Смерть и Просветление: Альтовый и Хоровой концерты

Период апогея увенчался двумя музыкальными шедеврами, закончен­ными в 1985 году: чисто инструментальным Альтовым концертом и чисто вокальным Хоровым концертом на слова Григора Нарекаци (без сопровождения). Один завершил долгую, через всю жизнь идущую линию инструментальной драмы, другой стал луч­шим творением композитора в сравнительно недавно освоенном жанре религиозно-медитативной музыки. Если Альтовый потряс небывалым, кульминационным у Шнитке сочетанием трагизма и красоты, то Хоровому выпала удивительная, знаковая роль. Он

188

стал как бы символом того перелома, который в 1985 году насту­пил во всем обществе: началась невиданная пора «перестройки», породившая в людях самые светлые надежды. Чтобы прийти к этой точке, рассмотрим Хоровой концерт здесь последним. Альтовый концерт Шнитке составил эпоху в музыке для этого инст­румента. После него свои концерты для альта создали и Эдисон Денисов, и София Губайдулина, и Родион Щедрин. Все они были вдохновлены искусством замечательного отечественного музыкан­та, мирового «альта номер один» Юрия Башмета. Интерпретация Башметом концерта Шнитке под управлением Рождественского стала эталонной. И успех этих артистов на московской премьере был совершенно грандиозным. Посвятив концерт Башмету, ком­позитор увековечил в партитуре его имя, составив ее, как всегда, из «музыкальных букв» его фамилии: Baschmet — В A eS С Н E (цифра 3 первой части). У Башмета же Альтовый концерт Шнит­ке оказался на первом месте по числу исполнений среди произве­дений XX века.

Необыкновенно выразительная музыка концерта поражает своей от­точенностью. Она не содержит никаких подсказок, никакой явной программы, но каждый ее оборот предельно ярок, а каждый образ закончен в своем совершенстве.

Больше всего удивляет общая концепция сочинения, о которой необ­ходимо сказать особо. Мы уже знакомы с высказываниями Шнит­ке о «помощи оттуда», о том, что только времена неверия могли породить феномен пессимистического финала. Но Шнитке же нас и предупреждал: суждения композитора надо принимать в расчет в очень ограниченной мере. Его Альтовый концерт оказался гораз­до трагичнее и Шестой Чайковского, и симфоний Шостаковича. И по тому, насколько удалась ему эта музыка, можно сделать вы­вод, что в ней воплотилась и острая правда времени, и некая ис­тина его души.

Заметим, что замысел этого произведения шел не из восьмидесятых, а из более ранних годов. Башмет рассказывал, что еще в 1976-м обратился к Шнитке с просьбой написать для него концерт. Тот все время откладывал, так что заказчик даже и обижался. Таким образом, Альтовый вызревал целых девять лет. Шнитке же гово­рил, что, если бы он завершил его раньше, это была бы другая вещь.

189

По ощущению Башмета, альт — нечто загадочное, скрытое, мисти­ческое, и Шнитке был первым, кто заглянул в эту его особую суть.

Справедливо говорят, что надежда умирает последней. В Альтовом концерте Шнитке надежда именно умирает. В конце произведения, в коде, мажорный тон надежды не уходит в какую-то даль неопре­деленности, а «наглядно», непосредственно «перед лицом» слуша­теля деформируется, деградирует и переходит в фазу агонии. К этой черте безвозвратности ведет сложнейшая драматургия. Ес­тественно, она развертывается как конфронтация позитивных и не­гативных сил, или действия и контрдействия.

Какая музыка имеет здесь чисто позитивный смысл? Ее в концерте очень немного: это экспрессивный вопрошающий голос солиста-альта, как бы голос самого автора-повествователя (в начале кон­церта), и кроткое пение того же альта на фоне мягкого и возвы­шенного хорала у струнных. Последний эпизод может быть срав­нен с эпизодом Тайной вечери в далеком Втором скрипичном концерте Шнитке. Оба образа возвращаются в репризной третьей части (в концерте три части), но в другой, потемневшей эмоцио­нальной окраске: соло альта проникается безрадостным минором, а хорал звучит у тромбонов — холодно, мрачно, чуть ли не угро­жающе.

Зато негативные образы представлены чрезвычайно многолико. В некоторых фрагментах этого Альтового концерта звучит такая «музыка кошмара», что не остается места даже минимальному гро­теску или иронии. В ней — ужас непоправимости, когда человек бессилен что-либо изменить. Первый раз «кошмар» внезапно вры­вается в первой части (цифра 5 — для музыкантов), второй раз входит в зону генеральной кульминации в третьей части — с две­надцатизвучиями медных и страшнейшими колокольными «рас­качиваниями» в оркестре (цифры 13—14).

Остальные негативные лики предстают как пародии: сомнение во всем и недоверие к чему бы то ни было. Здесь переосмысливаются хоро­шо известные стереотипы искусства — всякого рода артефакты. Этому отдана вся средняя, быстрая вторая часть. Даже скорая этюд­ная пассажность под подозрением: к добру ли столь активная дея­тельность? А уж вальсы с их банальностью, классический стиль с его приглаженностью, старинные трели с их слащавостью — все

190

предстает как пестрый карнавал обмана. О том, насколько непри­емлемым было для Шнитке пассивное впадание в трафареты, вспо­минал в связи с некоторыми эпизодами в скрипичной музыке Ги­дон Кремер — «трупы под гримом».

