Учебник же Н. К. Гудзия не может быть назван лучшим в том смысле, в каком это можно сказать о «Русской литературе XVIII века» Г. А. Гуковского.

Правда, одно достоинство созданного Н. К. Гудзием текста, кажется, от­рицать нельзя: учебник написан живо, легко, но не легковесно, без наукооб­разной мертвящей сухости. Отношение автора к столь далекой и, на первый взгляд, чужеродной нам книжности исполнено «тихой» и проникновенной любви. Хороший учебник должен читаться с интересом — и книга Н. К. Гуд­зия именно такова. Но все же достаточно ли этого ценного свойства, чтобы рекомендовать ее нынешним студентам и преподавателям?

Конечно, нет. Но у учебника Н. К. Гудзия есть и другие достоинства, явля­ющиеся ни чем иным, как оборотной стороной недостатков. Потому что эти изъяны и слабости — мнимые.

Для Н. К. Гудзия бесспорна первичность текста перед любой концепцией. Эта позиция, исходящая из доверительного отношения к изучаемому произ­ведению, не может не быть симпатична истинным филологам. Концепции рушатся, их подтачивает неумолимое время, а изучаемые тексты остаются. Авторы учебника, построенного на концептуализации истории древнерусской словесности, рискуют подчинить своим исследовательским категориям и иде­ям и сами памятники, и отношение к тексту, присущее книжникам — их составителям. Если русские литераторы начала XIX в. осознавали себя «карам­зинистами» или «шишковистами», а поэты и прозаики начала XX в. сами именовали себя символистами, то древнерусские книжники не знали, что пишут «стилем исторического монументализма» или «экспрессивно-эмоцио­нальным стилем». И это различие между литераторами Нового времени и составителями средневековых текстов принципиально. Соответственно, при изуче­нии древнерусской книжности исследовательские концепции оказываются вы­ражением сугубо «внешней» позиции. В современных учебниках по истории древнерусской словесности, основанных на концепции Д. С. Лихачева (в учеб­нике под редакцией Д. С. Лихачева, подготовленном древниками ленинград­ского Института русской литературы, в учебнике В. В. Кускова), концептуаль-ность превалирует над фактами. Определенный изъян таких учебников заключа­ется не только в спорности ряда ключевых идей (например, это представление об эпохе конца XIV—XV в. как о русском Предвозрождении). Предназначение учебника — прежде всего сообщать бесспорные истины. А существующие кон­цепции развития древнерусской книжности далеки от неоспоримости.

Учебник Н. К. Гудзия отражает более ранний — условно говоря, долихачев-ский — период в изучении средневековой русской книжности. Подход к изуче­нию древнерусской словесности, характерный для Н. К. Гудзия, сформировался под влиянием академического литературоведения второй половины XIX — на­чала XX в., которому был присущ прежде всего «фактографический» пафос. Особенно значимыми для будущего автора учебника стали труды А. Н. Пыпина и Н. С. Тихонравова, работы В. Н. Перетца — учителя Н. К. Гудзия3.

Николай Каллиникович Гудзий (1887—1965) родился 3 мая нов. ст. 1887 г. на Украине, в городе Могилеве-Подольском. Отец его, выходец из крестьян, служил в должности чиновника. Незадолго до смерти Н. К. Гудзий так вспоми­нал о своем детстве: «Семья наша, в которой я был первенцем, была много­детная, родителям приходилось перебиваться из месяца в месяц, <...> живя долгами, и соответственно складывался и наш детский быт.

Как у большинства чиновничьих семей на Украине, у родителей и у нас, детей, разговорным языком был язык русский, украинский же употреблялся лишь в общении с прислугой и в распевании украинских песен»4.

После окончания в 1900 г. двухклассного городского училища Н. К. Гудзий поступил в реальное училище, находившееся в городе Комрате. Этот выбор мальчик сделал по настоянию отца, желавшего для сына успешной карьеры и обеспеченного положения. Такие возможности тогда предоставляла профес­сия инженера, а «наиболее прямой путь в инженерный институт шел через окончание реального училища» (с. 128). Учился Н. К. Гудзий легко, и свободное время посвящал чтению художественных сочинений. Зачитывался он тогда произведениями Н. С. Лескова.

После того как сын окончил четвертый класс, отец добился его перевода в реальное училище в городе Виннице, Оно находилось поближе к дому, да и уровень преподавания здесь был выше. Однако в Виннице учиться оказалось сложнее: оценки, кроме отметок по русскому языку и за сочинения, снизились. К естественным наукам и особенно математике Н. К. Гудзий был равнодушен. «После Комрата Винница показалась мне чуть ли не столицей. Тут была женская гимназия, стояло два полка, за гимназистками ухаживали и реалисты и офице­ры, на Буге был ледяной каток, очень меня привлекавший и отвлекавший от учения. Я избаловался, у меня появилось желание франтить, за что товарищи прозвали меня "графом", я стал бездельничать, и в результате в пятый класс перешел с пересдачей по алгебре», — вспоминал Н. К. Гудзий (с. 129).

В 1903 г. отец был переведен на службу в Киев, вместе с родительской семьей туда переехал и сын, поступивший в пятый класс Киевского реально­го училища. Соблазны киевской жизни были еще более притягательными и сильными, чем в Виннице, и в итоге Н. К. Гудзий остался в пятом классе на второй год.

Началась революция 1905 г. Н. К. Гудзий, как и многие другие ученики, приветствовал ее: «От училищного начальства я <...> не скрывал своего по­литического свободомыслия, и в конце концов мне инспектором было пред­ложено либо дать подписку о неучастии в ученических волнениях, либо поки­нуть училище. Я предпочел последнее» (с. 131).

Еще находясь в средних классах реального училища, Н. К. Гудзий хотел быть не инженером, а учителем словесности в средней школе. Дальше этой скром­ной должности его мечты в ту пору не простирались. Он начал готовиться к поступлению на историко-филологический факультет Киевского университе­та, самостоятельно изучал латинский и греческий языки. В 1907 г. Н. К. Гудзий был зачислен в Киевский университет на славяно-русское отделение истори­ко-филологического факультета, на котором проучился с 1907 по 1911 г.

В университете Н. К. Гудзий посещал лекции по методологии литературы, которые читал тридцатисемилетний профессор В. Н. Перетц — один из самых молодых профессоров на факультете. «Они впервые создали у меня представ­ление о литературоведении как о науке с такими ее проблемами, о которых я и не подозревал до тех пор, — вспоминал Н. К. Гудзий. — Я получил понятие о различных литературоведческих школах и направлениях, о вкладе в литера­турную науку бр. Гримм, Бенфея, Буслаева, Пыпина, Тихонравова, Алексан­дра Веселовского, Шахматова. <...> Профессор В. Н. Перетц, специалист пре­имущественно по русской и украинской литературе, древней и XVIII века, и по истории старинного театра, русского и украинского, был не только не­заурядным ученым, но и образцовым педагогом, сумевшим привлечь к ис­следовательской работе ряд студентов, своих учеников. У себя на квартире он организовал в 1907 г. "Семинарий русской филологии", в котором участвова­ли, кроме университетских студентов-филологов, также слушательницы Ки­евских высших женских курсов <...>. Посещали семинарий и оставленные при университете для подготовки к профессорскому званию. Среди членов семи­нария были и лица, работавшие не только в области древней русской и укра­инской литературы, но и литературы новой и вообще в области филологичес­кой науки в широком смысле» (с. 134—135)5.

"Николай Каллиникович вступил в «Семинарий...» весной 1908 г. и уча­ствовал в его работе в течение семи лет, до того времени, когда В. Н. Перетц покинул Киев и перевел свой «Семинарий...» в Петроградский университет. Участники «Семинария...» собирались в квартире В. Н. Перетца на четвер­том этаже.

Высокий Перетц-воевода В своем высоком терему Собрал там множество народа, Дай, Боже, здравия ему..." — так начиналась шутливая поэма «Семинариада», написанная одним из участ­ников научных собраний в доме профессора В. Н. Перетца (цит. по: Назаревс-кий А. А. Из далекого и недавнего прошлого // Воспоминания о Николае Кал-линиковиче Гудзии. С. 16).

Вступающие в «Семинарий...» должны были сдать коллоквиум по древне­русской словесности. Новые участники научных собраний выступали с докла­дами, которые живо и строго обсуждались. «Первый доклад Николая Калли-никовича в семинарии был сделан в апреле 1908 года на тему "Типы русских метрических систем в поэзии народной и искусственной". Речь здесь шла о метрике, тонике, ритмике. Докладчик, видимо, волновался, не все получа­лось выразительно, достаточно внятно, и в "Семинариаде", где нашли отра­жение многие наши первые выступления, дебют Николая Каллиниковича вызвал такую ироническую строчку: "Гудзий бубнит и метротонит..."

Кто б мог подумать, что из этого первокурсника, "бубнившего" свои пер­вые доклады, впоследствии получится блестящий лектор, увлекавший своих слушателей глубиной мысли, новизной фактов, свободной формой изложе­ния!» — вспоминал о первом докладе Николая Каллиниковича другой член «Семинария...», А. А. Назаревский (с. 17).

А. А. Назаревскому принадлежит портрет Н. К. Гудзия времен участия в «Семинарии...» и рассказ об одном забавном случае, связанном с его вне­шностью: «Худощавый, несколько даже тщедушный молодой человек, очень живой и подвижный, но не совсем ловкий в движениях, нередко ронявший из рук тросточку (дань тогдашней моде), — он легко мог натолкнуться на кого-нибудь, что-нибудь зацепить. <...>

<...> Он нередко жаловался на усталость, бессонницу, головные боли. Внешний вид его казался иногда болезненным. <...> В октябре 1909 года Ни­колай Каллиникович на одном из заседаний семинария прочитал доклад "Пре­ние живота и смерти в украинской литературе" (то есть "Спор жизни и смер­ти"). Этот же доклад, в дополненном виде, он повторил в марте 1910 года в Петербурге на заседании Общества любителей древней письменности. <...> Еще в 1907 году в Берлине об этом же памятнике была напечатана <...> рабо­та голландской исследовательницы Анны Круазе ван дер Коп, с которой мы все перезнакомились. <...> И вот случилось так, что в гостях у академика А. А. Шахматова, куда все мы, участники семинария, были приглашены, оба исследователя "Прения" оказались за столом рядом и оживленно разговари­вали, точно спорили; да им было о чем и поговорить и поспорить. Я очень хорошо их видел, так как сидел как раз напротив. Контраст был поразитель­ный: пышущая здоровьем, румянощекая, крепко сбитая ван дер Коп и ря­дом — бледный, худой, точно развинченный, наш Николай Каллиникович. "Вот теперь мы наглядно, в лицах, видим "Прение живота и смерти", — шепнул кто-то сзади. Нельзя было не рассмеяться. И сам Николай Каллини-кович от души смеялся, когда ему рассказали об этом. Мы же, не раз еще видя Николая Каллиниковича разговаривающим с ван дер Коп, иначе уже и не называли их, как "прение живота и смерти". А потом, много лет спустя, этот хилый, слабосильный смолоду человек поражал нас — уже в очень зрелые годы— своей исключительной работоспособностью, неутомимостью, неис­тощимой энергией и жизнерадостностью. Я помню, как лихо отплясывал он — в возрасте уже далеко за шестьдесят — на одном из традиционных банкетов после защиты диссертации» (с. 17—18).

Члены «Семинария...», начав свое участие в его работе с докладов на общеметодологические темы, затем готовили исследования и выступления, основанные «на самостоятельном изучении конкретного историко-литератур­ного материала с привлечением рукописных текстов, извлекавшихся из киев­ских книгохранилищ, также из книгохранилищ других городов (Петербурга, Москвы, Екатеринослава, Полтавы, Житомира, Нежина), куда под своим непосредственным руководством В. Н. Перетц направлял специальные экс­курсии участников своего семинария (отчеты об этих экскурсиях в сопровож­дении собранных экскурсантами текстов с предварительным их комментари­ем печатались в киевских "Университетских известиях"). Значительное коли­чество докладов, вышедших из семинария В. Н. Перетца, печаталось в специальных журналах» (с. 135).

В экскурсионных поездках участники «Семинария...» познакомились с крупнейшими учеными-филологами: с исследователями древнерусской книж­ности академиками В. М. Истриным, Н. К. Никольским, П. А. Лавровым, А. И. Со­болевским, А. А. Шахматовым и профессором А. И. Яцимирским, с замеча­тельным лингвистом академиком Ф. Ф. Фортунатовым, с руководителем пуш­кинского семинария при Петербургском университете С. А. Венгеровым, с фольклористами братьями Б. М. и Ю. М. Соколовыми. В научных обществах Киева и Петербурга члены «Семинария...» делали доклады. Во время работы в «Семинарии...» Н. К. Гудзий создал свои первые напечатанные исследования — статьи «Прение живота и смерти и новый его украинский список» (1910) и «Максим Грек и его отношение к эпохе итальянского Возрождения» (1911)6.

«Семинарий...» В. Н. Перетца, в котором Н. К. Гудзий приобрел необходи­мые навыки филологического анализа русских средневековых текстов, воспи­тывал ответственное и строгое отношение к научной работе. В. Н. Перетц обла­дал редким даром привлекать к себе будущих талантливых исследователей и помогать раскрытию их талантов. Из «Семинария...» киевского периода выш­ли многие известные ученые. Среди исследователей древнерусской словесно­сти помимо Н. К. Гудзия это В. П. Адрианова-Перетц и С. А. Бугославский.

Отношения у профессора со студентами были простые, доверительно-дружеские. Вот как о них писал сам Н. К. Гудзий: «Бывало, я только проснусь, а кто-то стучит тростью в окно — комната, где я жил тогда в Киеве, была на первом этаже. Это В. Н. Перетц вышел на утреннюю прогулку и кричит мне с улицы: "Николай Каллиникович, не хотите ли пройтись со мной? Побеседу­ем о Максиме Греке". Я был весьма скромный молодой человек, — продол­жал Гудзий, — и мечтал, как о высшем счастье, закончив Киевский универ­ситет, получить место в гимназии. Конечно, мне и в голову не приходило тогда, что я сам могу стать профессором... Но отношения в семинарии Перет-ца были простые, уважительные...» (Лакшин В. Я. В толстовском семинаре Н. К. Гудзия // Воспоминания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 92).

