Дом в Лондоне, где жил К. Маркс в 50-х годах XIX века.
Карл Маркс с фото 1861 г.
Узнав о мерзком ударе в спину и попытке опозорить комитет помощи, Энгельс писал Вейдемейеру:
«…импотентные «великие люди» мещанства оказались достаточно подлыми, чтобы распространять подобные гнусности. Наш комитет уже три раза давал отчет, и каждый раз мы просили посылавших деньги назначить уполномоченных для проверки книг и квитанции. Разве какой-нибудь другой комитет это делал? На каждый сантим у нас имеется квитанция. Ни один член комитета не получал никогда ни одного сантима…»
Что может принести отдохновение и творческий покой душе? Чем глубже духовный мир человека, тем шире простор для его мысли, тем легче поднимается он над мелочами, которые, как тина, грозят засосать его.
Вся противоречивая планета постоянно оставалась перед умственным взором Маркса и Энгельса, и по сравнению с этой громадой чуть видимыми пузырьками на болоте были дрязги Телеринга и его группки.
Промышленный кризис 1847 года, подготовивший февральское восстание, в это время в большинстве европейских стран прекратился и сменился бурным подъемом. Работая над отчетами, прессой, экономическими обзорами, Маркс и Энгельс пришли к выводу, что их былые надежды на скорую революцию не имеют под собой в данное время никакой почвы. Этот вывод потребовал новой боевой тактики.
«При таком всеобщем процветании, – писали Маркс и Энгельс, – когда производительные силы буржуазного общества развиваются настолько пышно, насколько это вообще возможно при буржуазных отношениях, о действительной революции не может быть и речи…»
Они утверждали, что подъем революционной волны будет следствием нового кризиса, который неизбежен, как и сама революция.
Совсем иными были настроения Виллиха и только что вернувшегося из Германии Карла Шаппера. Оба они увлекли за собой многих лондонских членов Союза. Как узник, заточенный в тюрьме, теряя ощущение действительности, постоянно ждет освобождения, и верит в него, и строит несбыточные планы, так обреченные на изгнание немецкие революционеры жаждали нового восстания и считали, что могут ускорить его по своей воле. Они рвались в бой, который неизбежно закончился бы поражением, и требовали действий, не считаясь с экономической и политической обстановкой. Это было опасное безумие, похожее на то, которое обуяло Гервега и обрекло затем на гибель горсточку храбрецов его отряда.
Тщетно Маркс и Энгельс порознь и вместе со своими сторонниками пытались образумить Виллиха и Шаппера. Ничто не помогало. Доводы разума и логики только ожесточали их. Они не были ни достаточно образованны, ни предусмотрительны. Жизнь в эмиграции приводила их в отчаяние. Раскол среди членов Центрального комитета Союза становился неотвратимым, осложняя и без того трудные дни изгнанников.
Конрад Шрамм пришел к Марксу, чтобы затем вместе с ним идти на заседание. Ничто в Конраде Шрамме не напоминало купца. Он скорее походил на романтического поэта. Худое лицо его было обрамлено вьющимися бакенбардами, и глаза, очень ясные и блестящие, смотрели дерзко и мечтательно. Вспыльчивый, прямолинейный, подверженный смене настроений, он был страстно предан идее коммунизма и самому Марксу. Женни и дети любили Шрамма, радовались его посещениям. В их квартирке молодой человек чувствовал себя непринужденно и легко.
Карл встречал его обычно шутливым приветствием:
– Салют, юный романтик коммунизма!
На заседание Центрального комитета явились девять человек, в том числе Энгельс, Генрих Бауэр, Эккариус, Шаппер и Виллих.
Маркс заговорил первым. Он предложил перевести Центральный комитет из Лондона в Кёльн, передав его полномочия тамошнему окружному комитету. Решение должно было быть сообщено немедленно членам Союза в Париже, Бельгии, Швейцарии и Германией. Далее Маркс настаивал на выработке новым Центральным комитетом устава и создания в Лондоне двух округов Союза коммунистов, не поддерживающих отныне друг с другом никаких сношений и связанных только тем, что оба принадлежали к одной партии.
– Мои мотивы, – сдерживая возрастающее возбуждение, продолжал говорить Маркс, – следующие: на место универсальных воззрений «Манифеста» ставится немецкое национальное воззрение, льстящее национальному чувству немецких ремесленников. Вместо материалистического воззрения «Манифеста» выдвигается идеалистическое. Вместо действительных отношений главным в революции изображается воля. В то время как мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить пятнадцать, двадцать, пятьдесят лет гражданской войны для того, чтобы изменить существующие условия и чтобы сделать самих себя способными к господству, – им вместо этого говорят: мы должны тотчас достигнуть власти, или же мы можем лечь спать. Подобно тому как лжедемократы употребляют слово «народ», так употребляется ныне слово «пролетариат» – как пустая фраза. Чтобы претворить эту фразу в жизнь, пришлось бы объявить всех мелких буржуа пролетариями, то есть представлять мелких буржуа, а не пролетариев. На место действительного революционного развития пришлось бы поставить революционную фразу.
– Вы не станете отрицать, Маркс, что без воли нет победы? Спросите любого военачальника. Все, право, так просто. Надо разойтись, нам не по пути! – крикнул Виллих.
Маркс посмотрел на него уничтожающим взглядом и продолжал, повернувшись к Шапперу, который ерзал на стуле и лихорадочно записывал что-то.
– Эта дискуссия, наконец, показала, какие принципиальные разногласия составляют подоплеку личных раздоров, и теперь уже пришло время принять меры, – не отвечая Виллиху, говорил далее Маркс. – Именно эти противоположные утверждения и стали боевыми лозунгами обеих фракций: некоторые члены Союза называли защитников «Манифеста» реакционерами, пытаясь таким путем сделать их непопулярными, что, впрочем, им совершенно безразлично, ибо они не стремятся к популярности. Однако ясно само собой, что оставаться вместе было бы просто вредной тратой времени. Шаппер часто говорил о разрыве, – что же, я отношусь к разрыву серьезно. Я думаю, что нашел путь, на котором мы разойдемся, не вызывая раскола партии.
– Ну, а если мы думаем по-иному? Как это называется – изменой рабочему делу или борьбой за него? Мы не боимся раскола, – прорычал Шаппер.
– Призываю вас к порядку, – властно вмешался председатель и поднял маленький колокольчик.
Морщинка на переносице Маркса углубилась, черные с проседью волосы растрепались. В это время заговорил Шаппер. От волнения он побледнел и непрерывно вытирал потный лоб фуляровым платком.
– Я полагаю, что новая революция выдвинет новых смелых людей. Я высказал подвергшийся здесь нападкам взгляд потому, что с энтузиазмом отношусь к этому. Речь идет о том, мы ли сами начнем рубить головы или нам будут рубить головы. Во Франции, а тем самым и в Германии, настает черед рабочих. Не будь этого, я, конечно, отправился бы на покой, и тогда у меня было бы иное материальное положение. Я – фанатический сторонник немедленного выступления. Но большинство Центрального комитета хочет противоположного. Что ж, если вы больше не хотите иметь с нами дела, тогда расстанемся. В предстоящей революции меня наверняка гильотинируют, но я, невзирая ни на что, поеду в Германию. Смерть так смерть! – Шаппер откашлялся и опустил глаза. – Я давнишний друг Маркса, но если придется идти на разрыв, что ж, тогда мы пойдем одни.
– Что касается энтузиазма, – снова заговорил Маркс, – то немного его требуется, чтобы принадлежать к партии, о которой думаешь, что она вот-вот придет к власти. Ныне пролетариат, если бы он пришёл сейчас к власти, при существующих экономических условиях проводил бы не непосредственно пролетарские, а мелкобуржуазные меры. Наша партия может прийти к власти лишь тогда, когда условия позволят осуществлять ее взгляды.
Маркс привел в пример Луи Блана, его провал и, обведя зорким взглядом всех присутствующих, спросил, почему же не высказывается никто из остальных членов меньшинства.
Виллих демонстративно поднялся и молча покинул помещение. Спустя несколько дней на заседании ЦК Союза коммунистов Шаппер снова отстаивал свою точку зрения. Он призывал немедленно приняться за конспиративную работу и делать революцию.
– Безумцы! – закричал Конрад Шрамм, теряя терпение от пустозвонного многословия выступившего затем Виллиха. – Вы требуете немедленной революции или грозитесь уйти на покой. Вы призываете нас к немедленному вооруженному восстанию, заранее зная о поражении. Вы предлагаете игру в революцию и вредной болтовней вносите сумятицу в наши ряды вместо серьезного революционного дела.
– С каких пор всякие купцы будут учить нас, истинных бойцов, тактике? – бросаясь вперед и грозя кулаками Шрамму, завопил тощий Виллих. – Я командовал революционной армией на фронте, а вы, Шрамм, наверно, прятались в это время под прилавком. Трусы, здесь собрались трусы!
– Б погоне за успехом вы уже готовы выносить помойные ведра мелких буржуа, прикрываясь при этом громкой фразой, – раздался голос портного Эккариуса, сторонника большинства Центрального комитета.
Все вскочили со своих мест.
– Позор меньшинству, ведущему нас в такую трудную пору к расколу. Мы не позволим этого. Виллих, Шаппер и компания будут нести отныне ответственность за то, что нет более должного единства в Союзе коммунистов, а в нем – наша сила! – повысил голос Энгельс.
В это время, не жалея бранных слов и наступая друг на друга, в углу комнаты схватились в крайнем раздражении Конрад Шрамм и Август Виллих. К концу словесной перепалки Виллих заявил, что вызывает на дуэль самого Маркса, вождя партийного большинства. При этом он не поскупился на клеветнические выпады.
– Я требую немедленной сатисфакции за оскорбление Маркса и моих друзей. Вы раскольник и подлый лгун, к барьеру! – задыхаясь и кашляя, крикнул Шрамм.
– Если бы вы не потребовали этого первым, я вырвал бы у вас согласие на дуэль пощечиной. Мы будем стреляться на пистолетах! – заорал Виллих, который был превосходным стрелком и попадал на расстоянии двадцати шагов в любую мишень.
Несмотря на все попытки Маркса и Энгельса предотвратить дуэль, она состоялась вблизи Антверпена на берегу моря. Секундантом Виллиха был Бартелеми.
Накануне поединка Конрад Шрамм, человек весьма отважный и неунывающий, писал Марксу:
«Не бойся за меня, парень вроде меня не может уйти в мир молчания, как идиот».
На Дин-стрит, в семье Маркса, в дни предполагаемой дуэли царило большое волнение. Все боялись за жизнь Конрада Шрамма.
Неожиданно, когда Карла не было дома, раздался резкий стук во входную дверь, и перед Ленхен, бросившейся открывать, появился Бартелеми в черной пелерине и мягкой широкополой шляпе.
– Вы из Бельгии? Какие новости о Шрамме? – спросила Женни.
Низко поклонившись, Бартелеми ответил мрачно:
– Пуля в голову!.. – и тотчас же удалился.
Женни, потрясенная столь трагической вестью, бросилась искать мужа, Либкнехта и всех остальных друзей Шрамма. Никто не сомневался в его гибели.
На другой день, когда на Дин-стрит все были безутешны, внезапно вошел сам мнимоумерший. Голова его была забинтована, настроение бодрое. Оказалось, что Шрамм был только контужен и потерял сознание. Не разобравшись, в чем дело, Виллих и Бартелеми распространили слух о смертельном исходе дуэли.
Большинство членов Центрального комитета с Марксом и Энгельсом во главе постановили перенести местопребывание ЦК Союза коммунистов в Кёльн. К сторонникам Виллиха и Шаппера вскоре присоединилось несколько французов, в том числе и Бартелеми.
Не в силах больше видеть лишения в семье Карла, Фридрих поступил в контору фирмы «Эрмен и Энгельс» и уехал в Манчестер. Без его помощи семь человек на Дин-стрит были бы обречены на медленную гибель, а Карл Маркс не мог бы довести до конца ни одного задуманного труда. Помимо текущей работы, он продолжал собирать материалы для книги по политической экономии.
В хмурый, серый, как пасть камина, день внезапно умер Фоксик. За несколько минут до смерти он смеялся и шалил. Вдруг личико его исказилось, по телу прошли конвульсии, которыми он страдал с рождения, и дыхание остановилось.
В одно мгновение в комнате, где играли дети, чинила белье Ленхен и писала письма Женни, все переменилось. Смерть впервые ворвалась в эту крепко спаянную любовью семью.
Нет большего горя, нежели смерть детей. Гвидо был тем более дорог матери, что она спасала его жизнь в самых тяжелых условиях, ценой величайших усилий. Ее терзала мысль, что ребенок пал жертвой материальных лишений, невзгод.
Женни тяжело заболела от нервного истощения и возбуждения, не спала, не ела и не хотела отдать мертвого ребенка, когда пришло время его хоронить.
Карл стойко скрывал свою печаль, стараясь утешить жену. Все пережитое, глубоко спрятанное в сердце, вскоре свалило его, и он серьезно заболел.
Виллих и Шаппер нашли сторонников главным образом в Просветительном обществе среди немецких ремесленников. Тогда Маркс, Энгельс и их друзья решили выйти из этой организации.
В ноябре 1850 года появился двойной, пятый-ше- стой, номер «Обозрения». Издание журнала отныне прекращалось. Реакция продолжала свой победный марш по Европе.
В последнем политико-экономическом обзоре за полугодие Маркс и Энгельс, говоря о причинах поражения революции, связывали их с экономическим подъемом главных европейских государств.
В это же время Мадзини, Ледрю-Роллен, Руге в своем воззвании писали, что революционные сумерки, опустившиеся на Европу, объясняются честолюбием и завистью отдельных вождей и их взаимной враждой. Свою программу они излагали, как веру в свободу, равенство, братство, семью, общину, и видели спасение в общественном строе, вершиной которого являются бог и его законы, а основанием – народ.
В последнем номере «Обозрения» член союза Эккариус писал о состоянии портняжного дела в Лондоне. Он работал закройщиком в одной из городских мастерских и сумел увидеть, что вытеснение большими фабриками мелких ремесленных мастерских является положительным историческим признаком. Ученик Карла и Фридриха, он понял то, чего не могли постигнуть многие ученые-экономисты и «пророки» вроде портного Вейтлинга.
В развитии и процветании крупной буржуазии Эккариус увидел приближение пролетарской революции.
Материалистическое понимание современности скромным портным было большой радостью для Карла. Он восторженно приветствовал его.