В Альтовом концерте есть еще одна музыкальная прослойка — зага­дочный фон-мираж. Он заявляет о себе уже с самого начала. Со­лирующий альт играет свою первую, вопрошающую фразу, а ор­кестр параллельно разворачивает некий странный фон, до того невнятный, что возникает вопрос: реален он или же иллюзорен? нейтрален или таит недоброе? Эти звучания-миражи Шнитке на­учился использовать, работая в кино. Они составляют отдельное, таинственное смысловое измерение в трагической драматургии Альтового концерта.

Непредвиденно ни для Шнитке, ни для Башмета Альтовый концерт широко прославился одним своим эпизодом, расположенным в са­мом центре пародийной второй части. Изощряясь в показе дурма­нящего обмана, композитор написал музыку типа «ложного уте­шения» из «Фауста». Если там был невиданный дуэт контратено­ра и контральто, то здесь предстал другой неигранный дуэт — альта и солирующего контрабаса (из оркестра) на фоне мягких арпед­жио фортепиано. Музыка получилась столь упоительно-красивой, что при случае я спросила у Альфреда, для чего у него здесь такая красивая сладость. «Но в ней же отрава, это сладкая гадость!» — ответил автор. Так думал Шнитке, так играл и играет Башмет. Действительно, серьезное искусство XX века не создано для упо­ения счастьем, блаженством, чистой красотой, и в «сладком» эпи­зоде присутствует много «отравляющих», пародийных штрихов. Но у красоты музыки Шнитке оказалась своя логика существова­ния. Сотни человеческих слухов из всего-всего, что дала современ­ная музыка, безошибочно выделили именно этот эпизод Альтово­го концерта и нашли ему свое применение. Одно из них таково.

В Московском музыкальном театре пластических искусств Аиды Черновой в нетрадиционной хореографии был поставлен спек­такль «Мужчина и женщина» на всю музыку Альтового концерта (идет с 1991 года). Основной тон театральных мизансцен — чернуха, жизнь бомжей. И только любовь вырывает Ее и Его из низо­сти существования. В светлой, красивой любовной сцене звучит

191

возвышенно-красивая музыка — тот самый дуэт альта с контраба­сом, пародийность которого здесь совершенно нейтрализуется. Не случайно в отечественных СМИ часто повторяются слова: «Кра­сота спасет мир». Красоты так недостает в современном искусст­ве, в современной музыке, что даже ложно задуманная красота берет на себя роль настоящей. Во множестве отечественных теле-и радиопередач, когда нужно «озвучить» лирику, любовь, счастье, зачастую используется запись именно этого эпизода Альтового концерта Шнитке...

Скажем о решающем в концепции последнем этапе концерта-траге­дии. После кульминационной «музыки кошмара» устанавливает­ся недвусмысленное звучание похоронного марша — с гипербо­лизированной, резко акцентированной маршевой поступью. По­следнее земное действие, кажущееся таким страшным в его неотвратимости, приводит к символической двумирности: как сим­волы и неизбежности, и надежды одновременно звучат минор и ма­жор. Обратим внимание, что к подобной символической двузнач­ности Шнитке вплотную подошел в более раннем сочинении — Третьем скрипичном концерте, также в коде (1978). Колебания мажорного и минорного тонов там создали такую неопределен­ность, что по этому поводу к Шнитке (на репетиции) подошел не кто иной, как Святослав Рихтер, и спросил: «Так скажите мне, что у вас здесь — мажор или минор?» (55, с. 155). В Альтовом концер­те — решение радикальное: после противостояния двух полюсов мажорный тон, тон надежды, слышимо приходит к своему «физи­ческому концу» (таково авторизованное исполнение Башмета). Устанавливается концепция трагической необратимости. Как го­ворил крупнейший российский музыковед Борис Асафьев, «музы­ка — язык без понятий, но крайне конкретный».

Но снова вспомним о парадоксе настоящего искусства. Противовесом всей трагедийности произведения с его «музыкой кошмара», ги­перболизированными шагами-ударами траурного марша, агонией тона надежды служит красота этого создания Шнитке. Красота, которая оказывается не только результатом мастерского единства композиции, но и совокупным следствием первичных значений всех многочисленных артефактов: возвышенности хоралов, муже­ственности маршей, пленительности вальсов, сладостности дуэтов,

192

торжественности колоколов, классичности стилизаций, консонант­ности трезвучий, тончайшей зыби фонов-миражей. Соединяя не­соединимое, Шнитке снова выступает, по Пушкину, как «парадок­сов друг».

Альтовый концерт поразительно переплелся с судьбой композитора. То, что автор музыки пережил в «сюжете» сочинения, закончив его летом 1985 года, вскоре начало происходить в реальности. Летом того же года композитора настиг тяжелейший инсульт, перевер­нувший всю его жизнь.

