Театр «современник»

 

В 1924—1927 годы мы сделали программы: «На смерть Ленина», «Октябрь», «Ленин», «Пушкин», «Петербург».

Пробным камнем в 1927 году возник «Современник», самый маленький в мире театр, как называли его в прес­се, а подчас и наши зрители. «Современник» был орга­низован А. В. Луначарским при Главнауке.

Это был воистину пробный камень — творческая раз­ведка в область почти неисследованную. Я искал некую новую, синтетическую форму, слагаемую из многих эле­ментов: чтения книги, актерской игры на концертной площадке, требующей экономии оформительских средств и большой актерской техники, того, что я условно назы­вал бы многообразностью. Название театра родилось от привлекавшего нас журнала Пушкина «Современник».

Как журнал, так я наш театр, мечтали мы, ставят своей целью слушать свое время, его смысл, содержание и идеи.

После премьеры «Петербурга» я полагал, что найдены основные элементы — все слагаемые такого рода театра. Сейчас, казалось мне, я держу в руках ключи этого театра — портативного, способного жить в усло­виях, какие диктует обычно концертная площадка.

Однако червь сомнения стал точить меня по ходу раз­вития этого как будто найденного уже принципа.

Это происходило но потому, что пресса, говоря о «Петербурге», раскололась на два лагеря.

Одни говорили о спорности моего метода, другие по­ощряли, встречали мои работы очень восторженно, спо­рили страстно. Но я сам еще не проверил гибкость этого принципа и всеобъемлемость его в применении к целому ряду художественных произведений в том разрезе, как я это до сих пор делал.

Сделавшись значительно выразительней и богаче, как мне казалось, я в то же время видел, что далеко не все можно решать только игрой. Далеко не все произведе­ния художественной литературы, казалось мне, я смогу воплотить в такой несколько усложненной форме, с таким обилием режиссерских находок. Насыщенные действием, изобилующие образами спектакли мои, я опасался, бу­дут трудны для восприятия. Воспримется ли целое — вот что я должен был решить.

Все показывать стало мне казаться неправильным, все изображать — громоздким. Надо, думалось мне, най­ти автора, излагающего события. Это тоже образ, но спо­койно присутствующий и все пронизывающий собой. В «Петербурге» автор как действующее лицо отсутство­вал. Впервые автора как ведущего рассказ героя, как действующее лицо я нашел в «Евгении Онегине», когда после показа в Ленинграде «Петербурга» мы вернулись в Москву. Лето и осень мы посвятили работе над стихом. Я не стану задерживаться на этом периоде нашей работы с Поповой, когда мы тронули роман в стихах Пушкина и «Горе от ума» Грибоедова. Это были наши лаборатор­ные заготовки — начало моей работы над «Онегиным» и «Горе от ума», протекавшей потом на протяжении мно­гих лет. Наша мечта вслед за «Петербургом» выпустить «Евгения Онегина» не осуществилась, мы выпустили тогда, в 1928 году, «Пиковую даму» Пушкина.

Может быть, читателю покажется, что путь мой был «усеян розами», что у меня не было неудач, что я ни­когда не ошибался, не испытал на своем пути поражений. Дело обстояло несколько иначе. Поражения на моем пути были и не могли не быть, потому что я искал, шел, я бы сказал, непроторенным путем на протяжении многих лет своей творческой жизни. Кто не ищет, не проверяет замысла действием, не рискует, — только тот не оши­бается.

Первое поражение, испытанное нами, связано с поста­новкой «Пиковой дамы» Пушкина (1928), где я впервые в жизни обзавелся партнершей. Следующие работы: «Война», «Да, водевиль есть вещь!», «Торжественное обе­щание», посвященное пятилетнему плану, выровняли нашу кривую — неудачу с «Пиковой дамой».

В сезон 1929/30 года нашим первым стационаром был Бетховенский зал, тот самый концертный зал при Боль­шом театре, где я впервые, еще в 1926 году, читал свою работу «Пушкин». В сезон 1929/30 года мы обоснова­лись здесь вновь я довольно прочно, соорудив свой го­ризонт, занавес и свет. Мы работали один раз в пяти­дневку и в довольно неудобные часы — до начала рабо­ты Большого театра. Эти дни проходили для нас как праздники.