Н. К. Гудзий окончил Киевский университет с золотой медалью за работу, основанную преимущественно на изучении неизданных рукописей. Работа была посвящена старинным переводам на Украине и в Белоруссии житийных тек­стов, написанных польским книжником и проповедником XVI — начала XVII в. Петром Скаргой (опубликована в 1917 г.). По окончании курса Н. К. Гудзий был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию. Одновременно он преподавал в трех киевских женских гимназиях. Об этом времени и о своих первых слушательницах он сохранил приятные и дорогие воспоминания: «Среднешкольное преподавание литературы я вспоминаю с большим удовлетворением: оно было предварительным шагом по пути к моей преподавательской деятельности в высшей школе. С особенной теплотой вспо­минаю я свое преподавание в польской женской гимназии Перетяткович, где я, кроме русской литературы, преподавал и латынь. Польские паненки с боль­шой охотой занимались русской литературой, были неплохо в ней начитаны и особенно любили друга Мицкевича Пушкина. Я навсегда сохраню благодар­ную память о семи годах, проведенных мною в стенах этой гимназии, в среде ее учениц и учителей, а также ее начальницы» (с. 137).

Выдержав в 1914—1915 гг. экзамены на степень магистра, Н. К. Гудзий был допущен в звании приват-доцента к чтению специальных курсов в Киевском университете. Одновременно он стал директором гимназии при Киевской кон­серватории.

Академик М. П. Алексеев оставил такие воспоминания о лекции Н. К. Гуд­зия, которую посетил в те годы, будучи студентом: «Николай Каллиникович входил в аудиторию стройный, подтянутый, с высоким стоячим галстуком-бабочкой, с огромным портфелем и поднимался на высочайшую кафедру, где он читал стоя. Меня — недавнего гимназиста — очень забавляло, что всякий раз, входя на кафедру и оглядывая полупустую аудиторию, в которой находи­лось 5—6 студентов, он громко обращался к нам: "Милостивые государи".

Одна особенность его лекций запомнилась навсегда: трудно было предста­вить себе, как можно было притащить на лекцию такое количество книг, какое приносил с собою Николай Каллиникович. Не понимаю, как они умещались в его портфеле. Я не ясно себе представлял тогда также, зачем они были ему нужны для демонстрации, и лишь многие годы спустя вполне отчетливо понял, зачем это делалось. Библиотека его уже в то время была одной из лучших в Киеве специальных филологических библиотек, тогда как "государственные" книгохранилища, в том числе фундаментальная библиотека университета и подсобные факультетские библиотеки, были бедны новыми книгами и туго пополнялись. Демонстрация всей существующей литературы лектором оправ­дывала суровое методическое требование — судить только о том. что знаешь во всей полноте и со всей основательностью» (Алексеев М. П. Мои первые встречи с Н. К. Гудзием // Воспоминания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 23).

Чтение Н. К. Гудзием лекций в Киевском университете было непродолжи­тельным. Шла Первая мировая война. Из-за неблагоприятной обстановки на фронте и наступления немецких войск университет был эвакуирован в Сара­тов. Н. К. Гудзий, как и большинство приват-доцентов, читавших специальные курсы, в Саратов не поехал. А вскоре началось новое «Смутное время»: снача­ла Февральская революция, затем Октябрьская. На Украине началась граж­данская война.

В октябре 1918 г. Н. К. Гудзий уехал в Крым, где в Симферополе открылся Таврический университет, являвшийся филиалом Киевского университета. В конце 1921 г. он переехал в Москву, где прожил постоянно до самой смер­ти, не считая полутора лет, с ноября 1941 по май 1943 г., проведенных в эвакуации в Свердловске (ныне Екатеринбург). Николай Каллиникович пре­подавал во 2-м Московском государственном университете (позднее преобра­зованном в Педагогический институт имени Бубнова: позднее был назван именем В. И. Ленина), на Высших литературных курсах, в Институте филосо­фии, литературы и истории (МИФЛИ), выделившемся из состава Москов­ского государственного университета. В эвакуации МИФЛИ влился в МГУ, и Н. К. Гудзий стал преподавать в Московском университете. Некоторое время он был деканом филологического факультета в МИФЛИ и в МГУ. В 1920-е гг. он состоял действительным членом Государственной академии художествен­ных наук (ГАХН), в 1930-х — первой половине 1940-х гг. работал в Институте мировой литературы Академии наук СССР, возглавлял отдел древней лите­ратуры и литературы XVIII в. Был избран действительным членом Украинс­кой Академии наук.

Основным предметом исследования для Н. К. Гудзия оставалась древнерус­ская словесность. Его наиболее известные и поныне сохранившие ценность работы посвящены «Слову» и «Молению» Даниила Заточника, «Слову о пол­ку Игореве», «Житию протопопа Аввакума» и другим древнерусским памят­никам. Но уже со второй половины 1910-х гг. его привлекает и русская литера­тура Нового времени: сначала — творчество А. С. Пушкина, затем — поэзия Ф. И. Тютчева, биография Л. Н. Толстого, история текста его произведений. Стараниями Н. К. Гудзия, благодаря его кропотливейшему текстологическому изучению рукописей, были подготовлены десять томов в 90-томном Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого. К сожалению, научные работы Н. К. Гуд­зия и поныне остаются разрозненными и несобранными, хотя о необходимо­сти их переиздания неоднократно говорилось еще сразу после его смерти...

Профессору А. Н. Соколову запомнился такой случай: «Он всегда внима­тельно слушал, что говорилось на кафедре о том или ином студенте или аспи­ранте, и всегда стремился склонить "весы правосудия" в сторону гуманности, снисхождения. Но только не там, где это расходилось бы с принципиальным отношением к делу, с законными требованиями к студенту. Н. К. Гудзий не терпел невежества. Я помню, как он ударил кулаком по столу и вскочил, когда во время государственного экзамена студентка на вопрос: "Когда жил Иван Грозный?" — ответила: "В XVIII веке". Это не мог вынести даже гуман­нейший Николай Каллиникович» (Соколов А. Н. Профессор-друг//Воспоми­нания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 48).

Семинары — древнерусский и толстовский, ученики — древники В. В. Кус­ков, А. Н. Робинсон; фольклорист и исследователь «Жития протопопа Авваку­ма» В. Е. Гусев, Марк Щеглов, В. Я. Лакшин, исследовательница Л. Н. Толстого Л. Д. Громова-Опульская.

Академик Д. С. Лихачев запомнил такую встречу на улице с Г. А. Гуков-ским — автором знаменитого учебника по русской литературе XVIII в.: «Перед войной на стрелке Васильевского острова был <...> академический книжный магазин <...>. Он помещался в парадной Музея этнографии и антропологии. Там торговали не только академической книгой. <...> Я работал тогда в Изда­тельстве Академии наук, но был уже знаком с Григорием Александровичем Гуковским. Я встретил его на улице. Он почти бежал. На ходу он объяснил мне, что вышел учебник Гудзия, который обязательно надо купить» {Лихачев Д. С. Впечатления от книги // Воспоминания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 44).

Почему же выход в свет учебника Н. К. Гудзия был воспринят как событие экстраординарное? Наверное, прежде всего потому, что древнерусская сло­весность была в нем раскрыта и показана как эстетическое явление. Автор учебника внимательно анализирует древнерусские тексты, их сюжеты, стиль, приемы. В учебниках и курсах лекций, прежде написанных другими авторами, характеристика художественных особенностей древнерусских произведений также декларировалась как основная или одна из основных целей. Однако при этом часто пересказ содержания преобладал над анализом поэтики. Это свой­ство присуще и лекционным курсам Ф. И. Буслаева7, в меньшей степени — лекциям А. С. Архангельского8. Пересказ и краткие, довольно малосодержа­тельные характеристики, часто носящие оценочный характер, отличают учеб­ник для средних школ, составленный известным исследователем древнерус­ской книжности Е. В. Петуховым9. Так, все описание стиля «Повести времен­ных лет» ограничено репликой: «Все изложение летописца проникнуто замечательной искренностью и спокойствием», а характеристика Киево-Пе-черского патерика укладывается в одно предложение: «Рассказы <...> отлича­ются замечательной простотой <...>»10. Приверженность к обобщенным харак­теристикам в сочетании с пересказом отличает и учебник профессора Киевс­кого университета П. В. Владимирова11.

В. Н. Перетц, учитель Н. К. Гудзия, предвосхищая подход исследователей ОПОЯЗа к литературе, ставил целью истории литературы анализ эволюции художественных форм: «историк литературы есть прежде всего историк ли­тературы, ее явлений, а не живописатель быта»; «будучи на формальной точке зрения, единственно для нас возможной, ставя целью при изучении поэтических произведений литературы "как", а не "что" выражено, — мы всегда имеем в литературном произведении любого содержания сторону, подлежащую изучению историка литературы»12. Однако в лекционных курсах В. Н. Перетц тоже подробно пересказывает тексты, соединяя изложение их содержания с аналитическими замечаниями; описание приемов, свойствен­ных древнерусским книжникам, в его лекциях потеснено не только переска­зом, но и сведениями справочно-библиографического и текстологического характера13.

Для А. Н. Пыпина, приверженного подходу, свойственному культурно-исторической школе, одной из задач истории литературы был не анализ по­этики, а обнаружение национальной психологии: «новейшая литературная история, во-первых, ставит себе задачей изложить судьбы национального литературного труда в области художественного творчества <...>; во-вторых, не ограничиваясь произведениями чистого художества, привлекает к иссле­дованию отдельные проявления народной и общественной мысли и чувства, рассматривая эти произведения литературы как материал для психологии на­рода и общества; наконец, изучает явления литературы сравнительно в меж­дународном взаимодействии»14. В соответствии с этими задачами автор посвя­щает свою книгу не столько характеристике словесности (описание развития литературы ограничено краткими обзорами творчества некоторых книжни­ков), сколько особенностям образования и уровню знаний, свойственных древнерусскому обществу.

В лекционном курсе М. Н. Сперанского, следовавшего традициям куль­турно-исторической школы, над анализом поэтики также превалирует не пе­ресказ, а сведения из истории, истории культуры, этнографии. Характеристи­ки текстов лапидарны, конкретных примеров почти не приводится15. Особен­но велика роль библиографических справок и сведений из истории изучения памятников; так, анализ «Слова о полку Игореве» строится как изложение существующих в науке интерпретаций.

Подробный рассказ об историческом, культурном и социальном контек­сте создания и бытования древнерусских памятников присущ учебнику, на­писанному В. А. Келтуялой16. От других книг по истории древнерусской словес­ности этот учебник отличается необычным для медиевистики подходом: В. А. Келтуяла рассматривает причины возникновения и бытования древне­русских произведений с социологической точки зрения. Тексты пересказываются, их поэтика подробно анализируется. Но этот анализ — формализован­ный: он вынесен в конец фрагмента, посвященного тому или иному произве­дению, и назван «комментарием»17. Приемы классифицируются и перечисля­ются по определенной схеме.

Из старых историй древнерусской литературы учебник Н. К. Гудзия, веро­ятно, больше всего похож на книгу В. М. Истрина18, в которой органично соединены изложение содержания текстов, замечания и наблюдения над их поэтикой и сведения по истории их изучения. Но книга В. М. Истрина посвя-шена лишь первым двум с половиной векам древнерусской книжности, и уже только поэтому она уступает учебнику Н. К. Гудзия.

Первое, что бросается в глаза читателю учебника Н. К. Гудзия, — подроб­ный пересказ содержания древнерусских текстов. В позднейших учебниках такие пересказы станут намного более лаконичными. Н. К. Гудзий же следует старой традиции19. Эта черта способна повергнуть в сомнения и даже вызвать боязнь у преподавателей древнерусской книжности: не потакает ли автор нерадивым и ленивым студентам, вводя их в искушение не читать самих текстов, а ко дню сдачи экзамена или зачета познакомиться с их изложением, принадлежащим Н. К. Гудзию? На эти сомнения можно ответить так: нерадивость и леность не победить насильственно, лишив возможности прочитать такие пересказы.

Пересказ, однако же, важен Н. К. Гудзию именно в целях учебных. Еще в античные времена изложение содержания текста было методом его анализа, способом проникнуть в его смысловое пространство. И не случайно извест­ный современный филолог М. Л. Гаспаров, прекрасный знаток античной куль­туры, анализируя поэтические тексты Осипа Мандельштама, прибегает к их прозаическому пересказу. Правда, летописное сказание или житие в отличие от мандельштамовских стихотворений кажутся очень простыми и понятны­ми, и их пересказ для лучшего понимания выглядит излишним. Но это пред­ставление обманчиво: и далекий от нас язык, и строящие текст библейские цитаты, и встречаемые в тексте непривычные тропы рассеивают внимание читателя, если он не изучает древнерусскую книжность профессионально. Даже «простейший», фабульный смысл произведения может ускользнуть.

Пересказывая древнерусские произведения, Н. К. Гудзий приближает их к нам, освобождает от немоты голоса древнерусских книжников. Изложение древнерусских произведений — увлекательное и живое.

Надо напомнить, что учебник создавался и вышел в свет в то время, когда религия и религиозная литература, мягко говоря, не приветствовались. А Н. К. Гудзий подробно излагает содержание множества житий святых, возвращая эти произведения в современную культурную память. Это был очень смелый поступок.

Анализ и выводы естественно следуют, вытекают из изложения содержа­ния памятников. Характеристики поэтики древнерусских памятников всегда выверены, далеки от произвольности и необязательности, от неуместной и для педагога, и для ученого оценочности. Н. К. Гудзия отличает замечательный дар разглядеть своеобразное в похожем и кажущемся одинаковым.

Сохранил автор учебника и главное достояние культурно-исторической школы — рассмотрение памятников в богатстве их культурных связей, в пре­емственности по отношению к различным литературным традициям. В по­зднейших учебниках эта особенность была утеряна.

Непременны в учебнике Н. К. Гудзия и обзоры изучения древнерусских произведений: автор стремится учесть все существующие точки зрения, отно­сящиеся к истолкованию смысла, датировке и атрибуции произведений. Сим­патичная особенность этих обзоров — свобода от исследовательского эгоцен­тризма. Н. К. Гудзий, которому принадлежат специальные исследования мно­гих произведений, никогда не излагает только собственную точку зрения. Сначала — текст (его пересказ), потом бесспорные сведения о нем, потом — все, что является дискуссионным. Таков неизменный принцип Н. К. Гудзия — педагогический, научный, нравственный.

