Зло и Добро: кантата «История доктора Иоганна Фауста»

Фауст... Этот образ в гётевской интерпретации считается центром европеизма, сердцевиной европейского типа мышления — с мета­ниями в поисках истины, с борьбой противоположностей, с непре­рывностью выбора между добром и злом. Шпенглер в «Закате Европы» представил Фауста в качестве прототипа западного че­ловека, с его стремлением к деятельности, технике и завоеваниям. «У каждого художника должен быть свой "Фауст"», — такова ак­сиома европейского искусства. Альфред Шнитке с молодых лет был заворожен образом Фауста, и это достаточно свидетельству­ет о коренном его европеизме. Сама полюсность его мышления — видишь хорошее, ищи плохое, видишь плохое, ищи хорошее (что он распространил даже на церковь), — философская диалектика добра и зла в его музыке уже давно вылепили в нем образы фаус­товских противоположностей. Оставался только повод. И он, ес­тественно, нашелся. И снова возникли неслучайные случайности совпадений.

Когда Юрий Любимов задумал поставить на Таганке спектакль по второй части «Фауста» Гёте, он в свободном разговоре на данную тему предложил Шнитке принять в этом участие. Композитор же всю жизнь думал об образе Фауста и всей связанной с ним фило­софии. Однако он понимал, что длиннейший текст второй части гётевской трагедии, изобилующий множеством мыслей, совершен­но невозможно уместить в одном сценическом произведении даже в виде одних лишь ключевых фраз. Рассказав через какое-то вре­мя о своих сомнениях Любимову, узнал, что тот на данное время уже охладел к первоначальному замыслу,— и идея отошла в сто­рону.

Шнитке же продолжал свое изучение темы, занявшись не только кни­гой Гёте, но и всеми другими «Фаустами». Внимательно вчитался он в самую первую книгу о Фаусте — «Народную книгу» Иоганна

176

Шписа, повлиявшую на всю серию последующих трагедий и ро­манов на эту тему, прочел «Трагическую историю доктора Фаус­та» Кристофера Марло, написанную сразу вслед за Шписом, по­знакомился с балетным сценарием Гейне «Доктор Фауст», где при­сутствует дьявол в женском облике — Мефистофела. У Гейне силы ада сначала демонстрируют Фаусту страшных чудовищ, потом показывают самое опасное — очаровательную танцовщицу в газе и трико. Обратим внимание на этот образ.

Однако если все пути композитора вели к Фаусту, это никак не означает, что вели они также и к оккультизму, магии и самому дья­волу. Тут для Шнитке возникли нелегкие проблемы.

С основательностью, свойственной прирожденному ученому и фило­софу, он счел необходимым обратиться и к собственным трудам доктора Фауста. Я записала название большого тома, который он себе достал: «Dr J. Faust. Magia naturalis. Sämtliche magische Werke. Mit einer Einleitung von Dr Kurt Benesch». Это была книга по чер­ной магии... «Ужасная литература, страшная литература» — Аль­фреда от нее чуть ли не лихорадка била, и у него не было ни ма­лейшего желания ее обсуждать. Он видел здесь бездну. «Я боюсь читать это, смотрю, но не читаю. Не уверен, что найду границу, до которой хватит моего трезвого сознания»,— говорил он даже мно­го позднее, в 1989 году. Снова и снова вставали перед ним эти про­клятые проблемы: зло, дьявол, смерть. По Якобу Бёме, зло необ­ходимо, как желчь в организме, подстегивающая жизнь; Гёте, бу­дучи министром, подписывал смертные приговоры, но в своем «Фаусте» остался светоносным; Булгаков следовал Гёте — хочу зла, а делаю добро. «Насколько может позволить человек себе эту широту? У меня нет сил заглянуть туда...» — говорил Шнитке. По рассказу И. Рыжкина, подробно обсуждавшего с композитором всю фаустианскую тему, «упоминания о дьяволе были Альфреду неприятны, и он переключал разговор в другую плоскость. Вспо­минается мысль Ницше: "Не заглядывай слишком глубоко в без­дну, иначе она заглянет в тебя"» (17, с. 61).

