Трир, Германия, суббота, поздний вечер, 3 марта 1945 года

Второго марта 1945 года американская армия, не встретив особого сопротивления, заняла Трир. Сначала он узнал об этом от кричавших во весь голос солдат, потом прочел со словарем в газете, что лежала в туалете, а еще позже, вечером, это официально подтвердила Сесиль.

От ратуши в Люксембурге до центра немецкого Трира около пятидесяти километров — он постепенно научился считать в километрах — то есть менее тридцати двух миль. И это не по прямой линии, нарисованной на карте, а по нормальным дорогам. По тем, что когда-то на самом деле существовали — во всяком случае, судя по карте, старой, еще довоенной, которую Артур еще в Нью-Йорке передал ему в конверте. Он рассчитывал, что, если выедут до восхода солнца, они доберутся до Трира около полудня. Даже с учетом «самых катастрофических военных обстоятельств». Он ошибался. И Сесиль тоже. Она считала, что поскольку у них будет «автомобиль от Пэттона с флагами и всевозможными пропусками», они должны добраться до Трира ранним вечером. Но ранним вечером они, хотя и были уже в Германии, добрались всего лишь до городка Конц.

На главных дорогах им постоянно приходилось пропускать военные колонны. А передвигаться по проселочным и лесным было слишком опасно, потому что они могли быть заминированы отступавшими немецкими войсками. На обочинах им встречались остовы автомобилей и бронетранспортеров, пострадавшие от таких мин. В некоторых даже оставались тела солдат, вернее, фрагменты тел. Он попросил Сесиль остановить машину возле одного из таких остовов. Вылез и с фотоаппаратом в руках подошел к лежавшему на крыше автофургону. Боковые стекла уцелели. Покрытые грязью, перемешанной с кровью, они мешали рассмотреть, что было внутри. Он осторожно подошел к разбитому лобовому стеклу и остановился. Среди хаоса выгнутых труб и кусков жести, поролона и клочьев черного кожзаменителя, попадались фрагменты тел. Отдельно — головы в касках с открытыми невидящими глазами, отдельно руки со сжатыми кулаками. Все это попадало в объектив камеры, когда он нажимал на кнопку затвора. Напуганный и бледный, он вернулся к автомобилю, и Сесиль сказала:

— Вот ты и попал наконец туда, куда стремился...

Потом они три часа стояли на контрольно-пропускном пункте в Конце. Не помогли ни флаги на машине, ни уговоры, ни знаки различия на мундире Сесиль, ни печати и подписи на пропусках, которыми она пыталась впечатлить солдат. Они уверяли, что у них есть четкий приказ не пускать на восток гражданских лиц. В том числе и с американскими документами. А Стэнли — гражданское лицо. Единственное, что их впечатляло и, вероятно, могло бы даже заставить нарушить приказ, — это красота Сесиль. Наблюдая за ней, пока она вела переговоры с солдатами, он размышлял, почему она сама этого как будто не замечает. Если бы он выглядел так, как Сесиль, то прежде всего улыбался бы солдатам, хлопал глазами и говорил с еще более заметным французским акцентом. Но лейтенант Сесиль Галлей предпочитала вести себя как бесполый офицер, хотя с ее женственностью и столь яркой внешностью это было практически невозможно. Времена изменились еще не настолько радикально, как ей хотелось бы. В середине двадцатого века, особенно в конце Второй мировой войны, женщине было не место на фронте. А Сесиль Галлей словно не замечала этого и шла по жизни, преодолевая все препятствия, чтобы добиться своей цели. И несмотря на активное сопротивление, каким-то удивительным образом многого добилась. В штабах — с ее знаниями, экзотической биографией, молодостью и красотой — она была интересной диковинкой, а вот вне их — «всего лишь» женщиной. И пока что еще не обладала властью, отменять приказы мужчин. Даже если у нее на мундире были такие же нашивки, что и у них.