И наконец, о еще одной, выше упоминавшейся особенности учебника — свободе от концептуальности. В учебнике Н. К. Гудзия читатель не найдет ни рассуждений о художественном методе древнерусской литературы — религи­озном символизме, открывающих учебник В. В. Кускова20, ни идеи о смене стилей в древнерусской книжности, принадлежащей Д. С. Лихачеву и отра­женной в учебнике под его редакцией21. Не найдем даже термина «барокко», который еще в 1940—1950-х гг. получил права гражданства в отечественной медиевистике22 и стал обозначать круг памятников виршевого стихотворства и драматургии XVII в. В этом отношении автор учебника верен своему неиз­менному принципу: сообщать только бесспорное. И действительно, концеп­ции, в противоположность самим памятникам, преходящи и рождают сомне­ния. Для Н. К. Гудзия были очень важны методологические правила, о которых напоминал студентам его учитель В. Н. Перетц: «Никогда нельзя смешивать с анализом документа своих рассуждений и домыслов, пополнять "от себя" ав­тора памятника. <...> Нельзя смешивать факты, полученные из документа, с результатами рассуждения»23.

Одним из свидетельств ценности книги Н. К. Гудзия стала ее судьба на Западе. Учебник был переведен на немецкий и английский языки. Он повлиял на книгу итальянского слависта Р. Пиккио о древнерусской литературе (1959, 1968)24— и в отборе памятников, и в их интерпретациях. Учебник Н. К. Гудзия стал основным источником сведений о древнерусской словесности в книге американского историка Дж. Биллингтона «Икона и топор» (1966), представ­ляющей собою популяризированное изложение истории русской культуры25. (Эта книга пестрит многочисленными неточностями и ошибками, в которых повинен не Н. К. Гудзий.)

Свои лекции, запомнившиеся слушателям искрометным блеском и жи­востью, Николай Каллиникович читал по учебнику, хотя мог при необходи­мости и произнести блестящую импровизацию. Известный литературный кри­тик В. Я. Лакшин вспоминал: «Интерес его лекций заключался не только в том, что он рассказывал — ибо об этом можно было прочесть в его же учеб­нике, — сколько как он это делал. Сюжеты житийной литературы, сказаний и апокрифов он передавал с редким изяществом, артистизмом, сам откровен­но получая удовольствие от наивной мудрости древнего автора и прелести старинного слога. В наиболее забавных местах он уже заранее начинал хмыкать и как-то особенно форсисто покачивал своей выразительной, необычной, будто высеченной дерзким резцом Гудона головой, подыскивая подходящие слова для изложения чересчур откровенного сюжета. Припоминая историю бесноватой Соломонии, повествуя о Петре и Февронии, о пустынниках, стар­цах и бедных вдовицах, он старался сохранить аромат древности, но времена­ми вносил в свой рассказ и едва приметную тень иронии, современного жи­тейского восприятия легендарной старины. Для любимых же своих авторов — митрополита Иллариона, протопопа Аввакума — он находил подлинно высо­кие слова и задушевные интонации, и я слышу, как он повторяет, любуясь мужественной кротостью аввакумовской протопопицы, знаменитую ее фразу: "Ино, Петрович, побредем...".

Обидно вспомнить, что на одной из таких вот лекций двое зеленых пер­вокурсников — П. В. Палиевский и я, заболтавшись, навлекли на себя грозу. "Я больше не желаю вас видеть на своих лекциях. Мальчишки! Немедленно оставьте аудиторию!" — горячо возмущался Николай Каллиникович, подняв нас со своих мест, и мы уже предчувствовали тяжкое объяснение в деканате и длинный хвост неприятностей. Гнев Гудзия был страшен, но, мгновенно вски­пев, он так же быстро остывал, и, к нашему удивлению, эпизод этот не имел ровно никаких последствий. А через три года, начав заниматься в толстовском семинаре, я уже имел дерзость напомнить об этом случае нашему профессору, и он весело посмеялся вместе со мной» {Лакшин В. Я. В толстовском семинаре Н. К. Гудзия // Воспоминания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 88—89).

К сожалению, печатные строки не могут передать темперамента Николая Каллиниковича — умевшего и шутить, и гневаться, и говорить возвышенно, но без напыщенности. Николай Каллиникович любил и ценил юмор, сам прибегал к розыгрышам. Об одном из них пишет его ученик, В. В. Кусков:

«Профессор поднимается на кафедру и извлекает из своего необъятного порт­феля толстую небольшого формата "книжицу" необычного вида. Обведя ауди­торию лукавым, несколько насмешливым взглядом и пожевав губами, про­фессор представляется: "Гудзий Николай Каллиникович. Буду вам читать древ­нюю русскую литературу. Лекции мои записывать не обязательно. Скоро выходит из печати мой учебник. Больше работайте самостоятельно, больше читайте, думайте!"

Позже, уже в послевоенные годы, Николай Каллиникович постоянно повторял и развивал эту мысль, доказывал, что в высшей школе необходимо свести количество обязательных лекций до минимума и главное внимание уделить развитию индивидуальных способностей и склонностей студента.

Вот он демонстрирует нам древнюю "рукопись", написанную на перга­мене, говорит о ее палеографических особенностях. Показывает печать и ин­вентарный номер. С веселыми искорками во взгляде спрашивает: "Как вы думаете, почему эта, одна из древнейших рукописей — Архангельское еванге­лие 1092 года — попала ко мне в руки? Может быть, я ее украл, и меня надлежит отправить куда следует?" Засмеявшись, Николай Каллиникович про­должает: "У меня в руках фотоцинкографическое издание 1912 года, точно воспроизводящее рукописный оригинал". Видя на наших лицах некоторое ра­зочарование, утешает, что один немецкий ученый принял эту копию за под­линник» (Кусков В. В. На лекциях и в семинаре в МИФЛИ // Воспоминания о Николае Каллиниковиче Гудзии. С. 56).

Слушательница лекций Н. К. Гудзия, учившаяся на отделении славянской филологии филфака МГУ в середине 1950-х гг., вспоминает о другой — не столь безобидной — шутке профессора, принимавшего зачет по древнерус­ской литературе. Одна из отвечавших плохо помнила (а скорее всего, попро­сту не читала) «Повесть о Фроле Скобееве». Она пыталась мучительно подо­брать слова для рассказа о развязке истории Фрола и соблазненной им Ан­нушки: «И пошли они... ну, это...» — «Куда же они пошли? — заинтересованно спросил профессор. «Ну, это... брак заключать... расписались...» — нашлась девица. «Где? В ЗАГСе?» — невозмутимо спросил Гудзий. «Да...» — простодуш­но подтвердила несчастная студентка. Тут Николай Каллиникович схватился за голову и выскочил в коридор. Он бегал по коридору, крича снова и снова: «В ЗАГС!!! Расписались!!! В семнадцатом веке!!!»

Те, кому не довелось услышать лекций Николая Каллиниковича, могут лишь принять на веру признания мемуаристов, согласных в том, что лекции Н. К. Гудзия были одним из самых замечательных и отрадных явлений. Но остался учебник Николая Каллиниковича. Хотя учебник и устарел в некото­рых частных идеях и характеристиках (эти случаи отмечены в комментарии), он по-прежнему читается с увлечением и интересом. Поэтому можно смело рекомендовать эту книгу нынешним студентам и преподавателям.

А. М. Ранчии, доктор филологических наук, доцент филологического факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова,июль 2002 г.

 

ОТ АВТОРА

Предлагаемый курс в хронологической последова­тельности обозревает основные явления истории древ­ней русской литературы на протяжении от XI до XVII в. включительно. Выбор материала, привлечён­ного к изучению, определяется — при наличии в этом материале специфически литературных элементов — преимущественно степенью отражения в нём сущест­венных сторон исторической действительности.

В отношении памятников древней русской литера­туры, как и памятников любой другой старинной литературы, критерий «литературности», обычно применяемый к явлениям литературы новой, далеко не всегда приложим, и самое понятие «литературы» не может считаться безусловным и обладающим та­кими непререкаемыми признаками, которые безогово­рочно могут быть установлены безотносительно к эпохе, о которой идёт речь. Отсюда неизбежная — большая или меньшая — спорность в отнесении или неотнесении того или иного памятника к литератур­ным, спорность, которую автор этой книги по мере своих сил и умения старался сделать минимальной.

Изложение материала сопровождается библиогра­фическими ссылками на важнейшую литературу во­проса. Исчерпывающая библиография не входила в намерения автора книги, преследующей прежде все­го учебную цель. Более полные библиографические справки читатель найдёт в известном справочнике * Мезиер, в библиографическом аппарате «Истории * русской литературы» Пыпина, а также в новейших трудах, упоминаемых в этой книге и содержащих в себе в большинстве случаев обозрение предшест­вующей литературы вопроса.

ВВЕДЕНИЕ

 

ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Русская литература до XVIII в. традиционно именуется «древней». За это время историческая жизнь России прошла древний период своего существования, затем средневековый, а примерно с XVII в., по определению В. И. Ленина, вступает в новый период своего развития. Таким образом, наиме­нование русской литературы до XVIII в. «древней», не согласую­щееся с хронологическим делением русского исторического про­цесса по периодам, в значительной степени является условным, обозначающим лишь то, что она характеризуется существенными качественными особенностями, отличающими её от литературы последующей, которую мы называем новой.

В деле освоения нашего литературного наследства, являющегося частью наследства общекультурного, древней русской литературе принадлежит значительное место, определяемое прежде всего тем, что она была начальным этапом в развитии великой русской ли­тературы, приобретшей мировое значение. Высокая идейность, Присущая новой русской литературе, её народность, живая связь

с насущными вопросами общественной жизни характеризуют и древнюю русскую литературу в её наиболее значительных дости­жениях. Древняя русская литература, как и новая, по своей направленности была в основном публицистична и злободневна в силу того, что она принимала самое непосредственное участие в идейной и политической борьбе своего времени, отражавшей клас­совую борьбу в русском обществе.

Самое понятие художественной литературы как области фор­мально автономной и отграниченной от других областей культуры в древности у нас не существовало, по крайней мере если иметь в виду литературу письменную, а не устное творчество. Это обстоя­тельство особенно ощутительно позволяет нам вскрывать те исто­рические и социальные связи, какие существовали между древне­русскими литературными памятниками и эпохой, их породившей.

Само собой понятно большое познавательное значение древней русской литературы для уяснения нашего исторического прошлого. Значительна и воспитательная ценность многих памятников нашей старинной литературы, развивающих темы патриотизма, государ­ственного строительства, политического единства и героизма рус­ского народа.

Наряду с этим, как ни сильна была в нашей старинной культуре монополия церкви, существенно ограничивавшая художественные возможности древней русской литературы, всё же наша старая литература дала немало очень ценного художественного материала, преимущественно в области повествовательного жанра. Стоит указать хотя бы на «Слово о полку Игореве», некоторые образ­чики летописной повести, а также позднейшей воинской и бытовой, вроде «Повести о Горе и Злочастии». Даже традиционные цер­ковные жанры, как например житийный, давали образцы значи­тельной художественной силы преимущественно тогда, когда они вбирали в себя элементы устной поэзии или заключали в себе черты реального быта. Таковы, например, Повесть о Петре и Фев-ронии и Житие протопопа Аввакума, им самим написанное. Не­даром поэтому многие темы, образы и мотивы древней русской литературы были использованы русскими писателями нового времени.

Мы не можем с точностью определить время возникновения у нас письменной литературы. Есть, однако, все основания пола­гать, что она существовала на Руси ещё до второй трети XI в.— времени, которым мы можем датировать первые дошедшие до нас памятники русской письменности. Такое предположение основы­вается на том, что в эту пору мы имеем дело с образчиками уже значительной по своему качеству литературной культуры, и потому трудно думать, чтобы до этого вовсе отсутствовали у нас памятни­ки письменной литературы,— вероятно, они просто не дошли до нас. Что же касается письменности вообще, то есть все данные — на основании исторических свидетельств — относить её возникновение на Руси задолго до принятия ею христианства. Во всяком случае в IX—X вв. она уже, несомненно, у нас существовала.

Временем, когда можно говорить о конце древней русской лите­ратуры и о начале новой, следует считать конец XVII в. С XVIII в. в России уже совершенно отчётливо определяется возобладание светских начал в культуре господствующего дворянского класса и вместе с тем в его литературе, т. е. основной, ведущей литера­туре. «Мысли господствующего класса являются в каждую эпоху господствующими мыслями. Это значит, что тот класс, который представляет собой господствующую материальную силу общества, есть в то же время и его господствующая духовная сила» 1.

Русская литература в эту пору выдвигает новые темы и новые идеи, связанные с тем, что она становится на службу реформиро­ванному Петром государственному укладу, когда феодально-сослов­ная монархия перерастает в абсолютистское национальное госу­дарство помещиков и торговцев, возвысившее ценой жестокой эксплуатации крепостных крестьян класс помещиков и способство­вавшее развитию нарождавшегося купеческого класса. В это же время получают развитие новые литературные жанры и стили, которых или вовсе не знал XVII в., или знал их лишь в зачаточном состоянии. Тогда же в культурной и, в частности, литературной жизни России наряду с дворянством гораздо активнее, чем это было в XVII в., выступают демократические, третьесословные общественные элементы, и в эту пору уже становится особенно наглядным положение В. И. Ленина, гласящее: «Есть две нации в каждой современной нации. ...Есть две национальные культуры в каждой национальной культуре» 2.

Однако некоторые историки склонны конец древней русской литературы и начало новой приурочивать к середине XVII в. Этот взгляд, вслед за Н. С. Тихонравовым, особенно обстоятельно аргу­ментировал В. М. Истрин, рассматривавший вторую половину XVII в. как начало нового периода русской литературы главным образом потому, что в это время наблюдается усиленное развитие светской литературы3. Это обстоятельство действительно весьма существенно для характеристики того нового, чем отличается рус­ская литература преимущественно второй половины XVII в. от литературы предшествующей. Мы добавили бы ещё к этому также усиленное проникновение в русскую литературу второй половины XVII в. элементов фольклора, обнаруживающееся, впрочем, ещё с начала века. Но при всём том, поскольку в литературе XVII в. ещё значительное место занимают произведения на церковно-рели-гиозные темы и полная победа светской стихии над стихией рели­гиозно-церковной у нас сказывается только в XVIII в., поскольку лишь литература XVIII в. служит непосредственным органическим преддверием к русской литературе XIX в., исторически правильнее стоять на традиционной точке зрения, доводящей древнюю рус­скую литературу до начала XVIII в., т. е. до того культурного перелома в судьбах России, который связан с петровскими рефор­мами.

Итак, древняя русская литература насчитывает приблизительно шесть с половиной веков существования.

Но в той мере, в какой историческая обстановка, обусловившая характер развития русской литературы, за этот длительный пе­риод времени была неоднородна, неоднородна была и древняя ли­тература на всём протяжении своего существования.

Древнейший период развития русской литературы до начала XIII в. связан с Киевской Русью, почему он обычно называется киевским периодом или, менее удачно, по связи с последующими событиями татаро-монгольского нашествия на Русь,— периодом домонгольским.