Тем временем к Шнитке обратились с новым предложением: напи­сать для Венского концертного общества, к 125-летнему юбилею Венской певческой академии, произведение с участием хора и но­вого органа. Для этого из всех прочитанных «Фаустов» компози-

177

тор отобрал «Народную книгу» Шписа, ее последние главы (67 и 68) — о предсмертной исповеди и гибели Фауста. А когда пришла пора законченную партитуру сдавать заказчикам, вдруг позвонил генерал-музик-директор Венского фестиваля и довольно смущен­но, извинившись за опоздание, сообщил, что они решили весь фе­стиваль посвятить теме Фауста... Композитор был совершенно ошеломлен: какое совпадение! это же перст судьбы!

Почему «Фауста», предназначенного Шнитке судьбой, он выбрал в варианте Иоганна Шписа? Вспомним лишь об одной ранней под­сказке: именно на этот источник написал свой «Плач доктора Фа­устуса» Адриан Леверкюн, герой романа Томаса Манна.

Шпис составил и издал эту книгу в 1587 году. Называлась она так: «История о докторе Иоганне Фаусте, знаменитом чародее и чер­нокнижнике, как на некий срок подписал он договор с дьяволом, какие чудеса он в ту пору наблюдал, сам учинял и творил, пока, наконец, не постигло его заслуженное воздаяние. Большей частью извлечено из его собственных посмертных сочинений и напечата­но, дабы служить устрашающим и отвращающим примером и ис­кренним предостережением всем безбожным и дерзким людям. Послание апостола Иакова, IV: Будьте покорны Господу, проти­воборствуйте дьяволу, и он бежит от вас». Первое повествование о знаменитом маге, лекаре, астрологе, прорицателе будущего, ора­торе-антиклерикале и бунтаре, жившем в первой половине XVI века, увидело свет тогда, когда его еще помнили. Наступила эпоха раннего лютеранства, в которую появилась возможность прямо обращаться к Богу, минуя церковь (тут и стали выходить «народные книги»). Одновременно это был период подозритель­ного отношения к наукам, словно бы идущим от Нечистого. Ав­тор книги о Фаусте — страстный богослов-протестант, одержимый целью «наставить на путь истинный и уберечь от грехопадения каждого». На русском языке «Народная книга» вышла в издании «Легенда о докторе Фаусте», подготовленном В. М. Жирмунским (М., 1978). В авторской партитуре Шнитке текст дан на немецком языке, а эквиритмичный перевод на русский сделал брат Альфре­да, Виктор.

Наибольшая «историчность» публикации Шписа и вызвала наиболь­шее внимание Шнитке. Текст «Народной книги» привлек его жи-

178

востью как бы реального рассказа о как бы реальном событии: не­поддельный народный язык, наивное, несколько ханжеское изло­жение, противоречие между сочувствием грешнику и выраженным в словах осуждением. Сам Фауст — не то что у Гёте. Это человек свободного, мягко говоря, образа жизни. Из любопытства и ради житейских удовольствий он вступает в союз с дьяволом. Это жи­вой Фауст. Сюжет «Народной книги» более реален и более жес­ток, чем у Гёте. Автор музыки говорил: «Все очень наивно: Фа­уст — доктор-полушарлатан, наказание его заслуженно, но все же Фауста жалко» (31, с. 195).

Параллельно с заказом кантаты Венским концертным обществом из Германии поступило предложение и на оперный проект для Гам­бургской оперы. Шнитке сразу же его принял, решив продолжить фаустовский сюжет по Шпису и использовать кантату для послед­него, третьего действия будущей оперы. Свое намерение он геро­ически осуществил, несмотря на все трудности со здоровьем: че­рез одиннадцать лет, в 1994-м, была закончена опера под тем же названием, что и кантата,— «История доктора Иоганна Фауста».

Итак, перед нами одно из самых известных музыкальных произведе­ний XX века, одно из самых знаменитых у Альфреда Шнитке — кантата «История доктора Иоганна Фауста» для контратенора, контральто, тенора, баса, смешанного хора, оркестра и органа (1983) в десяти частях.

Повествование на старинный сюжет композитор решил выдержать также в историческом духе. Он использовал структуру музыкаль­ных «Страстей», как у Баха или Шютца, где участвуют, помимо действующих лиц, рассказчик и комментирующий хор. Применил и приемы музыкальной стилизации: № 1, Пролог («Вот рассказ о тяжелой, страшной гибели доктора Фауста»), по эпической скорб­ной суровости напоминает начало баховских «Страстей по Мат­фею», изображающих шествие на Голгофу; № 3, Прощальный обед («Все идут в трактир, садятся за стол»), выдержан в игровых рит­мах музыки XVI века; № 10, Заключительный хорал («Так бодр­ствуйте, бдите»), звучит именно как традиционный аккордовый хорал у хора и органа.

