покажется в окно и даже в тех случаях, когда почтенный старец вообще отсутствует (или его нет в живых), но упоминается его имя» [Бгажноков, 1983, с. 189]. Но правила структурирования пространства не везде требуют, чтобы «низшие» вставали при появлении «высших» или стояли в их присутствии, они могут требовать, чтобы лица «низкого» статуса падали ниц, склоняли голову или приседали в присутствии тех, кто их «выше»[Лин, 2001].
Атрибутом невербальной коммуникации рассматривается не только пространство, но и время — оно, по выражению Холла, тоже умеет говорить. Временные характеристики коммуникации обладают межкультурной вариативностью. Например, Холл описывает взаимодействие англоязычных и испаноязычных американцев как череду микротрагедий[77], причина которых кроется в существующих между их культурами различиях в использовании времени: одни живут в монохронном, а другие — в полихронном мире[Hall,1988].
При монохронной коммуникации человек безраздельно сосредоточивает свое внимание на каком-то одном событии, делает одну работу или общается с одним человеком (одной группой людей), прежде чем перейти к следующим. Он серьезно относится к предельным срокам, ценит расторопность и придает большое значение краткосрочным отношениям. При полихронной коммуникации внимание человека обращено на множество дел, он может[с. 183]иметь свидания с двумя или тремя людьми, отвечать на телефонные звонки, «выскочить» выпить с приятелем кофе практически одновременно. Как отмечает Триандис:
«Мы поймем эти межкультурные различия, если примем в расчет, что полихронные коммуникации — это прежде всего "эмоциональные обмены" (не важно, добрым словом или бранью), а монохромные коммуникации — это прежде всего "когнитивные обмены", которые предъявляют значительные когнитивные требования к коммуникатору»[Triandis,1994, р. 205].
Два типа использования времени можно наблюдать при сравнении культуры англоязычного большинства Америки не только с культурой испаноязычного меньшинства, но и с русской культурой. Русским американцы кажутся излишне озабоченными временем, а американцы считают, что опоздания — неотъемлемая черта русского характера:
«Русские живут по преимуществу в полихронном времени, когда внимание обращено сразу на множество событий, и человек может быть очень гибок в отношении запланированных дел. Он всегда готов немедленно изменить свой график по просьбе друга или родственника[78], потому что для него гораздо важнее долговременные отношения, нежели краткосрочные» [Виссон, 1999, с. 131].
Другим системам невербального поведения (паралингвистическим добавкам к речи, например интонации и громкости голоса; культуре запахов и т.п.) пока еще уделяется мало внимания в этнопсихологии, хотя различия и в этих областях отнюдь не способствуют эффективному обмену информацией и взаимопониманию между представителями разных культур и народов. Но мы все живем в одном маленьком мире, поэтому, как совершенно справедливо отмечает Холл, «если мы не хотим столкнуться с неприятными сюрпризами и хотим добиться успеха, наш долг — выучить молчаливые языки друг друга»[Hall,1988, р. 151].
9.5. Межкультурные различия в каузальной атрибуции
В социальной психологии общение рассматривается не только как обмен информацией, но и как восприятие или познание людьми друг друга. Не имея возможности подробно проанализировать[с. 184]межкультурные различия во всех процессах социальной перцепции, остановимся на атрибутивных процессах, составляющих ее основное содержание.
Когда говорят об атрибутивных процессах, прежде всего имеют в виду каузальную атрибуцию — приписывание причин поведения или результатов деятельности при восприятии людьми друг друга. Исследователи уже довольно давно столкнулись со значимостью факторов различия каузальной атрибуции у разных народов и в разных культурах, например, было выявлено, что белые граждане США воспринимают людей более ответственными за свое поведение, чем выходцы из Центральной Америки. В этих результатах нет ничего неожиданного, поскольку, как отмечает Д. Майерс, социализация в западной (индивидуалистической) культуре способствует тому, что дети по мере своего взросления становятся все более склонны интерпретировать поведение с точки зрения личностных качеств[Майерс, 1997]. Для подтверждения этого он приводит пример из жизни своего сына-первоклассника:
«Он составил предложение из слов "ворота", "рукав", "зацепить", "Том", "за" таким образом: "Ворота зацепили Тома за рукав". Учитель, применяя теоретические положения западной культуры в программе обучения, назвал его неправильным. "Правильно" было бы показать, что причина данной ситуации в самом Томе: "Том зацепился своим рукавом за ворота"» [Там же, с. 112].