Именно так считал жевавший резинку щербатый британский капрал на КПП у Конца. К тому же он, вместе с каской, был не выше ее подбородка. Видимо, поэтому он велел им съехать с дороги на обочину и ждать, пока он не выяснит, кто они такие. Непонятно было, как он собирался это выяснять, ведь, кроме деревянных перегородок поперек дороги, здесь не было ни телефонного кабеля, ни радиостанции.

Они не съехали на обочину. Сесиль понимала, что так называемая «проверка» займет много времени — в пику ее независимому тону и росту, она велела шоферу ехать в сторону Вествалла. Шофер прекрасно знал, где это находится. По пути Сесиль объяснила Стэнли, куда они едут. Вдоль своей западной границы, в окрестностях города Конц, немцы с 1938 по 1940 год построили около сорока бункеров. Такого не бывало еще ни в одной стране. Около четверти миллиона рабочих по двенадцать часов в день рыли землю и возводили бетонные стены оборонительных сооружений. Напав на Польшу в сентябре 1939 года, Германия ожидала немедленных боевых действий со стороны Франции, которую связывали с Польшей соответствующие договоренности, предусматривавшие, в том числе, и помощь в случае военной агрессии. Немцы, как и поляки, верили этим обещаниям. В результате наивные поляки оказались один на один с агрессором, а немцы обзавелись несколькими десятками бункеров, которые никто не собирался обстреливать даже из охотничьей двустволки. Уже летом 1940 года здесь не осталось ни одного рабочего, тем более солдата. Но для жителей города Конц эти заросшие диким виноградом, опустевшие бункеры, полные птичьих гнезд и зимовавших белок, были настоящим проклятием. В конце сорок четвертого английская авиация бомбила Конц так же интенсивно, как и Трир. Англичане были намерены уничтожить лишь бункеры, но для верности разбомбили и часть города, зато бункеры почти не пострадали. Все это очень напоминало сценарий бомбардировки Дрездена, где главной целью была небольшая железнодорожная станция, которая практически не пострадала. А Дрезден едва не исчез с лица земли...

Они прошлись вдоль лабиринта бетонных стен. Пошел снег, солнце, низко висевшее над горизонтом, несмело проглядывало из-за туч, и его оранжевые закатные лучи контрастировали с серым небом. Стэнли фотографировал, а Сесиль говорила о толщине стен, ширине и высоте бойниц, о планах немцев соединить бункеры системой подземных ходов. Она знала все это в мельчайших подробностях. Лейтенант Сесиль Галлей была не только красива, но прежде всего умна. И при этом великолепно играла на рояле. Каким-то особенным образом. Многое в ее присутствии становилось особенным. За последние три дня в Люксембурге он убеждался в этом на каждом шагу...

 

Они тронулись в путь лишь на восходе солнца. Должны были выехать раньше, но он проспал. Было еще темно, когда его разбудил громкий стук в дверь.

— Мы ждем тебя, — сказала с улыбкой Сесиль, когда он открыл ей. — Не кури сейчас, покуришь в машине. Собирайся спокойно, мы подождем...

И погладила его по щеке.

Он торопливо побросал из шкафа в чемодан одежду. Побежал в ванную с открытым чемоданом и одним движением руки смел туда все, что стояло на фарфоровой полке под зеркалом. С зубной щеткой во рту вернулся в комнату. Внимательно огляделся. Подбежал к письменному столу и собрал разложенные на нем фотографии. Осторожно сложил их в конверт. На полу, рядом с кроватью, лежали исписанные страницы из блокнота. Письмо к Дорис, которое он писал при свече под утро. Он собрал листки и заглянул под кровать, куда унесло воздушной волной еще одну страничку.

Снова вошел в ванную. Намочил теплой водой полотенце и торопливо вернулся в комнату. Белый рояль стал для него чем-то особенным. Очень личным, даже интимным. Он не хотел, чтобы на нем остались следы последней ночи, и осторожно стер с клавиатуры пятна красного вина. Между белой и черной клавишами он обнаружил сережку Сесиль. С рубином. Видимо, она сама не заметила, как та отстегнулась...