Все это — серьезная, благородная музыка Шнитке. Вся соль ситуации в том, как композитор решил здесь проблему дьявола, Мефистофеля.

179

Прежде всего, автор музыки расщепил эту фигуру на две: дьявол со­блазняющий — сверхвысокий, обольстительный контратенор, и дьявол насмехающийся и карающий — эстрадное контральто с микрофоном, с оттенком пошлости. Как видим, оба эти персона­жа лишены традиционного мужского голоса. А Мефистофель в женском обличье — это же производное от Мефистофель! Гейне! Такая пара голосов даже по собственно музыкальной окраске вы­деляется из всего, известного в истории музыки. Шнитке же заос­тряет их роль приданием соответствующего морального — точнее, аморального — смысла. В № 6, Ложное утешение, «прелестная па­рочка» поет дуэтом. Обольщающий контратенор заливается высо­ким сладким голосом: «О Фауст мой, что за малодушие? ... Твой судный час грядет не скоро ... Он даст тебе плоть из стали, в сталь оденет душу и тем избавит в аду от наказания...» Насмехающееся же контральто, приготовившись расправиться с Фаустом, пароди­рует с помощью микрофона каждую фразу контратенора (уникаль­ная музыкальная форма канона).

А самое решительное и радикальное, на что подвигся здесь Шнитке,— это «ария» контральто в жанре танго в кульминационном эпизо­де кантаты № 7 (Гибель Фауста). Решение стоило композитору больших душевных терзаний. Первоначально он думал воплотить эпизод дьявольской расправы над Фаустом посредством самой диссонирующей и острой по тембрам музыки, какая только воз­можна. Но нашел, что это не подействует в нужном направлении. В его памяти была одна мысль из диалога дьявола и Леверкюна в романе Томаса Манна — о том, что в адских муках самое страш­ное не боль, а унижение. Поиски унижающего звучания и вывели его на идею поручить этот эпизод нагловатому эстрадному голо­су, который спел бы откровенное танго. Если в 1968 году он по­шел на «неприличие», написав аккорд соль минор (во Второй скрипичной «Quasi una Sonata»), то теперь ему предстояло окон­чательно сгореть со стыда перед соратниками, поскольку он нару­шил табу: в серьезную музыку ввел откровенно легкую. «Я риск­нул как никогда; боюсь, что замысел совсем не удастся и я потер­плю невиданное фиаско»,— говорил он мне.

Опасаться композитора заставляла свойственная ему человеческая нормальность. А скрытое где-то в подсознании, но яркое эзоте-

180

рическое чувство тайно, но уверенно соединяло те разрозненно ви­тающие музыкальные сферы, которым и должно было соединить­ся. Видение этой невидимой реальности у Шнитке было исклю­чительным. Сомневаясь, он был на деле тысячу раз прав: именно в синтезе разного и крайнего открывались новые музыкальные пути.

И когда Шнитке победил, начались даже поиски предтеч: кто до него ввел танго? не заимствовал ли он чью-то идею? На Альфреда се­рьезно обиделся композитор одного с ним поля Николай Карет­ников: в своей «Мистерии» 1971 года в сходной ситуации, в сцене Нерона перед смертью, он ввел танго, и его друг был с этой музы­кой знаком... Ну а Шнитке, как мы знаем, в 1974-м использовал танго в фильме «Агония», после чего сделал «врезку» этой же му­зыки в свой Concerto grosso № 1, а в 1979-м написал еще «Поли­фоническое танго» для ансамбля как часть коллективной работы.

Отчего же возник такой успех именно мефисто-танго Шнитке?

Унижающее танго в № 7 кантаты «Фауст» представлено в его самом натуральном виде: эстрадно-страстный голос, доходчивая мелодия, чувственно-развязный синкопический ритм аккомпанемента, яв­ная тональность (соль минор), танцевальные квадраты структуры, под стать всему — солирующие саксофоны и томные глиссандо у солистки.