Хоровой концерт на стихи Григора Нарекаци,

Хоровой концерт на стихи Григора Нарекаци, на мой взгляд, симво­лически завершивший период апогея творчества Шнитке, сложил­ся не сразу. После российской премьеры кантаты «История док­тора Иоганна Фауста», где такое важное участие принял Валерий Полянский, дирижер решил не оставлять композитора своим вни­манием. Он стал настоятельно просить, чтобы тот написал сочи­нение чисто хоровое. Шнитке, однако, идея казалась весьма сомни­тельной: он сам был по училищному образованию хоровиком, помнил, что там была за музыка. Но Полянский постоянно при­глашал Альфреда Гарриевича на свои концерты, где исполнялись произведения Бортнянского и другая русская духовная музыка; бе­седуя, обращал его внимание на такие крупные хоровые формы, как «Литургия» или «Всенощная» Рахманинова, «Мессия» Генде­ля. И это подействовало: внезапно Шнитке за один вечер-ночь сочинил Три духовных хора («Богородице Дево, радуйся», «Гос­поди Иисусе», «Отче наш»). Полянский же — свое: а почему толь­ко три? где полная литургия? Наконец Шнитке «отчитался»: на­шел гениальный текст — религиозные стихи средневекового ар­мянского поэта Григора Нарекаци. В 1984 году была сочинена третья часть будущего концерта. Премьера произведения на сти­хи армянского поэта под управлением Полянского состоялась в том же году в Стамбуле, в бывшем православном соборе Св. Ири­ны. Успех был настолько огромным, что турецкая сторона попро­сила повторить исполнение. По-иному получилось на родине. Ког­да Полянский попытался вставить новое сочинение в свои концер­ты в Рублевском музее в Москве, ему стали мешать, поскольку сие — «не русская музыка». Разбирательство дошло до горкома

193

партии... Но дирижер все же третью часть концерта Шнитке там исполнил.

Весь четырехчастный Хоровой концерт был закончен параллельно с Альтовым в том самом сверхнапряженном июне 1985-го. Великий книгочей, Шнитке (в 1984-м) обнаружил необходимый текст в томе «Армянская средневековая лирика» (Библиотека поэта. — Л., 1972, 2-е изд.; перевод Н. Гребнева), остановившись на третьей главе из «Книги скорбных песнопений». Автор книги, Григорий Нарекаци (или Нарекский),— выдающийся средневековый религиозный пи­сатель и поэт (951—1003), живший в царстве Багратидов, создатель известного армянского молитвенника («Нарек»). Его вдохновенные духовные стихи Валерий Брюсов назвал «священными элегиями». Чингиз Айтматов для своего романа «Плаха» в качестве эпиграфа взял следующие строки из Григора Нарекаци:

И книга эта — вместо моего тела,

И слово это — вместо души моей...

Писатель сказал о писателе: «...Когда впервые читал его ставшую те­перь знаменитой "Книгу скорби", Григор Нарекаци потряс своим немыслимым максимализмом, нечеловеческой способностью под­вергать себя безжалостному суду совести. Невольно возникала мысль: если тысячу лет назад люди могли так мыслить, страдать и возвышаться духом, мучительно пытаясь постичь сущность че­ловека, то не слишком ли мы, жители XX века, высокого мнения о собственных персонах?» Думаю, в своих как из камня высечен­ных словах («суд совести!») Айтматов проговорил и внутреннее ощущение Шнитке. Между прочим, Альфред Гарриевич раньше творчески уже пересекался с киргизским писателем: в 1976 году с его музыкой вышел фильм «Белый пароход», а сама книга его со­вершенно поразила.

Первый, чрезвычайно длительный текст, отобранный Шнитке (став­ший третьей частью), особенно силен по экспрессии слова. Вот его начало:

Всем тем, кто вникнет в сущность скорбных слов,

Всем, кто постигнет суть сего творенья,

Дай, Боже, искупление грехов,

Освободи от пагубных оков

Сомнения, а значит, преступленья.

194

Он построен с нарастанием мольбы к Богу за прощение все более тяжких прегрешений человека: духом нищий, маловер, утратит с жизнью связь; смертный страх, груз грехов неискупленных потя­нет в пропасть; и не минет он сатанинской западни...

Тексты, присоединенные к третьей части, таковы: для первой части — высокое хваление «О Повелитель сущего всего»; для второй час­ти — скорбное «Собранье песен сих»; для четвертой части (сжатый финал) — упование «Сей труд, что начинал я».

Удивительно, какую эмоциональную тональность уловил Шнитке в этой высочайшей духовной поэзии. Во всех четырех частях кон­церта выдержан тон песен средневекового поэта-монаха, в котором соединяются скорбь и возвышенность, углубляющие друг друга и замкнутые в этом единстве. Возвышенность нигде не переходит в человеческую радость или ликование — чем сильна, например, ду­ховная музыка И.-С. Баха. Скорбь не перерастает в экспрессию че­ловеческого страдания — как опять же характерно для Баха. Су­мрачная печаль кающегося пронизывает всю музыку концерта, не­зависимо от того, идет ли в слове восхваление Всевышнего, напол­няет ли его «скорбь черная до края» или выражается упование на святое благословение. В этом тоне «священных элегий» Шнитке развертывает свою длительную музыкальную речь — на сорок семь минут.

О прямом влиянии настроя текста Шнитке сказал: «Я написал ту музыку, которую вызвал этот текст, а не ту, которую хотел сам» (31, с. 238). Это — область духа крещеного человека, христианина, получившего внутреннее, моральное право написать музыку «от Твоего служителя. Аминь».

