6. Образование ритуалов в истории культуры
Культурно-историческая ритуализация в основном тоже может быть понята как возникновение некоторой системы коммуникации; и в этом случае образование символов также составляет важный шаг. В моем предыдущем изложении, касающемся филогенетической ритуализации, я ставил выражение «символ» в кавычки или заменял это понятие описаниями, поскольку эволюционно возникшие "механизмы запуска" суть сигналы, но не символы в смысле понятия, выработанного при исследовании человеческого языка. Эти сигналы не применяются свободно, и значение их не выучивается; напротив, весь аппарат взаимопонимания до мельчайших подробностей возник эволюционным путем и закреплен наследственностью. В системах животных сообществ как раз все выученное играет весьма скромную роль, и прежде всего оно вообще не влияет на форму передаточного и приемного аппарата.
Несмотря на указанные важные различия, филогенетически возникший сигнал и выработанный историей культуры подлинный символ имеют в своем происхождении нечто общее: возникновение обоих начинается с того, что представитель некоторого вида вырабатывает понимание тех форм движения, которые позволяют предсказать непосредственно следующее за ними поведение своего собрата по виду. Типичными примерами таких форм движения являются так называемые движения намерения, т. е. неполно выполняемые движения, указывающие на постепенное усиление готовности к определенному поведению. Если в случае филогенетической ритуализации «понимание» движений собрата по виду основывается на унаследованных функциях приемника сигнала — точно так же, как «понимаемые» при этом движения суть наследственные координации, — то в случае культурной ритуализации отправление и прием сигналов развиваются на основе обучения и культурного наследования приобретенных признаков.
Что касается отправителя, то способность к подражанию собственным движениям, лишь зачаточная у антропоидов и высокоразвитая только у человека, позволяет отправителю продемонстрировать получателю сигналов копию той формы поведения, которую он хочет ему сообщить. Как уже говорилось в разделе о подражании, это подражание всевозможным формам движения предполагает, естественно, наличие свободно выбираемых произвольных движении (с. 379 и дальше). У шимпанзе известны случаи, когда одна обезьяна побуждала другую к сотрудничеству свободным подражанием требуемым движениям. В лаборатории Йеркса двум шимпанзе была предложена проблемная ситуация, в которой они должны были достать корзинку, одновременно вытягивая два конца веревки, продетой через ее ручки. Когда одна из обезьян поняла задачу, она подвела другую к одному из концов веревки, схватила ее руку и положила ее на веревку. Затем она сама быстро побежала к другому концу, схватила его и показала, "как тянуть веревку". Насколько мне известно, это наибольшее приближение к подлинным символам, достигнутое животным спонтанно, т. е. без предварительной направленной дрессировки.
Герхард Гёпп в своих интересных размышлениях о возникновении словесного языка пришел к выводу, что первое подлинно словесное высказывание должно было быть императивом. Немногие имеющиеся наблюдения первоначального образования подлинных символов, по-видимому, подтверждают его точку зрения. Ситуация, в которой высшее живое существо самым настоятельным образом ощущает необходимость коммуникации с другим, безусловно, возникает тогда, когда ему нужна помощь. Когда собака, испытывающая жажду, подталкивает носом своего хозяина, приподнимаясь к умывальнику, смотрит на него через плечо назад и при этом скулит — это высокий результат, достижение которого могло возникнуть лишь под давлением сильной потребности и которое я наблюдал лишь однажды у самой умной из моих собак.
Примечательно, что самые примитивные из коммуникационных функций человека, о которых можно с достоверностью утверждать, что они не являются врожденными, имеют аналогичный характер. Слепоглухонемая Хелен Келлер, прозябавшая до седьмого года своей жизни без духовного общения с людьми, еще до того, как Энн М. Салливан взяла в свои руки ее воспитание, могла сообщать свою потребность в еде и питье узнаваемым подражанием соответствующим формам движения. Такое подражание могло быть в этом случае лишь подражанием самой себе.
В ходе исторического становления культуры подобные зародыши способов общения подвергаются, на службе своей коммуникативной функции, дифференциации, происходящей аналогично дифференциации врожденных сигнальных аппаратов. Аналогичным образом — о чем нам еще предстоит говорить подробнее — культурная ритуализация вырабатывает и три другие функции, уже знакомые нам как функции филогенетической ритуализации, служащие сохранению вида, — направление поведения на безопасные пути, образование новых мотиваций и предотвращение смешения культур.
Но в то время как филогенетическая ритуализация ничем не способствует постоянству признаков вида — разве лишь косвенно, препятствуя скрещиванию, — культурное образование ритуалов играет существенную роль в сохранении традиционных признаков культуры.
В развитии культурных систем коммуникации свойства передатчика определяются прежде всего селекционным давлением требований приемника. Соответственно этому мы обнаруживаем в культурных ритуалах едва ли не все свойства, известные нам по филогенетически возникшим сигналам и обеспечивающие их однозначность. Однозначность сигнала зависит также, разумеется, от избирательности приемного аппарата, которая в случае врожденных механизмов запуска намного меньше, чем в случае выученных реакций. Способность различать сложные комбинации сигналов, даже если они отличаются друг от друга лишь конфигурацией, а не содержащимися в них стимулирующими элементами, основывается на функциях восприятия, осуществляемых на гораздо более высоком уровне центральной нервной системы, чем врожденные механизмы запуска. Процессы обучения также играют при этом важную роль.