И на эту музыку кладутся самые ужасающие, какие-то средневековые слова, каких не встретишь, скажем, в классическом «Фаусте» Гёте:

«...Друзья решились войти к несчастному только тогда, когда забрез­жил день. Но Фауста не было, пусто все. Лишь всюду в темных брызгах кровь, в белых налипших сгустках мозг. Ибо дьявол Фа­уста тряс, швырял нещадно о стены. И тут же рассыпаны зубы Фауста и тут же глаза... ужасная картина расправы. А тело Фаус­та сыскалось позже. Валялось страшное на смрадной куче среди скотного двора. Повисли руки, как плети ноги, а голова туда-сюда мотается».

В музыке Шнитке последовательно «иллюстрируются» все ужасы текста, а для эмоционального взвинчивания применяются и «воп­ли» хора, и «завывания» оркестра, даже органа, к ритму танго до­бавляется «военизированная» барабанная дробь. Обратим внима-

181

ние на то, что здесь сконцентрированы все сильнодействующие современные музыкальные средства: диссонансы гармонии, слож­ные напластования полифонии, полиритмика, преувеличенные скачки в мелодике и т. д. Это именно то, что Шнитке первоначаль­но и хотел использовать в этой «дьявольской» кульминации... Никаким авторам легкой музыки, обработчикам мелодий для ан­самблей такая партитура не была бы доступной. Эпизоду дьявольской расправы Шнитке противопоставил заключи­тельный хорал (№ 10) на текст из Первого Послания апостола Петра (5: 8—9), которым завершается «Народная книга» Шписа (в канонической русской версии — «Трезвитесь, бодрствуйте, по­тому что противник ваш...»). В кантате он сначала молитвенно зву­чит у органа, потом у хора на следующий текст:

Так бодрствуйте, бдите!

Всечасно враг ваш лютый, Диавол, жаждет жертв!

Аки алчущий лев,

все ищет, где добыть поживу.

Будьте же стойки, тверды в вере!

Обратим внимание на ассоциацию, которую вызывает тот же текст в немецком варианте: Seid n ü chtern und wachet — молитвенно настав­ляет Шнитке в финале своей кантаты; Seid umschlungen , Millio ­ nen!героически призывает Бетховен в финале Девятой симфо­нии. Перед нами два духовных завета — но сколь разными эпоха­ми они порождены!

Решившись на риск с вокальным танго, Шнитке пошел в этом направ­лении до конца и обратился за исполнением... к кому? К самой Алле Пугачевой, суперзвезде советской эстрады, — такой совет ком­позитору дал Геннадий Рождественский, готовившийся дирижи­ровать премьерой. Звезда согласилась! Ко всеобщему удивлению, она пришла на первую репетицию в полной боевой готовности, со своей свитой — «кондуктором» (дирижером), помощниками, спе­циалистами по технике и т. д. Эпизод танго, который идет десять минут, Пугачева превратила в получасовое шоу, во время которо­го она пела, танцевала, импровизировала, переносила и добавляла куски музыки, варьировала мелодию, где ей не хватало диапазона голоса, и т. д. Было видно, что новое дело ей понравилось, и, по отзыву Рождественского, «она была в этой роли исключительно

182

хороша». После чего Геннадий Рождественский обратился к при­сутствующим и сказал неожиданную вещь: репетиция эта — пер­вая и последняя, власти запретили концерт...

Помешала исполнению, среди прочего, и добротно сделанная про­граммка: напечатали весь текст шнитковского «Фауста» по-русски, с комментарием композитора, а на отдельной странице вывели фразу из Священного Писания (в концерте планировалась еще и месса Шуберта). Исполнителям сообщили, что их программку арестовало КГБ.

Запретителем премьеры «Фауста» Шнитке выступил тогдашний ди­ректор Московской филармонии Авангард Федотов. Композитор написал ему два письма — от 25 и 26 мая 1983 года, с обстоятель­ными и доказательными возражениями (их текст Г. Рождествен­ский поместил в своей книге «Треугольники». — М., 2001. С. 189— 190). Однако арьергардную позицию Авангарда не смогли поколе­бать ни эти письма Шнитке (как и Рождественского), ни положи­тельный отзыв о сочинении из Союза композиторов, автор кото­рого «не возражает против его исполнения в концертах, тем более что вышеуказанное произведение выполнено талантливым и опыт­ным автором и представляет художественный интерес» (Б. Терентьев; также напечатано в «Треугольниках»).