– Прежде чем пролетариат победит на баррикадах и на боевых линиях, он возвещает о своем грядущем господстве рядом интеллектуальных побед, – заявил Маркс.
Со времени отъезда Энгельса в Манчестер в 1850 году между двумя друзьями завязался живой обмен письмах мыслями, планами, оценками событий и людей.
В одном из писем о Луи Блане, которого в шутку, намекая на его женственность, Маркс называл Луизой, и о Ледрю-Роллене, ставших эмигрантами и живших в Англии, Маркс писал Энгельсу:
«Луиза никогда не импровизирует своих речей, он от слова до слова пишет свои речи и заучивает их наизусть перед зеркалом. Ледрю же, в свою очередь, всегда импровизирует, в важных случаях делает себе некоторые заметки matter of fact[4]. Совершенно оставляя в стороне их внешние различия, Луи уже по одному этому совершенно неспособен рядом с Ледрю произвести малейшее впечатление. Естественно, что он должен был ухватиться за всякий повод, который позволил бы ему избегнуть сравнения с опасным соперником. Что касается его исторических работ, то он делает их, как Александр Дюма свои фельетоны. Он всегда изучает материалы только для следующей главы. Таким образом, появляются книги вроде «Histoire de dix ans»[5]. С одной стороны, это придает его изложению известную свежесть, ибо то, что он сообщает, для него так же ново, как и для читателя, а с другой стороны, в целом – это слабо.
Это о Луи Блане».
Маркс и Энгельс были великими стилистами, хотя и отличались друг от друга манерой изложения.
В своих письмах Энгельс реже пользовался иноземными словами, в то время как в письмах Маркса их бывало очень много и он любил перемешивать родной язык с английским и французским. Но особенно мастерски он владел немецким. Оба друга обладали тонким чувством юмора.
Величайшее правдолюбие, отвращение ко всему искусственному, предельное ощущение человеческого достоинства и внутренней честности особенно четко выступают из их различного и вместе с тем тождественного стиля, всегда раскрывающего подлинную сущность человека.
Стиль всегда неповторим, как отпечатки пальцев человека, как его лицо и выражение глаз. Никогда на протяжении существования людей не появлялись на земле два одинаково мыслящих существа. Неисчерпаемы творческие силы природы. И так же многообразен и несхож с другими стиль человека, этот своеобразный отпечаток его души.
Язык Маркса более порывист, жгуч, нежели у Энгельса, чей слог поражает изяществом и логической непринужденностью. Оба друга полностью подчинили слово мысли. Сатирическая зарисовка, меткая характеристика, неожиданное сравнение, точный образ перемежаются в их произведениях и письмах с всесторонним анализом предмета и совершенными по форме и сути выводами.
Был теплый ветреный летний вечер. Фридрих после скучного рабочего дня в конторе фирмы «Эрмен и Энгельс» шел по улицам Манчестера. Ветер поднимал и кружил тряпки, бумагу и мелкий сор, валявшийся в изобилии на мостовой.
По знакомым переулкам Энгельс направился на окраину и очутился на большой дороге, соединяющей Манчестер с промышленными городами Бирмингемом и Шеффилдом, а также с пастушьим Йоркширом и далекой Шотландией.
Фридрих был страстным охотником. Вдыхая доносившийся издалека аромат леса, он подумал, как хорошо будет зимой отправиться с ружьем и сумкой за плечами на охоту за лисами.
Обычно по вечерам прогулка Фридриха длилась не более двух часов. Он возвращался домой мимо однообразных каменных домов. Небольшие палисадники были обнесены добротными решетками, на овальных клумбах цвели цветы. Дорожки, посыпанные гравием, вели к нарядному крыльцу. Из-за густых занавесок пробивался на улицу мягкий свет.
Дом, где жил Фридрих, был обычным двухэтажным коттеджем, воспроизводящим в улучшенных формах жилище феодальных времен, с лестницей внутри, ведущей на мансарду. Там в новые времена располагались маленькие спальни. Дом этот, с узкой кирпичной трубой на черепичной покатой крыше, недавно построенный, – точная копия такого же, существовавшего сотни лет назад.
Наступила зима. Декабрь. Мэри Бернс была в отъезде. Старуха – владелица домика – ежедневно убирала комнаты Энгельса и готовила ему пищу.
У нее было отталкивающе-безобразное лицо. Большой угристый нос, красноватые глаза, загнутый подбородок, костлявая шея вызывали в памяти Фридриха представление об одной из макбетовских ведьм. Но обладательница столь чудовищной внешности была совсем не таким уж зловещим существом. Она состояла членом нескольких благотворительных обществ, верила, что бог – это Красота и Разум, и завещала все достояние своему священнику и дому призрения бездомных собак. Фридрих про себя в шутку называл старуху ведьмой за то, что, стирая пыль с книг, она иногда при этом нарушала обычный порядок на его столе и полках. Но в действительности он уважал ее за человечность, скромность и умение не вмешиваться никогда в чужие дела, не надоедать расспросами.
Вечером, как всегда, она подала ужин, растопила камин и, пожелав квартиранту приятных сновидений, ушла. К ночи заметно похолодало. Взяв газеты, Фридрих уселся подле небольшого камина. Изредка он подбрасывал поленья и раздувал с помощью особого приспособления, наподобие кузнечных мехов, затухающий огонь. Большие стенные часы завозились, заохали и с трудом отзвонили девять раз. Энгельс тотчас же поднялся и вошел в маленькую комнату, служившую ему кабинетом. Там уже горела лампа на письменном столе. Было очень тихо. Где-то далеко трещали сверчки. Эти неожиданные живые звуки вызвали улыбку на лице Фридриха… «Не хватает только печи и чайника для полной диккенсовской идиллии», – подумал он, пододвигая кресло и раскрывая книгу. Осторожно разрезав красивым ножом слоновой кости несколько страниц, Энгельс принялся громко, слегка запинаясь, читать по-русски:
Он из Германии туманной
Привез учености плоды,
Вольнолюбивые мечты
Совсем недавно, предвидя грядущие революционные события в России, Энгельс начал изучать русский и, как это всегда бывало с ним при изучении иностранных языков, достиг уже очень многого.
«Евгений Онегин» пленил его.
С увлечением и редким прилежанием изучал Энгельс русский язык, откладывая грамматику для того, чтобы отдохнуть и насладиться неповторимыми строками пушкинского романа.
Обычно после часа этих занятий Энгельс принимался за военные науки, к которым с юности имел призвание. Он доставал военные карты, руководство по артиллерии Бема, военную историю Монтекукули и множество других немецких, французских и английских книг. Особенно усердно изучал он англичанина Непера, француза Жомини и немца Клаузевица.
Со времени переселения в Манчестер Энгельс напряженно работал над материалами о наполеоновских и революционных войнах. Чрезвычайно требовательный к себе в любой области знаний, он считал, что недостаточно, еще поверхностно разбирается в тех или иных деталях, чтобы понимать и правильно оценивать военно-исторические факты. Элементарная тактика, теория укреплений, начиная с Вобана и кончая современными системами отдельных фортов, полевые укрепления, различные виды мостов и, наконец, история всей военной науки, меняющейся непрерывно в связи с развитием и усовершенствованием оружия и методов его применения, – все это глубоко изучал Фридрих. Он писал своему другу Иосифу Вейдемейеру, артиллерийскому офицеру, спрашивая о новой организации армий, дивизий, корпусов, о лазаретах и военном снабжении, о различных конструкциях лафетов.
Большой атлас Штиллера и всевозможные подробные описания сражений лежали на столах и стульях в рабочей комнате Энгельса.
– Если не работать систематически, то не достигнешь никаких серьезных результатов, – любил он повторять.
Все, чем бы ни занимался и что ни изучал тщательно и глубоко Энгельс, должно было служить одной конечной дели – освободительной борьбе пролетариата. Как и Маркс, он считал, что знание иностранных языков необходимо. Осложнения на Востоке привели его к мысли о необходимости изучить восточные языки. Персидский язык показался ему необычайно легким, и он усвоил его структуру в несколько недель.
Изучение военных наук, помимо пристрастия к ним, было вызвано также еще и тем, что Энгельс считал весьма значительной роль армии в предстоящих революциях. Пролетариату, по его мнению, не хватало опытных, знающих военачальников. О современных ему представителях офицерства он составил себе крайне отрицательное мнение.
– Этот сброд, – говорил Фридрих презрительно о прусских военных, – проникнут отвратительным сословным духом. Они смертельно ненавидят друг друга, завидуют один другому, как школьники по поводу малейшего отличия, но все заодно по отношению к штатским.
Рано утром, тщательно одевшись, Фридрих отправился в контору. Дела текстильных фабрик шли успешно. В 1851 году английская хлопчатобумажная промышленность потребляла еженедельно 32 тысячи кип хлопка против 29 в 1850 году. Манчестер торговал особенно широко с Ост-Индией и Китаем.
С глубоким вздохом принялся Энгельс за конторские и фабричные книги и проработал до полудня, когда наступил час ленча.
После завтрака Энгельс вернулся к своему рабочему столу в конторе, он открыл записную книжку и увидел, что ему следует отправить Женни Маркс разноцветную бумажную пряжу для вязания, которую он обещал ей в последнюю встречу. Клубки были уже приготовлены и уложены в коробку. Оставалось сдать их на почту. Затем Фридрих принялся за отчеты, поступившие с текстильной фабрики.
К концу унылого рабочего дня за конторскими книгами Энгельс получил обширную почту. Письма были от Мэри из Ирландии, от Иосифа Вейдемейера, от Вольфа и Маркса из Лондона. Убедившись, что жена здорова, Фридрих, отложив письма остальных друзей, сорвал сургучную печать и принялся за чтение письма с обратным адресом «Дин-стрит, 28».
Письмо Маркса было тревожным и кратким. Он сообщал об аресте в Кёльне коммуниста врача Даниельса. Вейдемейер вынужден в связи с репрессиями скрываться в окрестностях Франкфурта. Далее Карл сообщал другу, что им обоим следует уничтожить или спрятать немедленно все письма ввиду возможного обыска.
«Ты тоже хорошо сделаешь, – писал он, – если менее важные письма сожжешь, а остальные, заключающие в себе какие-либо данные и тому подобное, поместишь в запечатанном пакете у Мэри».
Сообщение о происходящих в Германии преследованиях коммунистов не застало Фридриха врасплох. Он постоянно читал немецкие газеты, в том числе и «Кёльнскую газету», которые сообщали о раскрытии коммунистического «заговора», готовившего акт государственной измены.
Энгельсу было известно, что 10 мая в Лейпциге был арестован эмиссар Союза коммунистов портной Нотьюнг. Полиция по отобранным у него бумагам узнала о существовании и действиях коммунистической партии.
Вскоре в Кёльне были арестованы члены Центрального комитета Союза коммунистов. Фрейжиграт едва избежал ареста благодаря тому, что случайно, ничего еще не зная о подстерегающей его опасности, незадолго до этого уехал в Лондон.
С некоторых пор Фридрих заметил, что за ним усилилась слежка. Он не мог шагу ступить без того, чтобы шпионы не сопровождали его.
В эти погожие летние дни 1851 года в Манчестер неожиданно приехал один из двух владельцев бумагопрядильной фабрики – Фридрих Энгельс-старший Появление отца в Англии не слишком обрадовало сына, но безукоризненное воспитание и выдержка помогли ему ничем не выразить подлинных чувств.
Несмотря на то, что Фридриху-младшему было уже около тридцати одного года, отец держал себя с ним все еще как с вышедшим из повиновения подростком. Характер старика Энгельса никогда не отличался покладистостью, с годами же деспотизм и самонадеянность его значительно усилились. В этот приезд, однако, старик, упоенный победой реакции в Германии и возрастающими прибылями, был менее раздражительным и придирчивым.
– Итак, дорогой Фридрих, слава господу богу, я оказался прав! Стадо подчинилось пастырю своему. Революция потерпела крах, провалилась, как всякое исчадие ада, раз и навсегда. О, немцы не так глупы, чтобы поддаться болтовне недоучек, дураков и представителей «черноземной силы», – говорил Энгельс-старший, прохаживаясь по гостиной. Из кармана его черного длинного сюртука высовывался переплет маленькой дорожной библии.
Слуга доложил с порога о Петере Эрмене, который был приглажен к обеду.
Старик Энгельс не доверял своим компаньонам Эрменам, и потому наслал Фридриха в Манчестер, чтобы тот контролировал, их деятельность как коммерсантов. Но, в свою очередь, он беспокоился и за сына, зная его безбожие и приверженность революционным идеям, и в этом отношении хотел бы, чтобы кто-либо сообщал ему о поведении Фридриха.
Оба Энгельса, старший и младший, очень походили друг на друга. Высокие, стройные, широкоплечие. Только совсем разным было выражение их глаз: одушевленные, ясные, поражающие умом – у сына, мутные и жестоко-тупые – у отца.
За столом Энгельс-старший стоя прочитал молитву, и затем начался обед.
– В Германии выскребают остатки коммунистического сора, – хитро сощурив глаза, начал Энгельс- старший. – Никто из порядочных людей, впрочем, не боится больше красного призрака. С этим навсегда покончено. Король разделался с горсточкой мятежников и сумасшедших, как некогда господь бог с вавилонянами.
Энгельс-младший закусил губу, чтобы сдержаться и не поссориться с отцом, который открыто вызывал на спор. Но глаза его загорелись недобрым блеском Старик поймал брошенный на него угрожающий взгляд сына. Энгельс-старший знал по опыту, каким даром речи, какой беспощадной находчивостью обладал его сын в словесном единоборстве.
После обеда подали кофе с ликерами и сигары. Фридрих Энгельс-старший встал, прошелея по комнате, взял виолончель. Он сыграл с большим чувством Мелодию Глюка и кое-что из Моцарта. Затем он заговорил с сыном:
– Сколько раз, Фридрихен, я предлагал тебе отправиться в Индию! В Калькутте компании «Эрмен и Энгельс» особенно необходимо иметь доверенного человека. Как ты смотришь на это предложение?
– Я снова отказываюсь наотрез и не поеду из Манчестера никуда.
– В таком случае не ропщи, что я плачу тебе жалованье, которое получает любой конторщик в этом городе. В твоем возрасте деньги только развращают человека. Впрочем, скорее господь и я простили бы тебе грехи, свойственные юности: чревоугодие, умеренный блуд и разные светские развлечения, нежели подрыв государственных и общественных устоев, подстрекательство к анархии, к господству дьявола на земле.
Через несколько дней Фридрих проводил отца в Германию.