Мы приходили в «свой дом», на свою собственную пло­щадку, туда, где рядом звучали голоса оперных актеров, где протекала жизнь такого огромного организма. Подле этого гиганта обосновался самый маленький театр, дерз­новенно проникнувший под его просторную крышу. К этому времени у нас был свой коллектив: актер (В. Н. Яхонтов), режиссер-художник (Е. Е. Попова), пианист (композитор М. А. Цветаев, а впоследствии Е. Э. Лойтер), директор и пантомимический актер (А. Гурвич), помогавший мне в спектаклях. С 1937 года у нас появился и свой завлит (М. Б. Зисельман). Он от­гружал из Библиотеки имени В. И. Ленина необходимую нам литературу и переправлял все в наше распоряже­ние. Этим перечислением лиц, участвовавших в моей твор­ческой жизни, я хочу сказать, что я всегда жил в кол­лективе и усилиями этого коллектива я и приобрел то мастерство, которое отмечалось нашей прессой и зрителями. Я убежден, что одного таланта мало, нужны спе­цифические творческие условия — усилия людей, воспи­тывающих художника и творящих совместно с ним.

Я глубоко благодарен всем моим соратникам, пеле­навшим меня и мои способности и дарования «к долж­ностным отправлениям», как говорил Гоголь в своей по­вести «Шинель». К сожалению, зрители не всегда были в курсе того, что я не один, считалось, что Яхонтов «сам по себе и все может».

Итак, основное было найдено, предстояло воплотить обретенные принципы и методы в конкретной художе­ственной практике, предстояло работать, трудиться, идти дальше, вперед.

В Бетховенском зале шли работы: «Ленин», «Пуш­кин», «Петербург», «Война», «Да, водевиль есть вещь!».

За пять лет я нашел основные положения, утвердив­шие мой творческий путь. Определились принципы теат­ра художественного чтения, был найден метод работы над стихом и прозой, я держал в руках свою драматургию — литературные композиции.

Эти годы были очень плодотворные, годы интенсивно­го творческого труда, исканий и находок. Перечисленные работы легли в основу всего, что мы сделали в последую­щие годы.

В юности я пережил смерть Евгения Богратионовича Вахтангова, я испытал одиночество и ужас потерянной дороги в театр. Этот период бездорожья закончился на­шей поездкой в Грозный. Там, надо считать, я нашел свой путь, там произошло мое «второе рождение». Не будь Грозного, не найди я своего жанра, возможно, я до сих пор был бы актером какого-либо театра.

Но путь был найден, и я понял, что мое искусство богато и полнокровно, что я не променяю его ни на ка­кой театр, что нести в массы книгу — большая честь и в то же время высокая ответственность. Поле деятельности открылось широкое и необъятное...

Но с 1931 года мы снова вошли в полосу неудач. Де­ло в том, что сделанная мной с Поповой «партитура тек­ста» «Горя от ума» не давала мне спокойно спать по но­чам. Мне хотелось, чтобы она прозвучала под светом рампы. «Горе от ума» волновало меня, тревожило, и мы с Поповой приступили к репетициям. Этот период был самым тревожным в моей жизни. Первая попытка взять эту крепость (армия состояла из двух человек, дабы со­хранить диалог) потерпела поражение. «Горе от ума» снова легло на полку моей библиотеки.

Но театр существовал, а вместе с этим и росла труп­па. Задумав поставить роман «Цусима», мы приняли ог­ромное, на мой взгляд, число молодых актеров — пятна­дцать человек. С ними бы позаняться лет пять, а потом на сцену — учить молодых надо с толком и расстанов­кой, не спеша. Однако план и хозрасчет лимитировали.

Итак, ставим, как шла эскадра Российской империи в Японию и там, достигнув ее берегов, погибла.

Я, адмирал Рожественский, веду эскадру. Мой герой совсем не по душе мне. Я бы не вел эскадру, а выстроил новую на Дальнем Востоке. Но я веду ее, согласно исто­рии Российской империи. У меня нехватка людей. Если следовать роману, нужно собрать все театры Москвы, сложить в один театр и плыть к берегам Японии. Мне хочется, чтобы стоял настоящий боевой корабль с пуш­ками, а за ним еще корабли всех московских театров — и пусть одни тонут, а другие ведут бой и стреляют и топят японские корабли.