Так как во всем мире проводятся многочисленные эмпирические исследования, к настоящему времени накопилось довольно много данных о влиянии культуры на каузальную атрибуцию. Чаще всего для выявления межкультурных различий используется модель атрибуции достижений Б. Вайнера, согласно которой для предсказания или объяснения результатов достижений индивиды используют четыре фактора — трудность задачи, способности, усилия и везение, различающиеся между собой с точки зрения трех характеристик — локуса (внешнего или внутреннего), стабильности/нестабильности, контролируемости/неконтролируемости.
Сам создатель модели участвовал в проведении сравнительно- культурного исследования атрибуции достижений в США и Чили [Betancourt, Weiner,1982]. Были получены данные, свидетельствующие, что чилийцы воспринимают внешние причины более внешними, стабильные причины менее стабильными, а контролируй емые причины менее контролируемыми, чем американцы.
Однако основной вывод Вайнера состоит в признании сходства восприятия каузального мира в двух культурах. По его мнению, атрибуции успеха и неудачи варьируют в культурах, но могут [с. 185]быть сравнимы с точки зрения локуса, стабильности и контролируемости. Поэтому хотя американский бизнесмен воспринимает неудачу в делах как результат временного кризиса на бирже, а индийский крестьянин объясняет плохой урожай неожиданной засухой, в основе этих атрибуций лежат одни и те же факторы: обе причины экстернальны, нестабильны, неконтролируемы.
Модель Вайнера использовалась и многонациональным коллективом психологов при проведении сравнительно-культурных исследований в Индии, Японии, ЮАР, США и Югославии [Chafidler а1., 1981]. Было обнаружено, что представители всех обследованных групп приписывали свои успехи в первую очередь усилиям (внутренней, но нестабильной причине) и лишь затем способностям, везению, трудностям задачи. А неудачи во всех странах в первую очередь объяснялись недостатком усилий.
Но между группами обнаружились и различия в атрибуции достижений. Так, если представители четырех групп продемонстрировали четкую эгоцентрическую предвзятость, то японцы приписывали неудачам внутренние причины, а успехам — внешние чаще, чем члены других этносов. Иными словами, японцам свойственна так называемая предвзятость скромности[79]. Авторы объясняют это особенностями социализации в японской культуре: воспитанием чести, чувства долга перед семьей. К этому следует добавить, что в японской культуре рекомендуется придерживаться жизненного правила: «Причиной несчастья считай самого себя» [Пронников, Ладанов, 1985, с. 39] и поощряется говорить о себе «плохие вещи» [Вежбицкая, 1997].
Но если Т. Чандлер с коллегами попытался сопоставить полученные результаты с особенностями изучаемых культур, то большинство исследований межкультурных различий в каузальной атрибуции носит описательный характер и ограничивается констатацией различий между группами. Однако для понимания подлинных причин подобных различий и их конкретных проявлений необходимо знакомство с ценностными ориентациями, системами воспитания детей и т.п. в изучаемых культурах, т. е. с широким культурологическим и этнологическим материалом. Следовательно, необходимо проводить ет1с исследования с участием культурологов, этнологов и лингвистов.
Необходимо также выйти за рамки вайнеровской модели и интегрировать полученные к настоящему времени многочисленные данные в единую концепцию, тем более что получил развитие [с. 186]еще один подход к изучению атрибуции — исследование различий в объяснительном стиле (оптимистичном или пессимистичном) в разных культурах[Lee, Seligman,1997]. Правда, авторы данной концепции, как и последователи Вайнера, изучают лишь особые феномены — паттерны на успех и неудачу, разделяя причины событий на внешние/внутренние, стабильные/нестабильные, глобальные/специфичные.
Следует иметь в виду и то, что сравнение различных культур может оказаться невалидным из-за нерелевантности для них четырех факторов объяснения причин — способностей, усилий, трудностей задачи и везения. Действительно, если какой-либо фактор не является значимым в одной из культур, предположим, везение в Индии, то данные о том, что индийцы не продемонстрировали различий при объяснении везением успеха и неудачи, не будут ¡ иметь никакого смысла.