Он писал Марксу:
«Провозившись целую неделю со своим стариком, я опять его благополучно сплавил и могу, наконец, тебе сегодня послать прилагаемый перевод на 5 фунтов. В общем я могу быть доволен результатом моего свидания со стариком. Я ему нужен здесь по крайней мере еще года три, а я не взял на себя никаких постоянных обязательств даже на эти три года».
Энгельс постоянно помогал деньгами Марксу в это тяжелое время. Он хотел дать возможность другу не отрываться от работы над новой книгой о политической экономии, считая, что Маркс – гениальный мозг партии. И, как всегда в жизни, Энгельс решил так не только по велению сердца, горячо любившего Маркса и его семью, но и потому, что этого требовал его целеустремленный ум, все подчинявший интересам революционного дела.
Во имя победы пролетариата Энгельс готов был принести себя в жертву, превратившись в рядового конторщика, а Маркс, подчинившись силе его убеждения, принял это самоотречение. Оба друга доказали этим величие своего духа, ибо принимать жертву самого близкого человека бывает подчас для некоторых натур не менее трудно, нежели приносить ее.
В Париже и по всей Франции крепко спаянная партия бонапартистов начала готовиться к государственному перевороту. Со всех важнейших постов в армии были устранены «африканские генералы», как звали в обществе ставленников Кавеньяка. Они были заменены приверженцами бонапартистов. К полному удовольствию Ватикана, школы были переданы в руки духовенства. Это черное дело подготовил неутомимый и ловкий враг демократии и социализма Адольф Тьер, председатель комиссии по пересмотру системы образования. Нисколько не маскируясь, Тьер доказывал, что обязательное образование – это коммунизм, а школа для народа – излишний предмет роскоши.
– Массы, – говорил он, – нуждаются в предустановленных свыше истинах, и их единственной философией должна быть религия.
Когда католическая церковь и филантропические религиозные организации стали хозяевами народных школ, многие сельские учителя были изгнаны. Их заменили черные сутаны. Гонениям подверглись также демократы – профессора университетов, чиновники, офицеры. Многих перевели в колонии.
Правительство Луи Бонапарта прозвали «министерством приказчиков», хотя оно значительно больше походило на министерство полицейских. Страна задыхалась в жандармской петле. Неустойчивые честолюбцы в среде чиновников и офицеров устремлялись в бонапартистский лагерь, чтобы из преследуемых стать преследователями. Исполнительная власть Франции располагала полумиллионной армией чиновников. Государство надзирало над всеми гражданами, вторгаясь не только в самые значительные, но и в ничтожные проявления их повседневной жизни.
В то время как сельское хозяйство испытывало большие трудности, промышленность и торговля продолжали процветать.
В распоряжение главнокомандующего парижского гарнизона генерала Маньяна прибыли войска из Африки, на которые в случае переворота бонапартисты могли положиться. Сам Маньян, кутила и мот, был опутан долгами. Ему грозила долговая тюрьма. Бонапарт спас его, одолжив миллион франков. В случае удачи переворота Маньян надеялся выбраться из трясины, в которой барахтался.
Заправилами предстоящего переворота были генерал Леруа, называвшийся также Сент Арно, сводный брат Луи Бонапарта граф Морни, начальник полиции Мопа и другие. Они сумели создать в армии серьезную оппозицию Кавеньяку и его генералам. Хищник, картежник и бессовестный грабитель, обескровивший беззащитную африканскую колонию Константина, Леруа был достойным соперником властолюбивого палача Кавеньяка. Так же опутанный с головы до ног долгами, он мог осуществить свои планы только с помощью государственного переворота в пользу Бонапарта, обещавшего ему власть и деньги.
Еще одним среди многих других мотов, игроков, честолюбцев был префект парижской полиции Мопа. Армия и полиция были полностью к услугам заговорщиков. Честолюбивый, трусливый, способный на любое коварство и преступление, Луи Наполеон в ночь на 2 декабря старался казаться спокойным. Из потайного ящика он вынул пакет. На нем было написано только одно слово: «Рубикон». В пакете находились прокламации, декреты, воззвания, которые следовало сейчас же напечатать и распространить.
– Дорогой Жозеф, – заявил Бонапарт, повернувшись к Морни, – среди этих бумаг находится ваше назначение. Отныне вы министр внутренних дел. Итак, друзья, мы начинаем выступление на рассвете. Когда-то мой гениальный дядя, Наполеон Первый, в незабываемый исторический день восемнадцатого брюмера встал на защиту свободы и гражданских прав и разогнал узурпаторов. Сейчас нам предстоит сделать то же. Ступайте и действуйте! Рубикон перейден!
Адъютант президента с ротой жандармов ночью занял типографию и предложил печатать документы бонапартистов. Чтобы не вызвать подозрений наборщиков, рукописи были разрезаны на мелкие полоски. Однако рабочие почуяли недоброе и отказались приступить к работе. Тогда около каждого из них поставили по два солдата с ружьями. Жандармы объявили, что будут убивать на месте каждого, кто попытается покинуть типографию. К трем часам утра все прокламации были готовы и под руководством Мопа розданы для расклейки особо доверенным лицам. Ночью же префект полиции приступил к излюбленному своему занятию – арестам. В проскрипционных списках, где были главным образом социалисты и видные республиканцы, оказались также Кавеньяк и Тьер.
Около полуночи генерал Маньян издал приказ войскам не показываться на улицах города. Таково было указание Жозефа Морни. Этот розовощекий лысый делец превзошел всю «елисейскую братию» в кровожадности и коварстве. Собрав заговорщиков, он сказал:
– Пусть бунтовщики соберут свои силы и понастроят баррикады, а мы потом одним ударом раздавим их. Мы ведь в тридцать, если не больше, рай Сильнее! Не будем утомлять войска мелкими стычками. Надо, чтобы они были наготове в решительный момент. Нам нельзя растягивать борьбу, иначе успех может обернуться поражением.
4 декабря генерал Маньян дал приказ войскам выйти на улицы и палить картечью без всякого предупреждения не только по баррикадам, но и расстреливать толпы гуляющих на улицах. И зверское избиение парижан началось. Охмелевшие солдаты палили из пушек по бульварам, садам и домам, кавалеристы верхом врывались в кафе и рубили шашками случайных посетителей.
Когда все баррикады были разметаны в щепы артиллерийским огнем и оставшиеся случайно в живых их защитники застрелены на месте, Бонапарт решил проехаться по своей столице. Его сопровождал эскорт с факелами.
На бульварах в этот вечер были расставлены столы, и бочки с вином непрерывно доставлялись победившему войску. Горели костры.
Музыка военных оркестров заглушала залпы, доносившиеся с Марсова поля, – там все еще расстреливали рабочих. В полицейской префектуре, чтобы избежать шума, захваченных защитников баррикад убивали ударом толстой дубины по голове. Оправившись от страха, префект Мопа сам руководил экзекуцией и учил своих агентов бить насмерть.
Бонапарт со своей свитой долго разъезжал по Парижу. Всюду его встречало гробовое молчание. Только там, где неистовствовала пьяная солдатня, раздавались приветствия.
Переворот Луи Бонапарта в Париже, подобно землетрясению, вызвал своеобразное колебание почвы и на британских островах. Но на бирже было пока спокойно, акции почти не дрогнули, хотя при дворце королевы Виктории и в правительстве высказывалось недовольство – вспоминали, сколько тревог и бедствий принес некогда Великобритании Наполеон I. Только скрытный и дальновидный Пальмерстон потихоньку потирал руки от удовольствия и готовил приветствие Луи Бонапарту. Любопытство обывателей все возрастало, и у газетных киосков толпился народ.
Со времени, когда Луи Бонапарт с большим перевесом голосов был избран президентом, возможность захвата им всей власти в стране казалась Марксу и Энгельсу вполне осуществимой. «Елисейская братия» постоянно прочила его в императоры Франции. И однако, между предполагаемым и свершившимся – всегда большая дистанция.
Февраль – отвратительный месяц на острове. Желтый туман, зловонный и липкий, чередуется с черным.
Февраль 1852 года вместе с туманами, болезнями принес безысходную нужду. Несколько фунтов стерлингов, которыми щедро, отдавая большую часть заработанных денег, делился с семьей друга Энгельс, не могли существенно помочь. Заработка почти не было.
Почти весь этот месяц Карл Маркс не мог посещать библиотеку Британского музея и вообще покидать квартиру. Его сюртук и обувь были заложены в ломбарде. Денежный залог под его одежду пошел на уплату долга домохозяйке и спас всю семью от выселения. Давно уже Ленхен не готовила к обеду мяса и не покупала детям молока. Картофель, овсяная каша и хлеб составляли еду взрослых и детей. Зеленщик и бакалейщик грозили прекратить продажу в кредит, и призрак полного голода неустанно преследовал во сне и наяву измученную нищетой Женни. Нервы ее совсем расстроились, и она часто плакала. Это приводило Карла в отчаяние. Но снова и снова он собирал силы и с еще большим рвением отдавался работе.
В старых брюках, тщательно залатанных Ленхен, в теплой рубахе сидел он за своим письменным столом, поглощенный, несмотря на трагизм создавшегося положения, работой.
За окном был черный, непроницаемый туман. Стонала на руках Женни маленькая, болезненная от рождения Франциска, в доме было сыро, голодно и холодно, а мысль Маркса охватывала необъятные пространства, реяла над миром, заглядывала во все уголки и срывала завесы с будущего человечества.
После долгой изнурительной болезни, перенесенной в январе, Карл выглядел еще более смуглым и похудевшим. Он точно сошел с картины, изображавшей арабского шейха или неукротимого бедуина. За прекрасные сверкающие глаза, смолисто-черные, хотя уже с проседью волосы, за кожу оливкового цвета родные и друзья звали его Мавром. Это прозвище полюбилось маленьким Женнихен, Лаурочке и Мушу. Отныне они редко называли его иначе, заменив Мавром обычное «папа».
Несколько месяцев назад редактор «Нью-йоркской трибуны» Дана прислал Марксу письменное приглашение сотрудничать в его большой газете.
В 1848 году предприимчивый Чарльз Дана приехал в Кёльн из Нью-Йорка с одним из корреспондентов издаваемой им газеты. Маркс произвел на американцев сильное впечатление. Они слушали его необыкновенно содержательные, ясные, воодушевляющие речи и поражались сочетанию крайней сдержанности и глубокой страстности в молодом редакторе «Новой Рейнской газеты», глубине и многогранности его души.
В Нью-Йорке Дана вспомнил о Марксе и, узнав его адрес в Лондоне, решил привлечь к сотрудничеству в своей газете. Получив письмо от Дана, Карл, поглощенный работой над книгой по политической экономии, обратился к Энгельсу в Манчестер, и тот за его подписью направил в газету просимые статьи.
Не раз сплетались воедино мышление в творчество двух друзей. Но то, что опасно для людей с маленьким или неравным интеллектом, когда сильный поглощает более слабого, не могло грозить таким титаническим умам и душам, как Маркс и Энгельс. Настолько безмерно богаты духовно и умственно были они оба, что, сливая знания, мысли, чувства, каждый яз них сохранял свою полную независимость и цельность натуры. Среди совершенно равных нет самолюбивых или мелочных счетов.
Маркс дома неотрывно писал книгу о государственном перевороте, совершенном во Франции 2 декабря минувшего года.
Первую главу «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», как назывался новый труд Маркса, он послал другу Вейдемейеру в Америку, куда тот переселился незадолго до этого с женой и двумя детьми, Преследования полиции, готовившей провокационный процесс коммунистов в Германии, а также материальные лишения вынудили Иосифа Вейдемейера искать пристанища и удачи за океаном. Не сразу Карл и Фридрих одобрили это решение преданного и дорогого им обоим друга. Но другого выхода не было.
Осенью Вейдемейер с семьей выехал из Гавра в Нью-Йорк. Сорок суток трепали осенние штормы судно, идущее в далекую Америку. После многих мучений добрались немецкие эмигранты до Нового Света.
Едва устроившись на новом месте, Иосиф Вейдемейер энергично принялся за осуществление намеченного плана – издание политического еженедельника. Он попросил Маркса написать для этого предполагаемого журнала историю государственного переворота в Париже. Карл ежедневно писал для Вейдемейера статьи о наполеоновском перевороте. Он начал первую из них остроумными и меткими рассуждениями о недавних событиях:
«Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, во второй раз в виде фарса. Коссидьер вместо Дантона, Луи Блан вместо Робеспьера, Гора 1-848–1851 гг. вместо Горы 1793–1795 гг., племянник вместо дяди. И та же самая карикатура в обстоятельствах, сопровождавших второе издание восемнадцатого брюмера!
Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого. Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых. И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, чтобы переделывать себя и окружающее и создавать нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуя у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыгрывать новую сцену всемирной истории».
В течение зимы 1852 года Вейдемейеру ничего не удавалось найти. К весне, однако, дела его пошли лучше: он получил место землемера и одновременно приступил к изданию журнала «Революция». Первый выпуск должен был состоять из нового произведения Маркса, написанного под непосредственным впечатлением событий во Франции.
Все остающееся от домашних хлопот и неурядиц время и все силы Женни отдавала переписке «Восемнадцатого брюмера». Наиболее плодотворной для дела была ночь. Тогда спали дети и наступала, наконец, тишина. Часто Карл диктовал ей статьи, прохаживаясь по комнате. Быстро записывая, Женни вслушивалась не только в слова, но и в чистый, глубокий голос, который так любила.
Карл давно страдал от болезни глаз, но продолжал много работать, часто до самого рассвета.
Он то и дело прикрывал глаза ладонью. В одну из таких минут Женни подошла к нему и заглянула в его усталое лицо. Вокруг покрасневших глаз залегли фиолетовые тени.
– Ложись сейчас же спать, – потребовала Женни. – Пишешь уже более месяца, не разгибаясь, с раннего утра до вечера. Дай я приложу тебе примочки из крепкого чая на глаза. Они так воспалены.
С неохотой подчинившись жене, Карл лег в постель, и Женни, позабыв обо всех лишениях и бедах, снова горячо принялась за переписку.
Некоторые мысли в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» так нравились ей, что она готова была вскочить с места, разбудить Карла и сказать ему, как великолепен его ум, как богат язык.