Об этом я мечтаю по ночам: хорошо бы так поста­вить! Историю каждого корабля раздать разным театрам, и пусть покажут в один вечер, что такое бывшая Рос­сийская империя. Но у меня полтора десятка команды. Они лежат на животах и поют волжские песни, а я слу­шаю и сомневаюсь, достаточно ли это грандиозно. Я со­всем в этом не уверен.

Волнует меня и то, что я взял дотацию. Я не люблю делать долги, я не хочу, как мой отец, «быть в долгу, как в шелку».

Я хочу отвести в сторону Попову и сказать ей: «Да­вай уедем на Дальний Восток строить новую флотилию, только без труппы и дотации. Я ведь когда-то все умел де­лать один.

Ты помнишь, как плыли корабли у пас на потолке, когда мы жили на набережной Невы и делали «Войну»? Эти корабли мне больше нравятся. И ты помнишь, как разводили мосты на Неве, а здесь что-то не так все, как хочется. Наше «Горе от ума» не нужно никому. Его не возьмут в драматический театр. Тем более не возьмут эскадру Российской империи. У них свой план».

Так я хотел побеседовать с ней в уголке, подальше от директора и молодой труппы. Но мы об этом не разго­варивали, было некогда, и, закрыв глаза, продолжали вести эскадру в Японию. Я знал, что тут дело действи­тельно плохо и что середина-наполовину — не выход из положения. Мой директор был человек решительный. Однажды он сказал мне: «Надо, чтобы эскадра быстрее плыла в Японию, она что-то очень медленно плывет, а деньги на исходе». Я заволновался. Я хотел сам стать эс­кадрой, по не решился предложить этот выход из поло­жения. Я был только адмирал Рожественский. Эскадра остановилась в море. Мы стали на якоря и принялись ду­мать, как быть дальше.

Но директор был человек решительный и сказал, что надо ехать дальше.

Мы поплыли и благополучно утопили эскадру, соглас­но истории.

Летом мы ездили по городам и весям. А когда верну­лись, команда была сильно утомлена штормами и непого­дами.

Я отчитывался перед начальством в Доме Советской Армии. Они взяли на себя шефство и даже расходы по постановке. Один добрый военный человек подошел ко мне и сказал:

— Владимир Николаевич! Что с вами, вы, наверно, больны. Зачем вам эта команда? Она не антураж, она не школа, она — бог знает что. Идите, голубчик, и поспите как следует, а потом поговорим.

Я очень обрадовался и отпустил всех на свободу.

Я понял, что разбился в щелки, что ставить роман с пятнадцатью молодцами — это значит прийти в итоге к элементарнейшей инсценировке, при этом с очень при­митивным оформлением, так как на большее не было тех средств, какими располагают драматические театры. И, наконец, я понял, что инсценировка обедняет художе­ственное произведение. Естественность повествования, сохраняющаяся в исполнении солиста, гибнет. Полудей­ствие, полутеатр, полутруппа, полумера приводят к полу­успеху, что порой бывает хуже полного провала. В том, как проваливаешься, есть отрезвляющая нота, сигнал, предупреждающий об опасности. В полууспехе — сниже­ние качества, логический переход в категорию второсортных явлений. Вот почему я считаю полууспех самым опасным для артиста, ибо это деморализует, приводит к неверию в свои силы. А главное, пробавляясь полууспе­хом, привыкаешь к нему, теряешь основную дорогу, по которой некогда шел и творил истинное ценное. Ансамбль чтецов, как показала моя личная практика, уничтожает специфику нашего искусства, потому что каждый из нас несет свой стиль, свою манеру чтения, и так это и долж­но быть, на этом стоит искусство художественного чте­ния. Слияние солирующих единиц невозможно в силу разнохарактерности путей и стилей каждого из нас. Все это познается, однако, не умом, а практикой, постигается в процессе действия, а не в итоге размышлений.