 

Они с Сесиль не возвращались к теме его необычного купания. Словно этого и не было. Когда на следующий день около полудня они встретились, он обращался к ней «лейтенант Галлей», она к нему «мистер Бредфорд». Эта официальность забавляла его, внося в их отношения атмосферу странной психологической игры. И он решил, что ничего не станет менять..

Сначала Сесиль отвела его в фотолабораторию. Они пришли на площадь, поднялись по крутым ступенькам на чердак старого дома. В углу, у окна, завешенного одеялом, на столе стояли кюветы, пахло химикатами. Он обрадовался знакомому запаху. Горбатый мужчина с минуту о чем-то по-немецки поговорил с Сесиль. Было похоже, что они давно знакомы. Потом он взял у Стэнли кассеты с пленкой и выдал квитанцию о приеме. Стэнли достал бумажник и протянул Сесиль. Он был не в состоянии разобраться в местных ценах, да его это мало интересовало. Сесиль достала деньги и положила их на столик возле кювет. Когда они вышли на лестницу, она сказала:

— Старик Марсель сделает все как надо. У нас, правда, при штабе есть своя лаборатория, но полученные оттуда снимки выглядят так, будто лаборант с больными почками проявляет их в своей моче. Поэтому я всегда отношу свои пленки к Марселю.

После визита к Марселю он пригласил ее выпить кофе в магазинчик на Рю де Галуаз. Краснощекая женщина выбежала из-за прилавка и обняла его. От души, очень крепко, как обнимают родственника или старого, верного друга. Они сели за столик и пили кофе. Он попросил, чтобы Сесиль перевела на французский «плавленый сыр». Через минуту на столике появилась корзинка с булочками и четыре вида плавленого сыра, разложенного на уже знакомых ему блюдцах. Уходя, он решил не просить счет — просто положил на стол несколько банкнот и прижал их корзинкой с булочками.

Потом они обошли весь город, и Сесиль рассказала ему о нем. Она знала, что Стэнли интересует война, поэтому сосредоточилась на сложной судьбе этого маленького государства. На попытках присоединения Люксембурга к Третьему рейху, на организованной немцами неудачной переписи населения в октябре 1941 года, которое превратилось в референдум о независимости страны, на движении Сопротивления и принудительном призыве мужчин в вермахт с середины 1942-го. На том, что всех, кто отказался от этого и принял участие во всеобщей забастовке в конце августа 1942-го, либо расстреляло гестапо, либо вывезли в ближайший концлагерь в Гинцерте, либо выслали в далекую польскую Силезию. Молодые парни, чьи могилы Стэнли видел на кладбище — Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет — это те, кто не захотел быть частью вермахта и кто в назидание остальным, в ответ на всеобщую забастовку и сопротивление распоряжениям нацистов были публично расстреляны гестапо 31 августа 1942 года.

— Вам, видимо, трудно в это поверить. Но они погибли за Люксембург, а он гораздо меньше вашего Нью-Йорка... — закончила Сесиль.

Он расслышал нотки иронии в ее голосе, но такое на него уже не действовало. За время пребывания в Европе он уже привык, что к американцам относятся как к тупым недоучкам. По определению. И решил утром пойти в библиотеку. Он знал, где она находится — англичанин тогда велел водителю подъехать именно к ней, — и мог поискать там какие-нибудь учебники по истории на английском. Если они там есть. Стэнли готов был читать их всю ночь, чтобы понять, о чем рассказывает Сесиль.