«Социальная революция XIX века может черпать свою поэзию только из будущего, а не из прошлого. Она не может начать осуществлять свою собственную задачу прежде, чем она не покончит со всяким суеверным почитанием старины. Прежние революции нуждались в воспоминаниях о всемирно-исторических событиях прошлого, чтобы обмануть себя насчет своего собственного содержания. Революция XIX века должна предоставить мертвецам хоронить своих мертвых, чтобы уяснить себе собственное содержание. Там фраза была выше содержания, здесь содержание выше фразы…
Буржуазные революции, как, например, революция XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века, постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создается положение, отрезающее всякий путь к отступлению…»
Маркс, не покидавший дома, напряженно работал над «Восемнадцатым брюмера Луи Бонапарта». Как бы утомлена ни была Женни, живое слово со страниц, густо исписанных мелкими буквами, мгновенно возвращало ей уверенность и внутреннее равновесие.
Женни переписывала одну из последних подглавок:
«Историческая традиция породила мистическую веру французских крестьян в то, что человек по имени Наполеон возвратит им все утраченные блага. И вот нашелся некто, выдающий себя за этого человека только потому, что он – на основании статьи Code Napoleon: «La recherche de la paternite est interdite»[6] – носит имя Наполеон. После двадцатилетнего бродяжничества и целого ряда нелепых приключений сбывается предсказание и человек становится императором французов. Навязчивая идея племянника осуществилась, потому что она совпадала с навязчивой идеей самого многочисленного класса французского общества.
Но тут мне могут возразить: а крестьянские восстания в доброй половине Франции, а облавы, устраиваемые армией на крестьян, а массовые аресты, массовая ссылка крестьян?
…Династия Бонапарта является представительницей не революционного, а консервативного крестьянина, не того крестьянина, который стремится вырваться из своих социальных условий существования, определяемых парцеллой, а того крестьянина, который хочет укрепить эти условия и эту парцеллу, – не того сельского населения, которое стремится присоединиться к городам и силой своей собственной энергии ниспровергнуть старый порядок, а того, которое, наоборот, тупо замыкается в этот старый порядок, и ждет от призрака империя, чтобы я спас его и его парцеллу и дал ему привилегированное положение. Династия Бонапартов является представительницей не просвещения крестьянина, а его суеверия, не его рассудка, а его предрассудка, не его будущего, а его прошлого…»
Несколько раз перечитывала Женни страницы, где буквы то сплетались, то рассыпались в виде острых значков и точек и напоминали нотопись. Нелегким делом было разбирать особый почерк Маркса.
«У буржуазии теперь явно не было другого выбора, как голосовать за Бонапарта. Когда поборники строгости нравов на Констанцском соборе жаловались на порочную жизнь пап и вопили о необходимости реформы нравов, кардинал Пъер д'Айи прогремел им в ответ: «Только сам черт может еще спасти католическую церковь, а вы требуете ангелов!» Так и французская буржуазия кричала после государственного переворота: «Только шеф Общества 10 декабря может еще спасти буржуазное общество! Только воровство может еще спасти собственность, клятвопреступление – религию, незаконнорожденность – семью, беспорядок – порядок!»
После долгого вынужденного затворничества Карл, выкупив из ломбарда сюртук и штиблеты, вышел впервые на улицу. Он жмурился от яркого света и глубоко вдыхал влажный и дымный, как всегда в столице Англии, воздух. От многодневного пребывания в четырех стенах у Карла кружилась голова. Он снял шляпу с квадратной тульей и широкими полями, радуясь прикосновению свежего ветерка к густым волосам.
Было воскресенье – унылый конец английской недели, день, предназначенный не только Лютером, Кальвином, но и английским парламентом для чтения библии, размышлений о грехах и их искуплении. Более ста лет назад особым парламентским декретом в «божьи» дни были воспрещены под угрозой строгих кар всякие общественные увеселения, зрелища, музыка, танцы.
В праздники Лондон казался опустошенным, как в средневековье эпидемией оспы или великим пожаром. Театры, против которых беспощадно боролся
Кромвель, ненавидящий их как потеху презренной аристократии, все еще несли на себе клеймо пуританского проклятия. Вышедшие из подполья в эпоху реставрации королевской власти, они, однако, никогда не смогли вернуть себе привилегии шекспировской поры и безропотно подчинялись в середине XIX века парламентским гонениям, имевшим почти двухсотлетнюю давность. В день отдыха закрыты были все без исключения не только магазины, читальни, но и рестораны. Зато в этот день особенно бойко торговали пивные. Заглянув в одну из них, Маркс увидел за столом с кружкой пива в руке Эрнеста Джонса, с которым был дружен последние годы.
– Алло, Карл, очень рад вас видеть, садитесь, дружище, – на чистом немецком языке весело приветствовал его Джонс – один из вождей чартистов, известный поэт и замечательный оратор. – Кончили ли вы книгу, ради которой ведете столь отшельническую жизнь? Не желая нарушать вашего творческого уединения, я не заходил к вам довольно долго. Надеюсь, вы подвели хорошую мину под негодяя Бонапарта? Никому это не удастся лучше, нежели вам. Кстати, известна ли вам резолюция, вынесенная на нашем митинге в Национальном зале?
Джонс вынул из кармана печатный текст и прочел его не без пафоса. У него был чистый, громкий голос и энергичная жестикуляция:
– «Митинг с ужасом и отвращением встретил победоносное узурпаторство Луи Наполеона – узурпаторство, совершившееся с помощью целого ряда преступлений, измен, насилий и организованных убийств, не знающих себе равных во всей истории Европы. Мы глубоко сочувствуем великодушному французскому народу, видя, как национальные права и свободы, завоеванные им с такими тяжелыми усилиями, грубо попираются военной силой, и мы твердо надеемся вместе со всеми благомыслящими людьми, что Европа скоро увидит конец этой узурпаторской власти, конец, достойный его царствования, достойный его преступления и его неблагодарности по отношению к французскому народу».
– Что ж, резолюция резка, и это хорошо, – сказал Карл.
– За нее голосовало большинство присутствовавших. Между прочим, время оказалось хорошим учителем для господ вроде Карлейля. Второе декабря – великолепная иллюстрация к их теории о великих личностях, творящих историю. Если такое продажное и трусливое ничтожество смогло возглавить государство великих свободолюбцев, чего же стоят все разглагольствования о культе героев?
– На гребне исторической волны иногда может оказаться скорлупа от яйца или даже навоз, – саркастически улыбнулся Карл.
Свежее, приветливое лицо Джонса приняло чрезвычайно серьезное и даже несколько суровое выражение напряженно думающего человека.
– Я понял, Маркс, что вы, именно вы являетесь живым опровержением тех, кто считает решающей силой роль личности в истории. Не мешайте мне говорить. Оттого, что вы пришли в этот мир тогда, когда согласно вами же найденной разгадке экономические, исторические предпосылки для осуществления самых благородных целей человечества еще отсутствуют в должной степени, вы, Маркс, еще не стали душой и мыслью масс, – вы не оценены пока по достоинству. Вы принадлежите будущему.
Маркс несколько раз пытался остановить пылкую речь Джонса, но ему удалось только задержать его руку, то и дело выбрасываемую вверх, как бы следом за словами.
Вскоре Маркс и Джонс вышли на безлюдную улицу.
Они медленно направились к Гайд-парку по широкому проспекту – Оксфорд-стрит.
– Вы так-таки ничего еще мне не сказали о своей новой книге, – заговорил снова англичанин. – Слыхали ли вы о двух французских сочинениях, посвященных так же, как и ваше, перевороту второго декабря?
– Да, я их читал. Переворот «елисейской банды» волнует и будет еще долго будоражить умы всех демократов мира. Одна из книг называется «Наполеон малый». Автор – Виктор Гюго, другая – «Государственный переворот» небезызвестного вам Прудона. Гюго и я, как видите, эмигранты, и оба нашли прибежище на земле туманного Альбиона.
– Не хочу ставить вас, Маркс, в один ряд с другими. Нельзя не уважать таланта Гюго, он в конце концов смелый человек. Что же касается достопочтенного Прудона, то чем дальше, тем больше он становится похожим на свистульку, воображающую себя органом.
Карл принялся рассказывать Эрнесту Джонсу о книгах, посвященных столь волновавшей его теме.
– Для Гюго события второго декабря явились громом среди ясного неба. По его мнению, это чуть ли не рок. Он видит в случившемся лишь насильственное деяние одного человека и, пытаясь умалить личность политического прохвоста, каким, несомненно, является Луи Бонапарт, возвеличивает его, приписывая безмерную мощь его инициативе. Это неизбежно, раз не объяснены и попросту обойдены молчанием истинные исторические и политические причины такого стремительного возвышения. Поэтому книга Гюго, по-моему, несмотря на едкие и остроумные выпады, неубедительна и легковесна, как карточный домик.
– А что получилось у Прудона? – поинтересовался Джонс.
– Прудон впадает в ошибку так называемых объективных историков. Незаметно для себя самого он хотя и стремится представить государственный переворот результатом предшествующего исторического развития, но фактически непрерывно возвеличивает Луи Бонапарта.
– Понятно, а вы, Маркс, как разрешили загадку трагикомических событий во Франции? Я обязательно прочту «Восемнадцатое брюмера».
Марксу и Энгельсу всегда недоставало друг друга. Переписка могла лишь отчасти заменить им лич- иое общение. Встречаясь, они старались возместить время, прошедшее в разлуке.
В разговоре оба друга как бы ковали на огне мысли, утверждали новое в политике, экономике, истории, делились мнениями, не раз обдумывали и проверяли порознь, отделенные десятками миль. Обычно вначале беседа скользила лишь по поверхности. Они словно отдыхали рядом. И домысливали в беседе все, что было ими не до конца уяснено. Взаимопонимание Карла и Фридриха было так велико, что часто едва один начинал говорить, другой мгновенно безошибочно мог продолжать его мысль. В этом отчетливо сказывались их совершенная близость и единство.
Оба они отлично знали все, что касалось развития английской экономики и важнейших политических событий империи. Маркс и Энгельс жили интересами всей планеты, и разговор их был подобен кругосветному путешествию. Индия, Америка, Китай и европейские страны – все это было в поле их зрения.
Когда Энгельс как-то приехал ненадолго в Лондон, оба друга тотчас же заговорили о волновавших их делах Союза коммунистов, Маркс, негодуя, рассказывал о подлом прусском провокаторе Гирше, втершемся в союз.
– По моему предложению, – говорил он, – этот юркий негодяй был исключен на очередном собрании коммунистов Лондонского округа. Пришлось изменить адрес и день еженедельных собраний, чтобы скрыться от полиции. Вместо Фаррингтон-стрит в Сити, где мы собирались по четвергам, отныне встречаться будем в таверне «Роза и корона» неподалеку отсюда, в Сохо, на Краун-стрит. Как видишь, Фред, мы окружены шпиками. Наши письма перлюстрируются. Необходима осторожность, чтобы ничем не подвести арестованных в Кёльне братьев по партии.
Борьба за соратников, которых привлекли к суду, обвиняя в участии в так называемом немецко- французском заговоре, была кровным делом Маркса и Энгельса, и они долго обсуждали, как следует км вести ее. Далеко за полночь они говорили об американских друзьях Вейдемейере и Клуссе, которые недавно сообщали в письме много важных сведений о деятельности за океаном мелкобуржуазных политических дельцов, таких, как Кинкель и Гейнце.
– Ну, а как ведут себя эмигрантские инфузории здесь, в Лондоне? – спросил насмешливо Энгельс.
– Копошатся. Чтобы различить их деятельность, требуется сильнейший микроскоп Какой только возни не поднимают некоторые из них против коммунистов! Но переступим через них. Я уже знакомил тебя с тем, что установил для самого себя со всей ясностью в сложном вопросе понимания классов и классовой борьбы в истории Существование классов связано лишь с определенными фазами развития производства– это первое, классовая борьба неизбежно ведет к диктатуре пролетариата – второе и, наконец, третье– эта диктатура сама собой составляет лишь переход к уничтожению всяких классов и к обществу без классов вообще.
На следующий день Фридрих пришел на Дин-стрит в холодные серые сумерки. Здоровье Франциски ухудшалось, и в квартире царило беспокойство. Женни и Ленхен не отходили от больного ребенка. То они принимались обогревать его, закутывая в теплую шаль, то, не добившись облегчения, бросались поднимать раму окна, чтобы освежить комнату притоком воздуха. Ничто не помогало.
Старшие дети, Карл и Фридрих перешли в соседнюю комнату. Камин чадил, и Карл принялся растапливать его.
Маленькая Франциска очень страдала. Она задыхалась.
– По моему разумению, надо искупать ее, – вмешалась решительно Ленхен. – Когда-то господин Гейне спас горячей ванной от смерти нашу крошку Женнихен.
– Что ты думаешь о ванне, Фред? – с надеждой в голосе спросил Маркс, взяв на руки хрипящую, потную Франциску.
Впервые в жизни Карл вдруг почувствовал желание закричать о помощи. Он крепко закусил губы и отвернулся, чтобы скрыть слезы.
– Конечно, это не может причинить вреда малютке. Ванна, во всяком случае, совершенно безвредна, – ответил Энгельс и принялся деятельно помогать Ленхен готовить горячую воду.
После ванны Франциске стало лучше, и надежда – эта злейшая и желаннейшая обманщица – снова внесла успокоение в семью Маркса.
13 апреля, после нескольких дней пребывания в столице, Фридрих уехал в Манчестер. А днем позже в тяжких страданиях умерла маленькая дочь Маркса.
Смерть вошла в дом, где господствовала нищета. В кошельке Маркса не нашлось ни гроша для покупки гробика. Эрнест Джонс хотел достать денег, но и ему это не удалось. Мертвое дитя, у которого никогда не было при жизни колыбельки, лежало на столе, не имея последнего прибежища. Ночью вся семья укладывалась вместе в соседней комнате.
Будущее не предвещало им скорого спасения от страшных лишений Закрыв глаза, без сна лежала Женни возле своих детей Мысли одна мрачнее другой возникали в ее утомленном мозгу. Что будет с Мушем? Не по летам развитый, необыкновенно одаренный мальчик заметно слабел, прозрачно бледно было его личико, темные круги лежали вокруг прекрасных, глубоких, полных мыслей глаз.
Женни поднялась с постели. Дети спали. Стараясь не разбудить мужа и Ленхен, со свечой в руке прошла она в соседнюю комнату, где лежала уже три дня мертвая Франциска.
– Карл, – сказала Женни вошедшему за ней следом мужу. – Мне трудно, невыносимо. Как нам быть дальше? Поддержи меня, я слабею. Сколько раз ты уже возвращал мне силы! Откуда только ты их черпаешь?
– Это и есть жизнь, Женни. Будем сильны в час испытаний. Рождение и смерть неизбежны, как ночь и день, покой и буря, прилив и отлив.