Мои неудачи тесным образом связаны прежде всего с попыткой создать коллектив. Я долго шел на поводу своего тайного желания создать труппу, я все еще нес в себе потребность не быть одиноким на сценической пло­щадке. Я все мечтал, например, поставить в своем театре «Горе от ума», после того как я сделал с Поповой парти­туру текста, и вместе с тем я хорошо понимал, что я тем самым рискую уйти от художественного чтения. Я дво­ился, троился, множился, обрастал соратниками, админи­стративным аппаратом, долгами, неудачами, реквизитом и все еще не терял надежды, что создам свой театр. Повторяю, я смутно понимал, что нарушаются те основы, на которых я уже утвердился. Этот период с 1929 по 1935 год был в некотором роде «смутным периодом», успех перемежался с неудачами. Но отказаться от сорат­ников, коллектива мне не хотелось. Мне все еще вери­лось в здравый смысл моих намерений.

В заключение, подводя итоги, можно, сказать: я потер­пел поражение, изменив специфике искусства художест­венного чтения. Я вышел из круга тех законов и тех ограничений, о которых я уже писал выше. Жалею ли я о том, что прошел достаточно тернистый путь в поисках своего театра? Нет, не жалею. Не жалею, потому что начни я новую жизнь, я постарался бы проверить на практике возможность существования ансамбля масте­ров чтения. Одно время, находясь уже в штате Москов­ской филармонии, мы, ведущие мастера, размечтались о постановке «Бориса Годунова» в концертном плане. Идея заманчива, но, можно ли осуществить такой замысел, мы не знали. Представляется мне, во-первых, что это работа не одного года, это колоссальный труд, и второе: необхо­димо такое горение, которое пронесло бы эту мечту через многие испытания. Все в искусстве, как я уже го­ворил, проверяется практикой. Можно мечтать, предпо­лагать, надеяться, но начать не так легко. В пути, пожа­луй, растеряешь ансамбль и останешься опять в одино­честве. Противоречу ли я себе, говоря об ансамбле? Нет, в данном случае не противоречу. Есть в нашей литера­туре такие монументальные произведения, которые не идут в театрах, которые до сих пор не исполнял еще ни один из мастеров художественного чтения. Вот эти про­изведения, возможно, и могли бы быть подняты коллек­тивом мастеров. В своем театре я работал с материалом сырым, слабым в профессиональном отношении. Созда­ние же «Бориса Годунова» мыслилось ведущими масте­рами. Каков был бы результат, повторяю, сказать труд­но, но на шахматной доске стояли бы не пешки, а бойцы первого ранга. Во всех случаях это было бы поучительно при наличии такого войска. Значительной подпорой яви­лось бы общее мастерство исполнителей, направленное к единой цели.

Как видите, отрицая свой личный опыт, я все же вновь и вновь возвращаюсь к заманчивой мечте, вновь вы­хожу тем самым на путь дерзаний и надежд.

Принято думать, что искусство художественного чте­ния — легкий труд. Наблюдается даже некоторый наплыв желающих заниматься чтением вслух. Вероятно, путают наше искусство с доморощенным чтением у постели больных или скучающих барынь. Из русской классиче­ской литературы мне вспоминаются две «чтицы»: Настенька в «Белых ночах» Достоевского и Лиза в «Пико­вой даме» Пушкина. Одна, как помните, читала своей бабушке русские романы, пришпиленная булавкой к ее юбке, а другая французские романы — графине. Я не хо­тел бы считать их прародительницами нашего искусства.

Я полагаю, что искусство наше ничего общего с диле­тантизмом не должно иметь. И, конечно же, с каждым годом вопрос повышения квалификации становится все более неотложным.

Искусство художественного чтения хотя и молодое, позволяющее искать и пробовать, однако работать в этой области так же трудно, как и писать книги.

