« домик в коломне» А. С. Пушкина

В «Домике», на фоне синих ширм, я играл в снежки вместе со своим слугой, одетым в синюю прозодежду.

Попова сшила два белоснежных снежка, мы бросали их через ширмы.

Потом она сделала меня гусаром в зеленом плаще. Я гордился большим конским хвостом на каске. Я воображал, что я петух.

Я изображал гусара как следует быть. Я шагал важно, как петух, как вдруг Пушкин захотел (по сюжету), чтобы я надел юбку и стал Парашей. Я воспротивился, я не захотел юбку…

Тогда Попова примирила меня с Пушкиным, она дала мне белый передник и белый колпак — я стал поваром у старушки и ее дочки.

Я рубил котлеты двумя длинными ножами. Приставя длинный нож к сердцу, я изображал, до чего я влюблен в Парашу! Я даже намекал публике, что могу пронзить грудь ножом, до того я влюблен!

251 Я играл комедию: из-за белого передника я научился даже строить глазки Параше. Я брился своей гусарской саблей, мой слуга выносил стакан с настоящей белой пеной.

— Это маска, — сказала Попова, — это весь твой грим.

Я любил срывать маски. Я поверил и ловко снимал маску и грим. Я волновался, что меня застанут за бритьем. Я танцевал — как я волнуюсь! В танце я изображал тревогу предчувствия, что меня застанут, что я не успею побриться. Я то и дело заглядывал за ширму, не вернулись ли старушка с Парашей из церкви…

Я был в ужасном состоянии: давно пришла пора гусару побриться.

Когда вернувшаяся из церкви старушка заставала меня за бритьем, я ронял медную тарелочку — поднос для бритья, — она чудесно звенела, она была в это время моим зеркальцем, а потом и сабля, которой я брился, вонзалась в пол.

Так я играл, когда меня поймали:

«… Вдова к себе в покой
Вошла — и что ж? о боже! страх какой!
Пред зеркальцем Параши, чинно сидя,
Кухарка брилась. Что с моей вдовой?
“Ах, ах!” — и шлепнулась».

Я был чрезвычайно доволен: я снимал с себя колпак, и выходил на авансцену. Я сообщал, что представление кончилось. Я говорил: «Антракт!»

« КОЛЯСКА» Н. В. ГОГОЛЯ

В «Коляске» Попова повесила желтые ширмы. Я тотчас поверил, я полюбил желтые листья еще в Кисловодске, где мы встретились. Еще там она заметила, что я люблю яркий цвет.

В самом начале «Коляски» она попросила меня сыграть охотника и наловить дичи к обеду.

Я согласился — играть в охотника и стрелять палочкой в воздух мне показалось занятием очень приятным. Тотчас же из-за ширмы стали падать маленькие салфеточки (их бросал мой слуга), я совсем обрадовался и с большим 252 удовольствием стал стрелять в салфеточки, ловить их и одну за другой заправлять за воротник.

«Обед был чрезвычайный…» — начал я.

Я начал так, как будто ничего более приятного, нежели предстоящий обед, я не испытывал.

 

«… осетрина, белуга, стерлядь и дрофы (я стрелял в салфеточки), спаржа, перепелки, куропатки, грибы (я продолжал стрелять) доказывали, что повар еще со вчерашнего дня не брал в рот горячего, и четыре солдата с ножами в руках работали на помощь ему всю ночь фрикасеи и желеи».

 

Я был приглашен на обед, и я с удовольствием отобедал в «порядочном обществе». Гостей было много, я один, и все их салфеточки очутились у меня за воротником — я ходил в пышном жабо.

 

«После обеда все встали с приятною тяжестью в желудках… (и я в том числе)… и, закурив трубки с длинными и короткими чубуками, вышли с чашками кофию в руках… (и я в том числе)… на крыльцо».

 

Выйдя на крыльцо (сиречь на авансцену), я поболтал с генералом о серой кобыле:

 

«… Лошадь, пуф, пуф, очень порядочная.