Хотя в каждой возникшей культурным путем системе коммуникации роль приемника играет, конечно, выученное распознавание образов, при этом сохраняют свою роль и те функции восприятия, которые осуществляются на низшем уровне; более того, они являются основой и строительным материалом любого более высокоинтегрированного распознавания образов. Физиологи и психологи, занимавшиеся этими функциями, хорошо знают, какие требования предъявляет наше восприятие к комбинациям сенсорных стимулов, чтобы они могли однозначно узнаваться как неизменные образы. При этом во всех случаях решающее значение имеет так называемая выразительность, состоящая в соединении возможной простоты с возможно большей общей невероятностью сигнала. На низшем уровне сложности врожденные механизмы запуска предъявляют к сигналам, на которые они должны отвечать, в принципе те же требования однозначности, что и наше восприятие образов на высшем уровне. Объясняется это тем, что в основе обоих видов приемных аппаратов лежат одни и те же элементарные физиологические процессы, составляющие их «вход». По тем же причинам однотипные приемники сигналов «выработали» аналогичные свойства у противостоящих им передатчиков. О них я говорил в другой работе ("Образование ритуалов в эволюции видов и в истории культуры").
Как уже было сказано, четыре функции эволюционной ритуализации, рассмотренные в предыдущем разделе, мы обнаруживаем в аналогичных формах и при изучении культурно образовавшихся ритуалов: это коммуникация, «направление» различных, прежде всего агрессивных, форм поведения, образование новых, сильных мотивов социального поведения и, наконец, предотвращение смешения. Эти функции будут теперь рассмотрены в том же порядке.
По поводу коммуникативной функции ритуализации достаточно сказать немногое. Почти все языковые средства взаимопонимания основываются на ритуализации, и даже на человеческие выразительные движения, в столь значительной мере содержащие врожденные формы поведения, в различных культурах накладываются традиционные ритуалы. Весьма вероятно, что — как и в случае эволюционно возникших форм поведения — первоначальной функцией всех культурных ритуалов была коммуникация. От нее можно произвести все другие.
В то время как вторая функция — сдерживание и направление потенциально опасных форм поведения — при филогенетической ритуализации ограничивается главным образом смягчением резкости движений во время борьбы, аналогичная функция культурной ритуализации оказывает влияние на большую часть всего социального поведения человека: едва ли не все, что мы делаем в присутствии других, подвергается влиянию культурной ритуализации. Подлинно неритуализованное поведение человека, и прежде всего большинство неритуализованных инстинктивных движений, социально запрещено. Почесывание, потягивание, ковыряние в носу и другие виды "бесцеремонного поведения" запрещаются так же, как испражнение и копуляция. Непосредственным следствием всеохватывающей культурной ритуализации является стыд.
Культурный смысл ритуальной смирительной рубашки, надетой на все наше биологически заданное[154] поведение, а тем самым ее значение для сохранения вида, состоит в необходимости поставить под контроль устанавливаемых культурой норм поведения если не все, то большую часть человеческих инстинктивных побуждений.
Поскольку «Pseudospeciation», псевдовидообразование культур, происходит намного быстрее, чем изменение видов, то расхождение между врожденными для человека нормами социального поведения и тем, чего требует от него культура, увеличивается вместе с возрастом и высотой культуры. Как уже было сказано, в этом, возможно, состоит одна из причин, по которым культуры с большой регулярностью разрушаются как раз тогда, когда достигают стадии высокой культуры. Это явление, которое Освальд Шпенглер назвал смертью от старости, конечно, не затрагивает культур, застывших на относительно простой, "близкой к природе" стадии развития, как, например, культура индейцев пуэбло в штате Нью-Мексико, традиции которых восходят к доисторическим временам.
В то время как филогенетическая ритуализация всегда ограничивается формами поведения, служащими взаимоотношениям собратьев по виду, культурная ритуализация влияет также и на формы поведения, связывающие человека с его вневидовой средой. В эту вневидовую среду человек встраивает целый мир предметов, окружающий его наподобие скорлупы и при некоторых условиях мешающий ему понять, что за этой рукотворной оболочкой есть еще независимая от человека внесубъективная действительность. Между тем у многих авторов мы находим вводящее в заблуждение, совершенно ошибочное высказывание, будто у человека нет никакой внешней среды; особенно подчеркивает эту точку зрения Арнольд Гелен.
Ганс Фрейер дал одному из разделов своей книги "Порог времен" название "Торжествующая вещь" ("Der triumphierende Gegenstand"). Там он с чрезвычайной ясностью анализирует роль конкретной, созданной человеком вещи в социальной жизни носителей культуры. «Вещь» ("Gegenstand") в смысле Фрейера есть искусственный продукт именно этого рода, что нужно здесь отметить, поскольку в разделе о пространственном представлении и понимании я обозначал этим словом гораздо более широкое понятие.[155] Фрейер говорит: "Тогда как другие виды работы бесконечно повторяются в круговращении потребности и удовлетворения, изготовление (вещей) имеет определенное начало и определенный конец". Изготовленная вещь не исчезает при потреблении; хотя она и не вечна, но устойчива, более того, она "сохраняется также и в том смысле, что процессы гибели, разрушения и порчи, естественно, также ее затрагивающие, для нее не существенны; они относятся, так сказать, лишь к ее веществу, но не к ней самой". Этими словами Фрейер описывает бессмертие, присущее созданной смертными руками вещи в том же смысле, как идее Платона. Мне представляется, что эта правильно понятая многими мыслителями трансценденция человеческого труда была моделью для всех идеалистических представлений об акте творения (см. также примечание (2), с. 459–460).