Для Хорового концерта Шнитке нашел своеобразную музыкальную стилистику, в которой он столь замечательно воплотил тон истин­ного покаяния. Надо сказать, что и хоровая музыка вообще, и цер­ковная музыка в частности обладают своими специфическими осо­бенностями. Как говорят и хормейстеры, и композиторы, чем про­ще хоровое письмо, тем лучше оно звучит. И в общем всему спектру духовной музыки свойствен определенный консерватизм, привязанность к канонам той традиции, в которой сложилась ее религиозная аура. Безусловно, Шнитке в своем новом, масштаб­ном хоровом произведении опирался на собственный опыт новой

195

простоты: ведь он дал жизнь Реквиему, также выдающемуся ду­ховному хоровому сочинению. Имея колоссальные знания по му­зыкальной стилистике, Шнитке органично сплавил теперь элемен­ты музыки, идущие от традиций разных стран и эпох. Замечатель­ным эхом отозвались, прежде всего, богатейшие сокровища русской духовной музыки — той, которую композитор в изобилии слышал в исполнении хора Полянского. Здесь и традиционная русская манера «сплошного пения», идущая от долгих, «равнин­ных» песнопений знаменного распева. И благоговейная стройность аккордов и виртуозная техника многоголосия — от духовных кон­цертов Бортнянского и русских литургий. Шнитке прибавил еще и элементы как бы армянского колорита — но какие? Типично кавказские звучания кварт и квинт, свойственные при этом и со­всем другой культуре: раннему европейскому многоголосию,— ко­торыми, скажем, Леонин в XII веке услаждал слух прихожан Со­бора Парижской Богоматери. Получился овеянный архаикой уни­версальный стиль духовной музыки:

Писал я, чтоб слова дойти могли

До христиан во всех краях земли.

Тайный, невидимый контакт нашел Шнитке с ритмикой стиха. Столь важное для него стихотворное слово он «проговорил» в ритмике прозы, а непрерывно пульсирующий там строгий ямб использовал для постоянного завораживания слушателя периодичностью рит­ма. В огромном произведении, которое так трудно исполнить, этой внутренней психологической логикой он все время держит наше внимание.

Языком переживающего сердца стала в концерте Шнитке его мело­дика. Острый, щемящий, восторженно-скорбный эмоциональный колорит вносит пропевание самых высоких, предельных в хоровом диапазоне звуков. Особенно они впечатляют, когда к ним идет крутой, как на высокую гору, мелодический подъем. Вершиной подъема становятся слоги особо важных для автора слов в тексте. Например, в первой части:

Неизреченный и н e n о с т и^ ж и м ы й (волна подъема к вершине);

Т в о ^ р я щ и й все из ничего (вершина и спад);

Всевидящий, и днем и ночью ^ б д я щ и й (уступами подъем к вершине).

196

Также впечатляет и крутой спад с такой высоты. Во второй части:

Для ^к а ю щ и х с я и грехом плененных (огромное акцентированное ниспадание).

В третьей части:

Потянет в ^пропасть грешника (с напряженной вершины скатыва­ется вниз диссонирующий пласт голосов).

С мастерством драматурга Шнитке четко выстраивает в концерте эти захватывающе высокие певческие точки: во всех случаях самым высоким звуком становится си-бемоль второй октавы, и только в одном-единственном месте достигается наивысший тон — до тре­тьей октавы. Так отмечается генеральная кульминация всего Хо­рового концерта. Приходится она на конец третьей части, на сло­ва «Б о ж е с т в е н н о ю милостью Твоей». Высочайшее до в хоро­вом пении звучит запредельно, нечеловечески ярко и светоносно, и композитор мощно усиливает его — победоносным трезвучием до мажора во всей вертикали хора.

Священную семантику колоколов Шнитке также применяет в своих «духовных песнопениях» для хора без инструментального сопро­вождения. На скорбном перезвоне колоколов построена вторая часть «Собранье песен сих, где каждый стих наполнен скорбью черною до края»; перезвон имитируют партии хора. Эта часть цик­ла вообще выделяется особостью своей как бы «эмоциональной структуры». Именно она составляет центр сумрачной покаянной скорби, с завораживающими повторами: повторяются минорные перезвоны колоколов хора, заунывные мотивы мелодии, большие куплеты формы. Музыка все больше и больше проникает во внут­реннее состояние слушающего...

С этой частью произошло почти то же, что со «сладким» эпизодом из Альтового концерта. Столь яркую музыку не пропустили мимо артисты знаменитейшего в мире Кронос-квартета. Они смело переложили хоровую партитуру для струнного квартета с сопровождением магнитофонной ленты и включили в свой по­стоянный репертуар (тем более что они проводят вечера всех четырех квартетов Альфреда Шнитке, сделали соответствую­щую запись на CD). Когда они впервые сыграли свое переложе­ние в Москве для «новых русских» (столь дорогими были би­леты), публика застыла на своих местах от силы и глубины впе-

197

чатления. У квартетистов хоровая часть из Шнитке стала «хи­том», гвоздем программы!

Хоровой концерт Альфреда Шнитке, написанный на вдохновенный текст поэта-монаха, судящего себя строгим судом совести, выдер­жанный в религиозно-сосредоточенном тоне покаяния, стал куль­минационным духовным «аккордом» в творчестве композитора. Долгая продолжительность приблизила его к литургии.

Первое исполнение состоялось на родине, в Москве, 9 июня 1986 года. Оно прошло не в концертном зале, а под сводами Музея изобра­зительных искусств имени Пушкина (в итальянском дворике, воз­ле гигантской статуи Давида). Валерий Полянский и Государ­ственный камерный хор, которым было посвящено произведение, исполнили его мастерски и вдохновенно. Это был не просто кон­церт, но светлый праздник человеческих душ. Существует фотогра­фия: стоит хор, женщины одеты в белое, а автор музыки, в белой летней рубашке, со счастливой улыбкой пожимает руки дириже­ру. Лето, тепло, радость, всеобщая открытость — вот атмосфера этой премьеры.