В библиотеке, куда он отправился на следующий день сразу после завтрака, не было никаких книг. «Все фонды в архиве. Мы боялись, что они могут быть уничтожены», — сообщила ему переводчица, которую позвала перепуганная его визитом старая библиотекарша, сидевшая в пальто и перчатках за письменным столом в очень холодном зале среди пустых стеллажей и книжных полок. «Архив находится за городом, — добавила переводчица, внимательно изучив его журналистское удостоверение и паспорт, — если хотите, я напишу вам, где». Исключительно из вежливости он попросил адрес. Решил, что займется историей Европы в другой раз, а пока будет просто слушать рассказы Сесиль.

После визита в библиотеку он вернулся в свою комнату на вилле и написал письмо Дорис. А во второй половине дня отправился на площадь и поднялся по крутым ступенькам на чердак, в фотолабораторию старого Марселя. Почти все фотографии получились хорошо. Кроме двух, с кладбища. Они казались затемненными. Марсель заметил, что Стэнли разочарован, придвинул ему стул и предложил присесть. Протянул кассету с негативами, побежал к двери и запер на ключ. Вернулся к своим кюветам. Потом они вместе ждали, пока высохнет бумага. Марсель вытащил из-под стола бутылку с самогоном. Они вглядывались в два бумажных прямоугольника на веревке, прикрепленных деревянными прищепками, и по очереди прикладывались к бутылке. Стэнли подумал о том, что снова оказался в странной ситуации. Кажется, в Европе, в доказательство близости и доверия, принято совместно пить алкоголь.

Изрядно пьяный, он вернулся от Марселя на виллу и присоединился к солдатам в зале. Потягивая с ними пиво, слушал истории об их женах, невестах, девушках. Рассматривал фотографии, которые они поспешно доставали из бумажников. Кивал, вглядываясь в улыбающиеся лица молодых женщин на потрепанных, мятых фотографиях: Джоан на кухне, Сьюзен на дне рождения Патрика, их сына, Мерилин на свадьбе брата, Диана, купающая их дочурку, Джейн под елкой в доме его родителей, Дженнифер на пляже в Маттитук на Лонг-Айленде...

Парням хотелось поделиться с ним своей тоской по любимым. И он впервые в жизни понял, как важно иметь кого-то, по кому скучаешь. Для них это было, кажется, важнее всего, что вовсе не мешало им пялиться с плохо скрываемым вожделением на девушку в черном платье с кружевным фартучком. И на ее сестру-близнеца. Тоскуя по своим Дженнифер, Джейн, Мерилин и другим обожаемым женам и подругам, эти парни ни на секунду не переставали быть самцами. А у него в бумажнике не было такого фото...

Он не помнил, после какой по счету бутылки пива ему стало казаться, что сестры Эндрюс поют чудесные песенки. Но это был явный знак, что пора на боковую. Он не помнил и того, самостоятельно ли добрался до своей комнаты. Во всяком случае, спал он у себя, а на следующее утро первым делом сунул голову под струю холодной воды. Потом подошел к окну, открыл его, сгреб с подоконника белый пушистый снег, который намело за ночь, и растер лицо, плечи и грудь. От обжигающего холода голова стала кружиться немного меньше. Но пятницу, второе марта 1945 года, он встретил все еще очень пьяным...

Стэнли вернулся в постель, но изо всех сил старался не закрывать глаза, чтобы потолок не вращался вокруг люстры и не накатывала тошнота. Он страдал от жуткого похмелья, непрерывно повторял про себя, что «больше никогда-никогда не будет пить», пока наконец не заснул.

Около полудня его разбудили громкие крики, доносившиеся из салона. Он торопливо обмотал вокруг бедер простыню и выбежал из комнаты. Солдаты, сгрудившиеся вокруг офицера, читавшего по бумажке «приказ», подписанный «генералом Д. С. Пэттоном», напоминали одуревших от восторга болельщиков победившей бейсбольной команды. Он не разбирался в бейсболе, потому что терпеть не мог этот вид спорта, не понимая, почему люди готовы тратить время на столь пустое занятие. Но здесь и сейчас речь шла не о бейсболе.

Американцы заняли Трир!