Как передать опыт? Как научать? Конечно, школа драматического искусства — это фундамент. Но не фун­даментом же ограничивается представление о доме в це­лом. Не все окончившие театральную школу остаются в театрах: иные становятся киноактерами, другие уходят на радио — работают дикторами, а третьи пополняют наши ряды — становятся мастерами художественного чте­ния. Таким образом, возникает необходимость продол­жать школу, пополнять знания в соответствии с той до­рогой, которая избрана. Очень плохо, когда, избравши своей основной дорогой искусство художественного чте­ния, считают это крушением надежд и чаяний. Плохо по­тому, что нужно по-настоящему любить то дело, которо­му ты отдаешь жизнь, которое дает тебе хлеб. Очень пло­хо потому, что это вносит нудность в жизнь. Если чело­век не любит своей профессии, фантазия его спит, он ро­бок, несмел. Он берет то, что поближе лежит и попроще, не задаваясь творческими задачами большого масштаба и сложности. К этому неизбежно приводит отсутствие во­ображения, уважения к своей профессии. Если художник не смотрит вдаль, работа его в искусстве не дает значи­тельного резонанса, жизнь пойдет по средней колее, без у достижений, даже успехов.

В нашем деле нужна известная изобретательность, подкрепленная чувством времени. Нужно уловить то, что носится в воздухе, является неотложной задачей сего­дняшнего дня. А главное, нужно найти свой самостоя­тельный путь, развернуть, придать блеск своим артисти­ческим данным. Мы, мастера художественного слова, — единицы солирующие. У каждого должен быть свой голос, свой репертуар, своя тема.

Итак, по окончании школы пути множатся, и чем дальше, тем естественнее эти пути удаляются друг от друга, обособляются, приобретают свои специфические черты.

Мастера художественного чтения несут полную от­ветственность за произведение, представительствуют от автора, отвечают за искажение его замысла. Наши вы­ступления по радио увеличивают тиражи книг в десятки раз. Вот почему можно сказать, что наше искусство рож­дает звучащую книгу.

Есть энтузиасты — любители нашего искусства, сре­ди них есть и педагоги и теоретики. Мы же, производ­ственники, распылены. Мы работаем в разных организа­циях и тесным общением друг с другом похвастаться не можем. У нас нет своей постоянной репетиционной пло­щадки. Нет своего собственного концертного зала. Мы чаще всего пристегнуты к колеснице пышных мероприя­тий развлекательного характера. Эксплуатируют нас не всегда удачно, непланомерно и не там, где в нас наиболь­шая нужда.

Слово «халтура» я ненавижу с того дня, как услышал его впервые. Слово «халтура» — мой злейший враг. Мне всегда казалось, что человек произносящий это слово, сам себе дает пощечину. Этот термин принесли на под­мостки концертного дела актеры, у которых и театраль­ные поместья, и угодья, и бутафоры, и гримеры, и зана­вес. Там, в поместье, нужно заниматься «святым делом», а здесь можно «халтурить», даже не гримируясь и не драпируясь в складки занавеса. Здесь можно и в галошах войти и не снять шляпы. Здесь пет Станиславского, в концертном деле нет системы, нет философии искусства в этом разноплеменном и разношерстном товаре. А кто покупает этот товар? Покупает не тот, кто слушает, а тот, кто хочет отчитаться в проведении того или иного меро­приятия.

Концерт — понятие растяжимое. Запасные части всех систем и марок можно сложить — и как-нибудь до­едем до конца пути. Те же, у кого нет своих поместий, бутафоров, гримеров, — те отдувайтесь. А не хотите — и без вас обойдемся. Ваши заявки на «святое искус­ство» — дело туманное. А концертная программа — под­час импровизация, мимолетное вдохновение организа­тора.

— Мы знаем, что у вас есть программа «Тост за жизнь», но нам нужно на пятнадцать минут.

— Мы знаем, что у вас есть восемь глав «Онегина», но у нас тематический концерт, посвященный творчест­ву Пушкина, и ваш метраж — десять минут.

Актер выступил и уехал в свое поместье. Он успеет еще сыграть в последнем акте и с легким сердцем пой­дет спать. Актеры без поместий доиграют свой концерт. Им не привыкать после водевиля играть трагедию. При­нято считать, что им это просто, не впервой. Они умеют входить в «круг» по системе Станиславского, среди пол­ной разноголосицы за кулисами, в комнате, куда приез­жают и уезжают запасные части разных марок и систем.

Искусство художественного чтения переросло рамки концертов. Мастера художественного слова делают цель­ные программы идейной насыщенности и большого куль­турно-воспитательного значения.