Триумф трансцендирующей вещи увенчивается тем, что она вообще освобождается от употребления, так что ее право на существование связывается исключительно с ее духовным содержанием, которое "вливается в нее в акте изготовления, становится в ней вещественным явлением и затем пребывает как таковое. Так обстоит дело в случае произведения искусства". "Лишь с обращением духа к вещи, — говорит Фрейер, — категория эстетического приобретает основополагающий характер". В этом я несколько сомневаюсь· так как предполагаю, что эстетическое — новая форма бытия, воплощенная в искусстве, — уже намного раньше произошло от человеческих форм движения в несомненно старейшей форме искусства для искусства — в танце.
Как бы то ни было, изготовленный человеком мир вещей — его одежда, мебель, здания и сады, измененный его культурой "очарованный пейзаж", как его называет Фрейер, и прежде всего окружающие человека со всех сторон свойственные его культуре произведения искусства неизбежно накладывают на культурного человека свой отпечаток, проявляющийся в его поведении. Социальное поведение, начиная с самых внешних, поверхностных форм обращения, именуемых «манерами», вплоть до глубочайших внутренних этических «установок», также формируется стилем времени: усиливающееся с развитием культуры принуждение налагается на биологически заданное в человеке, т. е. на филогенетически сложившуюся, врожденную программу его социального поведения. "Упадок нравов", иными словами, восстание против все более невыносимого принуждения все выше ритуализирующей культуры, может быть одной из причин внезапного разрушения высоких культур.
Обращение человеческого духа к вещи влияет не только на манеры и позы, но через них удивительным образом также на весь внешний вид человека, на его фенотип. Как известно, структура и функция даже в понятии не могут быть строго отделены друг от друга; позиции тела могут быть генетически закреплены и стать постоянными видимыми признаками расы. У дикой формы нашей домашней курицы рулевые перья расположены горизонтально, как у наших фазанов, и только в настроении импонирования[156] дикий петух поднимает их и выглядит тогда точно так же, как всегда выглядят наши домашние петухи — не потому, что они морфологически иначе устроены, а лишь по той причине. что они гиперсексуализированы и постоянно находятся в настроении импонирования. Аналогичные воздействия могут производить предписываемые культурой позиции тела. В какой поразительной степени модные костюмы эпохи определяют внешний вид человеческого тела, можно понять, лишь сравнивая образцы моды с фотографиями того же времени. Даже в тех случаях, когда следовавшие моде дамы фотографировались обнаженными, они приводили свое тело в положение, точно подходившее к модной в то время одежде.
На поведение и внешний вид носителей культуры влияют не только присущие ей способы одеваться, но и все производимые ею вещи. Как образно говорит Ганс Фрейер, рыцари и дамы эпохи миннезингеров просто не могли бы сидеть на высоких готических стульях своего времени и естественно передвигаться в готических залах, если бы стиль того времени не был уже заложен у них в позициях тела. Я вполне сознательно употребил слово «естественно»: человек, как уже часто повторялось, по своей природе культурное существо, и сюда относится его врожденная готовность воспринимать предписываемое его культурой ритуализованное поведение как вторую натуру.
Носить предписанный костюм с приличием и достоинством считалось обязанностью, но временами это должно было быть подлинной пыткой. Вдобавок к этому предписываемое большинством высоких культур строго ритуализованное поведение было не просто обязанностью, но рассматривалось как символ статуса, а потому питалось также из врожденных инстинктивных источников импонирования. Как мы знаем, все усвоенные и мастерски заученные движения становятся самоцелью и удовольствием. Но какие формы движения столь виртуозно заучивались, столь совершенно усваивались, как доведенные до уровня эстетических шедевров формы общения высокой культуры? "Tenue",[157] которую человек высокой культуры обретает и выдерживает, не просто имеет вид подлинности, "как будто, — по выражению Фрейера, — это самая естественная вещь на свете"; более того, для носителя традиции она и есть самая естественная вещь на свете, и в системе его мотиваций она действует почти так же, как если бы возникла эволюционным путем и была генетически закреплена.
Придворный 15–16 столетий граф Бальдассаре Кастильоне написал книгу об искусстве придворного под названием "II Cortegiano",[158] к сожалению, известную мне лишь по цитатам Фрейера. Кастильоне тоже объясняет, насколько подлинно то, что слишком легко принимают за внешнюю видимость. При более глубоком рассмотрении под этой поверхностью обнаруживается некоторая категория бытия — это уже не выработанная культурой видимость, а подлинная человечность, уже не приличие внешнего поведения, а порядочность сердца. Приличие и порядочность[159] составляют единое целое, во всяком случае в том, что касается процесса их традиционной передачи и общности их филогенетических основ. В обоих случаях имеется врожденная открытая программа, наполняемая в частностях данной культурой. В обоих случаях врожденной основой является чувствительность к эстетическому и этическому, иными словами, распознавание образов.