Существует и крайняя точка зрения А. Пепитона, полагающего, что всеобщая уверенность в универсальности каузального мира, т. е. в том, «что все народы приписывают причины наблюдаемому поведению», нуждается в проверке[Pepitone,1981, р. 974]. В самом деле, будет смешно, если окажется, что мы исследуем атрибутивные процессы в культурах, в которых они вообще отсутствуют.
Впрочем, подавляющее большинство исследователей не сомневается, что причина является универсальной категорией основного семантического инвентаря любой культуры, но в каждой из них мы сталкиваемся со своим толкованием причинности[Гуревич, 1984]. Так, британский психолог М. Бонд, проанализировав проведенные во многих странах исследования, пришел к заключению, что члены самых разных культур могут осуществлять осмысленный процесс каузальной атрибуции, когда их об этом просят[Bond,1983].
Если согласиться с этим, то исходным должен стать другой вопрос: как часто происходит приписывание причин в той или иной культуре? На этот вопрос социальные психологи пока не дали четкого ответа, хотя данные смежных наук, например анализ языков, позволяют выдвинуть некоторые гипотезы. Представляется вполне вероятным, что чаще представителей многих других народов используют каузальные атрибуции англичане, в языке которых — в сравнении с другими языками — лингвисты обнаружили «подчеркнутый акцент на каузальных отношениях и повышенное внимание к различным стратегиям взаимодействия между людьми»[Вежбицкая, 1997, с. 71].
Впрочем, можно согласиться с тем, что в целом люди «гораздо реже занимаются спонтанным объяснением причин, чем полагают исследователи атрибуции»[Хекхаузен, 1986, с. 88]. Частично[с. 187]это связано с переоценкой значения атрибуции в жизни людей психологами, которые сами интенсивно интересуются причинами поведения, а общаются в основном со студентами, которые разделяют этот интерес.
Еще один вопрос, встающий перед исследователями межкультурных различий каузальной атрибуции: какие ее типы чаще используются представителями той или иной культуры? Уже в 80-е годы XX столетия зародились сомнения в универсальности фундаментальной ошибки атрибуции, т. е. склонности людей при объяснении причин действий переоценивать влияние личностных диспозиций и недооценивать влияние ситуационных факторов. Дж. Миллер обнаружила, что выросшие в коллективистской культуре индийцы чаще, чем американцы, объясняли как хорошие, так и плохие поступки своих знакомых обстоятельствами и реже прибегали к терминам общих личностных диспозиций [по: Росс, Нисбетт, 1999].
В 90-е годы данные Миллер были неоднократно подтверждены другими исследователями. Например, при сравнении статей о преступлениях в американских и китайских газетах выяснилось, что американские журналисты чаще искали причины убийств в личности преступников, а китайские — были склонны винить обстоятельства [Semin, Zwier, 1997]. В настоящее время представляется очевидным, что члены индивидуалистических культур, для которых личностная атрибуция является социальной нормой, в большей степени, чем представители культур коллективистских, подвержены фундаментальной ошибке атрибуции.
Что касается типа обстоятельственных атрибуций, то представители коллективистских сообществ, на поведение которых большее влияние оказывают групповые нормы, чаще используют социальные (глобальные), а не индивидуальные (специфичные) атрибуции. Например, при сравнении атрибуций, используемых американскими и китайскими студентами, самостоятельно формулировавшими причины поведения персонажей ситуаций, не было обнаружено различий в частоте использования личностных и обстоятельственных атрибуций. Но более глубокий анализ обнаружил значительные различия между выборками: в качестве более вероятных причин поведения китайцы чаще указывали социальные обстоятельства, например долг перед обществом, а американцы — индивидуальные обстоятельства, например их благоприятное стечение[Bond,1983].
Между коллективистскими и индивидуалистическими культурами существуют различия и в том, каким другим людям приписывается ответственность за те или иные результаты деятельности. В работе вьетнамской исследовательницы By Тхи Фыонг, выполненной [с. 188]в России под руководством В. С. Агеева, было обнаружено, что при оценке поведения персонажей проективных ситуаций вьетнамцы приписывали и большую, чем русские испытуемые, степень причастности к успеху, и большую ответственность за негативные последствия третьим лицам — друзьям и родственникам основных участников событий.