Немного успокоив и затем уложив жену, Маркс подошел к чуть тлеющему камину и закурил. Скоро горка окурков выросла в пепельнице. Он взволнованно зажигал и раскуривал одну за другой тонкие пахитоски. Мысли, тяжелые, как жизнь на Дин-стрит, давили его. Облокотись головой на крепкую руку, Карл думал о том, имел ли он право обречь на столь тяжкие испытания Женни и детей. Может быть, следовало, избрав столь тернистый боевой путь, идти в жизни одному?
С юности Карл выбирал только трудные дороги, был верен одной цели – сделать наибольшее число людей счастливыми. Бесстрашно ради этого он спустился в ад, где жило большинство человечества. В философии, истории, экономической науке искал он упорно средства вывести людей к счастью. Нищета, потеря детей, голод, болезни – удел тех, кому он посвятил себя, – стали и его судьбой. Иначе быть не могло. Вместе с Карлом терпели лишения Женни и их дети.
Мог ли Маркс с его чуткой душой, строгим, правдивым сердцем и титаническим умом избрать иную жизнь? Тогда это был бы другой человек.
Возле умершего ребенка Карл сурово допрашивал свою совесть, был ли он прав, не жесток ли к семье?
И совесть отвечала без колебаний: «Иди дальше той же тропой. Она ведет к тому, чтобы победить все несчастья. Эта потеря еще раз поможет тебе понять безмерность горестей на земле, твои слезы – едва зримая капля в море других».
Карл отошел от камина, глаза его были подернуты страданием и грустью. Вокруг все спали. На одной из кроватей лежали вместе Женнихен, Лаура и Муш. Склонившись над ними, едва сдерживая желание обнять их, Маркс вглядывался в спящих. Как горячо любил он детей! Не размышляя, пожертвовал бы отец ради них своей жизнью, но отступиться от своей совести, целей, идей не смог бы никогда.
Нервы Карла были крайне напряжены. Он внезапно содрогнулся от тяжелого предчувствия и боязни за сына. Это длилось только мгновение. Отогнав страшную мысль, отец не сдержался, наклонился и осторожно ласково коснулся губами трех пушистых головок, пахнувших свежескошенной травой.
Настало утро.
Маленькую Франциску все еще не на что было похоронить.
Обезумев от отчаяния и смятения, Женни бросилась к одному французскому эмигранту, жившему в квартале Сохо, и попросила о помощи. Это был добрый, отзывчивый человек. Он тотчас же дал ей два фунта стерлингов. На эти деньги куплен был гробик. Годовалую Франциску похоронили на кладбище для бедных.
Неудачи преследовали Маркса. Из Америки шли вести одна печальнее другой. Издание брошюры «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» задерживалось, у Вейдемейера не было средств.
И только в конце апреля, прекраснейшего месяца на острове, до Дин-стрит дошел первый луч надежды. Благодаря помощи одного немецкого эмигранта, отдавшего все сорок долларов своих сбережений, можно было опубликовать книгу в виде выпуска журнала «Революция».
Горе как бы отхлынуло на время от семьи Маркса. Издатель «Нью-йоркской трибуны» Дана предложил Марксу написать для его газеты статьи о текущих английских делах, а Энгельс прислал другу денег и ободрил его сообщением, что, получив прибавку жалованья, сможет отныне несколько увеличить материальную помощь. В бессолнечной квартирке на Дин-стрит, 28 снова стало веселее. К обеду Ленхен жарила мясо и пекла детям сладкие пирожки. Женни смогла купить им новые платья, и Муш получил игрушки.
В эти дни Маркс часто уходил в Гайд-парк. Он не расставался и во время прогулок с записной книжкой, чтобы не потерять мелькнувшую мысль, подчас счастливую находку, подводившую итог многим часам работы за письменным столом или в читальне Британского музея. Его мозг работал неутомимо, с величайшей основательностью. Ночь или день не имели для него решающего значения. Все больше часов проводил он в это время без сна. Его организм, созданный для большого напряжения и творчества, настойчиво требовал также и физических упражнений. Карл уходил в далекие прогулки пешком.
В Лондоне, объединившем много отдельных городов, слившихся воедино, о былом раздельном существовании напоминают парки-луга.
Карл, у которого была необычайно живая фантазия, любил представлять себе, усаживаясь на взятом под залог стуле под древним дубом, как на светлой траве возле исчезнувших теперь колодцев танцевала в праздники молодежь средневековья, как бродячий зверинец выгружал тут свои клетки и медведь потешал публику кривлянием и фокусами.
Иногда, встречая на прогулке своего молодого ученика и друга Либкнехта, он охотно рассказывал ему о средневековом Гайд-парке, где в дни праздников ставились на лугу мистерии.
В парке почти нет фонтанов, нет клумб, нет дорог. Есть трава и проложенные по ней тропинки. Гайд-парк не пестрое городское украшение. Расположенный в самом центре Лондона, опоясанный наиболее людными улицами, он, однако, достаточно просторен и безыскусствен, чтобы тотчас же заставить позабыть о городе. Нет оград, нет запрещений. Трава доступна, как скамейка. Умело посаженные по краям парка тополя, ольхи, липы, дубы скрывают городские постройки, поглощают городские шумы.
Покидая Гайд-парк, один или с друзьями, Карл всегда останавливался на углу маленькой площади Марбл-Арч, чтобы послушать ораторов.
В Англии, где парламент существовал более 600 лет, каждая деталь городского быта насчитывала века. Под бесстрастными ольхами представители социальных и богословских идей вербовали себе сторонников. Не было ни одного общественного течения, которое не заявило бы о себе на углу Гайд-парка. Дождь и туман не препятствовали ораторам и слушателям, запасавшимся огромными черными зонтами и калошами.
– Вечность, вечность, где мы проведем вечность? – надрывались певцы псалмов.
Двое безработных в рваной одежонке обратились к Марксу и, указывая на поющих, сказали презрительно:
– Черт с ней, с вечностью, хотели бы мы знать, где провести ночь сегодня на земле.
Маркс остановил их, и вскоре разговор стал таким интересным и важным для всех троих, что они пошли вместе прочь от квакеров, католического священника, дающего справки о чудесах, совершенных святым Сюльпицием, и охрипшей дамы неопределенного возраста, призывавшей вернуться к библейским заветам и проклясть римского папу.
В конце мая Маркс приехал к Энгельсу в Манчестер. Оба друга готовились совместно писать памфлет о «великих мужах эмиграции», для которого собирали задолго до этого различные материалы.
Эрнест Джонс также находился в Манчестере, где в это время шла конференция чартистской партии.
Ирландец Фиргус О'Коннор, вождь английских рабочих, был безнадежно болен и находился в больнице. Чернокудрый красавец доктор Тейлор умер, Гарни не пользовался больше популярностью: в погоне за успехом и карьерой он потерял главное – доверие масс. Лишь в 60-е годы вернулся он в ряды подлинного рабочего движения.
Хартия из шести пунктов, содержавших требование всеобщего избирательного права, все еще не была претворена в жизнь, и борьба за нее, несколько видоизменившись, продолжалась. Всеобщее избирательное право в Англии, где пролетариат составлял большинство населения, угрожало политическому господству правящих классов и встречало их бешеное сопротивление.
Маркс и Энгельс никогда не были одиноки: куда бы ни забросили их обстоятельства борьбы, всегда вокруг этих двух богатырей мысли группировались революционно настроенные поэты, ученые, рабочие – немцы и бельгийцы, французы и англичане, русские и американцы. Они умели дружить с самыми различными людьми труда, щедро делились с ними своими знаниями, открытиями, а зачастую и средствами, они обладали способностью наэлектризовывать людей могучей волей к борьбе, вот почему рядом с ними вырастали все новые и новые выдающиеся революционеры.
Таким был Эрнест Джонс, известный английский поэт, один из вожаков чартизма, член Союза коммунистов.
Эрнест родился в 1819 году в Берлине. Отец Джонса принадлежал к весьма знатному английскому роду и в 1838 году переехал из своего гольштейнского поместья в Германии, где жила до этого вся его семья, в Лондон. Вначале Эрнест мало интересовался политикой, он писал пьесы, поэмы, сочинял оперные либретто. Знакомство с чартистами, а затем с Энгельсом и Марксом привело его в ряды революционеров. Англия того времени была единственной страной, где классовая борьба разгорелась в большое пламя. Рабочий класс на острове раньше других пошел войной на буржуазию, выступив как огромная самостоятельная сила. Именно поэтому Англия дала миру чартизм, отличавшийся ярко выраженным классовым пролетарским характером движения. Маркс и Энгельс считали чартистов наиболее близкими коммунистам воителями. Энгельс говорил, что в движении за хартию против буржуазии участвует весь рабочий класс, нападая прежде всего на политическую власть угнетателей, на ту стену законов, которой они себя окружили. Маркс и Энгельс считали, что завоевание всеобщего избирательного права в тогдашних условиях означало бы, по существу, господство английского пролетариата.
Первая встреча Эрнеста Джонса с Марксом состоялась в ноябре 1847 года в Лондоне, на втором конгрессе Союза коммунистов, где обсуждалась политическая программа Союза, ставшая основой «Коммунистического манифеста». Знакомство с Энгельсом произошло несколько раньше.
В конце 1847 и в начале 1848 года по всей Англии грозой прошли забастовки и митинги. Джоне неутомимо выступал на чартистских собраниях в разных уголках Англии и требовал в своих речах, чтобы правительство приняло Народную хартию. Когда во Франции началась февральская революция, он направился в Париж делегатом от «Братских демократов» и там вторично встретился с Марксом На трибуне митинга немецких революционеров-изгнанников Джонс и Маркс находились рядом.
После поражения чартистов в апреле 1848 года неистовый Джонс бросил вызов правительству, призывая силой оружия заставить парламент провозгласить хартию законом страны.
Джонс был арестован в Манчестере по обвинению в мятеже и препровожден в лондонскую тюрьму, где просидел два года в убийственных условиях. Джонс уцелел в английском застенке только благодаря могучему здоровью
Гордый, вдохновенный Джонс с презрением отверг все предложения о сговоре, проявил огромную стойкость. Бескорыстное служение делу рабочего класса – вот что отличало всех, кто шел за Марксом и Энгельсом, кто думал о будущем человечества, не щадя себя. Он сочинял стихи и записывал их на полях тюремной библии, а когда ему не давали чернил, вскрывал себе вену и писал кровью. «Никогда я не испытывал желания отступить и сдаться, никогда не приходила мне в голову эта трусливая мысль; и до тех пор, пока в моей груди бьется сердце, гордость меня не покинет», – писал Джонс в одном из своих тюремных стихотворений
В 1850 году Джонс был освобожден из тюрьмы и сразу же встретился с Марксом и Энгельсом. Он принимал самое деятельное участие в издании революционных печатных органов- чартистской партии, первым в Англии опубликовал в чартистском еженедельнике «Ред рипабликен» английский перевод «Коммунистического манифеста», указав при этом открыто имена авторов
В газете Джонса «Письма к народу» печатались статьи Маркса, Энгельса, Эккариуса, Фрейлиграта. Когда в 1851 году И, Вейдемейер по поручению Маркса начал подготовку к изданию в Америке печатного органа немецких коммунистов-эмигрантов, Маркс писал ему: «Я буду посылать тебе отсюда «Письма к народу» нашего друга Эрнеста Джонса, наиболее влиятельного вождя английской партии. Они будут для тебя настоящим кладом»…
Джонс напечатал в чартистской газете «Прощальное слово» «Новой Рейнской газеты» на английском языке, а также статью Маркса «Июнь» – один из разделов его книги «Классовая борьба во Франции».
Необыкновенные дарования Джонса, его ум высоко оценили рабочие. Народ поверил ему и оценил его. Джонс готов был дать отпор любой атаке заступников старой Англии.
Всегда жизнерадостный, исключительно выносливый, Джонс мог говорить с трибуны много часов подряд при невероятной жаре или под рев бури. Он умел, как никто, ладить с людьми, нравиться с первого взгляда, щедро делился всем, что имел, будь то материальные или духовные ценности. В то время как Гарни приступил к изданию «Звезды свободы» О'Коннора, Эрнест Джонс, преодолев многочисленные препятствия, создал «Народную газету». Первый номер ее вышел в мае 1852 года. Маркс стал деятельным сотрудником этого органа и помогал Джонсу не только в общем редактировании, но и по отделу сообщений из-за границы. Газета полюбилась народу, число подписчиков ее возрастало.
«Дорогой Энгельс! – писал Маркс 8 сентября 1852 года. – Твое письмо попало сегодня в весьма возбужденную атмосферу.
Жена моя больна, Женнихен больна, у Ленхен нечто вроде нервной горячки. Врача не могу и не мог позвать, не имею денег на лекарства. В течение 8– 10 дней моя семья кормилась хлебом и картофелем, и сегодня еще сомнительно, смогу ли я достать и это. Разумеется, при теперешних климатических условиях эта диета не была полезна.
Статью для Дана я не написал, так как не имел ни одного пенни на чтение газет…»
Карл откинулся на спинку стула. Он испытывал гнетущую усталость. Несколько папирос, выкуренных одна за другой, успокоили его. Карл думал о неудачах, преследовавших его в последнее время. Вейдемейер не выслал ему всего гонорара. В Германии, напуганный расправами с коммунистами, издатель Брокгауз в очень вежливом письме отверг статью Маркса. Тщетно пытался он с помощью знакомого англичанина добиться учета векселей на имя нью- йоркского издателя Дана. Круг бедствий замыкался.
«Самое лучшее и желательное, – писал Маркс Фридриху, и скачущие вкривь и вкось буквы отразили предельное нервное напряжение, – что могло бы случиться, это – если бы домовладелица вышвырнула меня из квартиры. Тогда я расквитался бы, по крайней мере, на сумму в 22 фунта ст. Но такого большого одолжения от нее вряд ли можно ожидать. К тому же, еще булочник, молочник, чаеторговец, greengrocer[7], старый долг мяснику. Как я могу разделаться со всей этой дрянью? Наконец, в последние восемь-десять дней я занял несколько шиллингов и пенсов у каких-то обывателей; это мне неприятнее всего, но это было необходимо для того, чтобы не околеть».
Карл закончил письмо, с искаженным горечью лицом запечатал конверт и опять закурил.
Нищета – испытание на медленном огне, которое он избрал добровольно, изнуряла его.