Киевская Русь представляла собой государство с обширной территорией, включавшей в себя, помимо Киевской и прилегавших к ней земель, также земли Новгородскую, Суздальскую и Ростов­скую. «Как империя Карла Великого,— пишет Маркс,— предшест­вует образованию современных Франции, Германии и Италии, так империя Рюриковичей предшествует образованию Польши, Литвы, балтийских поселений, Турции и самого Московского гусудар-ства» '.

Постепенно к концу XI в. происходит распадение Киевской Руси — «лоскутной империи Рюриковичей», по определению Маркса, на отдельные самостоятельные феодальные княжества — Киевское, Черниговское, Смоленское, Галицкое, Волынское, Ростовско-Суздальское, Новгородское и др. В недрах этих новых об­разований продолжается в дальнейшем тот же процесс феодального дробления. Позднее даёт себя знать начавшееся с половины XII в. экономическое оскудение Киевской Руси; оно было вызвано сепаратистскими тенденциями прочих русских земель, усилено (в результате завоевания крестоносцами Константинополя) поте­рей значения великого водного пути «из варяг в греки» и, наконец, довершено разгромом юга (и в частности Киева) татарами.

Дальнейшее политическое бытие и культурная жизнь отдельных областей древней Руси протекают раздельно, сосредоточиваясь вокруг растущих местных политических образований, характеризующихся своими особыми историческими судьбами. На севере на первых порах в качестве политического и культурного центра складывающейся великорусской народности выдвигается Ростов-ско-Суздальская земля; Южная Русь—будущая Украина, а так­же будущая Белоруссия — входит в состав Литовского, а в XV в.— Польско-Литовского государства.

Общественный строй Киевской Руси характеризуется развитием феодальных отношений, определявших весь социальный уклад уже с IX в. и получивших законченные формы в XI в. В основе его лежит феодальная собственность на землю, повлекшая за со­бой закрепощение сельского населения древней Руси — превраще­ние некогда свободного смерда в крепостного крестьянина (Ленин пишет о том, как «землевладельцы кабалили смердов ещё во вре­мена «Русской Правды» '). Бывшая племенная дружина превра­щается в феодальное земледельческое боярство, растущее на основе крепостной эксплуатации. Одновременно создание классо­вого феодального общества порождает первичную дифференциацию, выделение раннего феодального города. Наличие в Киевской Руси двух основных антагонистических классов — землевладельцев и смердов-крестьян — при существовании рабского труда опреде­лило собой классовую борьбу. Отражение этой борьбы мы находим главным образом в летописных памятниках.

Основным средоточием литературной продукции в этот период была Южная Русь, преимущественно политический и культурный её центр—Киев, который в XI в., по словам Маркса и Энгельса, «называли вторым Константинополем»2. Маркс и Энгельс имели в виду, очевидно, слова известного средневекового историка XI в. Адама Бременского, который называл Киев соперником Констан- * тинополя и «блестящим украшением Греции», т. е. христианского Востока. Ещё несколько раньше хронист Титмар Мерзебургский * писал о том, что в конце X — начале XI в. Киев был очень боль­шим городом, в котором было около 400 церквей, 8 рынков и ог­ромное количество населения. В Лаврентьевской летописи под 1124 г. помещено известие о двухдневном киевском пожаре, во время которого сгорело около 600 церквей. Если эти сведения и цифры и преувеличены, то всё же не может быть сомнения в том, что по своему значению Киев во многом мог соперничать с круп­ными культурными центрами средневековой Европы. Но наряду с Киевом, хотя и в значительно меньших размерах, отдельные па­мятники письменности и литературы зарождаются и в других городах как юга (Чернигов, Туров, Галич), так и севера (Новго­род, Смоленск, Ростов).

Памятники, возникшие на юге, получили широкое распростране­ние на севере и дошли до нас большей частью в севернорусских списках; язык как южных, так и северных памятников, если не считать отдельных специфически фонетических вариантов, был общий — старый литературный язык восточных славян. С этой точки зрения литература киевского периода должна рассматри­ваться как литература общая для великорусов, украинцев и бело­русов. Она представляет собой первый этап в развитии древнерус­ской литературы, совпадающий с начальным периодом феодальной раздробленности.

В дальнейшем, когда «государство распадалось на отдельные «земли», частью даже княжества, сохранявшие живые следы преж­ней автономии» ', наступает период областного развития русской литературы, продолжающийся вплоть до объединения русских земель в Московском государстве. Но с XIV в. внутри этой раз­дробленности намечается и затем углубляется процесс феодальной концентрации, образуется своего рода «порядок в беспорядке» (Эн1 ельс). Итогом этого процесса явилось образование в конце XV в. Русского централизованного государства. Первенствующая политическая роль в борьбе боярства и дворянства окончательно закрепляется за дворянством при поддержке купечества. Уже с начала XVI в. областные тенденции в русской литературе теряют под собой почву. Во второй половине XVI в. и в XVII в. дво­рянская литература как господствующая прочно утверждается. Но в то же время в XVII в., особенно во второй половине его, уже развивается литература и посадская и отчасти кресть­янская.

Изложение истории древнерусской литературы должно предва­ряться разрешением вопроса об объёме её, т. е. о том, какие памят­ники древнерусской письменности вообще мы рассматриваем как памятники специфически литературные. Дело в том, что, как ска­зано выше, древняя русская литература в течение долгого времени в большинстве случаев не выделялась из того сложного целого, в котором элементы литературные и внелитературные находились в слитном, недифференцированном виде.

Ввиду этого при отборе памятников, включаемых в историю древней русской литературы, единственно правильным является привлечение лишь того материала, в котором, при значительности его идейного содержания, имеется в той или иной мере авторская установка на образное выражение, на стилистическое или жанро­вое оформление, отличное от оформления обычных культурно-исторических памятников, чисто публицистических, исторических, церковно-богословских, юридических или прикладных.

Литература древней Руси, как и литература европейского сред­невековья вообще, на первых порах была в большой степени про­никнута церковной идеологией. О преобладающей роли церковной идеологии для всего европейского средневековья Энгельс писал:

«А это верховное господство богословия во всех областях умствен­ной деятельности было в то же время необходимым следствием того положения, которое занимала церковь в качестве наиболее общего синтеза и наиболее общей санкции существующего фео­дального строя» '. Церковно-религиозные тенденции характерны и для немногочисленных древнейших памятников переводной ли­тературы со светской тематикой. Однако уже в древнейшую пору у нас возникает историческая литература, вызванная интересами в первую очередь светскими, государственными. В ещё большей степени эти интересы нашли выражение в «Слове о полку Игоре-ве». Письменность, как и литература, в древней Руси была глав­ным образом в руках высшего духовенства и феодалов, так как, будучи господами положения, они обладали всеми средствами для их развития и культивирования, но есть все данные для того, что­бы утверждать факты пользования письменностью и участия в ли­тературном процессе, притом преимущественно светского направ­ления, и демократических слоев русского общества — городского населения, купцов и ремесленников2. Но поскольку церковь была теснейшим образом связана с государством, в значительной сте­пени осуществляя его политические задачи, постольку и церковная по форме литература служила не только интересам церкви самим по себе, но и интересам государства.

Ещё Добролюбов в статье «О степени участия народности в раз­витии русской литературы» писал о том, что «почти при самом же своём начале письменность не ограничивается уже, однако, исклю­чительно религиозными интересами: она служит также орудием власти светской, хотя всё ещё не выходит из круга духовных пред­метов» 3. Покровительство, оказывавшееся государством церкви и церковной литературе, было совершенно естественно, так как борьба за укрепление строя складывавшегося русского феодального государства определяла роль церкви как крупного политического и идеологического фактора в этом процессе. Церковь принимала деятельное участие в политической жизни общества, стоя на стра­же интересов преимущественно его феодальных верхов.

«Мирские» вкусы светского человека, стоявшего как на вер­хах, так и особенно на низах социальной лестницы, удовлетворя­лись главным образом устной поэзией, лишь с половины XVII в. нашедшей себе наиболее широкий доступ в книжную литературу. Навстречу «мирским» интересам древнерусского читателя шли также и исторические сочинения (летопись) и литература повество­вательная, оригинальная и переводная.

Характер древней русской литературы определялся и тем, что церковная среда в старину была не только большей частью сози-дательницей, но и монопольной хранительницей литературной тра­диции, сберегавшей и множившей в списках лишь тот материал, который соответствовал её интересам, и безучастно или враждебно относившейся к материалу, этим интересам не удовлетворявшему или им противоречившему. Существенным препятствием для раз­вития светской литературы на первых порах было то обстоятель­ство, что до XIV в. в качестве материала для письма употреблялся пергамент, дороговизна и дефицитность которого исключали воз­можность сколько-нибудь широкого расходования его на рукописи, не преследовавшие прямых целей религиозно-назидательного ха­рактера. Но и религиозно-назидательная литература находила себе свободное обращение лишь в той мере, в какой она одобрялась церковной цензурой: существовал значительный отдел так называе­мой «апокрифической» литературы, «ложных», или «отречённых», книг, не одобрявшихся официальной церковью и запрещавшихся ею для чтения, хотя в иных случаях церковные деятели, сами плохо разбираясь в литературе, подлежавшей запрещению, тем самым бессознательно попустительствовали её распространению.

Если принять ещё в расчёт гибель в результате всяких бедствий (пожары, разграбление книгохранилищ во время войн и т. д.) отдельных литературных памятников, особенно обращавшихся в незначительном количестве списков, то станет совершенно оче­видным, что мы не обладаем всем некогда существовавшим мате­риалом древней русской литературы, и потому самое построение её истории по необходимости может быть лишь в большей или мень­шей степени приблизительным: если бы не случайная находка в конце XVIII в. в провинциальной монастырской библиотеке единственного списка «Слова о полку Игореве», наше представле­ние о древней русской литературе было бы значительно беднее, чем оно составилось в результате этой находки. Но у нас нет уве­ренности в том, что в древности не существовали однородные со «Словом» памятники, судьба которых оказалась менее счастливой, чем судьба «Слова».

Н. К. Никольский в своё время справедливо заметил: «Слово о полку Игореве», «Слово Даниила Заточника», отрывки истори­ческих сказаний в летописях, «Слово о погибели Русской земли» и тому подобные произведения показывают, что в начальные века русской жизни, кроме церковно-учительной книжности, существо­вала и развивалась светская литература, достигнувшая в Южной Руси значительного расцвета. Если бы «Слово о полку Игореве» было одиночным для своей эпохи, то оно было бы, конечно, исто­рической несообразностью» '. А. И. Соболевский соглашался с тем, что произведений, однородных со «Словом о полку Игореве», в древней Руси было много, и объяснял их исчезновение потерей интереса к их содержанию в ближайших поколениях '.

Средством распространения произведений древней русской литературы была почти исключительно рукопись; книгопечатание, возникшее на Руси лишь в середине XVI в. и бывшее вообще фак­том огромного культурного значения, обслуживало преимущест­венно литературу богослужебную не только в XVI в., но и почти на всём протяжении XVII в.

Рукописная традиция древней русской литературы способство­вала изменчивости литературных памятников, часто эволюциониро­вавших в своём идейном наполнении, композиционном и стилисти­ческом оформлении в зависимости от исторической обстановки и социальной среды, в которую попадал тот или иной памятник. Понятие литературной собственности и индивидуальной авторской монополии на литературное произведение в древней Руси отсут­ствовало. Переписчик того или иного памятника был часто одно­временно и его редактором, не стеснявшимся приспособлять текст к потребностям и вкусам своего времени и своей среды. Поэто­му историк древней русской литературы должен иметь в виду не только историю её памятников, но и историю редакций этих па­мятников.

Свободное распоряжение со стороны редактора авторским текстом было тем более естественно, что автор большей частью не считал нужным указывать своё имя, а в иных случаях произ­ведения русских писателей для придания написанному большего авторитета подписывались именами популярных византийских писателей.

В результате — столь обычные в древней русской литературе анонимность и псевдонимность ряда памятников, значительно усложняющие проблему построения её истории.

Иногда на помощь исследователю тут приходят косвенные исторические указания, если они вообще имеются и если они до­статочно вески.

Существенное значение имеет идейный и стилистический ана­лиз памятника, приводящий к более или менее положительным результатам, однако лишь тогда, когда мы располагаем не только произведением с сомнительным авторским приурочением, но и дру­гими произведениями, принадлежность которых данному автору сомнений не возбуждает.

Своеобразная трудность изучения истории древней русской литературы обусловливается ещё и тем, что даже в тех случаях, когда тот или иной памятник несомненно может быть связан с именем определённого автора, мы в большинстве случаев ничего, кроме имени, об авторе не знаем. Таким образом, при построении истории старой русской литературы почти выпадает то существен­но важное подспорье, которым мы располагаем в отношении литературы новой,— знакомство с биографией писателя и с обстоя­тельствами его творчества.

Очень сложно порой обстоит дело и с хронологическим приуро­чением произведений древней русской литературы, в особенности в наиболее раннюю пору. Почти все памятники древней русской литературы дошли до нас не в автографах, а в списках, притом в огромном большинстве случаев поздних, и более или менее при­близительная датировка произведений нашей старой литературы производится на основании косвенных данных, извлекаемых из них самих и далеко не всегда исчерпывающих и надёжных, а также на основании языкового анализа списка, если он сохранил архаиче­ские черты оригинала. Сказанное особенно касается литературы переводной, для хронологического приурочения которой на русской почве мы обладаем ещё меньшими возможностями, чем те, какими мы располагаем в отношении литературы оригинальной.

Отсутствие автографов произведений старых русских писателей в высшей степени затрудняет установление подлинных текстов. Затруднение это тем значительнее, чем в меньшем количестве списков дошёл до нас тот или иной текст, чем менее исправны списки и чем больше они хронологически удалены от оригинала. Количество списков, большая или меньшая их исправность, боль­шее или меньшее их расстояние во времени от подлинника обуслов­ливают собой ту или иную степень достоверности устанавливаемого первоначального текста, в какой-то степени, однако, всегда гипоте­тического.

Развитие древней русской литературы в общем протекало па­раллельно с эволюцией литературного языка. В основу последнего лёг живой русский язык, более всего выступающий в произведениях светского характера. Уже в самую отдалённую эпоху заложены бы­ли основы современного русского языка.

В период Киевской Руси русский язык как в своём словарном составе, так и в грамматическом строе достиг настолько высокой степени развития, что и в оригинальных и в переводных памят­никах способен был выражать сложные отвлечённые понятия, возникшие в связи с новой христианской культурой, и обладал бо­гато развитыми образными средствами, которые использовались и письменной литературой и устным народным творчеством.