Например, в ситуации, когда лаборантка оставляет студентов одних делать практические занятия по химии, так как уходит с подругой в кино, вьетнамские испытуемые приписывали подруге значимо большую, чем русские, причастность и в случае позитивных исходов (получено вещество с приятным запахом, совершено крупное открытие в науке), и в случае отрицательных последствий события (разбита лабораторная посуда, произошел взрыв)[Агеев, 1990].
Агеев объясняет это тем, что для вьетнамской культуры характерна большая, чем для русской или европейской, взаимная ответственность членов первичных коллективов, «большая зависимость решений и поступков человека от социального окружения, от мнения значимых других» [Там же, с. 131].
К сожалению, особенности каузальной атрибуции, выявленные в этом исследовании у русских испытуемых, проинтерпретированы не были. В целом имеется очень мало эмпирических данных о специфике протекания атрибутивных процессов у русских. Так, московские школьники (в отличие от своих западных сверстников) преуменьшали роль способностей в осуществлении учебной деятельности. Более того, они признавали более важной роль некоторых неизвестных им причин, чем собственных способностей [Стеценко и др., 1997]. Можно также высказать некоторые предположения на основании данных лингвистики, в частности неаген- тивности русской грамматики и лексики (подробнее см. раздел 8.3).
Даже эти немногочисленные и разнородные данные позволяют сделать вывод о том, что особое отношение к удаче, рядом с которой русский человек всегда пассивен, проявляется и в специфике каузальной атрибуции. Видимо, русские чаще, чем представители многих европейских народов, свои и чужие достижения приписывают обстоятельствам, а конкретнее — везению, т. е. внешней, неконтролируемой и нестабильной причине.
Перед исследователями встает и проблема соотношения культурных и социально-экономических детерминантов атрибуции у членов различных этнических групп. В связи с этим интерес представляет работа X. Марина, изучавшего объяснение причин опозданий гражданами США и Чили[Marin,1987]. Выяснилось, что[с. 189]чилийцы считают, что быть пунктуальным трудно и важную роль при этом играет везение, т. е. предпочитают внешние причины. А жители США объясняют пунктуальность внутренними причинами. Автору было бы легко проинтерпретировать результаты в соответствии с концепцией различения культур по ориентации во времени, согласно которой страны Латинской Америки ориентированы на настоящее, а США — на будущее. Поэтому житель Северной Америки, в отличие от жителя Южной, «никогда не ставит под сомнение то, что время следует планировать, а будущие события выстраивать по расписанию»[Холл, 1995, с. 339]. А в чилийской, как и в других испаноязычных культурах, даже язык способствует внешним атрибуциям, ведь, «вместо того чтобы сказать: "Я опоздал", испанская идиома позволяет сказать: "Часы явились причиной моего опоздания"»[Майерс, 1997, с. 112].
Но Марин, не отрицая возможного влияния базисных ценностных ориентаций, тем не менее основное внимание обратил на социально-экономические причины различий в атрибуциях граждан двух стран: в 80-е годы в Чили не все имели часы, плохо работал общественный транспорт и т.п.
Изучение межкультурных различий в атрибутивном процессе имеет большое практическое значение, так как в современном мире множество людей вступает во взаимодействие с представителями других культур, этнических общностей, государств. В процессе общения очень часто они не понимают причин поведения друг друга и делают ложные атрибуции. Чтобы добиться эффективного взаимодействия членов разных групп, используется множество психологических методов, в том числе и атрибутивный тренинг[80], способствующий развитию точности ожиданий индивида о поведении члена другой культуры.
Рекомендуемая литература
Агеев В. С. Межгрупповое взаимодействие: социально-психологическиепроблемы. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1990. С. 117-132.
Вежбицкая А. Язык. Культура. Познание. М.: Русские словари, 1997. С. 33–88.
Леонтьев А. А. Психология общения. М.: Смысл, 1997. С. 213–227.
Мацумото Д. Психология и культура. СПб.: прайм-Еврознак, 2002. С. 223–255.
Пронников В. А., Ладанов И. Д. Японцы (этнопсихологические очерки). М.: Наука, Главная редакция восточной литературы, 1985. С. 200–235.
Глава 10