Часто можно услышать превратившиеся в разговорные штампы высказывания о пустой поверхностности хороших манер. Но, как правило, человек с сердечной приветливостью при всем своем желании — или против желания ·— не может быть по-настоящему груб; во всяком случае, я наблюдал это лишь в редких, исключительных случаях. По горькому опыту я научился опасаться людей, старающихся произвести впечатление, будто их выставляемая напоказ грубость носит лишь внешний характер. О людях, принимающих установку "рубахи-парня",[160] чтобы безнаказанно говорить неприятные вещи, можно предполагать с вероятностью, граничащей с уверенностью, что они прикрывают грубой скорлупой полное отсутствие золотого ядра.
Узко ограниченные пути, на которые культурная ритуализация направляет едва ли не все социальное поведение человека, сдерживают, естественно, также его агрессивность — впрочем, большей частью лишь в тех случаях, когда она направляется против членов той же культуры и того же общественного класса. Это может приводить к парадоксальным последствиям, возмутительным для нашего восприятия. В эпоху миннезингеров дворяне множества мелких суверенных государств составляли один класс, а крестьяне — другой. Когда одно из этих мелких государств воевало с другим, то рыцари сражались между собой со всей "Fairneß"[161] турнирной борьбы, так что смертельный исход поединка в такой войне вряд ли случался чаще, чем в чисто спортивном турнире. Но от misera plebs,[162] т. е. от крестьян, ожидали, что они будут решать исход сражений между их господами в настоящей, не ритуализованной кровавой борьбе. Побежденные и плененные рыцари принимались как любезные гости, а пленную пехоту третировали как скот.
В пределах небольших культурных групп направление агрессивного поведения достигалось при помощи самых разнообразных форм культурной ритуализации. По Эйбль-Эйбесфельдту, у индейцев вайка родители, согласно принятому обычаю, прямо побуждают детей к дракам, в которых соблюдается, впрочем, строгий ритуал битья. Напротив, у африканских бушменов тот же автор обнаружил в высшей степени действенное воспитание детей в духе мирного поведения. Индейцы и бушмены находятся в разном экологическом положении; первые часто ведут войны с соседними племенами, вторые, по-видимому, никогда.
Во многих культурах, даже относительно примитивных, ритуализация превратила боевое поведение в особый вид соревнования, который мы называем спортом. Поскольку я подробно говорил в моей книге об агрессии, каким образом спорт препятствует борьбе, мне нет надобности дальше заниматься этим вопросом.
О третьей функции ритуализации — создании автономных мотивов социального поведения — достаточно сказать немногое. Само собой разумеется, что удовольствие от заученных форм движения, от tenue, весь созданный культурой мир вещей, свойственное культуре искусство и доведенный до уровня этики кодекс приличия и порядочности ощущаются каждым носителем этой культуры как высочайшие ценности; а стремление настаивать на них и защищать их становится мощным мотивом, управляющим его поведением.
Перехожу к последней из функций, в которых культурная ритуализация обнаруживает аналогии с филогенетической, — к ее функции поддерживать сплоченность группы и изолировать ее от других. Как было упомянуто в разделе о псевдовидообразовании (с. 412 и далее), уже мельчайшие мыслимые этнические группы и субкультуры структурируются и сплачиваются ритуализованными нормами поведения, в то же время отделяющими их от других сравнимых сообществ. Уже в социальных группах, объединяемых не общими культурными символами, а всего лишь личным знакомством и дружбой, как это бывает, например, у серых гусей или у маленьких детей, сплоченность внутри группы заметно укрепляется враждебной установкой по отношению к другой сравнимой группе. На уровне культурных групп, сплачиваемых общими культурными ценностями, укрепление группового единства посредством противостояния враждебным группам проявляется еще гораздо отчетливее.
Глава 11
ФУНКЦИИ, СЛУЖАЩИЕ ДЛЯ РАЗРУШЕНИЯ[163] ПОСТОЯНСТВА КУЛЬТУРЫ
1. ДЛИТЕЛЬНАЯ ОТКРЫТОСТЬ МИРУ И ЛЮБОЗНАТЕЛЬНОСТЬ
Как в приведенном для сравнения примере роста костей (с. 418) остеокласты противодействуют остеобластам и как в становлении видов изменчивость находится в отношении гармонического антагонизма к постоянству наследственности, так и в жизни культуры описанным в предыдущей главе функциям, сохраняющим структуру, противостоят другие функции, обеспечивающие необходимое для любого дальнейшего развития культуры разрушение.
Насколько сильно жизнеспособность любой культуры зависит от равновесия этих двух групп факторов, лучше всего можно понять из нарушений, происходящих от преобладания одной из них. Увязание культуры в жестких, строго ритуализованных обычаях может быть столь же гибельно, как и потеря всей традиции вместе с хранящимся в ней знанием. Функции, разрушающие постоянство культуры, которые мы теперь рассмотрим, носят столь же специфически человеческий характер, как и функции, сохраняющие ее постоянство.