В памятниках с церковно-религиозной тематикой сказывается и присутствие элементов церковнославянского языка — языка бого­служебных книг, пришедших на Русь вместе с принятием ею хри­стианства, хотя и тут мы наблюдаем проникновение фонетических, морфологических, а иногда и лексических особенностей живого русского языка. С течением времени, особенно в XVI в., тем более в XVII в., церковнославянизмы в русском литературном языке очень ощу­тительно идут на убыль, и живой разговорный язык становится преобладающим порой даже в произведениях церковно-религиозно-го характера. Вообще же церковнославянизмы, усвоенные русским языком, обогащали его словарный состав и грамматический строй и ни в коей мере не ослабляли его национальной самобытности.

Литературный язык Киевской Руси формировался и развивался преимущественно в её государственном центре— в Киеве. Но язык Киева не был только местным языком. Положение Киева как столицы Русского государства привлекало к нему пришлое насе­ление из различных областей Руси, и южнорусские элементы киев­ского языка пополнялись, в,частности, языковыми особенностями выходцев с севера. С другой стороны, «из Киева этот язык раз­носился и по всем другим местам тогдашней Руси, где только воз­никал какой-либо административный центр и где только являлось духовенство, вводившее христианство и распространявшее письмен­ность... Киевские князья посылали по городам или своих сыновей или посадников, приводивших с собой и дружину, а киевская ду­ховная власть наделяла те же города высшим и низшим духовен­ством, приносившим с собой разнообразного содержания книги. Те и другие, кладя основание высшему слою общества, сливались с местными уроженцами и создавали тот же книжный литератур­ный язык, который существовал и в Киеве... лишь с очень незна­чительными местными особенностями.

Что же касается словарного материала, то он в сильной степени зависел от вращавшейся в каждой местности письменности, а эта письменность... появлялась в одно и то же время всюду — и на юге, и на далёком севере. Разумеется, и в разговорном языке каж­дого местного высшего слоя общества существовали свои провнн-циализмы, которые могли входить в письменность», но таких про-винциализмов было незначительное число. «В общем же книжный литературный язык был один и тот же на всём пространстве Руси. Существенное значение в этом Отношении оказывала книга: про­винциальный русский книжник — ив Новгороде, и в Ростове, и во Владимире, и в Галиче — учился по тем же книгам, по которым учились и киевские книжники, из таких же книг почерпал всю свою книжную мудрость, и естественно, что и писать он должен был на том же языке, на котором была написана вся тогдашняя литерату­ра». Поэтому литературный язык, выработавшийся на киевской почве, стал общим языком древнерусского народа, обслуживавшим литературную культуру всей Руси.

Литературный процесс в древней Руси находился в тесной связи с изменением материала и техники письма. До XIV в. рукописи изготовлялись на пергаменте (иначе — «харатье», «телятине», «коже»), выделывавшемся из телячьей кожи, и писались почерком, который назывался уставом и особенностью которого было тща­тельное выведение букв, написанных прямыми линиями, с правиль­ными углами и овалами; каждая буква в определённый период времени имела в общем однообразную форму.

Совершенно очевидно, что и качество материала и характер почерка в древнейшую пору не способствовали широкому развитию рукописного дела: рукопись стоила дорого и писалась медленно. Со второй половины XIV в. в употребление входит бумага, и устав постепенно уступает место полууставу, более беглому письму, в ко­тором прямые линии сменяются ломаными и косыми, правильность углов и овалов и однообразие в начертании букв исчезают. Тогда же приблизительно появляется и скоропись. Таким образом, руко­пись удешевляется и работа над ней ускоряется; книга становится более доступной, демократизуется, и литературная продукция обна­руживает тенденцию к расширению.

Кроме пергамента и бумаги, в качестве материала для письма употреблялась на Руси с древнейших пор и берёзовая кора (берё­ста). На берёсте в древней Руси писались иногда и книги, но такие книги до нас не дошли, дошли лишь древние грамоты (частные письма и деловые документы). В 1951 —1961 гг. в Новгороде архео­логическая экспедиция, возглавляемая проф. А. В. Арциховским, обнаружила берестяные грамоты XI—XIV вв., на которых буквы были процарапаны костяными орудиями '.

 

ДРЕВНЕЙШАЯ УСТНАЯ ПОЭЗИЯ НА РУСИ

Задолго до возникновения на Руси книжной литературы восточ­ные славяне обладали широко развитой устной поэзией в разнооб­разных её видах и жанрах, зародившейся ещё в дофеодальный период, в пору общинного родового строя. «От глубокой древно­сти,— писал А. М. Горький,— фольклор неотступно и своеобразно сопутствует истории»2. Непосредственных данных, характеризую­щих эту поэзию, мы не имеем, так как записи произведений устного творчества датируются не ранее, чем XVII веком, когда в связи с общим усилением светских элементов в русской литературе она особенно тесно сближается с фольклором; притом записи эти до­шли до нас в очень небольшом количестве. Фольклорные записи умножились во второй половине XVIII в. и систематически стали производиться лишь в последующее время.

0 характере древнейшей устной поэзии на Руси у нас имеются косвенные данные, извлекаемые нами из письменных памятников, больше всего — из летописи и «Слова о полку Игореве», а также из свидетельств иностранных путешественников и историков. Лето­писные тексты содержат в себе пословицы, поговорки, загадки, исторические предания и легенды, следы заговоров и заклинаний, отзвуки эпических песен, сказочных мотивов, похоронных плачей, мифологических верований. «Слово о полку Игореве» не только по своему материалу, но и по стилю стоит в самой тесной связи с тра­дицией устной поэзии. Оно содержит в себе также упоминание о выдающемся певце Бояне, воспевавшем подвиги князей и вдох­новлявшем автора «Слова». Бонн был одним из тех высокоодарён­ных певцов и сказителей, которых выделяла из своей среды народ­ная масса и которые стали профессионалами в области народного поэтического искусства. К ним примыкали скоморохи—бродячие актёры, бывшие в основном исполнителями разнообразных жанров народного творчества.

Ещё в доклассовом обществе, кроме заговоров, пословиц, пого­ворок, волшебных сказок и сказок о животных, широко распро­странена была у нас обрядовая поэзия, в частности обрядовая песня, связанная с сельскохозяйственным календарём и с бытовы­ми условиями жизни народа. Сведения об обрядовой поэзии мы извлекаем из обличительных «слов» и проповедей церковных дея­телей, боровшихся с народным обрядовым творчеством, поскольку оно в изобилии заключало в себе языческие пережитки, а также с творчеством сказочным («баснями»). Хранителями обрядового фольклора в значительной мере являлись приверженцы неизжитого ещё язычества — жрецы и волхвы, стоявшие в оппозиции к раз­вивавшемуся феодальному строю, разрушавшему старый родовой уклад. О глубокой древности восточнославянского фольклора сви­детельствуют и архаические его элементы, прослеживаемые нами в позднейших записях его текстов.

В самых своих истоках фольклор, как и вся вообше духовная деятельность людей, связан был с практическими потребностями человека. «Производство идей, представлений, сознания первона­чально непосредственно вплетено в материальную деятельность и в материальное общение людей, в язык реальной жизни. Образование представлений, мышление, духовное общение людей являют­ся здесь ещё непосредственным порождением материального от­ношения людей» '.

Рост общественного сознания в пору сложения Киевского го­сударства вызвал к жизни самое драгоценное достояние старинного русского фольклора — былевой эпос, отразивший исторические события эпохи, героическую борьбу русского народа с его внешни­ми врагами, а также отдельные эпизоды из жизни киевских князей и их дружины. Нет сомнения в том, что уже в X в. былевой эпос существовал, в дальнейшем обогащаясь новыми темами и сюжета­ми. Уже давно Л. Н. Майков совершенно справедливо указал, что «народный эпос по своему первоначальному образованию всегда современен или воспеваемому событию или, по крайней мере, живому впечатлению этого события на народ» 2. Былины, в которых фигурирует Владимир Красное солнышко, должны были возник­нуть при его жизни или, во всяком случае, немногим позже, потому что последующие исторические события и исторические деятели вытеснили бы из народной памяти то, что связано было со време­нем Владимира.

Как генезис былевой поэзии, так и её сюжеты и трактовка исторических лиц и событий убеждают в том, что былины, отражая чаяния и ожидания трудового народа, возникли в народной среде, а не в аристократической верхушке. Так, отдавая должное Влади­миру как строителю Киевского государства, былины далеко не всегда идеализируют его личность, подчёркивают в нём отрица­тельные черты характера и в качестве защитников народных инте­ресов выдвигают богатырей, стойких и бескорыстных защитников Русской земли, сберегателей её границ от вражеских нападений, усмирителей разбойничьих шаек.

В эпоху Киевской Руси зародился основной круг былинных тем и сюжетов, оформившихся в пору татарского ига. По словам Л. Н. Майкова, «содержание былин Владимирова цикла выраба­тывалось в продолжение X, XI и XII веков, т. е. в первой половине удельно-вечевого периода, а устанавливалось не позже времени татарского владычества, и даже именно той его эпохи, когда Москва ещё не сосредоточивала в себе всю государственную силу Руси и в народе свежа была память о первенствующем значении Киева» 3.

Былины создавались на всём пространстве обширного Киев­ского государства не только в Киеве, но и в Новгороде и в Галиц-ко-Волынском княжестве. Частично мотивы и сюжеты отдельных былин, оформившихся в классовом обществе, возникли, нужно ду­мать, ещё в обществе доклассовом. Это можно сказать о некоторых мотивах и сюжетах, которые мы встречаем в былинах о князе-ку­деснике Вольге, о крестьянине-землепашце Микуле Селяниновиче, превосходящем своей силой и сноровкой князя Вольгу и его дру­жину, о Святогоре, обладающем громадной силой, но побеждаемом «тягой земной», с которой он не в состоянии совладать. К Киеву должны быть приурочены былины о Добрыне-свате, Добрыне и змее, Алёше и Тугарине, Иване Гостином сыне, Михаиле Поты-ке, Иване Даниловиче, Соловье Будимировиче, Сухане, частично об Илье Муромце и др. С Новгородом связаны былины о Василии Буслаевиче, Садке Богатом госте, Ставре Годиновиче. Возникно­вение этих былин можно относить к XII в. В конце XII — начале XIII в. в Галицко-Волынской земле сложились былина о Дюке Степановиче и, видимо, былина о Чуриле Пленковиче.

Былины Киевского цикла группируют богатырей вокруг князя Владимира Святославича, образ которого частично осложнился чертами, характеризующими личность Владимира Мономаха.

В былине о Добрыне-свате нашло своё отражение летописное сказание о том, как Добрыня, дядя Владимира, отправляется в Полоцк, чтобы просватать за своего князя полоцкую княжну Рогнеду (в былине вместо Рогнеды фигурирует королевична Апракса). В былине о Добрыне и змее рассказывается о купанье Добрыни в Пучай-реке, о победе его над змеем и об освобождении племянницы Владимира Забавы Путятишны, похищенной змеем. Борьба Добрыни со змеем символизирует его борьбу со степ­няками. Отчество племянницы Владимира — Путятишна — свя­зывается с именем воеводы Путяты. В былинах о Добрыне, как и в летописных упоминаниях о нём, он является ближайшим по­мощником Владимира, выполняющим его поручения, и отважным воином.

В былине об Алёше и Тугарине нашла отражение борьба рус­ских с половцами. Былинный Алёша Попович ведёт своё проис­хождение от летописного Александра Поповича; образ Тугарина Змеевича связан в своём возникновении с половецким ханом Ту-горканом.

Во главе русских богатырей стоит Илья Муромец, «крестьян-* ский сын», происхождение которого старшие былинные тексты ведут из города Моровийска в Черниговском княжестве. Поздней­шее приурочение Ильи Муромца к северо-восточному Мурому и к другим русским областям явилось результатом того, что он стал общерусским богатырём, приобретшим широчайшую популяр­ность на всём пространстве Русской земли. В былинном освещении Илья Муромец является воплощением идеальных черт русского народа, его нравственной и физической мощи: он не только верный и неустрашимый страж родной земли, но и защитник слабых и угнетённых, вдов и сирот. Не только его физическая сила, но и высокий нравственный авторитет выделяют его среди других богатырей, стоящих на «заставе богатырской». Будучи на службе у князя Владимира, он не всегда ладит и с ним и с его боярами и сражается с врагами

Не ради князя Владимира

И княгини Апраксы-королевичны...

А ради матушки-свято-Русь земли.

Остальные былины, которые можно приурочить к киевскому циклу,— преимущественно бытового характера. То же нужно ска­зать и о большинстве былин новгородского и галицко-волынского происхождения. Из них особенно выделяются былины о Садке и о Василии Буслаевиче, имена которых фигурируют в летописных известиях второй половины XII в. Наделённый чудодейственной силой музыкального искусства, гусляр Садко при помощи своей игры добывает несметные богатства и выступает один против нов­городского купечества, но терпит поражение и должен склониться перед силой и богатством Великого Новгорода. Василий Буслае-вич—богатырь непомерной удали, которую он растрачивает попу­сту, проявляя своё молодечество ради молодечества, не верящий «ни в сон, ни в чох», дерзко нарушающий установленные традиции и наказанный смертью за пренебрежение к веками нажитым по­рядкам.

Таков был в самых общих чертах объём и характер древнерус­ского фольклора во время его зарождения и создания в Киевской Руси ранних древнерусских литературных памятников. В дальней­шем, живя в устах народа, он продолжал пополняться, видоизме­няться и варьироваться в соответствии с исторической обстановкой и с классовой борьбой, определявшей ход исторических событий. В классовом обществе устное народное творчество не было единым в идейном отношении: оно, как и письменное творчество, отражало столкновение противоречивых интересов различных классовых групп, использовавших его в своих целях. Идейное содержание пословиц, поговорок, народных преданий, легенд и даже былин не было однородным и последовательным, поскольку не было одно­родным и последовательным мировоззрение трудовой народной массы, основного творца фольклора. Сама она нередко поддавалась влиянию идеологии господствующих классов, которые в свою оче­редь приспособляли народное творчество к своим интересам и к сво­ей идеологии.

Нет сомнения в том, что и богатые образные средства русского фольклора, особенно былинного, и языковые и стилистические его особенности, и идейное содержание, а также реалистические элементы благотворно воздействовали на нашу старинную литера­туру и что содержание и стиль письменных памятников в свою очередь оказывали влияние на наш старинный фольклор. Таким образом, устное и письменное творчество в старину находилось у нас во многих случаях в состоянии органического взаимодействия и взаимопроникновения. Следует, однако, иметь в виду, что и книжная литература и фольклор могли совпадать в способах и приёмах словесного выражения в результате не только взаимо­влияния, но и потому, что и книжное и устное творчество пользо­валось одинаково средствами живого, достигшего большого разви­тия языка и сходно отражало историческую действительность '.