Возбужденный этой новостью, он вернулся в свою комнату. Вырвал несколько страниц из блокнота. Ему хотелось описать всё — это место, этот момент, эти переживания. Он и сам не знал, зачем это делает. Ему просто хотелось зафиксировать происходящее, прежде чем все это исчезнет и растворится в памяти, зафиксировать и поделиться с другими. Никогда раньше он не испытывал такой потребности. Он вспомнил, как однажды ночью Артур — после событий в Пёрл-Харбор они ночами торчали в редакции, ожидая новостей с Гавайских островов — сказал ему:

— Стэнли, настанет время, когда тебе мало будет только снимать, и ты захочешь писать — не для себя, ты будешь писать для других. Это очень сильное желание, но все же уступают ему лишь немногие, потому что страх сильнее этого желания. Страх, что их сочтут бездарными и обвинят в графомании, страх обнажить свою душу, ведь желание писать — это уступка своеобразному эксгибиционизму, а еще опасения, что история, которую они хотят рассказать, слишком незначительна. Этот парализующий страх душит и приводит к тому, что книга, которую человек носит в себе, которая уже зачата им, никогда не родится. Но есть и такие, кто не поддается страху и вынашивает свою первую книгу вплоть до ее рождения.

Я уже старик, но, честно говоря, так и не отважился на подобный эксперимент. Что-то всегда меня удерживало. Писательство было и осталось для меня торжественным элементом религиозного обряда. И я готов преклонить колени. Для нас, евреев, — старых, настоящих евреев, а не эмигрантов из Бруклина, — это имеет значение, в отличие от атеистов и иноверцев. Настоящий еврей не напишет свои просьбы к Богу, не умывшись и не одевшись прилично! И тем более не понесет свою записку к Стене плача в шортах и мокасинах. Нет! Поэтому, если бы я писал книги, то садился бы за письменный стол в смокинге. В самом лучшем, какой есть. Но у меня вообще нет смокинга, Стэнли. Ты хорошо знаешь, что я ненавижу смокинги. Они напоминают мне клоунские наряды в цирке. А для меня цирк — это вонь пердящих, погоняемых бичами лошадей и огромные заплаканные глаза испуганных слонов. Ты замечал, какая большая слеза у слона? Присмотрись как-нибудь...

За всю свою жизнь я нацарапал мысленно пару-тройку книг, может быть, даже важных книг, — добавил Артур, — но все еще боюсь, что надо мной будет смеяться даже ящик стола, в который я спрячу свою первую рукопись. А вот ты, Стэнли, совсем другое дело. Ты молод. И к тому же впечатлителен, в отличие от меня. Я вижу это по твоим фотографиям. Иногда они — как сказал мой любимый еврейский писатель Франц Кафка о книгах, — это «топор, который разбивает замерзшее море внутри нас». У тебя это получается...

Поэтому, когда почувствуешь в себе это жжение, не сопротивляйся ему. Пиши. Не бойся того, что люди скажут или подумают об этом. Всегда найдутся моськи, которые будут хватать тебя за штаны. Ты сам знаешь, критикам нужно на что-то жить. Мы даже печатаем их. За большие деньги. Помнишь, как критики прошлись по Хемингуэю после публикации его первых повестей? Спрашивать писателя, что он думает о критиках, — все равно что спрашивать, как уличный фонарь относится к собачкам, задирающим на него лапку. Будь таким, как этот уличный фонарь. Посылай всех в жопу! Пиши, парень. Пиши...

В тот день он встретился с Сесиль уже поздно вечером. Они уселись на самый большой диван в центре зала и пытались перекричать солдат, которые в тот вечер в очередной раз выпили лишнего и шумели еще больше, чем обычно. Он прекрасно видел, как они жадно смотрели на Сесиль. Но ни один не подсел к ним, хотя кое-кто пытался: стоило лишь увидеть ее презрительно приподнятые брови, как храбрец тут же отказывался от своего намерения.