Не будем забывать, в какое время состоялся этот знаменательный концерт. Ведь в общественной жизни наступила новая эпоха — са­мый ранний, «розовый» период «перестройки», время невиданных радужных надежд. Освобождаясь от идеологического плена, от многочисленных запретов, люди чувствовали пьянящий воздух новой жизни, еще не ведая, что несет им свобода.

В эти годы и другие российские композиторы писали очищающие по духу хоровые произведения на религиозные тексты, и зачастую эти произведения оказывались лучшими в их творчестве; назовем хотя бы Реквием Вячеслава Артемова на канонический латинский текст (1985—1988) и русскую литургию на церковно-славянские слова Родиона Щедрина «Запечатленный ангел» (1988). Хоровой кон­церт Шнитке, к тому же чудом вернувшегося к жизни после тя­желого инсульта 1985 года, представлялся живым воплощением этого света надежд.

Впрочем, сам Шнитке, с его даром ведать неведомое, в ситуации се­редины восьмидесятых видел не одноплановое «торжество светло­го начала», но поворот к восстановлению равновесия между свет­лым и трагическим в связи с возвращением веры.

198

«Но только сейчас, несмотря на чудовищную тревожность нашего вре­мени, когда опять происходит обновление, возникающее по разным причинам и на Западе, и у нас, и религиозное, и общее, ощущает­ся нарастающее проявление веры.... Я имею в виду, что вернулось в человеческую душу сосуществование двух начал, в котором одно является продолжением другого,- трагическое может полноцен­но существовать, лишь когда есть и экстатическое, светлое, иначе человек опустошается. Не могу сказать, что уже подошел тот, рав­новесный виток спирали, но поворот уже появился, хотя еще ни­как не утвердился. Это — счастье нашего времени, но никак не га­рантия его необратимости» (36, с. 46).

Последний виток спирали

Срыв

Высочайший подъем 1985 года оказался сопряжен с катастрофиче­ским срывом. До лета одно за другим Шнитке написал шесть крупных произведений. В мае—июне трудился над Альтовым концертом, начал делать наброски для Первого виолончельного концерта и параллельно заканчивал Хоровой концерт. И был очень доволен своими делами (было чем!). Когда в июне я раз­говаривала с ним по телефону, его голос звучал как никогда удов­летворенно.

В июле композитор с семьей улетел в Пицунду, живописное место на берегу Черного моря. Там известная грузинская скрипачка и ди­рижер Лиана Исакадзе проводила музыкальный фестиваль, в ко­торый включила целый ряд сочинений Шнитке; в фестивале уча­ствовал и Геннадий Рождественский. У Ирины с Альфредом были путевки на двадцать один день, а у сына Андрея с женой, которые впервые вместе поехали на Юг,— на двенадцать. 21 июля, в страш­но жаркий день, родители отправились в аэропорт проводить сына с невесткой. Возвращались домой в такси, чувствуя себя счастли­выми, словно сами были такими же молодыми. Затем пошли на концерт Курта Мазура, после которого их пригласили к себе в номер Рождественский и Постникова. Последние должны были дать концерт в четыре руки, но Геннадий Николаевич чувствовал себя простуженным и попросил Ирину выступить вместо него.

200

Подняли бокалы с вином. И в это время с Альфредом начало про­исходить что-то неладное: изменился взгляд, перестала действо­вать рука. Его положили на диван, а он вдруг начал произносить слова по-немецки. Когда «скорая» доставила композитора в боль­ницу города Гагры, там благодаря хлопотам жены и друзей его уже ожидала группа врачей со всем необходимым.

У Шнитке обнаружили обширный инсульт. Утром приехал врач Л. М. Рошаль, а через два дня прилетел из Москвы известный ней­рохирург А. А. Потапов, проведший возле Альфреда Гарриевича целый месяц. Однако в Гаграх не было реанимационного отделе­ния, и 3 августа пришлось пойти на огромный риск — в страшную жару перевезти критически больного в Сухуми, где такое отделе­ние имелось. К этому времени к делам Альфреда уже подключил­ся его большой друг, известный грузинский композитор Гия Канчели. Состояние Шнитке было крайне тяжелым, он много нахо­дился без сознания. И все же чудо его выздоровления случилось. К концу августа опасность миновала, и композитор под наблюде­нием Потапова был доставлен на самолете в Москву. С тех пор Александр Александрович Потапов, замечательный специалист и человек, оказывался при Шнитке во все критические для его здо­ровья моменты.

Во время этих катастрофических летних недель друзья Шнитке в разных городах застыли в оцепенении. «Это был ужас какой-то»,— говорил Денисов. И сам Альфред считал, что вернулся «оттуда».

Потапов поместил спасенного в Первую градскую больницу для про­хождения положенного послеинсультного периода. И здесь паци­ент очень порадовал своих врачей: выздоравливал настолько быс­тро, что к концу сентября настойчиво попросил выписать его до­мой.

Композитор вернулся к своей работе. Теперь его больше всего беспо­коили невыполненные обязательства, особенно Первый виолон­чельный концерт, обещанный Наталье Гутман, и музыка к балету «Пер Гюнт» для Джона Ноймайера, из-за ненаписания которой могла сорваться зарубежная премьера.

Символом его выхода из столь глубокого срыва стал как раз Первый виолончельный концерт для Гутман. То, что он сочинил до лета,

201

теперь совсем оставил. Стал заново складывать крупную, трехма­стную композицию. Неожиданно, из каких-то невидимых сфер, явилась ему подсказка самого главного — итога концепции.