— И давно, ваше превосходительство, пуф, пуф, изволите иметь ее? — сказал Чертокуцкий.

— Пуф, пуф, пуф, ну… пуф, не так давно. Всего только два года, как она взята мною с завода!»

 

Так я болтал, как вдруг получил новую роль.

Я получил роль «Аграфены Ивановны», то есть должен был сыграть ту самую лошадь, о которой я только что с такой приятностью беседовал с генералом.

Мой режиссер надел на меня лошадиную шапочку и попонку. Я сделался лошадью.

Я видел балаганы на Нижегородской ярмарке. Я видел, как удав превращается в женщину с бриллиантовой гребенкой. Я не растерялся и сыграл серую кобылу «Аграфену Ивановну», которая была «немного простужена», которая «чихала». Мне это было нетрудно, я очень любил гладить встречающихся лошадей. Мы им носили в цирк, морковку.

253 Я захотел, чтобы мне дали морковку, но режиссер мне ее не дал.

Однако я волновался: я репетировал лошадь. Слуга стучал палочкой по моей ноге, я приседал и тихонько ржал. Я видел, как это делают лошади в цирке.

А затем, сыгравши «Аграфену Ивановну», я вновь вернулся к роли Чертокуцкого, я пьянел.

 

«… словом, когда начали разъезжаться, то уже было три часа и кучера должны были нескольких особ взять в охапку, как бы узелки с покупкою, и Чертокуцкий, несмотря на весь аристократизм свой, сидя в коляске, так низко кланялся и с таким размахом головы, что, приехавши домой, привез в усах своих два репейника».

 

На столике вольтеровского кресла стояла хрустальная бутылка. Я изображал Чертокуцкого в пути. Я был пьян: я представлял собой не более как «узелок с покупкою».

Наступало утро. Я, покачиваясь в коляске, отбивал часы, легонько ударяя в бутылку. Стекло звенело, как на пароходе склянки, как в детстве, на Волге.

Я «привез в усах своих два репейника».

— Но усы! Где же мои усы? — спросил я вдруг моего режиссера.

Она на минуту оробела, видимо, удивившись, что это мне понадобились вдруг усы, но тотчас же заявила:

— Ну, если тебе так хочется, возьми их — поиграй с конским хвостом на каске.

О! Я тотчас принял предложение: моя гусарская каска висела на бутылке. Я попробовал малость потянуть хвост к себе и сейчас же остановился.

— Что же мне делать с ним? — спросил я режиссера, приставив к губе.

— Нет, это надо, пожалуй, делать так, как будто ты его видишь в зеркало.

В зеркале получалось. Я откидывался в кресло, наматывал конский хвост на палец.

Наконец, я приехал в свою усадьбу.

Я выпрыгнул из коляски (из кресла), и за мной тотчас задвинулись ширмы. Получилась желтая стена, яркая, как кленовый куст в Кисловодске.

Я предполагал, что получу роль супруги Чертокуцкого.

254 Да, я ее получил. Я с большим удовольствием прогуливался вдоль великолепной желтой стены, собирая цветы: «И цветы, пригретые солнцем, утрояли свой запах».

Как вдруг я сообразил, что желтая стена — солнечная дорога, по которой приближаются едущие к нам экипажи.

Я сказал: «Вставай, Пульпультик! Слышишь ли? Гости!» Я упал на колени перед ширмой (стена сделалась ширмой в ее спальне) и, заглянув внутрь, с отчаянием заметил: «Ах, боже мой, у тебя в усах репейник (И!)» Я обалдел. Я посмотрел на солнечную дорогу… Я стал Чертокуцким:

«А, так он уже едет?.. А обед, что ж обед, все-ли там как следует готово?

— Какой обед?» — пискнула супруга Чертокуцкого, как это делал на ярмарке Петрушка.

Я играл в традициях народного балагана: я один вел диалог.