 

ДРЕВНЕХРИСТИАНСКАЯ КНИЖНОСТЬ НА РУСИ

Принятие Русью христианства, естественно, должно было со­провождаться притоком на Русь книжности, уяснявшей и разви­вавшей его основные религиозные положения. Прогрессивное значение крещения Руси как раз определялось приобщением её к христианской книжности, явившейся продуктом более высокой культуры, чем культура языческая. Христианская книжность на первых порах не только расширяла умственный горизонт древне­русского писателя и читателя, но и знакомила его с новыми обще­ственными и нравственными понятиями, содействовала усвоению более передовых форм гражданского общежития. Вместе с тем она пополняла тот запас средств словесного выражения, который уже имелся в русском языке.

Языческая Русь, точно так же как и другие страны, только что приобщившиеся к христианству, должна была прежде всего вос­пользоваться главнейшими, давно уже выработанными и устояв­шимися видами церковно-христианскои литературы, без которой невозможны были укоренение и пропаганда нового вероучения и нового мировоззрения. Таковы были библейские книги Ветхого и Нового заветов и примыкавшие к ним апокрифические сказания, произведения житийной («агиографической») литературы, рели­гиозно окрашенные исторические хроники, излагавшие историче­ские факты в свете церковно-христианскои идеологии, сочинения по вопросам миротворения и устройства Вселенной, трактовавшимся в духе той же идеологии, сочинения «отцов церкви», посвященные вопросам христианской догматики и морали, и др. По своему проис­хождению это была в основном литература, созданная или офор­мившаяся в Византии и в переводах распространявшаяся на Руси, как она распространялась и в других странах средневековой Европы.

Русская литература не могла не воспользоваться опытом стар­шей по возрасту христианской литературы, и сама по себе способ­ность новообращённой Руси к широкому и очень быстрому освое­нию византийской книжности, а также живой интерес к ней — непререкаемое свидетельство высоты культурного уровня древней Руси.

Главным посредником при переходе к нам византийской лите­ратуры была Болгария, в X в.— в эпоху царя Симеона — пере­живавшая «золотой век» своей письменности. Но некоторые произ­ведения византийской литературы переводились в самой Руси непосредственно с греческого языка, в пору оживления у нас пере­водческой деятельности при Ярославе Мудром. В «Повести вре­менных лет» под 1037 г. летописец, говоря о любви Ярослава к книгам, которые он, «многы написав, положи в святей Софьи церкви», пишет: «И бе Ярослав любя церковный уставы, попы лю-бяше повелику, излиха же (особенно) черноризьце, и книгам при­лежа, и почитая е (их) часто в нощи и в дне. И собра писце многы и прекладаше от грек на словеньское писмо; и списаша книгы многы, и сниска, имиже поучащеся вернии людье наслажаются ученья божественаго». Однако определить, что именно было тогда у нас переведено, в ряде случаев затруднительно '. Существовали в Киевской Руси и переводы с еврейского языка. Определённо это можно сказать о книге «Есфирь»2.

Состав переводного византийского материала, усвоенного древ­ней Русью, определялся, с одной стороны, тем, что Византия через свою церковную агентуру поставляла на Русь, с другой — при­надлежностью русских литературных деятелей преимущественно к церковным кругам: специфически светская литература с романи­ческими сюжетами, свободная от морально-религиозной окраски, бытовавшая в Византии, вовсе не была известна на Руси. Следует при этом указать на то, что проникновение в древнюю Русь памят­ников византийской литературы в самом существенном и основном не мешало самостоятельному развитию древней русской литера­туры, связанному в первую очередь с требованиями реальной исто­рической действительности. Даже в тех случаях, когда оригиналь­ная русская литература заимствовала у переводной, она при этом отнюдь не теряла признаков самобытности.

Точно так же, как и литература оригинальная, переводная литература на русской почве на протяжении своего бытования подвергалась чаще всего процессу редакционных переработок и вместе с тем органически включалась в общий литературный поток, сти­равший грани между чужим и своим. В этом смысле она стала фактом русской литературы в такой же мере, в какой им стали поз­же, например, переводные произведения Жуковского.

БИБЛЕЙСКИЕ КНИГИ

С принятием христианства Русь получила — большей частью в староболгарских переводах с греческого — библейские книги — ветхозаветные, т. е. повествующие о древнейших судьбах еврей­ского народа, и новозаветные, т. е. связанные с начальным перио­дом христианства. И те и другие содержали в себе разнообразный материал легендарных и мифологических сказаний, народных пове­рий, юридических предписаний, религиозной публицистики, эпи­ческих и лирических произведений религиозного и светского харак­тера, исторических сочинений, почти исключительно основанных на преданиях, достоверность которых минимальна, как минимальна и достоверность авторства отдельных частей Библии. Весь этот материал, частично отражающий в себе литературные влияния тех народов, с которыми в своей исторической жизни соприкасались евреи, большей частью ассиро-вавилонян, отличается часто проти­воречивостью и несогласованностью, что проистекало главным об­разом оттого, что библейские книги слагались на протяжении весь­ма длительного периода — от первого тысячелетия до нашей эры, кончая III в. н. э.

Библейские книги Ветхого завета состояли из трёх отделов: «Закон», «Пророки» и «Писания». «Закон», или «Пятикнижие Моисеево», включал в себя книги «Бытие», «Исход», «Левит», «Числа» и «Второзаконие» и содержал правила и положения, отно­сящиеся к религиозной и общественной жизни евреев, легендарные сведения о создании мира и человека и предания о происхождении еврейского народа и его судьбах до занятия им Палестины. «Про­роки» содержали сочинения, приписывавшиеся ранним пророкам (книги Иисуса Навина, Судей, Самуила, Царств) и излагавшие историю еврейского народа от поселения его в Палестине до разру­шения вавилонянами Иерусалима (конец VI в. до н. э.), и писания позднейших пророков (Исайи, Иеремии, Иезекииля и двенадцати так называемых «малых пророков»), представляющие собой скорб­ные, патетически-взволнованные проповеди, обличения, угрозы, плачи, горестные размышления о судьбах еврейского народа, при­зывы к покаянию и исправлению, часто сопровождаемые расска­зами о видениях и предостерегающих знамениях, наконец, обнадё­живающие предсказания о конечном избавлении «богоизбранного» еврейского царства. К ветхозаветным библейским книгам, объеди­нённым названием «Писаний», относились Псалтирь (собрание гимнов, молитв и песен, религиозных и отчасти светских), книги Притчей Соломоновых, Премудрости Соломона, Премудрости Иисуса, сына Сирахова (философские изречения и афоризмы), Кни­га Иова—религиозно-нравственная поэма, повествующая о тяж­ких страданиях праведного человека, Екклезиаст, содержащий в себе пессимистические размышления о тщете и суете человеческой жизни, «Песнь песней» — любовная поэма, возникшая на основе народных песен, восхваляющих красоту возлюбленной царя Соло­мона — Суламифи, книги «Руфь», «Есфирь» и др.

Библейские книги Нового завета составляют евангелия (от Матфея, Марка, Луки и Иоанна), Деяния и Послания апостолов, или, сокращённо, Апостол, и Откровение, или Апокалипсис Иоанна Богослова. Евангелие и апостольские Деяния заключают в себе основы христианской мифологии, отразившей многообразные на­слоения различных древних религиозных систем, мифов и легенд. Апостольские Послания ставили задачей популяризацию, истол­кование и разъяснение Евангелия применительно к тем обстоятель­ствам, которые вызывались общественной и религиозной практикой отдельных христианских общин, вероисповедных групп или частных лиц. Наконец, Апокалипсис, возникший главным образом на основе еврейской книжности, содержит изложение фантастиче­ских видений, в символической форме предрекающих катастрофи­ческие события, которые якобы должны наступить перед «концом мира» и которые закончатся вторичным пришествием на землю Христа, окончательно побеждающего своего врага и врага всего человеческого рода — Антихриста '.

Ветхозаветные книги Библии на первых же порах развития христианства были приняты как книги вполне авторитетные, при­годные в качестве руководства религиозной жизнью и поведением приверженцев новой веры. Нужно иметь также в виду, что перво­начально христиане не имели собственных священных книг, а еврейское вероучение, основной особенностью которого было утверждение идеи единобожия, мыслилось как предварительная стадия в оформлении вероучения христианского. Позднее ветхоза­ветная история христианскими богословами — путём символических и аллегорических толкований — стала осмысляться как прямое предвестие христианства, а в писаниях пророков выискивались предсказания о явлении в мир Христа и о спасении им человечества.

Новозаветные книги, отразившие в себе более высокую стадию культуры, отличавшую христианство по сравнению с еврейской религией, способствовали распространению новых, более прогрес­сивных нравственных и общественных понятий, но при всём том ветхозаветное библейское наследие не было вытеснено новозавет­ным: ветхозаветные книги, помимо того, что они могли дать хри­стианскому читателю в чисто религиозном плане, имели для него значение и в литературном отношении.

Греческий перевод Ветхого завета, восходящий к древнееврей­скому тексту и выполненный около 200 г. до н. э. александрийскими евреями (так называемыми семидесятью толковниками), и один из греческих текстов Нового завета легли в основу славянского перевода Библии, выполненного во второй половине IX и в первой половине X в. славянскими «первоучителями» Кириллом и Ме-фодием и их учениками в Македонии, Моравии, Паннонии и Бол­гарии.

Древняя Русь обладала значительным количеством библейских текстов. Из ветхозаветных книг уже в списках XI в. известна была Псалтирь, а также её разновидности—Псалтири гадательная и толковая. Известны были в Киевской Руси и некоторые другие ветхозаветные книги, но лишь в конце XV в., в Московской Руси, появился полный библейский свод; вместо него издавна у нас обращался так называемый Паримийник, содержавший избранные отрывки из библейских книг применительно к богослужебным по­требностям. Кроме того, с ветхозаветными текстами древняя Русь знакомилась по историческим хроникам, переведённым с греческого. Эти хроники по библейским книгам излагали историю мироздания и судьбы еврейского народа. Из новозаветных книг в древнейшую пору у нас обращались евангелия двух типов — так называемые «апракосные», содержавшие отрывки из текстов четырёх евангели­стов вперемежку, приспособленные к церковной службе, и четверо­евангелия, заключавшие в себе полный текст евангелистов в обыч­ной последовательности. Древнейшим дошедшим до нас апракосным Евангелием русского извода, содержащим в себе чтения лишь на воскресные и некоторые праздничные дни, является Остромирово Евангелие, переписанное в 1056—1057 гг. дьяконом Григорием для новгородского посадника Остромира.

Древняя русская литература часто пользовалась библейскими цитатами и в ряде случаев использовала библейскую стилистику и образные средства Библии. Особенная популярность с древней­ших времён выпала на долю Псалтири. Это обусловлено было её поэтическими достоинствами, словесной выразительностью и на­сквозь проникающим её религиозным лиризмом. Эти качества Псалтири сделали её не только настольной книгой для чтения, но и книгой учебной, и эту роль она выполняла на протяжении мно­гих веков. Популярны были в древней русской литературе и тексты Притчей и Премудрости Соломона, привлекавшие старинного рус­ского читателя не только своим содержанием, но и острой афори­стичностью. Что касается Евангелия и Апостола, то они служили у нас основным источником для религиозно-моральных формулиро­вок в духе христианского вероучения.

К богослужебным книгам, перешедшим на Русь в славянских переводах, кроме книг библейских, относятся также и книги, за­ключавшие в себе церковные молитвы и песнопения, входившие в состав главным образом Служебных Миней, т. е. книг, содер­жащих в себе церковные службы применительно к отдельным месяцам (минея — от греч. (iT/vtaro? — месячный). В списках конца XI в. до нас дошли новгородские Служебные Минеи 1095 — 1097 гг. (на сентябрь, октябрь и ноябрь месяцы) и ещё несколько недатированных Служебных Миней. Поэтический стиль и словес­ные формулы молитв и песнопений в известной степени были использованы нашей древней литературой.

 

АПОКРИФЫ

К числу переводных памятников, обращавшихся на Руси ещё в древнейшую пору, принадлежат памятники так называемой апо­крифической литературы, связанные преимущественно с библейской тематикой. В буквальном переводе слово «апокрифический» озна­чает «тайный», «сокровенный», доступный лишь для особо уму­дрённых людей, для знатоков, а не для широкой массы. Такое значение это слово имело ещё в дохристианскую эпоху и затем в первые века христианства. При таком понимании апокрифа в нём и на христианской почве не только не усматривалось чего-нибудь вредного, находящегося в противоречии с канонической литерату­рой, но, наоборот, апокриф, как род литературы для избранных, пользовался особым уважением и почётом. Таким уважением у ран­них христиан, в частности, пользовался и Апокалипсис Иоанна Богослова, также причислявшийся к книгам апокрифическим. Но в дальнейшем, в связи с развитием ересей, ставших в оппозицию к официальной церкви, апокрифы были использованы в значитель­ной мере различными еретическими ответвлениями христианства и с тех пор официальной церковью стали подвергаться гонению и запрещению. В процессе борьбы различных еретических учений с ортодоксальной христианской догматикой, борьбы, в основе ко­торой лежали часто глубокие классовые противоречия, в некоторых апокрифах нашло своё косвенное отражение критическое отношение еретиков к тем основным положениям канонической христианской литературы, которые утверждались ортодоксальной церковью.

Такое положение дела в конце концов потребовало установ­ления твёрдого круга религиозно-церковной литературы, которая официальной церковью считалась истинной, заслуживающей пол­ного доверия и потому получившей название канонической. К IV в. намечается перечень книг «священного писания», признанных ка­ноническими, рядом с которыми существовали писания двоякого рода — не обладающие всецело авторитетом святости, «боговдох-новенности», но, как не противоречащие канону, не считающиеся вредными, скорее иногда полезными для мало подготовленных к восприятию сложной христианской догматики, а потому допускае­мые к обращению (так называемые « opoXofooiieva »), и безусловно вредные, поддельные, фальшивые (« vo&a ») и потому отвергаемые церковью, «отречённые» (« атторртрое »). Полного согласия относи­тельно квалификации тех или иных писаний в отдельных церков­ных образованиях не было. Случалось так, что признанное канони­ческим в восточной церкви считалось запрещённым, «отречённым» в западной, и наоборот. Даже в пределах отдельных церквей Востока или Запада на этот счёт существовали разногласия. В дальнейшем средний разряд писаний (дозволенных к обраще­нию) теряет своё самостоятельное значение, растворившись в двух других, и понятия « v68a » и « djroppYjta» становятся однозначными с понятием « атсохросра », «отреченная» книга стала апокрифической.