«..Дописал почти до конца третьей части, когда мне, так сказать, был подарен финал — четвертая, кульминационная, итоговая часть, о которой я и не думал, которую и не представлял себе. И вдруг... Это один из двух-трех редких случаев в моей жизни...» (46, с. 47)

Подарок судьба здесь сделала Шнитке чрезвычайно ценный. На пре­мьере это предстало так: перед концом произведения торжеству­ющий звук виолончели стал приобретать необычную, сверхъесте­ственную, нечеловеческую мощь — это подключилось микрофон­ное усиление. Такой мощный рост звука как нельзя ярче воплотил идею, о которой автор сначала и не помышлял,— бурного прили­ва сил и веры в творчество. После первого исполнения концерта в Мюнхене в откликах прессы появились примечательные слова: «рука судьбы в партитуре».

Союз композиторов, несмотря на драматическую ситуацию со здоро­вьем Шнитке, не отменял своего негласного запрета на организа­цию фестивалей его музыки, для которых уже явно наступила пора. Посмотрим на географию таких мероприятий.

В 1988—1990 годах фестивали музыки Шнитке были проведены в Мальме, Гетеборге, Стокгольме, Берлине, Лондоне. В Люцерне прошел форум под названием «Пути русской музыки. От Глинки до Шнитке», где были выделены четыре фигуры: Глинка, Мусорг­ский, Шостакович и Шнитке. В Стокгольме, где выступали Кремер, Рождественский, Крыса, Монигетти, Постникова, успех му­зыки Шнитке был так велик, что публика аплодировала стоя, а в «Гардиан» была опубликована статья под названием «Альфред Великий».

Из российских городов только Горький (теперь Нижний Новгород), помнящий историческую премьеру Первой симфонии Шнитке в 1974-м, отважно провел внушительный фестиваль — в марте 1989 года. На фестиваль, взбудораживший весь город, съехались энтузиасты со всех концов страны. А что же Москва? Горьковский фестиваль замалчивался, а московские фестивали все еще были

202

недозволены. Правда, в 1987 году Шнитке было присвоено почет­ное звание заслуженного деятеля искусств РСФСР — и это был знак официального внимания. Но он был слишком скромен для его уровня. Большего успеха добились друзья в мире кино: годом рань­ше, в 1986-м, Шнитке вместе с Хржановским была присуждена Госпремия имени Н. Крупской за трилогию мультфильмов по ри­сункам Пушкина.

Но в чем явно почувствовался воздух свободы — так это в возмож­ности зарубежных поездок: была упрощена издевательская про­цедура оформления документов. Шнитке смог услышать главные свои зарубежные исполнения и провести необходимые репети­ции. Его постоянно сопровождала жена Ирина. Теперь и она как пианистка уже участвовала в исполнении произведений своего мужа.

Особенно крепли контакты — и деловые, и личные — с Германией. В 1987 году Шнитке поступило предложение пройти послеинсультный курс реабилитации под Бонном. Но ему не захотелось снова быть в положении больного, и он ограничился тем, что поблаго­дарил немцев за заботу. Еще в семидесятые годы композитор на­чал заключать договоры с одним из самых крупных европейских издательств — Ханса Сикорского, в Гамбурге. А теперь он вступил в GEMA — солидное немецкое агентство по охране авторских прав, став наряду со Щедриным и Губайдулиной одним из первых рос­сийских ее членов.

В одной из американских поездок Шнитке встретился с поэтом Иоси­фом Бродским, у него дома. Композитора, органически скромно­го по натуре, несколько беспокоил вопрос психологический: как общается с людьми человек, получивший Нобелевскую премию. В своем рассказе он обращает внимание как раз на это.

«Я был у него в мае 1988 года. Я впервые встретил человека, у кото­рого в этом возрасте и при таком количестве внешних поводов со­хранилось бы то непроизвольное отношение к тому, что он слы­шит в разговоре, при котором вы можете с ним говорить как бы не будучи скованным тем, что разговариваете с человеком, имею­щим Нобелевскую премию. Это не изменило его!» (39, с. 171)

Бродский подарил Шнитке на память несколько своих книг.

203

Бесконечность истины

Как изменились после 1985 года философские воззрения Шнитке, его взгляды на музыку? Они вышли на новый виток, обрели новое качество.

Общее, что проступило в его взглядах на цели творчества, на ход раз­вития музыки, на философские труды и музыкальные концеп­ции,— представление о непредначертанности, непредопределенно­сти всего этого; говоря на философском языке, представление об индетерминированности всех явлений мира.

Оттолкнемся от того, что говорит композитор по поводу привлекаю­щей его теперь философии. Истинными ему представляются не крепко скроенные системы, даже крупнейших философов, прехо­дящие по своей сути, но философия, лишенная жесткой структу­ры, растворенная в чем-то гораздо более важном и большем. Ин­тересны его мнения относительно Ницше, Владимира Соловьева, его суждения о Библии, высказанные в «Беседах» с Александром Ивашкиным. Приведу некоторые из них.

«Я, как и многие сейчас, выписываю журнал "Вопросы философии". И вот я открываю его и глубоко разочаровываюсь в Ницше, кото­рый на меня производил абсолютно гипнотическое впечатление (я много его не читал, но кое-что читал). Сейчас мне это кажется та­кой несерьезностью, такой поверхностной вещью... и я просто не стал его читать.

Но мне показалось, что недостаточно серьезен и Соловьев, то есть его серьезность — это систематизированная серьезность, которая на­много выше Ницше. Но даже здесь мне показалось, что это уже прошедшее. ...