«А я разве не заказывал?

— Ты? ты приехал в четыре часа ночи, и, сколько я ни спрашивала тебя, ты ничего не сказал мне».

Экипажи приближались. Автор предложил мне спрятаться в коляску. Я раздвинул ширмы (они сделались воротами в сарай) и бросился в кресло.

Здесь я должен заметить, что кресло наше представляло собой чрезвычайно сценическую конструкцию — оно было точной копией настоящего вольтеровского кресла, с откидной спинкой, с пюпитром для работы — с небольшим подвесным столиком, с подножкой.

Но мне недолго пришлось просидеть в «коляске Чертокуцкого».

 

«Между тем экипажи подъехали к крыльцу».

 

Мне предстояло изобразить большое общество, приехавшее на обед.

 

«Вышел генерал и встряхнулся, за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе».

 

Я один. Офицеров много. Мы стали искать оттенки поведения каждого персонажа — предстояло сыграть массовую сцену.

 

«Потом соскочил с дрожек толстый майор, держа под мышкою саблю».

 

255 Вольтеровское кресло изобразило пажи офицеров. Я разгружал их.

 

«… Потом выпрыгнули из бонвояжа тоненькие подпоручики с сидевшим на руках прапорщиком, наконец сошли с седел рисовавшиеся на лошадях офицеры…».

 

Работы хватало! Я, признаться, любитель «массовых сцен». Населить сцену помогает автор — помогает слово.

Что же остается актеру? Найти в глубинах текста играющие слова. Они-то и будут твоими премьерами. Такие слова требуют особой техники исполнения. Они возникают как бы поверх остальных. Они — фавориты в строчке, если это стихи.

В прозе существуют ударные слова — слова-премьеры, на которые опирается исполнитель.

Премьеры нижеприведенного текста будут: генерал, султан, саблю, из бонвояжа, прапорщиком — это вехи.

Антураж располагается вокруг так, чтобы премьеры играли на языке (сверкали, как на солнце), вот, например:

 

«Вышел генерал и встряхнулся…».

 

Словесный антураж: вышел, встряхнулся. Однако не так важно слово «вышел», как «встряхнулся».

Оно как бы создает атмосферу вокруг слова «генерал», дает характер, поведение персонажа.

Слово «вышел» констатирует факт и поэтому доходит само по себе, как начало логическое, не требующее доказательств.

«Генерал встряхнулся» — слово, характеризующее явление. Слово это, однако, не для того так препарируется мной, чтобы исполнитель сделал неверный вывод. Вложите все в паузу после слова генерал, остающегося основным. Пауза придает фигуре генерала монументальность, некую незыблемость, статичность, величие.

И тем неожиданное прозвучит «и встряхнулся». Я улавливал в этом чисто гоголевское несовпадение. Виртуозное сочетание высокого и низкого присуще прозе Гоголя.

Такого рода «подвохи» его сверкающего ума я искал и находил всюду, в каждой фразе.

256 Вот, например, штрих: я назвал премьером слово «султан». Почему? Да потому, что это характеризует свиту генерала. Это нечто сверкающее на солнце и заслоняющее фигуру полковника. Гоголь не показывает ни его усов, ни глаз, ни роста. Он пишет:

«… за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе».

В этой фразе два слова-премьера: полковник, султан. Первое — логического порядка, не требующее доказательств, второе — характеризующее явление.

Исполнительски, лично для меня это выглядит так:

 

«… за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе».

 

Распашка текста облегчает пластическую сторону спектакля: поведение на сценической площадке. Выразительное слово позволяет экономить движение. Только намеками, не отходя от кресла, я ищу поведение каждого офицера в соответствии с его чином.

«Вышел генерал и встряхнулся…». Мы скрестили два пути: рисунки Федотова и текст Гоголя: грузный генерал вышел, остановился. За ним полковник, поправляя султан на своей шляпе. Он весь в легком движении головы, на которой «султан» — его гордость, в ней основная характеристика полковника.