Как было уже сказано в главе 7, в разделе о любознательном поведении (с. 373 и далее), одна из характерных особенностей человека состоит в том, что у него аппетенция к исследованию и игре, в отличие от других высших организмов, не исчезает с достижением половой зрелости. Это свойство, вместе со склонностью к самоисследованию, делает человека конституционно неспособным безусловно подчиняться принуждению старой традицией. В каждом из нас существует напряжение между господством освященных традиций ценностей и мятежной любознательностью, влечением к новизне. У римлян политическим термином для революционера было выражение "Novarum rerum cupidus".[164]
В системе наших мотиваций, аналогично действию наших эндокринных желез — которые и служат первоисточниками мотиваций, — каждый стимул соединен с противоположным стимулом в "систему эквипотенциальной[165] гармонии". Две враждебные силы, любовь к традиции вместе с чувством вины при ее нарушении, с одной стороны, и столь же нагруженное эмоциями стремление к истине и новому познанию — с другой, могут яростно сражаться между собой, и платить за это приходится человеку, в чьей душе разыгрывается сражение. Чем больше человек, тем больше борьба. От одного из самых великих людей, Чарлза Дарвина, мы знаем, как дорого обошлась ему победа истины: когда он в муках борьбы пришел к освободительному, в подлинном смысле слова революционному открытию великого становления органического мира, он вовсе не чувствовал себя победителем. Он записал в своем дневнике: "Я ощутил себя убийцей".
На менее героическом уровне то же происходит в каждом из нас. Диапазон различий между людьми огромен, и равновесие между консервативными и революционными тенденциями у каждого из нас устанавливается в другом месте. Люди с большим доверием к собственной способности суждения — а это далеко не всегда самые умные люди — часто эмоционально слабы и наделены лишь ограниченной способностью восприятия сложных образов. Поэтому они, как правило, бывают мало привязаны к традиции и особенно подвержены рассматриваемой во втором томе духовной болезни техноморфного мышления. Эмоционально сильные люди, способные к любви и благоговению, часто не решаются, даже при наилучшей способности к аналитическому мышлению, подвергнуть рассудочной критике обычаи старины. Каждого, кто на это решается, они рассматривают как еретика и разрушителя высших ценностей. И часто случается, что именно люди, высоко стоящие в духовном отношении, парадоксальным образом оказывают упрямое, нагруженное эмоциями сопротивление любому каузальному объяснению явлений природы и любому новшеству в культурной жизни.
Сохраняющее культуру равновесие между факторами, сохраняющими и разрушающими традицию, может поддерживаться в желательном устойчивом виде. Тогда, хотя обе чаши весов одинаково нагружены, вес их может быть очень велик у одного человека и очень мал у другого. У Чарлза Дарвина напряжение между антагонистическими силами было, конечно, особенно велико, и возможно, что это способствует творчеству.
Если присмотреться к взаимодействию охранительных и обновляющих факторов в самом себе, то, как это, несомненно, подтвердят многие люди моего возраста, т. е. старые люди, складывается отчетливое впечатление, что из двух душ, живущих в нашей груди, консервативная принадлежит старому человеку, а новаторская — молодому.
Феноменологическая честность, которой я от себя требую, вынуждает меня признаться, что даже в моем нынешнем зрелом возрасте во мне явно живет душа озорного мальчишки,[166] враждебная всякому профессорскому достоинству, и при торжественных академических актах она особенно склонна нашептывать мне инфантильные выходки против принятых обычаев. Полагаю, что так обстоит дело не только у меня; это доказывает случай, когда однажды, одетый в мантию, в торжественном шествии членов Баварской академии наук я получил неожиданный, хорошо нацеленный пинок сзади от одного лауреата Нобелевской премии. Конечно, мальчишеская душа лишена всякого уважения к любой традиции, в том числе к научной, и испытывает радость с некоторым дьявольским оттенком, когда что-нибудь долго внушавшее доверие вдруг оказывается ложным, даже если это означает массу нового труда.
Наряду с этой еще и в старости живой душой уже с ранней юности во мне живет другая душа, с искренним благоговением воспринимающая традицию; она боготворит почитаемых учителей, как это было описано выше (с. 423), и с величайшим почтением привязана ко всему в этой традиции, даже к ее внешней помпезности вроде академических мантий. Несомненно, обе эти души были у меня уже в ранней юности, но я столь же ясно сознаю, что в течение моей жизни вторая из них стала сильнее. А между тем я не думаю и даже не хотел бы, чтобы во мне когда-нибудь умерла непочтительная мальчишеская душа.
2. СТРЕМЛЕНИЕ К НОВШЕСТВАМ В ЮНОСТИ
У медоносной пчелы различные формы поведения, служащие общему благу улья, распределяются между разными возрастными классами. Молодые пчелы заботятся о потомстве, кормят его выделениями своих желез и производят воск. Старшие вылетают и собирают пищу для всех. Потенциально оба возрастных класса обладают обеими способностями: как показал Рёш, если удалить всех старших пчел, то молодые вылетают за пищей, и наоборот, при отсутствии молодых пчел старшие не только возвращаются к воспитанию потомства, но их уже регрессировавшие железы возобновляют работу для прокормления личинок.
В человеческой культуре также есть две функции, выполняемые различными возрастными классами в аналогичном разделении труда. Все мы считаем само собой разумеющимся, что старшие обычно консервативны, а младшие стремятся к новшествам, так что у нас не возникает повода задуматься, не кроется ли за этим антагонизмом некая глубокая гармония.