Пока что программа и репертуар мастера художест­венного чтения — ото вопрос личной инициативы. Все это рождают и создают у себя на дому, каждый на свой лад. Чтец приносит готовую программу на суд концертных организаций, она может быть принята, может быть отверг­нута — в этом случае вся работа была проделана впустую. А между тем создание каждой программы — процесс чрезвычайно трудоемкий, сложный, а мы, чтецы, — на­род нерасчетливый, расточительно растрачивающий свои силы. Мы ищем, копаем, читаем, увлекаемся и заучиваем огромное количество художественных произведений, не зная, оправдает ли себя этот сизифов труд, услышит ли нас зритель. Множество заготовок, никогда не увидавших рампы, остается в памяти чтеца, в его «кладовых». /

Выпустив, например, два вечера «Онегина», я при­шел к выводу, что программу нужно свести к одному ве­черу. Это была уступка чисто организационного харак­тера. Работы двухсерийных выпусков (первый и второй вечера подряд или через некоторый промежуток), с точ­ки зрения хозяйственных организаций, считались затруд­нительными.

Я мечтал поднять «Мертвые души» так, чтобы шли пять-шесть вечеров, но я знал, что подобного рода работа ляжет на полку. Брать же и строить программу па два ча­са по отношению к такому большому произведению, как «Мертвые души», мне казалось неинтересным и неверным.

Вскоре, впрочем, появились «Мертвые души» в испол­нении Антона Исааковича Шварца. Я это принял как не­которую разгрузку для себя, ибо не сделанное давит. Антон Исаакович выполнил наш долг. Можно сказать, по Маяковскому: мы в долгу перед многими гениальными произведениями русской литературы. Огромные пласты чернозема еще не подняты. Они ждут мастера слова.

Часто, когда хотят похвалить, слышишь: «Вы очень просто читаете». Хочется сказать, что такое «простое чтение», видимо, доступное и убеждающее, складывает­ся из очень многих элементов. Это итог сложного твор­ческого процесса, ведущего к одной цели: воплощению художественного произведения в звучащей речи.

Искусству художественного чтения предстоит боль­шое будущее. Оно будет расти и развиваться уже в силу такого вошедшего в нашу жизнь серьезного фактора, как радио. С открытием радио литература начинает звучать.

Стихи, проза, газета приобретают новое качество, зву­чащее слово входит в обиход. Меня могут слушать в один и тот же час в Москве и на Сахалине, то есть по всей стране.

В. Маяковский в своей статье «Расширение словес­ной базы» писал: «Книга не уничтожит трибуны... Трибу­ну, эстраду — продолжит, расширит радио. Радио — вот дальнейшее (одно из) продвижение слова, лозунга, поэ­зии. Поэзия перестала быть только тем, что видимо гла­зами. Революция дала слышимое слово, слышимую поэ­зию. Счастье небольшого кружка слушавших Пушкина сегодня привалило всему миру...

«Жизнь искусства», сравнивая кинокартину «Поэт и царь» с литмонтажом Яхонтова «Пушкин», отдает пред­почтение Яхонтову. Это радостная писателям весть: де­шевое слово, просто произносимое, слово побило дорогое и оборудованнейшее киноискусство».

В. Маяковский, сам — это общеизвестно — великолеп­но читавший свои стихи, один из первых отметил зна­чение «просто» произносимого слова, рождение «литерату­ры слышимой», нового, большого искусства — искусства художественного чтения.

В оценке «вы просто читаете», которую нам часто приходилось слышать, видимо, скрывается полное удов­летворение исполнением. Но что подразумевается под этим? Вероятно, слияние формы и содержания, удовлет­ворение именно этой стороной дела. Почему же высшей оценкой является «простое чтение»? В данном случае, надо полагать, подразумевается и техническое совершен­ство, при котором не видно труда, пота, утомления, когда кажется, что так может каждый, даже профессионально не подготовленный человек.

Достигнуть такой «простоты», об этом знают все мои коллеги, не так просто. Это дается нелегко. К такому ре­зультату приходишь с годами, порой десятилетиями практической работы. Оценке «вы просто читаете» мож­но дать более точное определение: мастерство, то есть некая сумма профессиональных качеств.