Я думаю, сейчас изменилось мое отношение к философии в принци­пе. Философия, растворенная в Библии, в которой есть все, в том числе и философия,— она не потеряла своего смысла, но филосо­фия систематизирующая, как бы она ни была высока,— для меня свой смысл в какой-то мере потеряла, или на сегодня поблек этот смысл» (1, с. 132).

 

По Шнитке, истина обладает бесконечностью и в этом смысле — тай­ной. Поэтому любая философская доктрина, даже самая стройная,

204

принося лишь относительное знание, обречена на неполноту и за­ведомую неполноценность. Доверие может вызвать тот род мыш­ления, который исходит из ощущения этой бесконечности, из не­возможности формализовать ее в какой-либо системе.

«Пока человек исходит из ощущения истинной бесконечности этой тайны, он никогда не достигает относительной систематизации и всегда сохраняет достоверность того, что говорит. Но, достигая систематизации, он сразу же впадает в одну из многочисленных ошибок, диктуемых относительным знанием» (1, с. 134).

Мысль о бесконечности улавливания истины где-то перекликается с идеей Шнитке о принципиальной невозможности воплощения идеального композиторского замысла: любая фиксация будет его ограничением и отчасти ошибкой. Еще более оригинальны его представления о бесконечности существующей в мире музыки.

Когда Шнитке задавали вопрос о цели творчества (речь шла о пастернаковской фразе «цель творчества — самоотдача...»), он находил в самом вопросе неточность, ведущую к абсолютизации неполного знания.

«...Я думаю, что попытка сосредоточить свое внимание на самоотда­че или на чем-нибудь еще — я даже рискнул бы сказать, попытка определить цель творчества чем-нибудь, хотя бы и самоотдачей,— всегда неточна. Я не знаю цели творчества. Я знаю только, что пока не мог представить себе иную цель, а чем она вызвана, я не знаю, я не рискнул бы определить это. ... Нужно сказать то, что вы долж­ны говорить...» (39, с. 160—162)

Столь же относительным и неокончательным стал представляться ему и сам процесс сочинения музыки. Он размышляет на поразитель­ную тему — о том, что в мире музыки есть то, что сочинено вели­кими композиторами, и то, что осталось ими не сочинено (!). Одно — записано в нотах, другое — не записано, одно — реально, другое — ирреально. И в целом мир музыки не может иметь гра­ниц, он бесконечен.

«...У меня такое представление, что это — мир миражных существова­ний, который бесконечен и бескраен. Для него как бы есть сфера

205

теневая — то, что не записано в нотах, то, что не оставило следов. И есть область уже не теневого, а реального бытия — то, что ста­ло. В этом смысле в реальной сфере живет то, что Моцарт успел написать, а в теневой, ирреальной — огромный звуковой мир, ко­торый он не успел осуществить... Можно даже предположить, что этот неосуществленный Моцарт бесконечен, как бесконечен Бах и все другие великие. Таким образом, реальная музыка есть лишь небольшая часть огромного музыкального мира, с которым чело­век имеет дело. Если он будет внимателен, он его почувствует, этот огромный, иллюзорный музыкальный мир» (46, с. 42).

Конец высказывания также не может не поразить: человек в состоя­нии почувствовать ирреальный мир музыки, не написанной ве­ликими...

Таким головокружительным путем Шнитке идет к следующей своей мысли — о том, что мир наполнен уже существующей музыкой, и композитор выступает в роли как бы контактера. Новая музыка может прозвучать как где-то уже созданная, и больше всего пора­жает ее соответствие некоему совершенному эталону. Композитор ссылается на таких своих современников, как Арво Пярт и Вален­тин Сильвестров, музыка которых может показаться и очень старой.

«Эти сочинения с первого прослушивания кажутся очень давними. Они словно жили в нашем музыкальном сознании, мы только не осознавали, что они существуют. И вообще, каждый раз, когда вы слышите что-то истинное, оно вас потрясает не неслыханной но­визной, хотя и может содержать ее, но тем, что, оказывается, вы это все уже знаете» (46, с. 42).

«...Моя задача — не спугнуть то, что само по себе существует... Я как бы не есть итог, я только орудие; что-то вне меня стало слышным через меня» (46, с. 41—42).

Может появиться мысль: а не отвернулся ли Шнитке совсем от про­гресса, не стал ли таким красивым образом защищать консерватив­ное мышление и, не дай бог, штамп и банальность? Авангардизм истинным течением Шнитке не считал уже давно, здесь его пози­ция не нова. Но ему хорошо было ведомо, что такое как бы «пода­ренная» музыка, которая приходила к нему внезапно, без волево-

206

го усилия: Реквием, в котором ему приснился Sanctus , финал Пер­вого виолончельного концерта. И ведь это была музыка из разря­да самой лучшей в его творчестве. Откуда же исходил этот музы­кальный идеал, который ему надо было лишь точнее записать? На это он и старался дать ответ.

Еще важнее, что Шнитке с его стилистическим опытом, обращенным к столетиям и тысячелетиям, чувствовал некое невидимое, за се­мью печатями или на семи небесах, движение музыки. Уже после его смерти, при переходе к XXI веку, у многих композиторов об­наружилось это стремление работать по идеальной модели,— стремление сочинять нечто впечатляющее своей запоминаемостью, «формульностью», словно заново открывающее тот самый скры­тый идеал. В результате стала видеться истина, совершенно про­тивоположная эвристической эстетике всего XX века: подлинна только та музыка, внутри которой запрятан эталон.