Возмущение молодежи бывает не только в человеческом культурном обществе, оно встречается также у животных, у которых родители и дети долго остаются в иерархически организованном семейном сообществе. У таких видов, например у волков, подрастающий молодой самец лишь тогда начинает бунтовать против вожака стаи, когда сам он физически в состоянии взять на себя его роль. Этот бунт против безусловно признанного до тех пор владыки нередко происходит с внезапностью, производящей впечатление злобного коварства, как это знают многие люди, воспитывавшие в обстановке человеческой семьи волка или другoe животное, принадлежащее к виду с аналогичной социальной организацией.
У шимпанзе и вообще у обезьян половая зрелость наступает еще до того, как животное достигает своего окончательного веса, а именно сразу же после смены зубов, т. е. примерно на седьмом году жизни. С этого момента проходит еще пять-шесть лет, прежде чем молодой самец начинает играть роль взрослого в свойственной виду социальной структуре. Как известно, у человека юношеское развитие еще более растянуто во времени. Естественно предположить, что необходимость усвоения традиционного знания произвела то селекционное давление, которым вызвано это удлинение времени развития. В естественно образовавшемся языке слова «детство» и «юность» были созданы для обозначения двух качественно различных фаз развития. Можно выдвинуть некоторые гипотезы о смысле и цели этих периодов жизни.
Долгое детство человека служит для обучения, для заполнения резервуара его памяти всеми благами кумулирующей традиции, в том числе языком. Долгий период между наступлением половой зрелости и принятием роли взрослого, называемый «юностью», также служит вполне определенной цели. Когда юноши во время полового созревания начинают критически подходить ко всем традиционным ценностям родительской культуры и искать новых идеалов, это, безусловно, нормальное явление, предусмотренное филогенетическим программированием человеческого социального поведения. Так ведут себя и «хорошие» дети, у которых при внешнем наблюдении их отношений с родителями вначале не заметно никаких перемен. Но втайне, несомненно, происходит некоторое охлаждение чувств к родителям и другим уважаемым лицам. И это касается, как показал Н. Бишоф, не только эмоциональной установки в отношении родителей, семьи и самых уважаемых людей, но, что весьма важно, также позиции юноши по отношению ко всему, что принимается на веру.
Неизвестное, чужое, вызывавшее до сих пор страх и отчуждение в такой степени, что подавлялась даже сама любознательность, вдруг приобретает волшебную притягательную силу. Одновременно с этим возрастает храбрость — особенно у молодых мужчин, и, вероятно, под прямым влиянием гормонов, — ив самом широком смысле слова усиливается агрессивность. Вместе с влечением к новому и чужому это приводит к установке, которую можно назвать тягой к приключениям. Отсюда происходит и "тяга к странствиям", воспетая в народной песне "Маленький Ганс". Примечательно, что у диких гусей есть аналогичное явление; у белолобого гуся,[167] как показал Н. Бишоф, превращение положительной валентности[168] знакомых собратьев по виду в отрицательную вызывает распад семьи. Сверх того тот же механизм препятствует спариванию братьев и сестер.
У человека изменения, сопровождающие наступление половой зрелости, гораздо сильнее выражены у мужского пола, чем у женского. Молодой человек намного сильнее возмущается против отца, чем девушка против отца или матери.
Преданность культурного человека традиционным нормам поведения весьма сушественно поддерживается тем, что он переносит свои чувства к передающему традицию на все содержание традиции, которое тот передает. В нормальных условиях вероятнее всего, что таким близким человеком, сильнее всего действующим на юношу, является отец; в первобытной большой семье им может быть точно так же старший брат, двоюродный брат, дядя или дед, но, конечно, во всех случаях это член семьи. Я говорю здесь о передающем традицию в единственном числе, выражая этим мое мнение, что в большинстве случаев роль передающей традицию отеческой личности играет один определенный человек; конечно, я не хочу этим сказать, что традиция не может передаваться также общим воздействием многих носителей культуры.
Освобождение от самых узких и самых специальных норм поведения семейной традиции было бы вообще невозможно, если бы любовь и уважение подростка к передающему традицию не превращались в известный момент, переменив знак, в умеренную агрессивность и враждебность или, точнее, не смешивались бы амбивалентным образом с этими антагонистическими чувствами. Интенсивность такого переключения зависит от ряда обстоятельств. Если традицию передает тиранический и строгий человек, насильно навязавший подростку семейные нормы поведения, то он вызывает более интенсивный мятеж и более сильные чувства ненависти, чем мягкий и «демократичный» воспитатель. Совсем без враждебных чувств освобождение молодого человека от семьи, вероятно, вообще невозможно. Между тем такое освобождение столь же необходимо для развития человеческой культуры, как перекрестное опыление для многих растений или экзогамия[169] для многих видов животных.
Сразу же после того, как юноша начинает критически и несколько враждебно относиться к отеческой личности и сообщаемым ею нормам социального поведения, он начинает также высматривать других людей, передающих традицию, но стоящих дальше от узкой традиции его семьи. За годами учения следуют вошедшие в пословицу годы странствий. Часто они и в самом деле состоят в перемене мест, но часто и в чисто духовных поисках. То, что влечет молодого человека вдаль, — это стремление к чему-то высокому и безымянному, совершенно отличному от повседневных происшествий семейной жизни. Нетрудно ответить на вопрос, в чем заключается подлинная цель такого аппетентного поведения, служащая сохранению культуры и вида: она состоит в отыскании культурной группы, традиционные социальные нормы которой отличны от норм родительского общества, но при этом все же достаточно похожи на них, чтобы возможно было отождествление с ними. Таким образом подросток часто "присваивает"[170] себе в качестве людей, передающих традицию, учителя, старшего друга, а нередко и целую дружественную семью.