Ускорить процесс становления можно правильно на­лаженной и непрерываемой работой. Чем больше усилия, тем скорее приходит умение. Общее развитие аппарата: техника речи, сознательная работа над звуком, отшлифов­ка и тренировка голосовых данных — все это приводит к мастерству. Шлифует речь не чтение текста вслух, а те творческие задачи, какие попутно решает исполнитель, работая над художественным произведением. В процессе практической работы я понял, что подойти к текущей литературе можно только через классику — это та шко­ла, без которой нельзя достигнуть мастерства. Стиль авто­ра воспитывает речь, облагораживает ее, обогащает инто­национные краски, повышает исполнительскую технику. Большие писатели — Пушкин, Гоголь, Толстой, Чехов, каждый по-своему, учат исполнителя, обогащая его инто­национную, речевую палитру. Разнообразя репертуар,, обозревая стили, пробуя на звук, исполнитель расширяет свой диапазон, повышает свое мастерство. Таким обра­зом, школа не прекращается, она продолжается на про­тяжении всего творческого пути. Это представляется мне необходимым, ибо, не преодолевая новых, более слож­ных задач, останавливаешься, отстаешь.

В театре существует зависимость от элементов, сум­ма которых приводит актера к высшей ступени мастер­ства. На актера работают художник, бутафор, портной, осветитель, рабочий сцены, у него тридцать три няньки— и все чудеса техники. Актера обслуживает целая армия незаметных тружеников, они готовят его к выходу. В театре, как на корабле, существует определенный рас­порядок и чувство коллективной ответственности.

Если бы задали мне вопрос, каков же наш корабль и чем он отличается от корабля, оснащенного так, как я только что сообщил, я бы ответил: наш корабль если и существует, то лишь в зачаточном состоянии, в стихий­ном росте. В этом, если хотите, наше счастье, ибо нет проторенных дорог, и законы создаются в процессе дви­жения вперед.

А пока что есть мастер художественного чтения, со­лист, несущий звучащую книгу в народ. Слово в его чи­стом виде, могут сказать, — не театр. В драматическом театре, отвечу я, оно действительно является одним из множества слагаемых. Но в нашем театре слово занимает первое положение. Почему, спросят, слово несет в себе театр, если вы стоите и читаете вслух? — В слове, кото­рое я произношу, есть действие, ему и подчинено мое искусство. Я наблюдал воздушных акробатов, которым, я бы сказал, «море по колено». Отсутствие сетки их ни­сколько не смущает. А мне не раз доводилось видеть, как в театре падает актер, если партнер не бросает ему в тон реплику. Жертвы подобного рода не зачисляются в спис­ки увечных. Жонглер ловит тарелочку, в диалогах та­релки бьют беспощадно, — я имею в виду слова, фра­зы, которые повисают безответно, не подхваченные партнером.

Мне издавна хотелось слышать в театре согласован­ность голосов, как это бывает в хорошем оркестре.

Я хотел бы слушать мелодию партий. Тренировка го­лосового аппарата не идет дальше постановки голоса: хо­рошая дикция — и актер обучен.

В артисте умирает виртуоз, в нем погибают какие-то прекрасные возможности.

Площадное искусство на ярмарке откровенно и гру­бо в жесте, в гриме, но там умеют петь петухом, виз­жать поросенком, а кто из современных актеров слушает в лесу простую кукушку, чтобы у нее научиться так дер­жать «ку-ку» и — паузу. В этих повторяющихся звуках кто слышит, как терпки ароматы леса, как поют птицы.

В нашем искусстве нет бутафора, клея, бород, ку­лис, задника. Выход книги на подмостки — дело наших голосов. Выразительные средства — регистры голоса, а вместо гримеров и париков — авторское сообщение о внешности героя. Наши декорации никому не мешают пересечь сценическую площадку: они размещаются /в воображении слушателей. Так называемая жизнь на сцене обязательна для всех, кто берет на себя смелость выходить на подмостки — будь то актер или чтец.