К апокрифическим писаниям примкнули так называемые «лож-нонадписанные» сочинения (« cpeuSsrciYpacpa»), т. е. такие, которые для придания им авторитета неправильно приписывались какому-либо выдающемуся церковному деятелю.

Таким образом, в своём окончательно установившемся на хри­стианской почве понимании апокрифы представляли собой такого рода легендарно-религиозную литературу, которая, тематически будучи тесно связана с каноническим писанием Ветхого или Нового заветов, в самых своих сюжетах или трактовке их заключала «ере­тические» элементы, отвергаемые ортодоксальным церковным учением.

Само собой разумеется, что и канонические библейские книги, в том числе и Евангелие, принадлежат к разряду легендарно-ре­лигиозной литературы, но библейская легенда, будучи использована официальной церковью в своих интересах, была ею санкциониро­вана, тогда как легенда апокрифическая, расходившаяся с канони­зованной легендой, официальной церковной санкции не получила.

К числу апокрифических произведений принадлежали также отдельные памятники житийной литературы, литературы апокалип­тического и эсхатологического содержания, т. е. такой, где толко­вались вопросы о конечных судьбах мира, далее — памятники катехизические, написанные в форме вопросов и ответов о самых разнообразных предметах, занимавших старинного читателя, нако­нец, так называемые «ложные» молитвы, заговоры, астрологиче­ские и гадательные книги и т. п. Из ветхозаветных лиц в апокрифах уделялось наибольшее внимание Адаму и Еве, Еноху, Аврааму, Давиду, Соломону, двенадцати библейским патриархам, особенно Иосифу. С новозаветными событиями связаны были апокрифиче­ские евангелия Иакова, Никодима и Фомы, сказание Афродитиана о чуде в «Перской» земле (о поклонении волхвов новорождённому Христу), несколько легенд о Христе (о том, как его «в попы ста­вили», как он «плугом орал» и др.), сказания о «крестном древе», «деяния» и «обходы» (хождения) апостолов. К апокрифическим житиям относятся «мучения» Фёдора Тирона, Георгия Победо­носца, Никиты и др. К числу апокрифов апокалиптических и эсха­тологических относятся такие, как «Хождение богородицы по му­кам», «Откровение ап. Павла», «Откровение Иоанну Богослову на горе Фаворской», «Откровение Мефодия Патарского». К ним примыкают апокрифические сказания о рае (об Агапии, Макарии, Зосиме). Из апокрифов, написанных в вопросо-ответной форме, наиболее значительным является «Беседа трёх святителей». Если ко всему этому добавить литературу, состоявшую из гадательных и астрологических книг, «ложных» молитв и заговоров, распро­странившуюся у нас преимущественно уже в XV—XVI вв., то мы получим приблизительное представление о том запасе апокрифиче­ского материала, который, бытуя в нашей древней литературе и входя в её поэтический фонд, частично отразился и в летописной повести, и в церковном поучении, и в благочестивом путешествии, и в некоторых произведениях фольклора, и в иконописи.

Источниками апокрифов как ветхозаветных, так и новозаветных были прежде всего древнееврейские устные и письменные преда­ния и легенды; частично эти легенды и предания испытали на себе воздействие философов эпохи эллинизма — неоплатоников и гно­стиков. Другим источником апокрифической литературы были дуа­листические религиозные учения древнего и раннего христиан­ского Востока. На основе последних в X в. в Болгарии возникло так называемое «богомильство», связанное с именем попа Бого­мила, впоследствии осложнённое и видоизменённое учением попа Иеремии, которому приписывалось составление сборника апокри­фов '. Богомильство характеризовалось ярко выраженным рели­гиозным дуализмом. По учению богомилов, миром распоряжаются две равноправные силы — бог и дьявол. Во власти бога — духов­ное начало мира, отождествляемое с добром, во власти дьявола — материальное, воплощающее в себе земное зло. Дьявол создал тело человека, бог же вдохнул в него душу. Отголосок этого воз­зрения находим в нашей начальной летописи, где под 1071 г. читается о том, как, по утверждению двух волхвов, был сотворен человек: «Бог мывся в мовници (в бане) и, всопотився, отерся ветхем (пучком соломы), и верже с небесе на землю; и распреся сотана с богом, кому в немь створити человека. И створи дьявол человека, а бог душю во нь вложи: темже аще умреть человек, в землю идеть тело, а душа к богу». История человечества с мо­мента самого сотворения человека, по учению богомилов, есть история упорной борьбы двух начал, а человек — одновременно и объект и субъект этой борьбы.

Возникнув в процессе столкновения закрепощённого болгар­ского крестьянства с феодальной знатью, богомильство отразило протест социальных низов против своих поработителей и их союзника — официальной церкви с её обрядовым культом, во­площавшим в себе, по взгляду богомилов, как раз сатанинскую, материальную, злую стихию мира. Победа над материальными силами жизни достигалась, как учили богомилы, в результате внут­реннего самоусовершенствования и аскетической практики, высво­бождавших в человеке его духовное существо. Отсюда усиленно подчёркнутый моральный дидактизм апокрифов, вышедших из богомильской среды. В то же время обращение этих апокрифов в демократической среде обусловило сочетание в них элементов легенды и фантастики с реалистической тематикой — черты, вооб­ще характеризующей апокрифическую литературу, богомильскую же — в особенности. Ей в наибольшей мере присущи все признаки того, что можно назвать «народной верой».

Болгария уже в ранний период русской письменности передала нам создавшийся у неё богомильский апокриф, «басни» и «кощу-ны» попа Иеремии. Через посредство преимущественно Болгарии к нам перешли и апокрифы, получившие литературную обработку в Византии, хотя порой тот или иной обращавшийся у нас апо­криф, заведомо восходящий в конечном счёте к византийскому тексту, на византийской почве не обнаружен.

Большинство русских апокрифических текстов читается в спис­ках позднейших — XVI и отчасти XV и XIV вв., но, судя по языку, значительная доля этих апокрифов была известна у нас в первые века русской письменности, а кое-какие из них и сохрани­лись в списках XI—XII вв. Таковы список XI в. «Деяний апосто­ла Павла и Фёклы» и списки XII в. «Возношения Исайи», «Хож­дения богородицы по мукам», «Мучения трёх отроков и Даниила». Позднее ветхозаветный апокрифический материал в большом ко­личестве доходил до русского читателя через «Толковую палею» и «Палею историческую», заменявших читателю библейский кодекс, появившийся у нас лишь в конце XV в. и всё же до конца XVII в. не отменивший в широких читательских кругах «Палеи».

Однако апокрифическая легенда заносилась на Русь не только через письменное посредство, но и путём устной передачи. Боль­шую роль в этом отношении сыграли торговые и политические сношения, военные столкновения с Византией, Болгарией и Восто­ком и особенно паломничество русских людей в Палестину, в изо­билии хранившую запас апокрифической легенды.

Формальное отнесение того или иного памятника к апокрифам определялось занесением его в индекс, в список «ложных», или «отреченных», книг. Иной раз явно апокрифический по своему ха­рактеру памятник не подвергался преследованию только потому, что он не попал в индекс или не попала в индекс та компиляция, в которую он входил. Так, несколько апокрифов, не отмеченных индексом, в середине XVI в. вошло в такое строго церковно-офи-циальное собрание, как «Великие Четьи Минеи», редактированные митрополитом Макарием; с другой стороны, апокрифы, занесённые в индекс, находили себе гостеприимный приют в «Палее», не счи­тавшейся книгой запретной.

На Русь индексы перешли из Византии уже в XI в. В «Свято-славовом изборнике» 1073 г. помещена переводная с греческого статья «Богословьца от словес», в которой наряду с книгами «истинными» и такими, которые к истинным не причисляются, пе­речислены и книги «сокровенные», т. е. апокрифические. Общее ко­личество запретных книг, здесь указанных,— 25. Какие именно из таких книг, отмеченных в этом индексе, как и в последующих пере­водных, были известны на Руси, мы не знаем. В дальнейшем у нас были подобные индексы, переведённые также с греческого. В ру­кописи XIV в. дошёл до нас погодинский «Номоканон» (сборник церковных законоположений), в котором находим индекс запре­щённых книг, составленный в XI в., но уже на болгарской почве.

Специально русский индекс появляется в XIV в. Материалом для него послужили индексы греческие и болгарский, но он до­полнен перечислением «богоотметных и ненавидимых», суеверных и гадательных книг, распространявшихся в то время на Руси. В XV и XVI вв. индекс получает у нас дальнейшее развитие, по­полняется новыми указаниями; в частности, в индексы XVI в. по­падают астрологические и гадательные книги, пришедшие к нам уже не из Византии и не от южных славян, а с Запада. К концу XVI в. состав индекса окончательно закрепляется, и в таком виде * он входит в так называемую «Кириллову книгу» 1644 г., приобрет­шую особенную популярность у старообрядцев '.

Из числа библейских персонажей апокрифическая литература уделяла большое внимание Соломону. На русской почве апокрифы о Соломоне встречаются впервые в рукописях не ранее второй половины XV в., но, судя по языку дошедших до нас текстов, перевод этих апокрифов относится к значительно более раннему времени. В «Толковой палее» 1477 г. и в позднейших «Палеях» читается апокриф о Соломоне и Китоврасе. В нём рассказывается, что царь Соломон при помощи Китовраса (демоническое суще­ство— греческий кентавр, староиндийский гандарв) добывает камень шамир (еврейское слово, означающее алмаз), который ну­жен Соломону для обтёсывания камней без употребления железа при построении храма в Иерусалиме. Китоврас хитростью был пойман вельможей Соломона и на цепи приведён к нему. По доро­ге он удивляет сопровождавших его непонятными им поступками, которые он разъясняет затем при свидании с Соломоном и которые характеризуют его тонкую проницательность. Китоврас пробыл у Соломона до окончания постройки храма. В ответ на замечание Соломона, что сила Китовраса не больше силы человека, если Соломон мог овладеть им, Китоврас предложил снять с него цепь и дать ему перстень Соломона. Когда это было сделано, он, про­глотив перстень, ударил Соломона своим крылом и забросил на конец земли обетованной, где его отыскали мудрецы и книжники. С тех пор Соломон по ночам стал бояться Китовраса и велел охра­нять свою постель шестидесяти воинам, вооружённым мечами.

Греческий текст апокрифа неизвестен, но зато существует еврейский талмудический апокриф о Соломоне и Асмодее, весьма схожий с нашим, в основе своей восходящий к иранской и ещё далее — к индийской легенде и близко стоящий к библейским сказаниям о построении соломонова храма (в Библии, 3-я Книга Царств, VI, 7, сказано: «Когда строился храм, на строение упо­требляемы были обтёсанные камни: ни молота, ни тесла, ни всяко­го другого железного орудия не было слышно в храме при строении его»). Отсутствуют и южнославянские тексты апокрифа о Соломо­не и Китоврасе, хотя есть все основания предполагать, что такие тексты существовали, судя по погодинскому болгарскому «Номо­канону» XIV в., запрещавшему «о Соломоне цари и о Китоврасе басни и кощуны». Нужно думать, что существовали и не дошедшие до нас византийские тексты апокрифа, откуда, между прочим, по­шли западные легенды о Соломоне и Морольфе, а также сказания * о Мерлине, фигурирующем в романах «Круглого стола». Самое имя «Китоврас» свидетельствует о византийском оригинале, от кото­рого, через южнославянское посредство, нужно вести происхож­дение русского текста апокрифа. На южнославянской же почве, откуда апокриф, видимо, непосредственно перешёл к нам, он по­явился, вероятно, под влиянием богомильской ереси, поскольку в борьбе Соломона с демоном отразилось дуалистическое пред­ставление о борьбе доброго и злого начал.

Помимо апокрифа о Соломоне и Китоврасе, в «Толковую па­лею» вошли и суды Соломона, характеризующие его как выдающе­гося мудреца.

Из новозаветных апокрифов значительной популярностью В древней Руси пользовались апокрифические евангелия, из кото­рых у нас известны были три — Иакова, Никодима и Фомы. В них личность Христа выступала в гораздо более реалистических чертах, чем в евангелиях канонических. Особенно это нужно сказать о Евангелии Фомы, рассказывающем о детстве Христа и изобра­жающем его своевольным и порой жестоким мальчиком.

В заключение остановимся на апокрифе «Хождение богородицы по мукам», весьма популярном на Руси на протяжении многих веков. Он, как и другие апокрифы, перешёл к нам через южносла­вянское посредство и по своему содержанию очень близок к дошед­шему до нас византийскому тексту памятника. Древнейший русский список его относится к XII в.

Апокриф повествует о том, как богородица в сопровождении архангела Михаила сходит в ад, где перед ней открываются муче­ния грешников. Тут мучаются не верившие в троицу и в богороди­цу, почитавшие языческих богов, проклятые своими родителями, людоеды, нарушители крестной клятвы, сплетницы, те, кто пропус­кал пасхальную заутреню, клеветники, вздорщики, разлучавшие брата с братом и мужа с женой, попадьи, не почитавшие своих мужей и после их смерти вторично выходившие замуж, монахини-блудницы, блудники, воры, пьяницы, немилостивые князья, епис­копы и патриархи, цари, не творившие воли божьей, сребролюбцы-ростовщики, беззаконники. Они погружены в огненную реку — кто до пояса, кто по пазуху или до шеи, а кто и доверху, другие лежат на постелях, объятых пламенем, третьи подвешены на же­лезных деревьях за зуб, за язык или за ноги, четвёртых поедают змеи, грызёт червь и т. д.

Богородица с состраданием относится к мучениям грешников, вызывающим у неё слёзы, сама хочет мучиться с ними в аду и лишь однажды выражает одобрение наказаниям, которым подвергаются грешники,— именно тогда, когда мучаются евреи за распятие её сына Христа и вместе с ними — отступники от христианской веры, а также творящие блуд с кумами, матерями и дочерьми, отравители и убийцы. О всех о них она говорит: «По делом их буди тако».

Зрелище неисчислимых адских мучений в конце концов за­ставляет богородицу обратиться к богу с мольбой о помиловании грешников. В помощь себе она призывает весь ангельский чин, всех пророков и все силы небесные, которые вместе с нею настой­чиво просят бога о пощаде мучающихся в аду. Снисходя к этим настойчивым просьбам, бог даёт ежегодный покой грешникам от великого четверга до пятидесятницы (около двух месяцев).