В критической стадии развития юноша воспринимает родительские формы поведения как пошлые, устарелые и скучные. Внезапно он проявляет готовность принять чужие, отклоняющиеся от родительских нравы, обычаи и взгляды. Для выбора этой новой традиции важно, чтобы она содержала идеалы, за которые можно бороться. По этой причине как раз эмоционально полноценные юноши столь часто примыкают к некоторому меньшинству, которое очевидным образом подвергается несправедливому обращению и за которое стоит бороться.
Поразительно быстрое присоединение к новой культурной группе, фиксация инстинктов коллективного энтузиазма на новом объекте имеют черты, весьма напоминающие известный в мире животных процесс фиксации объекта, именуемый запечатлением. Это явление так же связано с определенной чувствительной фазой юношеского развития, так же независимо от процессов дрессировки и так же необратимо, во всяком случае в том отношении, что за первой связью этого рода никогда не следует другая столь же интенсивная и прочная связь. Есть еще другой процесс фиксации объекта, обладающий сходными свойствами, — влюбление, внезапность которого столь удачно передает английское выражение "falling in love".[171]
Когда ищущий новые идеалы юноша обретает в старшем друге, в учителе или в некоторой группе воплощение всего, к чему он стремится, у него может возникнуть мечтательное обожание, несколько напоминающее в своих внешних проявлениях влюбленность. Усматривать в этом гомосексуальные наклонности, как это нередко делается, было бы столь же ошибочно, как считать упомянутую выше враждебность к отцу Эдиповым комплексом с сексуальным влечением к матери. Даже самый нормальный юноша может сильнейшим образом обожать толстого старика с седой бородой и лысиной, Описанные процессы, происходящие с подростками при достижении половой зрелости, известны каждому по собственному опыту или по наблюдению окружающих. Эти процессы хорошо известны психологам и тем более психоаналитикам. Но истолкование, которое я им даю, сильно отличается от точки зрения психоанализа. Я выдвигаю гипотезу, согласно которой только что описанные процессы, в их закономерной временной последовательности, имеют выработанную эволюцией программу, а функция их для сохранения культуры и вида состоит в том, что они, разрушая устаревшие элементы традиционного поведения и строя вместо них новые, осуществляют текущее приспособление культуры к непрерывно меняющимся условиям окружающего мира.
Чем выше культура, тем более необходимы для ее выживания эти функции, поскольку, чем выше уровень культуры, тем сильнее, естественно, ее собственное воздействие, изменяющее окружающий мир. Можно полагать, что пластичность культуры, обусловленная разрушением и перестройкой традиционных норм, вообще говоря, не отстает от этих изменений. Есть основания считать, что в старых и примитивных культурах традиция соблюдалась более жестко, что сын более верно следовал в них по стопам своего отца и других людей, передающих традицию, чем в высоких культурах. Трудно сказать, случалось ли уже в прошлом, что высокие культуры погибали от расстройства описанных выше процессов, прежде всего от преобладания процессов разрушения культуры. Но нашей собственной культуре, без всякого сомнения, угрожает опасность гибели из-за слишком быстрого разрушения и даже полного обрыва всей ее традиции. Этот вопрос также будет рассмотрен в следующем томе.
В нормальных условиях и в здоровой культуре (определение того, что называется нормальным и здоровым, также будет дано в следующем томе) такой обрыв традиции и потеря всего традиционного знания определенным образом предотвращаются. Где есть равновесие между факторами, сохраняющими постоянство, и факторами, разрушающими или перестраивающими его, там новые культурные нормы поведения, усваиваемые подростками, не слишком отличаются от родительских, поскольку в большинстве случаев происходят из той же или родственной культуры. Кроме того, раннее начало поиска новых идеалов позволяет юноше в течение нескольких лет сравнивать их с традициями родительского дома: и разрушение, и строительство приходятся на тот промежуток времени, когда юноша еще тесно связан с социальной жизнью своего родительского дома. Таким образом, в нормальном случае «остеокласты» никогда не делают свое дело сами по себе и беспрепятственно. И уже в то время, когда неодолимое влечение к странствиям тянет "маленького Ганса" вдаль, можно заметить возникающую тоску по дому, которая с возрастом становится все сильнее. Мятеж радикальнее всего вначале; с годами он смягчается, дети становятся все терпимее к своим родителям или их памяти, и вряд ли найдется нормальный человек, который в 60 лет не думал бы о своем отце лучше, чем в 17.