Пока кантату «терзали» на родине, подошел срок исполнения ее в Вене. 19 июня 1983 года Венским хором и симфоническим оркес­тром продирижировал Геннадий Рождественский, партию контра-тенора исполнил известный Пол Эсвуд, контральто — молодая американка Кэрол Уайет. К счастью, на репетиции смог приехать и сам автор. Услышав, что молодая рыжеволосая джазо-оперная американская певица с огромным диапазоном звучного голоса вы­учила партию в чисто оперной манере, он указал ей на необходи­мость внести соответствующие эстрадные оттенки и попросил петь в микрофон — иначе не получится снижение. Роскошный голосо­вой диапазон солистки позволял ей в некоторых тактах чрезвычай­но эффектно взвиваться на октаву выше.

Успех фаустовской кантаты Шнитке в Вене был самым большим в его жизни до тех пор. Восторженными были и отзывы прессы, много значащие на Западе для престижа музыканта. В одной рецензии его даже назвали «одним из крупнейших композиторов современ-

183

ности». Правда, не обошлось и без обидного курьеза: в некой пуб­ликации между автором и его разочаровавшимся во всем героем был поставлен знак равенства. А ведь как раз накануне компози­тор принял таинство крещения — но знал об этом только он...

Между тем летом того же года Союз композиторов предложил дири­жеру Валерию Полянскому исполнить кантату «Фауст» на фести­вале «Московская осень». Принялись искать Аллу Пугачеву. При этом вынесли вердикт: никаких вольностей с партитурой больше никому не позволять. Звезда же эстрады проявила удивительную деликатность: чувствуя, что вокальная партия Шнитке — не по ее голосу, вообще не по ней, она сказала, что сейчас больна и не мо­жет участвовать в концерте. (Запись ее единственной репетиции где-то сохранилась.)

Со своей стороны, предусмотрительный Полянский начал тайно от всех, даже от автора, репетировать партию Мефистофеля-2 с «глав­ной колдуньей страны», замечательным контральто, артисткой Большого театра Раисой Котовой. А «авангардное» руководство подставило еще одну подножку: за неделю до концерта отозвало оркестр — как бы на юбилей театра имени Ермоловой, где на са­мом деле он был не нужен. Заодно было отказано в предоставле­нии Зала имени Чайковского для репетиций. Шнитке и другим композиторам — Янченко и Таривердиеву — пришлось заявить о снятии с концерта своих произведений. Тогда добавили время, удалось даже провести открытую репетицию, на которую нахлы­нула масса народу.

Имя Шнитке было у всех на устах. Жужжала слухами не только Москва, но и города огромного Советского Союза. Мне звонили из Киева: правда ли, что Шнитке написал вещь для Аллы Пугаче­вой? Когда будет, где? Жена одного музыканта пошла в кассу: ка­кой вам билет? когда это авторский вечер Пугачевой?!

И вот она — московская премьера: с Раисой Котовой, Эриком Курман­галиевым (и у нас нашелся первоклассный контратенор), под управлением Валерия Полянского, в Зале имени Чайковского, 23 октября 1983 года. Исполнение было обречено на успех. Думаю, что для Шнитке это была самая громкая сенсация в его жизни. Билеты спрашивали за километр. Один отчаявшийся музыкант, стоя на спускающемся эскалаторе метро «Маяковская», громко

184

вопрошал поднимающихся вверх: «Нет ли лишнего билета?..» Не обошлось и без конной милиции...

Кстати, «звездно-эстрадная» тема, вторгнувшаяся в жизнь Шнитке, все-таки получила свое воплощение. Спустя несколько лет в Ле­нинграде в той же «пугачевской» партии выступила другая звез­да — Лариса Долина. И автор музыки был вполне доволен.

Имела продолжение и история с программками. Рождественский в 1984 году решил закрепить успех «Фауста» в Ленинграде, дав кон­церт пополам с Полянским. Привезли и программки, в которых с определенной странички пришлось убрать цитату из Библии. Од­нако здешнее филармоническое руководство запретило их прода­вать. Тогда Рождественский и за ним Полянский пошли на прин­цип: не будем играть. Зал переполнен, народ в ажиотаже, а концерт не начинается десять, двадцать, тридцать минут... Наконец началь­ство сдается, программки расхватываются. Но музыкантам после окончания концерта приходится впрыгивать в поезд Ленинград-Москва на ходу.