 

«Потом соскочил с дрожек толстый майор…»

 

257 Майор путал все, как бы преграждая путь «тоненьким подпоручикам с сидевшим на руках прапорщиком». Я оставил майора в положении человека, собирающегося соскочить с дрожек, несколько согнувшегося и застывшего на одно мгновение, чтобы затем легким «антраша» выбросить всю эту молодую компанию подпоручиков.

 

«… Наконец сошли с седел рисовавшиеся на лошадях офицеры».

 

Кто не знает этого характерного движения одной ногой, когда человек сходит с лошади? Снимая плавно ногу с воображаемой лошади, я останавливаюсь как вкопанный. Массовая сцена доиграна при помощи акцентов, уже найденных в тексте. Все движения как бы пластически выливаются одно из другого. Движение, начатое одним офицером, завершается другим, третьим, четвертым, так рождается общий характер «массовой сцены» — толпы, где мелькают силуэты, характерные движения рук, ног, голов.

Такого рода сцены можно дать во многих вариантах, но основное — льющееся ритмическое движение фигур — должно быть экономно и предельно выразительно.

Я очень люблю Гоголя. Мне весело произносить такое старомодное слово, как «бонвояж», слово, пахнущее девятнадцатым веком. Все, все здесь пленительно и по разуму и по чувству иронии, легкой и солнечной. Наконец, я играю финал. «Барина нет дома», — сказал, крыльцо, лакей. Это заявление равносильно холодной водой.

Приближается развязка. О позор! Господа направляются в сарай посмотреть коляску Чертокуцкого. Еще одна массовая сцена. Господа офицеры разглядывают экипажи.

«Ничего особенного — коляска самая обыкновенная», — с небрежной надменностью бросает оскорбленный генерал, фраппированный необычайным происшествием… (Обещанного обеда не будет, нужно возвращаться, не солоно хлебавши, в город.)

Полковник, всегда готовый услужить, подхватывая мелодию генерала:

 

«Самая неказистая… Совершенно нет ничего хорошего».

 

258 И уже очень услужливо, сгибаясь в три погибели, ласково льстиво один из молодых офицеров:

 

«Мне кажется, ваше превосходительство, она совсем не стоит четырех тысяч».

 

Резкая контрабасовая нота генерала:

 

«Что? (!!)»

 

Еще более сгибаясь, замирая, нежнейше, но с хорошей дикцией (генерал не расслышал) повторяет офицер:

 

«Я говорю, ваше превосходительство, что мне кажется, она не стоит четырех тысяч…».

 

Так тщательно оркестрованная сцена продолжается до самой развязки, до того момента, как перед глазами «офицеров предстал Чертокуцкий, сидящий в халате и согнувшийся необыкновенным образом».

 

«А, вы здесь», — сказал изумившийся генерал.

 

Далее, двигаясь к авансцене, я сообщал публике уже от автора:

 

«Сказавши это, генерал тут же захлопнул дверцу, закрыл опять Чертокуцкого фартуком и уехал вместе с господами офицерами».

 

Мой слуга, повернув кресло, медленно двигает его вслед за мной к авансцене.

Я садился в кресло, слуга стоял рядом, облокотившись на спинку. Мы оба были в некоем меланхолическом состоянии. Звучала музыка Мусоргского (впоследствии Моцарта). На какие-то секунды я был в состоянии убитого позором Чертокуцкого. Потом я ощущал себя расстроенным генералом. Потом я был автором, посмеявшимся над всей этой незатейливой историей, и, наконец, становился исполнителем, отыгравшим финал, закончившим акт. Я отдыхал и слушал хорошую музыку.

Я сидел неподвижно и обозревал разворачивавшуюся передо мной дорогу, залитую солнцем, по которой уезжал экипаж с офицерами. Так я играл пантомиму, без слов, немую сцену «по Гоголю».

Потом, когда музыка умолкала, я вставал и кланялся.