Никто лучше Маркса не знал, как добываются и накапливаются богатства в буржуазном мире, но ни разу мысль о возможности сговора, уступке своей совести не промелькнула в его неукротимой голове. Жребий был брошен им раз и навсегда
Карл не заметил, как, встав с постели, к нему подошла больная, исхудавшая жена. Глаза ее лихорадочно блестели, она ежилась от озноба, куталась в шаль. Тщетно Карл попытался уговорить ее снова лечь.
– Карл, мне кажется, ты в последние дни чем-то обеспокоен. Из-за болезни я не знаю твоих дел. Но думаю, что это не только проклятые долги и кредиторы. Прошу тебя, расскажи все сейчас же. Ты ведь знаешь, что неизвестность всегда гнетет.
Карл уступил.
– Что ты думаешь о венгерском эмигранте Бандья, который заходил к нам несколько раз?
– Ты как будто не особенно доверял ему?
– Да, мне внушала подозрение его близость с орлеанистами, бонапартистами и всякой иной нечистью. Однако он рассеял мои сомнения, представив подписанный самим Кошутом приказ о назначении его в пору венгерской революции шефом полиции. Это в корне меняло дело. Все же я усомнился в честности этого субъекта и, кажется, был прав. Ему удалось, однако, взять у меня для издания в Берлине наш с Фредериком памфлет «Великие мужи эмиграции». И что бы ты думала? Он попросту присвоил эту рукопись, направленную против «великолепных» Кинкеля, Руге, «рыцарственного» Виллиха и других жаб нашей эмиграции. Я подозреваю теперь, что он продал эту рукопись прусскому правительству.
Женни всплеснула руками:
– Значит, Бандья подослан к тебе прусской полицией? Карл, милый, как много шпионов уже было возле нас! Они, как змеи, вьются вокруг тебя. Уверена, что и сейчас этот веснушчатый толстячок стоит под нашими окнами. Ты, видимо, чрезвычайно тревожишь полицию различных государств. Но ведь ваш памфлет никак невозможно приобщить к кёльнскому делу в качестве адской машины коммунистов?
– Да, Бандья просчитался, и очень скоро его хозяева обнаружат надувательство. В нашем памфлете нет никаких новых данных, ничего такого, что можно было бы использовать против членов нашей партии. Все характеристики и факты против «великих мужей» хорошо известны международным ищейкам. Я разоблачу Бандья в прессе, и Кошут откажете» от услуг этого шпиона. Карьера Бандья в Лондоне отныне кончена, ему придется искать для своего «таланта» подмостки в других странах. Все обвинения против Бюргерса, Лесснера, Даниельса и остальных узников построены на подлогах. Их не посмеют осудить.
Они будут оправданы. Никакой закон в мире не может дать основания называть Союз коммунистов заговорщической организацией, тайным сообществом.
Карл встал, резко отставил в сторону стул, заговорил возбужденно;
– Уже полтора года сидят в кёльнской тюрьме одиннадцать невиновных, весь механизм прусского государства, посольств в Лондоне и Париже работает без устали, чтобы сфабриковать обвинение, не имея при этом ничего, кроме собственных измышлений. Прусское посольство здесь, в Лондоне, превращено в настоящее отделение тайной полиции. Атташе посольства Грейф – матерый шпион и провокатор. Они идут на все. Кражи со взломом, подлоги, подделки стали их профессией. Прусские почтовые чиновники перехватывают наши письма и разоблачительные документы, которые мы посылаем в немецкие газеты и адвокатам обвиняемых. Нам предстоит сейчас очень много дела. Борьба в разгаре. Тем печальнее, что наша квартира превращена, по сути, в лазарет.
Как бы в подтверждение слов Карла жалобно попросила воды Лаура и громко начала бредить мятущаяся в жару Ленхен.
Уложив жену в постель, Маркс принялся исполнять обязанности сиделки. При нем постоянно был маленький Муш, чрезвычайно сообразительный, отзывчивый мальчик. Не по летам развитой, он всячески старался помогать взрослым. Все в доме горячо любили ласкового и веселого мальчугана.
В этот день, утром, у наружной двери, ведущей с улицы на лестницу, раздался резкий звонок. Муш бросился открывать. Ему очень нравилось отодвигать засов – дело весьма трудное для четырехлетнего мальчика. Когда дверь, наконец, была отперта, Муш увидел на пороге булочника с хмурым, злым лицом.
– Где твой отец? Он задолжал мне уже много денег, – сказал он грозно.
Мущ вообразил, что перед ним сам людоед из сказки «Мальчик с пальчик», но не оробел и решил перехитрить его. Увидев в руках булочника корзину, он выхватил из нее несколько хлебцев и, крича на ходу: «Отца нет наверху!» – бросился бежать вверх по лестнице. Булочник рассмеялся, махнул рукой и пошел восвояси. Так в семье Маркса, не имевшей в этот день ни гроша, оказался хлеб.
На другой день пришли деньги от Энгельса, и можно было, наконец, уплатить самые неотложные долги, пригласить врача, которому пришлось лечить почти всех обитателей квартиры.
С тех пор как шпион прусской полиции Вильгельм Гирш, молодой приказчик из Гамбурга, в самом начале 1852 года был разоблачен и с позором изгнан из Союза коммунистов, он не находил себе более покоя. Агенты прусской тайной полиции в Лондоне издевались над разоблаченным шпионом, угрожали ему и требовали, чтобы он своим усердием возместил потери от неудавшейся игры. В то же время те, кто еще недавно считал его своим единомышленником- коммунистом, при виде Гирша шарахались в сторону, Гирш не мог ничего более разведать о том, что делалось в Союзе. Он не знал, что тотчас же после его исключения собрания коммунистов, по предложению Маркса, были перенесены в Сохо на Краун-стрит, в таверну «Роза и корона», а день собраний – с четверга на среду.
Гирш между тем продолжал барахтаться в сетях, которые накинула на него полиция. Прямым его начальником был крупный немецкий агент-провокатор Флери, известный в лондонском Сити зажиточный купец. Жена-англичанка и тесть, хорошо знакомый деловым кругам Лондона человек, сами того не зная, превосходно маскировали Флери, который прослыл почтеннейшим и весьма скромным человеком. Он вызвал Гирша к себе в контору в Сити и приказал ему срочно сфабриковать для предстоящего процесса в Кёльне книгу протоколов собраний Союза коммунистов.
Гирш наотрез отказался, заявив, что эмигранты его избегают, а когда он недавно встретил на набережной Маркса и окликнул его, то чуть не сгорел от молнии, которую метнули его глаза.
– Смилуйтесь, господин Флери, – взмолился Гирш. – Я ведь не писатель, книга получится никуда не годной, а мне, как козлу отпущения, придется отвечать за все.
Флери продолжал настаивать.
– Приказание передано мне из Пруссии через лейтенанта Грейфа. Нужны доказательства, что партия Маркса стоит за немедленное вооруженное восстание…
В течение восьми месяцев в рабочем кабинете Флери и под его надзором фабриковал Гирш свою подложную книгу. Для приказчика это было тягчайшим делом, но страх иногда подобен вдохновению. Кое-как книга мнимых протоколов была сфабрикована, переплетена в красный сафьян и отправлена прусской полиции.
Вскоре резидент прусской разведки в Лондоне Грейф и Флери вызвали Гирша и предложили ему выехать в Кёльн, чтобы подтвердить под присягой на процессе подлинность протоколов.
– Вам щедро заплатят. Затем вы получите пожизненную государственную пенсию.
Но полицейский инстинкт у Гирша был слишком развит. Он понимал, что клятвопреступление осложнит его положение, если дело примет плохой оборот. Будь он прокурор или полицейский советник, вот тогда бы за него вступились. Но маленький винтик в прусской полицейской машине Гирш легко может быть заменен. Он сознавал это и наотрез отказался клясться в подлинности подложных документов. Рассорившись с Флери и Грейфом, всеми отвергнутый, Гирш потерял покой, сон, аппетит. Жизнь для него больше не имела смысла. Сначала совесть и страх едва не вогнали его в петлю, затем он бросился на Боу-стрит, в английский суд, и там, поклявшись на библии, сознался, что под руководством Грейфа и Флери сфабриковал фигурирующую на кёльнском процессе коммунистов книгу протоколов. В тот же день лейтенант Грейф упаковал свои чемоданы и бежал из Лондона.
К началу процесса коммунистов в Кёльне вокруг Маркса сгруппировались все друзья и соратники.
В дни приближающегося суда все, кого называли марксианами, снова помолодели. Они стали плечом к плечу, чтобы отразить удары и спасти арестованных коммунистов. Карл совершенно позабыл о сне и отдыхе. Он ел на ходу, к большому огорчению Ленхен, и был весь поглощен делом. Под его руководством Женни, Дронке, Пипер и нанятые писцы непрерывно размножали, по шесть-восемь копий, различные документы, которые должны были разоблачить клевету, подлоги, лжесвидетельства полицейского процесса. Отправка корреспонденции из Англии в Германию была крайне сложной. Цензура неистовствовала, и письма Маркса вылавливались, вскрывались и похищались. Посылать почтой что-либо из Лондона стало невозможным.
Георг Веерт и Фридрих Энгельс, имевшие обширные знакомства среди английских купцов, принялись собирать адреса фирм, торгующих с Германией. Через Париж, Франкфурт и другие города отправлялись отныне вместе с грузом или прейскурантами документы, доказывающие невиновность обвиняемых, а также опровержения для немецких газет и адвокатов.
Женни, у которой от постоянной работы пером немели пальцы, писала в Вашингтон соратнику Арнольду Клуссу:
«Вы, конечно, понимаете, что «партия Маркса» работает день и ночь… Все утверждения полиции – чистейшая ложь. Она крадет, подделывает, взламывает письменные столы, дает ложные присяги, лжесвидетельствует и, вдобавок ко всему, считает, что находится в привилегированном положении по отношению к коммунистам, поскольку они поставлены вне общества».
Муш, Лаура и Женнихен особенно радовались, что их дом превратился в канцелярию. Карандаши и бумага были отныне в неограниченном количестве, и Ленхен, которой то и дело приходилось поить кого- нибудь из работающих чаем, не мешала детям играть на полу или пускать бумажные кораблики в бадье, где она стирала белье. Входная дверь дома на Дин- стрит, 28 не запиралась. Дети радостно вертелись среди малознакомых людей. Взрослые громко сообщали о том, удалось ли достать деньги, отправить почту, узнать последние новости из Кёльна, проследить за действиями прусских агентов.
Много дней и ночей отдал Карл борьбе за кёльнских собратьев-коммунистов и, как всегда, сделал все возможное, несмотря на столь неравные условия борьбы: в изгнании, без гроша, травимый не только реакционерами, но и предателями-отщепенцами, он вложил в это дело всю свою энергию, страстность, знания юриста и опыт политического вождя.
Маркс и Энгельс фактически направляли ход судебного процесса в Кёльне: давали указания, как выступать подсудимым, руководили защитниками и неоднократно вынуждали прокуратуру отказываться от вымышленных материалов обвинения.
Пять недель длилось судебное разбирательство. Разоблаченные прусские правительство и полиция были опозорены. Но оскорбленная буржуазия и государство требовали жертв. Семь обвиняемых были осуждены.
Рейнское судилище продолжало волновать Маркса, и он написал книгу «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов».
«В лице обвиняемых перед господствующими классами, представленными судом присяжных, стоял безоружный революционный пролетариат; обвиняемые были, следовательно, заранее осуждены уже потому, что они предстали перед этим судом присяжных. Если что и могло на один момент поколебать буржуазную совесть присяжных, как оно поколебало общественное мнение, то это – обнаженная до конца правительственная интрига, растленность прусского правительства, которая раскрылась перед их глазами. Но если прусское правительство применяет по отношению к обвиняемым столь гнусные и одновременно столь рискованные методы, – сказали себе присяжные, – если оно, так сказать, поставило на карту свою европейскую репутацию, в таком случае, обвиняемые, как бы ни была мала их партия, должно быть, чертовски опасны, во всяком случае их учение, должно быть, представляет большую силу. Правительство нарушило все законы уголовного кодекса, чтобы защитить нас от этого преступного чудовища…
… Рейнское дворянство и рейнская буржуазия своим вердиктом: «виновен», присоединили свои голоса к воплю, который издавала французская буржуазия после 2 декабря: «Только воровство может еще спасти собственность, клятвопреступление – религию, незаконнорожденность – семью, беспорядок – порядок!»
Весь государственный аппарат Франции проституировался. И все же ни одно учреждение не было так глубоко проституировано, как французские суды и присяжные. Превзойдем же французских присяжных и судей, – воскликнули присяжные и суд в Кёльне… Превзойдем же присяжных государственного переворота 2 декабря…»
В то же время, когда Маркс работал над «Разоблачениями о кёльнском процессе коммунистов», прусский министр внутренних дел с напряженным вниманием просматривал каждое новое донесение своих лондонских агентов.
Особая папка «Дело королевского полицейского управления в Берлине о литераторе докторе Карле Марксе, вожде коммунистов» непрерывно пополнялась и становилась все более громоздкой.
«Вчера вечером я был у Маркса, – сообщалось в одном из донесений от ноября 1853 года, – и застал его за работой над составлением очень подробного резюме дебатов кёльнского процесса: это своего рода критическое освещение с юридической и политической точек зрения; само собой разумеется, что при этом сильно достается правительству и полиции… Вам известно его гениальное перо, и мне нечего говорить вам, что этот памфлет будет шедевром и привлечет к себе в сильной мере внимание масс».
Как-то на Дин-стрит, несколько месяцев спустя после Кёльнского процесса, под вечер к Марксу пришел Либкнехт с молодой женой. У Маркса весь день адски болела голова, но, выпив чашку кофе, он почувствовал себя лучше и присел к общему столу.
Либкнехт сообщил, что Бартелеми вызвал на дуэль Ледрю-Роллена, но тот отказался стреляться.
Разговор перешел на Виллиха, который прибыл в-Нью-Йорк, где его друг Вейтлинг устроил по этому случаю банкет.
– Знаете ли вы, доктор Маркс, что Шаппер ищет к вам путей. Он понял, что ошибался и залез в грязь по уши, – сказал Либкнехт.