Нести образ можно и без грима. Практика мастеров художественного чтения подтверждает это обстоятель­ство достаточно убедительно. Чтец, выходя на эстраду, приносит с собой художественное произведение. Он не­сет его в себе, это и отличает его от оратора — его на­стройка задана автором. Таким образом, моя внутренняя жизнь тесно связана с произведением. В зависи­мости от программы (Маяковский или Пушкин, До­стоевский или Гоголь) моя «настройка» существенно изменяется. Живя в атмосфере произведения, чтец рас­крывает взаимоотношения героев, в его прямую обязан­ность входит представить их публике. Может ли он «быть» в образе, как это имеет место в театре? Да, мо­жет. Для этого не обязательны партнеры. Чтобы нести в себе многочисленных героев произведения, необходима, быть может, большая четкость, чем в театре. Нужно обладать гибкой психической настройкой, ощущать появ­ление героя тотчас же: мгновенно, в долях секунды. Бы­вает иногда, надо врастать в образ заранее, уже в тех пластах текста, где еще нет героя, где автор только под­готавливает, как бы взрыхляет почву для его появления. Таким образом, чтец несет в себе известную многоплано­вость душевных состояний, чувств, сумму тех свойств, из коих слагаются образы героев, действующих в опре­деленной среде. Среда, атмосфера, место действия — это тот фон, та обязательная закономерность, без которой нет художественного произведения.

Выразительные средства чтеца зависят также от фор­мы литературного произведения, требующей особой при­глядки, особого чувства стиля. Чтец как бы держит в ру­ках перо данного автора. Волшебство художественного произведения возникает не только от естественной жиз­ни действующих лиц, но и от среды, в которой они су­ществуют. Чтец обязан творчески воплощать среду — тогда возникает целое, то есть литература, книга.

Время года, дня, исторические условия, обстановка, место действия, пейзаж, размышления автора даны в описательных страницах, это теряется в инсценировках ро­манов, частично ложится на декорации, частично остает­ся за рамками театрального представления. Напри­мер, такие очень любимые мной строчки из «Евгения Онегина»:

«Морозна ночь; все небо ясно;

Светил небесных дивный хор

Течет так тихо, так согласно...» —

В театре это будет потеряно, художник не сможет пере­дать пленительной музыки пушкинского стиха, слова, ритма. Все это в театре молчит, и все это несет с собой чтец.

Что касается «декораций» — они возникают в вооб­ражении слушателей, я несу их с собой.

Таким образом, перед нами нечто отличное от пьесы, имеющее прямое отношение к нашей области работы, к нашему искусству.

Выходя на сцену, я был лицедеем, несущим в себе многообразность, внутреннюю трансформацию, подкреп­ленную внешним действием, то есть моим физическим по­ведением на сценической площадке. С исключительной заинтересованностью и увлечением я развивал в себе психическую пластичность, которая необходима для во­площения характеров, образов.

Законы театра известны, а законы искусства художе­ственного чтения как будто нет. Вернее, они существуют, но еще не названы. Думая об этих законах, я не раз ста­вил перед собой вопрос: имеет ли право исполнитель выражать свое отношение к художественному произведе­нию? На мой взгляд, это безусловно необходимо, ибо по­могает раскрыть основную идею произведения. Ощущение времени, проникновение в эпоху и наше сегодняшнее от­ношение к описываемым событиям — вот тот узел, из которого рождается исполнительский стиль, то есть трак­товка произведения. Отношение исполнителя к описы­ваемым событиям и героям — момент чрезвычайно от­ветственный, оно должно выражать исторически обуслов­ленные прогрессивные идеи общества, в котором худож­ник живет и творит. Исполнитель в соответствии с замыс­лом может заострять, обнажать, подчеркивать мысль ав­тора, акцентировать ее, привлекать внимание слушателей к наиболее важным моментам.

Прогрессивные идеи существовали и во времена Пушкина, Некрасова, и во времена Горького, они нашли свое дальнейшее развитие и в наши дни.

Приступая к очередной работе, делая композицию или читая книги, я всегда держу в памяти строчки из «Мани­феста Коммунистической партии»: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы клас­сов». Если поглубже вдуматься в любое художественное произведение, отсветы этой великой борьбы, о которой так гениально написали Маркс и Энгельс, обнаружатся тот­час же. Возьмем, например, мою концертную программу «Настасья Филипповна» (фрагменты романа Достоевско­го «Идиот»), не сходившую с репертуара много лет, краткий анализ которой я предлагаю в следующей главе.