Глава 12
ОБРАЗОВАНИЕ СИМВОЛОВ И ЯЗЫК
1. «СГУЩЕНИЕ» СИМВОЛИЧЕСКИХ ЗНАЧЕНИЙ
В разделах предыдущей главы, посвященных филогенетической и культурной ритуализации, мы познакомились с рядом процессов, приближающихся к символическому представлению действий и вещей. Свободно создаваемые символы культурной ритуализации сходны с квазисимволами филогенетического образования ритуалов в том отношении, что вначале их значение крайне расплывчато. Они никогда не означают точно определенной вещи или действия, а всегда целый комплекс вещей и действий, в особенности же чувств и аффектов, — комплекс, в котором все переплетено и который не допускает простого определения. На вопрос, когда вообще в области несловесного или дословесного общения некоторый свободно созданный и передаваемый по традиции символ означает точно определенную вещь, я нахожу лишь один ответ: в тех случаях, когда культурно возникший символ связывает в одно целое некоторую группу людей.
Кроме таких групповых символов, обозначающих и представляющих определенную единую вещь, столь же точное значение имеют лишь символы языка. Но они резко отличаются как от любой филогенетической, так и от любой другой ритуальной символики тем, что это символы внутренних процессов, происходящих в центральной нервной системе и подчиняющихся очень сложной, филогенетически сложившейся закономерности — закономерности понятийного мышления. Происходящее здесь резкое сужение значения символа до вполне определенного понятия носит, таким образом, совсем иной характер, чем «сгущение» группового символа.
2. СИМВОЛ ГРУППЫ
Группы, более многочисленные, чем связываемые личным знакомством и дружбой, сохраняют свою сплоченность всегда и исключительно благодаря символам, созданным культурной ритуализацией и воспринимаемым всеми членами группы как нечто ценное. Они точно так же заслуживают любви, почтения и прежде всего защиты от всех опасностей, как самые любимые из ближних. В главе о факторах, сохраняющих постоянство культуры (с. 416 и далее), мы видели, какие процессы перенесения чувств придают символам эту эмоциональную ценность.
Самая примитивная и, вероятно, первая встречающаяся в культурной истории человека реакция на рассматриваемые здесь символы, объединяющие группу, гомологична защите группы у шимпанзе. Мы, современные люди, выступаем на защиту символов нашей культуры с теми же врожденными формами движения, с которыми шимпанзе защищает, рискуя жизнью, свою группу; это коллективная боевая реакция, при которой топорщатся волосы, выдвигается подбородок и затмевается разум. Украинская пословица гласит: "Коли прапор в'тся, про голову нейдется!"
Вероятно, первые выработанные нашими предками символы, означавшие конкретную вещь, а может быть, и первые символы вообще были символами боевой сплоченности группы, вроде военных татуировок или военных флагов. Все мы знаем, как легко коллективный воинствующий энтузиазм превращается в летальный фактор уничтожения культур.
3. ЯЗЫКОВАЯ СИМВОЛИЗАЦИЯ
Насколько я знаю, единственный способ образования символов, в котором символ соответствует точно определенному понятию, — языковой. Несомненно, предпосылкой возникновения словесного языка наряду с функциями понятийного мышления были также процессы ритуализации, закрепляющие символы и обеспечивающие их традиционную передачу. Словесный язык — типичное творение фульгурации, создавшей путем слияния этих двух функций новую способность обозначать однозначным словесным символом точно определенный мысленный процесс. Надо представить себе, как сложна логическая связь, символизируемая, например, словечком «хотя», имеющим точные эквиваленты во всех высокоразвитых языках. Мы уже отметили на с. 405 значение того факта, что возможен перевод с одного языка на другой.
Хотя процессы культурной ритуализации, коренящейся, в свою очередь, в наличии традиции, безусловно гораздо старше синтаксического языка, такой язык и сам является средством — настоящим средством традиции и одним из самых необходимых факторов, способствующих постоянству культуры. Но, с другой стороны, язык — важнейший орган понятийного мышления и происходящего на высшем уровне любознательного поведения человека, которое мы называем исследованием. Тем самым он становится также важным фактором разрушения и перестройки затвердевших культурных структур. Из главы 9 мы знаем уже об упорядоченной и в высшей степени сложной врожденной программе, определяющей путь онтогенетического развития языка. В этой системе предусмотренных учебных установок самой важной является готовность сопоставлять понятиям свободно выбираемые символы, иными словами, готовность называть вещи и действия. Из наблюдений Энн Салливан, которые я столь подробно пересказал, ясно вытекает, что название обозначает сначала комплекс, состоящий из объекта и связанного с ним действия, как, например, питья молока или игры в мяч (с. 408). Но столь же ясно, что у нас имеется врожденная программа для существительных и глаголов и тем самым способность символизировать действие независимо от объекта, на который оно направлено. Здесь следует еще раз отметить два дальнейших факта, однозначно вытекающих из наблюдений Энн Салливан. Во-первых, человек испытывает в определенной фазе своего детства непреодолимо сильное стремление находить для вещей и действий имена и ощущает сильное специфическое удовлетворение, когда это ему удается. Во-вторых, вопреки силе этого стремления, он не пытается самостоятельно изобретать словесные символы, как это якобы сделал Адам, согласно известной легенде, а врожденным образом «знает», что он должен научиться им у кого-то, кто передает традицию. Таким образом, обучение языку основано на филогенетически сложившейся программе, по которой у каждого ребенка заново осуществляется интеграция врожденного понятийного мышления и переданного культурной традицией словаря. Это чудо творения наполняет понимающего наблюдателя благоговением и умилением каждый раз, когда он видит совершающее его человеческое дитя.
Глава 13