– Это хорошо, – обрадовался Карл, – это очень хорошо. Бедой многих эмигрантов являются иллюзии. Они, как мираж в пустыне, сбивают путников с пути и заводят в безводные пески. Мне всегда казалось, что Шаппер разберется во всем сам и найдет нас. Не случайно он был настоящим человеком, другом Иосифа Молля, Генриха Бауэра
Приближались рождественские праздники. Их. как никогда, радостно ждали в семье Маркса. Большую елку, спрятанную до времени от пытливых детских глаз, украшал с веселым рвением Малыш – Эрнст Дронке. Он взобрался на высокий табурет, чтобы водрузить на ветках бумажные флажки, звезды, яркие украшения и золоченые орехи, которые ему подавала Ленхен. Куклы, кухонная посуда, ружья, барабаны и трубы лежали под елкой среди пакетиков с фруктами и конфетами. Наконец все было готово и елка освещена разноцветными свечками. Карл торжественно позвонил в колокольчик и широко распахнул дверь, приглашая оторопевших от счастья малышей. Лаура стремительно бросилась вперед со свойственной ей решительностью, но Женни и Муш растерянно застыли на месте. То, что они увидели, казалось им сказочным. Они едва узнавали комнату, заставленную старой, пыльной мебелью. Сверкающая елка все в ней затмила.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Немало жестоких войн было и в XIX столетии. К середине века Англия стала самой мощной индустриальной державой мира. Страх перед экономическими кризисами толкал английскую буржуазию к поискам новых рынков сбыта. Английские и французские промышленники, финансисты, купцы с вожделением посматривали на раскинувшиеся по берегам Черного и Средиземного морей владения одряхлевшей Османской империи, на бескрайние просторы отсталой, крепостнической России.
Ослаблением некогда могущественного восточного соседа желал воспользоваться и Николай I Он стремился обеспечить выгодный для русских помещиков и купцов режим черноморских проливов и упрочить свое влияние среди славянского населения балканских провинций Турции. Победоносная война должна была помочь русскому царю укрепить внутри страны крепостнический режим.
Султан, находившийся под сильным воздействием западных держав и распаляемый ими, мечтал между тем захватить Крым и Кавказ. Так Османская империя и Балканы стали узлом острых противоречий между империалистическими державами и в то же время ареной напряженной борьбы балканских народов против иноземных поработителей.
После поражения февральской революции во Франции Николай I владычествовал в Средней Европе. Его сравнивали с Наполеоном I. Однако угроза николаевскому господству приближалась со стороны Англии и Франции. Под их нажимом Турция объявила войну России. Так сбылось давнишнее желание всесильного тогда английского премьера Пальмерстона. Синопский бой – последнее в истории крупное сражение военных парусников, во время которого эскадра адмирала Нахимова потопила в течение нескольких часов весь турецкий флот, захватив в плен командующего флотом Осман-пашу и его штаб, явился предлогом для открытого вступления Англии и Франции в войну против России
Правительство Пальмерстона хотело не только полностью подчинить себе Турецкую империю, но и захватить Крым, высадиться на Кавказе и отторгнуть Грузию. Император Франции решил воевать с Россией, так как он и его банкиры были связаны с Турцией могучими узами финансовых отношений. Ненависть к Николаю, столпу всемирной реакции, была очень сильна и среди народов Франции и Англии.
Маркс и Энгельс во всех деталях вникали в сложнейшие перипетии затянувшейся военной схватки. Из «Русского инвалида» и петербургской «Северной звезды», из «Римской газеты» и «Бельгийских обозрений», из прессы Англии, Америки и Германии черпали они многообразную военную информацию, сопоставляя противоречивые подчас сообщения и сводки, изучали военные карты и следили за передвижением частей всех воюющих армий. Маркс и особенно Энгельс регулярно писали о ходе крымских операций статьи и обзоры для «Нью-йоркской трибуны», которые издатель Дана помещал часто в качестве передовых своей газеты.
Сравнительно недалеко от Дин-стрит проживал Александр Иванович Герцен.
Несколько лет уже Маркс и Герцен жили на острове. Они никогда, однако, не встречались и враждебно судили друг о друге
Во время Крымской войны Герцен доказывал, что завоевание Николаем I Константинополя приведет к падению самодержавно-крепостнического строя в России и объединит, наконец, всех славян. Магометанский стяг с полумесяцем и звездой будет сорван со святой Софии, и к столице Византии снова вернутся былое величие и слава. Тогда-то начнется новая эра – эра всеславянской демократической и социальной федерации.
– Время славянского мира настало… Где водрузит он знамя свое? Около какого центра соберется он? – спрашивал Герцен. – Это средоточие не Вена, город рококо – немецкий, не Петербург – город новонемецкий, не Варшава – город католический, не Москва – город исключительно русский. Настоящая столица соединенных славян – Константинополь.
Маркс зло высмеивал эти высокопарные панславистские фразы Он не мог обойти молчанием ошибки Герцена, опасные для международного рабочего движения.
Частые идейные колебания Герцена, его близость и долгая Связь с либералами дворянами, наивные, хоть и дерзко отважные письма к царю, предназначенные для того, чтобы показать ему вред российского самодержавия, настораживали и отпугивали от русского революционера лондонских коммунистов. К тому же Герцен не таил своей неприязни ко всей немецкой эмиграции, подозревал ее в шовинизме. Он не понимал, что, отвергая панславизм, Маркс не менее жестоко борется с немецким национализмом, прусской военщиной и всем, что охватывалось понятием «прусский дух».
Идейные расхождения, как трещины, постепенно создали пропасть между двумя большими людьми, которые, как никто, по духовной сущности и широте мысли могли бы понять друг друга. Некритическое отношение Герцена к идеологам буржуазной демократии и мелкобуржуазного социализма, его народнические воззрения обострили враждебное чувство к нему Маркса.
Всего несколько городских улиц, полоска земли отделяла их, и никогда они не преодолели этого ничтожного препятствия. Неприязнь придала им особую взаимную зоркость и обостряла критическое чутье.
В самом начале напряженного 1855 года у Женни Маркс родилась дочь – Элеонора. Младенец был настолько хил, что в первые месяцы смерть неотступно стояла подле его колыбельки. Однако маленькая Тусси, как прозвали Элеонору, окрепла и превратилась в цветущего, жизнерадостного ребенка.
Остров, куда Маркс прибыл в изгнание, стал ему со временем второй родиной. Однако с роспуском Союза коммунистов не порывались нити, связывавшие Маркса с Германией. Революционер, каким прежде всего и всегда он был, не мог отдаться только научной деятельности, стать вынужденным отшельником. Без революционной борьбы для него не было жизни.
Душевные силы и удовлетворение он черпал также, работая без устали над книгой по политической экономии, начатой много лет назад. Средства к существованию, весьма незначительные, и главное – непостоянные, приносило сотрудничество в заокеанской газете «Нью-Йоркская трибуна».
Основной заботой и целью Маркса в эти трудные годы было сохранить революционный огонь, вспыхнувший над миром столь ярко в 40-е годы.
Маркс руководил из Лондона ушедшими в подполье коммунистическими общинами в родной Германии и поддерживал каждого бойца, как и он, поневоле нашедшего приют в чужих землях. Расстояние не служило ему препятствием. Из-за океана, так же как и с родины, он получал непосредственно или через соратников сообщения обо всем, что делалось для грядущей революции. Знакомый Маркса, Энгельса, Вольфа, испытанный боец 1849 года, рабочий опиловщик по металлу Карл Вильгельм Клейн в большом письме сообщал лондонским руководителям коммунистического движения о подпольных организациях в Золингене, Эльберфельде, Бармене и Дюссельдорфе. Он еще в 1850 году доставил туда и успешно распространил среди наиболее надежных рабочих революционное воззвание. Связиста выследила полиция. Но все обыски, произведенные на местах явок, где он бывал, не дали никаких результатов, и Клейн остался невредим. Его преследовали по пятам, и он вынужден был на время с фальшивым паспортом скрыться в Бельгии. На родине против него выдвинули грозное обвинение в государственной измене. Когда пребывание в Бельгии стало грозить ему разоблачением и выдачей рейнландским властям, он бежал в Америку.
Но огонь в глубоком германском подполье не угасал. Коммунистические рабочие тайные организации продолжали существовать, и связь их с Марксом, несмотря на всю сложность пересылки документов и информации, не только не рвалась, но становилась все более прочной.
Ко всем трудностям и заботам, непрерывно обрушивавшимся на семью Маркса, присоединился спор с прусским министром внутренних дел Фердинандом фон Вестфаленом, сводным братом Женни, который не пожелал выделить своей сестре ничего значительного из присвоенного им наследства престарелого дяди, скончавшегося в Брауншвейге. Оно состояло из ценных книг и рукописей времен Семилетней войны, в которой деятельно участвовал дед Женни, тогдашний военный министр герцогства Брауншвейгского. В патриотическом рвении Фердинанд фон Вестфален присвоил их себе, чтобы подарить прусскому королевскому правительству. Из уважения к матери Женни не решалась на тяжбу и скандал. Она удовольствовалась несколькими талерами, которые получила от брата в уплату за ценнейший архив. А деньги были нужны ей больше чем когда бы то ни было.
Медленно угасал Муш. В марте болезнь обострилась. Карл ночи напролет проводил у постели удивительно кроткого и веселого ребенка.
Горе неотступно сторожило Маркса и его семью. После изнурительной болезни, явившейся следствием плохого питания, пребывания в проклятой бессолнечной дыре на Дин-стрит, где даже воздух был ядовит, восьмилетний Эдгар-Муш скончался. Необыкновенно одаренный, красивый мальчик умер на руках отца.
Муш олицетворял счастье всей семьи. Не по летам развитый, очень веселый, общительный маленький «полковник», как прозвали его за пристрастье в военным забавам, Эдгар делил с родителями все их тяготы и заботы и радовался, как взрослый, удачам, если такие бывали. Казалось, что с его смертью беды и отчаяние навсегда прочно утвердились в осиротевшем доме.
В той же полутемной комнате, на том же узком столе, где покоились так недавно тела маленьких Гвидо и Франциски, лежал бездыханный Эдгар. Снова в Лондон пришла весна, но Дин-стрит казалась мрачной и темной, как склеп.
Подкошенная отчаянием, Женни тяжело заболела. Собрав последние силы, Ленхен, полуслепая от слез, сосредоточила заботы на трех девочках, предоставленных полностью ее попечению. Тусси было всего три месяца от роду.
Маркс, крепко сжав обеими руками голову, сидел подле гроба сына.
Еще несколько глубоких морщин-шрамов пролегло на могучем лбу, и в глазах появилось выражение скорби, сосредоточенности и отчуждения. Он заметно поседел.
«Дом, разумеется, совершенно опустел, – писал Маркс Энгельсу, – осиротел со смертью дорогого Нальчика, который оживлял его, был его душой. Нельзя выразить, как не хватает нам этого ребенка на каждом шагу. Я перенес уже много несчастий, но только теперь я знаю, что такое настоящее горе. Чувствую себя совершенно разбитым. К счастью, со дня похорон у меня такая безумная головная боль, что не могу ни думать, ни слушать, ни видеть.
При всех ужасных муках, пережитых за эти дни, меня всегда поддерживала мысль о тебе и твоей дружбе и надежда, что ты вдвоем сможем сделать еще на свете что-либо разумное».
Поздней осенью Карл побывал в Манчестере у Энгельса, где он всегда мог отдохнуть в благоприятных условиях налаженного, зажиточного быта в доме своего друга. Как всегда, по утрам он посещал Чэтамскую библиотеку. Любовался ее старинной необычайной архитектурой, рассматривал книгохранилища. Стеллажи, имевшие в XVII веке, по рассказам, всего три полки, поднялись до самого потолка.
Главный библиотекарь Томас Джонс, высокий сухощавый старик с покрасневшими глазами и неслышной легкой походкой, охотно помогал Карлу в подборе нужных ему книг. Джонс особенно гордился своими знаниями каталогов библиотеки и литературы по истории Реформации.
По воскресным дням Карл ездил верхом, но хорошим наездником он не был, хотя и убеждал друзей, что в студенческие годы брал уроки верховой езды и овладел этим искусством.
Фридрих, беспокоясь за друга, предоставил ему смирную лошадь, которую назвал Росинантом.
Но лучшим временем были вечера, когда, вернувшись из конторы домой, Фридрих делился с другом новостями, заботами и творческими планами. После сытного позднего обеда, обильно запиваемого рейнским вином, после выкуренной толстой гаванской сигары они часто обсуждали политические события на разных материках. Индия и Америка, Малайские острова и славянские земли были так же знакомы им, как промозглый остров, ставший их вынужденной родиной.
В Манчестере после долгого путешествия по Америке, Вест-Индии и Европе находился неугомонный странник Георг Веерт. Он снова рвался обратно за океан. После поражения революции он часто боролся с приступами меланхолии и нуждался в новых впечатлениях.
Вскоре, однако, Энгельс остался один в Манчестере. Георг уехал в Вест-Индию, а Карл вернулся в Лондон.
Настала зима. Черные и желтые туманы по-прежнему окутывали Лондон своей ядовитой пеленой. Карл хворал. Помимо болезни печени, его мучили нарывы. Один из них появился над верхней губой и вызывал острую физическую боль. Лицо распухло.
– Я похож на бедного Лазаря и на кривого черта в одно и то же время, – пошутил Карл, увидев себя в зеркале.
Врачи считали болезнь Карла очень серьезной. Карбункул на лице, сопровождавшийся лихорадкой, был опасен.
– Мой дорогой повелитель, – со свойственным ей юмором сказала Женни, – отныне вы находитесь под домашним арестом впредь до полного выздоровления. – И она спрятала пальто и шляпу Карла, чтобы он не мог совершить в ее отсутствие побег в библиотеку Британского музея.
Карл сдался:
– Я подчиняюсь, но только в том случае, если за мной останется право работать дома.
Однако множество повседневных мелочей и забот, как всегда на Дин-стрит, мешали ему сосредоточиться. Он тосковал и рвался в тихую, покойную общественную читальню в Монтег-хауз, где привык проводить время за работой с утра до позднего вечера.
Домашний рабочий стол Карла был завален книгами и рукописями, Карл много читал о России, так как Энгельс просил присылать ему материалы об этой стране для статей о панславизме.
Крымская война еще больше усилила интерес Карла к северной могущественной державе и ее прошлому. По своему обыкновению, не довольствуясь поверхностным ознакомлением, он принялся глубже пробивать толщу избранного им для изучения предмета. Таков был Карл всегда и во всем. Труд был его стихией, радостью, отдохновением, и чем больше требовалось усилий, тем удовлетвореннее он себя чувствовал.
После многих французских и немецких книг о славянских странах и особо о России Маркс, углубляясь в малоисследованную чащу истории, добрался до истоков русской культуры. Его поразило «Слово о полку Игореве»; он нашел его в книге французского филолога Эйхгофа «История языка и литературы славян», где оно дано в подлиннике и в переводе на французский язык.