Удивительно — или, наоборот, неудивительно,— насколько непосред­ственно оказались связанными философские, наиболее общие представления Шнитке о мире и его музыкальные мысли. Неудов­летворенность «систематизирующей философией», «окончатель­ными» истинами была одновременно и выражением совершенно новой его музыкальной позиции. В беседе с ним в 1989 году я за­дала ему вопрос о принадлежности его к той симфонической ли­нии, в которую его уже давно встроили: Бетховен, Чайковский, Малер, Шостакович, Шнитке. Это линия концепционного мышле­ния в музыке, основанного на борьбе противоположных начал, с итоговым выводом (например, у Бетховена — от тьмы к свету, от борьбы к победе). К моему удивлению, он очень решительно вы­сказался за то, что хотел бы теперь исключить себя из этой тради­ции. По его мнению, сейчас происходит мировой поворот круга музыкального творчества, когда упраздняется полярность черно­го и белого, а актуальным становится приятие бытия как единой данности, не разграфленной на контрастные поля. Таким было творчество до Бетховена (Палестрина, Гильом де Машо), таким оно предстало в XX веке у Веберна, Мессиана.

«Новый круг развития музыки, не связанный со схематическим де­лением на черное и белое, плюс и минус, продолжается. Мы все

207

сейчас в духовно-музыкальной области находимся в пограничной ситуации, пребывая то там, то здесь. И изменение ее не зависит от директивного решения. ... Нельзя себя принуждать, потому что многие люди живут, испытывая притяжение разных полюсов» (36, с. 46).

Беседа была опубликована в 1990 году, и взятая как ее заглавие ци­тата из Евангелия от Иоанна выражает новую духовно-философ­скую позицию Шнитке точнее всего: «Дух дышит, где хочет». Вот она, искра той философии, которая сокрыта в древней священной книге.

Обратим внимание: композитор, ставший последним в великой линии мирового симфонизма от Бетховена до Шостаковича, сам же под конец пожелал исключить себя из этого ряда.

Шнитковское ощущение, условно говоря, «неконцепционной музы­ки» стихийно, без специальной установки воплотилось в его твор­честве еще до рассуждений на эту тему. Пришло оно как раз из той сферы, в которой расцвела музыка Палестрины и других «доконцепционных» старых мастеров,— из области религиозной. Имен­но таким стал у Шнитке Хоровой концерт на стихи Григора На­рекаци — неконфликтный, однородный, пронизанный чувством покаяния и очищения. Но выразилась новая позиция композито­ра и в произведениях внерелигиозных, даже в драме «Пер Гюнт», которая основывается на контрастном противоборстве. Здесь воз­ник новый тип итога, завершения крупной вещи. Действительно, балет по драме Ибсена композитор завершил огромным медлен­ным Эпилогом, простирающимся высоко над всеми контрастами действия. Драматический финал-вывод, финал-завершение заме­няется медитативным послесловием.

Шнитке уверовал в то, что человечество сможет избежать гибели, что всегда остается возможность спасения. Поэтому чьи-либо попытки предсказать гибель всего и вся стали казаться ему неоправданны­ми. В связи с этим изменился и его взгляд на проблему добра-зла, столь острую в «концепционных» сочинениях. Шнитке говорит:

«Для меня нет ощущения фатальности зла даже в самой страшной си­туации. Его нет, потому что остается неизменной всегда проявля­ющаяся в человеке некая добрая суть» (36, с. 46).

208

Вверх по витку

Необходимым представляется вопрос: изменилась ли сама музыка Шнитке после перенесенной им тяжелейшей болезни? Конечно, смена стиля произошла, и музыке, написанной после 1985 года, принадлежит отдельная область на огромной карте его творчества.

Первое законченное в этот период сочинение — тот Первый виолон­чельный концерт, в финале которого так мощно прозвучала тема возвращения к жизни,— стало для автора большим творческим испытанием. Изменилось само его представление о материале и рельефе будущего произведения. В 1988 году он говорил о себе:

«Три года назад у меня был инсульт, и то, что я написал и пишу сей­час, отличается от прежнего. Прежде было чувство, что будто на­ходящееся вне меня как бы имеет структуру кристаллическую, окончательную, имеет некую идеальную форму. А сейчас другое: я уже не кристаллическую структуру чувствую, а бесконечно из­менчивую, текучую» (46, с. 42).

Когда был исполнен Первый виолончельный концерт, сам композитор грустно сказал: «Это — опус один». А судьба уготовила ему еще не­сколько инсультов... После всех этих крушений удивительным об­разом сохранилась четкость образов музыки — небесных или адских, серьезных или гротескных. Но стали проступать музыкальные темы в необычном ранее облике — как оголенные кусты, с резко обозна­ченными контурами, которые перестала обволакивать столь свой­ственная прежнему Шнитке смягчающая художественная ткань.

В связи с многочисленными обращениями зарубежных музыкальных театров, после 1985 года он написал больше чем когда-либо круп­ных сценических форм — один балет и три оперы: «Пер Гюнт», «Жизнь с идиотом», «Джезуальдо» и «История доктора Иоганна Фауста». (Балет «Эскизы» раньше, в январе 1985-го, был постав­лен в Большом театре балетмейстером А. Петровым.) Параллель­но были созданы пять симфоний (№ 5—9) и множество других крупных и менее крупных произведений. Все это вместе — груз, едва посильный и для совершенно здорового человека.

Балет «Пер Гюнт»