В русском тексте имеется очень характерная вставка, отсут­ствующая в греческом тексте: среди грешников, мучающихся в аду, есть такие, которые почитали славянских языческих богов — Троя-на, Хорса, Велеса, Перуна. Возможно, что эта вставка в апокриф попала даже не на южнославянской почве, а на русской.

Чем же объясняется то, что памятник, столь красочно изобра­жавший адские мучения и, казалось бы, способный устрашить грешников и внушить им мысль о необходимости праведной жизни, подвергался церковью запрещению и отнесён был ею к числу «ложных», «отреченных» книг? Прежде всего, очевидно, тем, что по основной своей тенденции он заключал в себе критическую пере­оценку, как бы ревизию тех традиционных представлений о боже­ской справедливости, которые поддерживались канонической лите­ратурой. Живое сочувствие богородицы мучениям грешников, заставляющее её то и дело проливать слёзы, противопоставляется здесь суровому и безучастному божьему суду. Только после на­стойчивых молений богородицы, поддержанных молитвами ангель­ского и святительского чина, который перед этим богородица уко­ряет в равнодушии к человеческим мукам, грешники получают временный перерыв в своих мучениях. Весь апокриф проникнут свободомыслием в отношении к установленным религией нормам и понятиям; он не щадит грешников, не только рядовых, но и та­ких, которые, в силу своего иерархического положения, были под защитой официальной церкви: епископов, патриархов, черниц, немилостивых князей и царей, не творящих воли божьей. «Хожде­ние богородицы по мукам» отразило в себе оппозиционное отно­шение известной группы верующих к учению ортодоксальной церкви и одновременно моральное переосмысление прямолинейно-бездушной официальной христианской доктрины.

В то же время этот апокриф, независимо от своей идейной сущ­ности и художественной силы, должен был привлекать читателя живым, реалистическим колоритом, притом очень красочным и де­коративным. Не говоря уже о фигурах грешников, зачастую наделённых обычными бытовыми пороками (сплетницы, вынося­щие сор из избы, вздорщики, лежебоки, просыпающие заутреню, и т. п.), и центральная фигура апокрифа— богородица — при всей своей эпичности отличается свойствами реальной человеческой лич­ности. Она сострадательно относится к людскому горю, но вместе с тем выступает и как рядовая женщина-мать, которой свойственно чувство озлобления, когда дело касается участи её сына. Наконец, самая картина адских мук со всеми её подробностями сугубо нату­ралистична. Она не могла не действовать своими ужасами на воображение старинного читателя, и одновременно апокриф в це­лом привлекал общей своей гуманной тенденцией, что и обеспечило ему широкое распространение в списках вплоть до XIX в. и про­никновение его в устную поэзию '.

ЖИТИЙНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Из литературы, предназначавшейся для чтения, в древней Руси наибольшей распространённостью пользовалась литература житий­ная, или агиографическая (от греческого ауос — святой), при посредстве которой церковь стремилась дать своей пастве образцы практического применения отвлечённых христианских положений. Условный, идеализованный образ христианского подвижника, жизнь и деятельность которого протекали в обстановке легенды и чуда, являлся наиболее подходящим проводником той идеологии, которую церковь призвана была насаждать. Автор жития, агио-граф, преследовал прежде всего задачу дать такой образ святого, который соответствовал бы установившемуся представлению об идеальном церковном герое. Из его жизни брались лишь такие факты, которые соответствовали этому представлению, и замалчи­валось всё то, что с ним расходилось. Мало того, в ряде случаев измышлялись события, в жизни святого не имевшие места, но со­действовавшие его прославлению; бывало и так, что факты, расска­занные в житии какого-либо популярного церковного подвижника, приписывались другому подвижнику, о жизни которого известно было очень мало. Так, например, в практике русской оригинальной агиографии были случаи, когда при написании жития какого-ни­будь отечественного святого заимствовалось то, что говорилось относительно одноимённого святого византийского. Такое свобод­ное отношение к фактическому материалу было следствием того, что агиография ставила себе целью не достоверное изложение событий, а поучительное воздействие. Святой примером своей жизни должен был утверждать истинность основных положений христианского вероучения. Отсюда — элементы риторики и пане-гиризма, которые присущи большинству произведений житийной литературы, отсюда и установившийся тематический и стилисти­ческий шаблон, определяющий собой житийный жанр.

Обычно житие святого начиналось с краткого упоминания о его родителях, которые оказывались большей частью людьми благо­честивыми и в то же время знатными. Святой родится «от благо-верну родителю и благочестиву», «благородну и благочестиву», «велику и славну», «богату». Но иногда святой происходил от родителей нечестивых, и этим подчёркивалось, что, несмотря на неблагоприятные условия воспитания, человек всё же становился подвижником. Далее шла речь о поведении будущего святого в детстве. Он отличается скромностью, послушанием, прилежанием к книжному делу, чуждается игр со сверстниками и всецело про­никнут благочестием. В дальнейшем, часто с юности, начинается его подвижническая жизнь, большей частью в монастыре или в пустынном уединении. Она сопровождается аскетическим умер­щвлением плоти и борьбой со всяческими страстями. Чтобы, на­пример, избавиться от женского соблазна, святой причиняет себе физическую боль: отрубает палец, отвлекаясь этим от плотских вожделений (ср. соответствующий эпизод в «Отце Сергии» Л. Тол­стого), и т. п. Часто святого преследуют бесы, в которых вопло­щаются те же греховные соблазны, но молитвой, постом и воздер­жанием святой одолевает дьявольское наваждение. Он обладает способностью творить чудеса и вступать в общение с небесными силами. Кончина святого большей частью бывает мирная и тихая: святой безболезненно отходит в иной мир, и тело его после смерти издаёт благоухание; у гроба святого и на его могиле происходят чудесные исцеления: слепые прозревают, глухие получают слух, больные исцеляются. Заканчивается житие обычно похвалой свя­тому.

С внутренней стороны житие характеризуется в общем теми же особенностями, какие присущи и светской повествовательной литературе. В нём часто присутствует психологическая характери­стика персонажей, особенно персонажа основного, причём для неё большей частью используются его размышления; обычны мо­нологи, раскрывающие душевное состояние действующих лиц, сплошь и рядом в форме лирического плача, причитания; обычна также диалогическая форма речи, служащая для оживления по­вествования и для его драматизации. В ряде случаев агиограф, отвлекаясь от последовательного изложения судьбы святого, сам предаётся размышлениям, нередко патетически окрашенным и под­крепляемым цитатами из «священного писания». Наконец, в неко­торых житиях встречается портрет святого, схематично нарисован­ный путём простого перечисления основных его примет.

Каноническая форма жития складывается на почве Византии в IV в. Уже в эту пору существовал наиболее характерный его образец — житие Антония Великого, написанное Афанасием Але­ксандрийским. Основная тема этого жития, художественно претворённая в XIX в. Флобером в его «Искушении святого Анто­ния»,— напряжённая борьба святого с бесами. Своего рода ито­говый характер в области житийной литературы в Византии имела работа компилятора второй половины X в. Симеона Мета-фраста, закрепившая в основном традицию агиографического тра­фарета.

Переводные жития издавна обращались у нас либо в распро­странённой форме, либо в краткой. Первые существовали отдельно или входили в состав сборников, так называемых «Четьих Миней», т. е. книг, предназначенных для чтения и располагавших материал по числам месяца; вторые, представлявшие собой краткий форму­ляр святого, находили себе место в «Прологах», или (по-гречески) «Синаксарах», «Минологиях» (русское название «Пролог» получилось в результате того, что русский редактор сборника вступи­тельную статью к «Синаксару» — «ПроХоуо;» принял за заглавие сборника). «Четьи Минеи» существовали на Руси, видимо, уже в XI в. (древнейший дошедший до нас Успенский список «Четьей Минеи» за май, написанный на Руси, относится к началу XII в.) ' «Пролог» — в XII в. Последний включил в себя на русской почве, кроме того, назидательные легенды-новеллы, заимствованные из «Патериков» (см. ниже), и статьи поучительного характера. Воз­ник он, нужно думать, в результате сотрудничества южнославян­ских и русских церковных деятелей, в месте, где те и другие могли встречаться, скорее всего в Константинополе. Уже в ранней его редакции, помимо биографий греческих и югославянских святых, находятся «памяти» русских святых — Бориса и Глеба, княгини Ольги, князя Мстислава, Феодосия Печерского. В дальнейшем на русской почве «Пролог» пополняется обширным материалом и ста­новится популярнейшей книгой в руках религиозного читателя. Сюжеты его используются в художественной литературе XIX — начала XX в.— в творчестве Герцена, Толстого, Лескова и др.2.

В XI—XII вв. в отдельных списках известны были на Руси переводные жития Николая Чудотворца, Антония Великого, Иоанна Златоуста, Саввы Освященного, Василия Нового, Андрея Юродивого, Алексея человека божия, Вячеслава Чешского (послед­нее — западнославянского происхождения) и др.

В качестве образчика житийного жанра в его распространённой форме возьмём житие Алексея человека божия по тексту рукописи xiv-xv вв.1.

Житие это начинается с рассказа о рождении в Риме будущего святого от знатных родителей, о его приверженности с детских лет к учению, о бегстве из родительского дома сейчас же после того, как его женили на девице из царского рода. Прибыв в чужой город и раздав нищим всё, что он имел, он сам живёт там семна­дцать лет в нищенском одеянии, во всём угождая богу. Слава о нём распространяется по всему городу, и, убегая от неё, он решает удалиться на новое место, но «волею божиею» корабль, на котором он плыл, прибывает в Рим. Не узнанный никем, принятый за странника, он поселяется в доме своих родителей, которые вместе с его супругой неутешно скорбят об исчезнувшем сыне и муже. И тут он живёт ещё семнадцать лет. Слуги, нарушая распоряжение своих господ, всячески издеваются над ним, но он терпеливо пере­носит все обиды. Умирая, Алексей в оставленной перед смертью записке открывается перед своими родными и описывает свою жизнь после ухода из дома. Его торжественно хоронят при огром­ном стечении народа. При этом глухие, слепые, прокажённые, одер­жимые бесами чудесно исцеляются.

Как нетрудно видеть, в житии Алексея мы находим ряд суще­ственных моментов житийного жанра, отмеченных выше: тут и происхождение святого от благочестивых и знатных родителей, и его ранняя склонность к учению, и пренебрежение к сладостям земной жизни, и суровый аскетизм, и блаженная кончина, и, на­конец, посмертные чудеса, совершаемые у гроба святого. В житии имеются и диалогическая речь, и лирические плачи-монологи. В са­мом изложении присутствуют элементы украшенного, риторическо­го стиля в соединении с авторским лиризмом. Традиционными в этом житии являются и указание на бездетность родителей свя­того до его рождения, и уход из родительского дома, и раздача святым своего имущества нищим, и уклонение от славы людской, и т. д.2. Житие Алексея, подобно другим памятникам древней русской литературы и житийной в частности, подвергалось редак­ционным переработкам вплоть до XVII в,, оказало влияние на ряд последующих произведений нашей оригинальной литературы и, на­конец, легло в основу популярного духовного стиха.

Большой интерес у нас в старину к житию Алексея объясняет­ся тем, что в нём рассказывается о жизни человека, который своим пренебрежением ко всему тому, чем жила богатая, именитая знать, возбуждал симпатии у тех, кто не принадлежал к верхам обще­ства. Привлекал в этом житии и общий его лирический тон.

На русской почве в древнейшее время известны были и пере­водные сборники кратких новелл, повествовавших о каком-либо назидательном эпизоде из жизни христианского подвижника. Сборники эти, носившие название «Патериков» или «Отечников», объединяли в себе повести об аскетах и отшельниках, живших в определённой местности или в определённом монастыре, либо о таких событиях и разнообразных жизненных случаях, свидете­лями и очевидцами которых были эти отшельники. Элементы за­нимательности, анекдотизма и наивного суеверия, своеобразно переплетавшиеся здесь с бытовыми эпизодами чисто светского характера, способствовали широкому распространению этих пове­стушек, вобравших в себя материал, порой восходящий ещё к языче­ской мифологии. «Пролог» немало вобрал в себя патериковых легенд и этим в значительной степени обусловил свою популярность.

Из «Патериков» особенно популярны были в старину два — «Луг духовный», или «Синайский патерик» Иоанна Мосха (VII в.), излагавший события из жизни сирийских монахов, и «Египетский патерик», носящий обыкновенно заглавие «Сказание о египетских черноризцех» и использовавший в качестве материала главным образом «Лавсаик» епископа Палладия Еленопольского, состав­ленный в 420 г. Оба патерика в XI в. уже известны были на Руси. Несколько позднее, но всё же ещё в эпоху Киевской Руси, у нас известен был «Римский патерик», составленный на Западе '.

Приведём один рассказ — о Марке — из «Египетского пате­рика».

«Марк этот,— рассказывает Палладий,— ещё в юности знал наизусть писания Ветхого и Нового завета; он был очень кроток и смирен, как едва ли кто другой. Однажды я пошёл к нему и, севши у дверей его келий, стал прислушиваться, что он говорит или что делает. Совершенно один внутри кельи, почти столетний старец, у которого уже и зубов не было,— он всё ещё боролся с самим собой и с дьяволом и говорил: «Чего ещё ты хочешь, ста­рик? И вино ты пил, и масло употреблял,— чего же ещё от меня требуешь? Седой обжора, чревоугодник, ты себя позоришь». Потом, обратившись к дьяволу, говорил: «Отойди же, наконец, от меня, дьявол, ты состарился со мною в нерадении. Под предлогом телесной немощи заставил ты меня потреблять вино и масло и сде« лал меня сластолюбцем. Ужели и теперь ещё что-нибудь я тебе должен? Нечего более тебе у меня взять, отойди же от меня, чело­веконенавистник». Потом, как бы шутя, говорил самому себе: «Ну же, болтун, седой обжора, жадный старик, долго ли быть мне с тобою?»

В повести «Синайского патерика» о старце Герасиме и льве, в новое время художественно обработанной Лесковым, рассказы­вается о трогательной привязанности льва к монаху Герасиму, вы­нувшему из лапы льва занозу, причинявшую ему сильную боль. Лев после этого, прислуживая ему, не расставался с ним, а когда Герасим умер, и сам испустил дух на его могиле, не будучи в со­стоянии пережить его смерть.

Войдя в «Пролог», патериковые повести нашли себе доступ к самому широкому кругу читателей и оказали влияние на неко­торые виды оригинальной книжной литературы и отчасти на уст­ную словесность.