Карл наслаждался поэзией, воскресившей древнюю Русь, ее героику, удаль, скорбь и победы. Он вслух читал Женни наиболее пленившие его строфы и тотчас же сообщил Энгельсу об открытом им сокровище. Одновременно он жадно читал книги Гетце «Князь Владимир и его дружина» и «Голоса русского народа»
Здоровье Карла несколько улучшилось, но он все еще не выходил из дому. В безнадежно сырой и трудный из-за черного тумана, темный, будто над Лондоном спустился вечный мрак, день раздалось несколько громких ударов во входную дверь дома № 28 на Дин-стрит Лаура, на ходу заплетая золотистую косу, быстро сбежала по лестнице вниз, чтобы открыть дверь Подумав, что, верно, булочник или бакалейщик принесли свои товары, Карл продолжал работать, не обращая ни на что внимания. Однако Лаура вернулась не с кульками и пакетами. В убогую квартирку она ввела двоих пожилых людей В одном Карл тотчас же узнал Эдгара Бауэра. Другой, в длинном, по щиколотки, вышедшем из моды в Англии рединготе и лоснящемся цилиндре, сначала показался ему незнакомым. Маркс с недоумением смотрел на неторопливо разматывавшего связанный из пунцовой шерсти шейный платок гостя, который принялся прилаживать раскрытый мокрый черный зонт над вешалкой и при этом говорил брюзгливым тоном:
– Проклятый остров! За всю свою жизнь я не видывал такой погоды. Только в Дантовом аду ею могли истязать грешников.
– Ба! Ты ли это, старый ворчун Бруно? – воскликнул радостно Карл и торжественно представил Бауэра своей семье.
– Вот сам глава Святого семейства, друг моей юности столько же, сколько и лютый враг моих воззрений на философию и пути человечества. Прошу, однако, любить его и жаловать. Позволь, Бруно, представить тебе мою семью. Это моя дочь Женни, она же – Ди, она же Кви-Каи – император Китая.
– Женнихен вылитый твой портрет, Карл, – сказал Бруно, любуясь черноглазой румяной девочкой; затем он перевел взгляд на ее сестренку, встретившую его на пороге входной двери.
Карл, подталкивая Лауру, порозовевшую от смущения, представил и ее:
– А это наш милый Готтентот и мастер Какаду. Ты, верно, помнишь, что так же звали модного портного в одном из старинных немецких романов?
– Лаура – красавица в полном смысле слова, – сказал старый профессор.
– Фея из гофмановской сказки, – галантно добавил его брат Эдгар Бауэр.
– Ты, однако, разбогател, Карлхен. У тебя две прелестные дочки и царственно-прекрасная жена.
– У меня не две, а три дочурки. Тусси еще совсем мала и сейчас спит. А ты, Бруно, женат ли, обзавелся ли семьей?
– Нет, увы, я старый холостяк. Наука – вот моя верная возлюбленная и подруга. А помнишь, как мы прозвали тебя в счастливые годы наших теоретических битв, – «магазин идей»! Да, Карл, справедливость требует признать: многое мы почерпнули у тебя.
– Мавр и для нас магазин сказок. Вы не можете себе представить, сколько он их знает, и не только одних сказок, – вторглась в беседу бойкая Лаура.
– Да, ты был неиссякаем и, видимо, немало пополнил запасы в своем складе, – Бруно показал на голову и, помолчав, достал большой портсигар. – Как много лет, однако, мы не виделись! Кури, великолепный немецкий табак. Он напомнит тебе нашу родину.
– Никогда не курил я таких сигар, как те, которыми угощала меня тетушка Бауэр, – сказал Карл. – Дни в вашем обвитом жимолостью домике так же живы в моей памяти, как воспоминания о Трире, где прошла моя юность. А где теперь краснобай Рутеиберг, книжный червь Кеппен и крутоголовый Шмидт-Штирнер? – спросил Карл, с наслаждением затягиваясь сигарой.
– Кеппен пишет очередную книгу о буддизме. Он невозмутим, аскетичен, презирает все неиндийское, а Рутенберг тучен, самоуверен и все та же нафаршированная цитатами колбаса. К тому жё сей почтенный буржуа издает газету, в которой удивляет трактирщиков и отставных канцелярских писарей своей копеечной ученостью. А наш философ Шмидт, обладатель лба, похожего на купол Святого Петра в Риме, при смерти. Жаль, он подавал блестящие надежды. Никто не умел так любить, так возносить свое «я», как он.
– Это «я» заслонило Штирнеру весь горизонт. Бедняга провел жизнь в бесцельном созерцании и обожании своего «я», точно йог в разглядывании собственного пупа, – досадливо морщась, произнес Маркс. – И вот на краю могилы это «я» может подвести унылый итог прошедшей попусту жизни.
Сквозь столб сигарного дыма, поднимавшегося к потолку, Карл внимательно разглядывал Бруно Бауэра. Ему было около пятидесяти лет, но он выглядел значительно старше. Выцветшие глаза не отражали больше никакого внутреннего горения. Волосы на голове Бруно вылезли и оголили череп до самой макушки. В его лице не осталось больше сходства с фанатиком Лойолой, как это было в молодости.
– Да, после Берлина, этого величественного и светлого города, Лондон – мерзкая тюрьма, – говорил между тем Бруно.
– Правда, в Германии мы наблюдаем гибель городов и пышный расцвет деревень, но все же там истинная цивилизация. А здесь я живу в каком-то логовище. Люди на этом острове под стать всему окружающему уродству. Жалкие создания эти хваленые британцы. Это гомункулюсы-автоматы. Язык английский – да ведь это пародия на человеческую речь.
Маркс широко, лукаво улыбнулся.
– Дорогой профессор, – воскликнул он, весело блестя глазами, – в утешение вам должен сказать, что голландцы и датчане говорят то же самое о немецком языке и утверждают, что только исландцы являются единственными истинными германцами. Их язык будто бы не засорен иностранщиной.
Но Бруно возмущенно замахал руками.
– Врунда, Карлхен. Поверь, я вовсе не узкий педант и вполне беспристрастен. Изучив множество языков за последние годы, могу смело отдать пальму первенства польскому. Великолепный по богатству и звучанию язык. Послушай, например, как красиво: «Hex жие пенькна польска мова».
Ленхен и Женни внесли подносы с чашками кофе и бутербродами с ветчиной и сыром.
– Нашу мамочку зовут Мэмэ, – пояснила все та же шустроглазая Лаура.
– Счастливец, Карл, ты окружен любящими тебя созданиями. Я же одинок, со мной только мысль, – с нескрываемой завистью признался Бруно.
– Мысль – раба жизни! – вдруг торжественно изрекла Лаура.
– А жизнь – шут времени! – продолжила Женнихен.
– Чудесно! – вскричал Бауэр. – Эти юные прелестные фрейлейн цитируют Макбета не хуже старого Шлегеля.
– Они унаследовали от отца и матери любовь к Шекспиру и знают превосходно его драмы, – произнесла с чуть заметной гордостью Женни Маркс.
После скромной трапезы, когда по английскому обычаю мужчины остались одни, Бруно Бауэр стал особенно разговорчив. Он объявил, что в экономике предпочитает учение физиократов и верит в особо благодатные свойства земельной собственности. В военном искусстве его идеал – Бюлов.
– Это гений, истинный, божественный Марс в современной военной науке.
Карл не мог поверить своим ушам.
«Как застоялась его мысль, как он отстал от времени, запутался!» – подумал он, и чувство жалости смягчило раздражение. Бруно Бауэр походил на руины некогда интересного сооружения. Он изжил то немногое, что было в нем оригинального, и, хотя казался по-прежнему самоуверенным, на лице старика помимо его воли появлялась иногда жалкая улыбка.
– Рабочие – это чернь, которую отлично можно держать в повиновении с помощью хитрости и прямого насилия, – развалившись в кресле, говорил Бауэр. – Изредка следует, впрочем, кидать им кость со стола в виде грошовых прибавок к заработной плате, и они будут лизать хозяйскую руку. Меня все ваши, иллюзии, называемые классовой борьбой, вовсе не интересуют. Я ведь чистый теоретик, мыслитель.
Карл не стал спорить. Это было бесполезно. Различие в мышлении обоих было таким значительным, что никакое слово Маркса не могло коснуться сознания Бруно Бауэра.
В те же дни важные вести с родины привез Марксу уполномоченный от дюссельдорфских рабочих Леви. Он передал Карлу сведения о состоянии рабочего движения в Рейнской провинции, о продолжающемся общении рабочих Дюссельдорфа и Кёльна.
«Главная же пропаганда, – сообщал Маркс Энгельсу о своих беседах с Леви, – ведется теперь среди фабричных рабочих в Золингене, Изерлоне и окрестностях, Эльберфельде и во всем Гарц-Вестфальском округе. В железоделательных округах ребята хотят восстать, и удерживают их только расчеты на французскую революцию и то, что лондонцы считают это пока несвоевременным… Люди эти, по-видимому, твердо уверены, что мы и наши друзья немедленно же поспешим к ним. Они чувствуют, разумеется, потребность в политических и военных вождях. За это, конечно, их нисколько нельзя осуждать. Но я боюсь, что при их весьма натуралистических планах они четыре раза погибнут, прежде чем мы сможем покинуть Англию. Во всяком случае нужно точно разъяснить им с военной точки зрения, что можно и чего нельзя делать. Я заявил, разумеется, что в случае, если обстоятельства позволят, мы явимся к рейнским рабочим;…что мы со своими друзьями серьезно обсудим, что могло бы сделать рабочее население в Рейнской провинции своими силами; я им сказал, чтобы они через некоторое время снова послали в Лондон, но ничего не предпринимали, не столковавшись предварительно с нами».
Горести в семье Маркса продолжались. Тяжело больная баронесса призвала летом 1856 года в Трир свою дочь. Женни поехала с девочками на родину и застала мать при смерти. После одиннадцатидневных страданий Каролины фон Вестфален не стало
Покуда Женни была в Трире, Карл вместе с немецким эмигрантом Вильгельмом Пипером, желая лучше познакомиться с Англией, отправился в портовый город Гуль. Он повидал в пути много английских и шотландских городов, расположенных вдоль великого северного пути – Грейт-Норс.
Замки шотландских лордов мелькали за оградами на пригорках, среди могучих дубов. Немногие встречные пограничные шотландские деревни были неприветливо серы, как шерсть овечьих стад на горах, как перевал, почти всегда тонущий в тумане. Вливаясь в города, великий северный путь обрастал ровными коттеджами, просыпающимися на рассвете и засыпающими в сумерки.
Эдинбург расположен на холмах и с моря кажется столицей феодального княжества. Уцелевшие сторожевые башни с бойницами в стенах кремля все еще являют мощь и неприступность. Город этот в равной мере жил средневековьем и современностью. XV век без ущерба уживался с XIX.
Безжалостен климат Шотландии. Всего 2–3 месяца пробивается сквозь плотные занавеси испарений лиловое солнце.
Карл часто перечитывал романы Вальтера Скотта, и сейчас ему казалось, что он раньше уже видел и хорошо знал природу, нравы и людей этого горного сумрачного края. Глядя на удивительный цвет волос местных жителей, позаимствовавших краски у пунцового северного солнца и золотого приморского песка, он вспомнил, что такие же волосы у маленькой дочери Лауры, унаследовавшей их оттенок от своей прабабушки шотландки Женни оф Питтароо.
Многое в Шотландии напоминало Карлу рассказы, слышанные в семье Вестфаленов, об их предках бунтарях Аргайлях и Кемпблах – героях многих книг Вальтера Скотта.
Карл остро тосковал по жене. Письма его к ней в Трир становились все более пылкими. Он писал ей 21 нюня 1856 года:
«Моя любимая!
Снова пишу тебе, потому что нахожусь в одиночестве и потому, что мне тяжело мысленно постоянно беседовать с тобой, в то время как ты ничего не знаешь об этом, не слышишь и не можешь мне ответить. Как ни плох твой портрет, он прекрасно служит мне, и теперь я понимаю, почему даже «мрачные мадонны», самые уродливые изображения богоматери, могли находить себе ревностных почитателей, и даже более многочисленных почитателей, чем хорошие изображения. Во всяком случае, ни одно из этих мрачных изображений мадонн так много не целовали, ни на одно не смотрели с таким благоговейным умилением, ни одному так не поклонялись, как этой твоей фотографии, которая хотя и не мрачная, но хмурая и вовсе не отображает твоего милого, очаровательного, «dolce»[8], словно созданного для поцелуев лица. Но я совершенствую то, что плохо запечатлели солнечные лучи, и нахожу, что глаза мои, как ни испорчены они светом ночной лампы и табачным дымом, все же способны рисовать образы не только во сне, но и наяву. Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: «Я вас люблю, madame!»[9]. И действительно, я люблю тебя сильнее, чем любил когда-то венецианский мавр…
Временная разлука полезна, ибо постоянное общение порождает видимость однообразия, при котором стираются различия между вещами. Даже башни кажутся вблизи не такими уж высокими, между тем как мелочи повседневной жизни, когда с ними близко сталкиваешься, непомерно вырастают. Так и со страстями… Так и моя любовь. Стоит только пространству разделить нас, и я тут же убеждаюсь, что время послужило моей любви лишь для того, для чего солнце и дождь служат растению – для роста. Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле – в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть.
…Ты улыбнешься, моя милая, и спросишь, почему это я вдруг впал в риторику? Но если бы я мог прижать твое нежное, чистое сердце к своему, я молчал бы и не проронил бы ни слова. Лишенный возможности целовать тебя устами, я вынужден прибегать к словам, чтобы с их помощью передать тебе свои поцелуи. В самом деле, я мог бы даже сочинять стихи и перерифмовывать «Libri Tristium» Овидия в немецкие «Книги скорби». Овидий был удален только от императора Августа. Я же удален от тебя, а этого Овидию не дано было понять.
Бесспорно, на свете много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти еще лицо, каждая черта, даже каждая морщинка которого пробуждали бы во мне самые сильные и прекрасные воспоминания моей жизни? Даже мои бесконечные страдания, мою невозместимую утрату[10] читаю я на твоем милом лице, и я преодолеваю это страдание, когда осыпаю поцелуями твое Дорогое лицо. «Погребенный в ее объятиях, воскрешенный ее поцелуями» – именно, в твоих объятиях и твоими поцелуями. И не нужны мне ни брахманы, ни Пифагор с их учением о перевоплощении душ, ни христианство с его учением о воскресении…»