Если публика единодушно аплодировала новому произведению ком­позитора, то критика нашла поводы для злорадства; в частности, утверждалось, что музыка дьявольской расправы сильнее, чем моральный противовес в заключительном хорале, и тьма в канта­те торжествует над светом.

И в самом деле, внутренняя, психологическая правда произведения Шнитке как раз такова: переживание «танго смерти» оказывается эмоциональной вершиной этой музыки. Но здесь работает колос­сальный художественный парадокс, тот самый, который сделал самым выдающимся моментом творчества Шостаковича «эпизод нашествия» (гитлеровского нашествия на СССР!) из Седьмой симфонии, живописи Филонова — «Пир королей», поэзии Ахма­товой — «Реквием». Как утверждал и сам Шнитке, трагическое — неотъемлемая тема XX века, а в отношении счастья, блаженства, упоения в серьезном искусстве сама эпоха прочертила запретную черту. Но это лишь один полюс парадокса. Второй заключается в том, что, каким бы темным, страшным, опасным ни был негатив­ный образ, гений наделяет его качеством художественной красо­ты. Свет этой красоты невидимо пронизывает подлинное произ­ведение, и слушатель, зритель, читатель останавливаются в

185

изумлении перед неразрешимостью этого противоречия. В восьми­десятые годы, как мы говорили, произошел синтез двух потоков шнитковской музыки — сложного, требующего колоссального мас­терства, и простого, рождаемого чистым талантом. Его «танго смер­ти» с огромным, редкостным размахом мелодии, с выразительно­стью ритма, оркестра, органикой формы — великолепно по музыке; возможно, это лучшее танго XX века. И пусть речь в нем идет о са­мом дьяволе, талант-то автора происходит от Бога. Здесь и кроется одна из тайн искусства.

Отступление

В 1982 году Альфред Гарриевич опубликовал статью, ставшую вер­шиной его музыкально-теоретических размышлений: «На пути к воплощению новой идеи» (в сборнике «Проблемы традиций и новаторства в современной музыке». — М., 1982). Невеликая по объему — всего три с половиной страницы — она уникальна по весомости изложенных в ней идей. Касаясь философии твор­чества, Шнитке провел здесь мысль о том, что еще не уловлен­ный творческий замысел, таящийся глубоко в сфере интуитив­ного представления, много шире и значительнее окончательно­го результата, и поэтому его полная реализация в принципе невозможна (!).

Эпиграфом он взял следующие строки Леонида Леонова: «Каждый чистый лист бумаги потенциальное произведение, каждое закон­ченное произведение — испорченный замысел». Говоря о сложной структуре композиторского замысла, Шнитке подчеркивал, что его нельзя свести к тем двум моментам, с точки зрения которых обыч­но говорят о произведении, а именно: к технологии построения и философскому осмыслению.

«...Творческий замысел имеет некоторую неизмеримую часть, некую как бы неконтролируемую сознанием область, которая, собствен­но говоря, и является той главной внутренней силой, которая за­ставляет автора приступить к работе и осознать замысел... Этот исходный, подсознательный замысел является той эмоциональной волной, тем стержнем, который и рождает сочинение и без кото­рого оно появиться не может».

186

Но это подсознательно существующее будущее сочинение никогда не может быть воплощено окончательно. Этот оригинал нужно слов­но бы перевести на иностранный язык, а сам он так и остается не­уловимым. «Мысль изреченная есть ложь...»

Шнитке вовсе не склонен абсолютизировать композиторскую техни­ку. «...Технология, внешний способ изложения мысли, является лишь некоей конструкцией, сетью, которая помогает поймать за­мысел, неким вспомогательным инструментом, но не самим носи­телем замысла». Не может он довериться и философской основе, находимой в сочинении. «...Возникает соблазнительное предполо­жение, что разумнее анализировать сочинение по другим призна­кам, например по его угадываемой философской концепции. Но ведь такой анализ не может охватить произведение полностью». Вывод Шнитке замечателен: «Если произведение действительно несет в себе некий замысел, оно неисчерпаемо...» Далее он говорит о том, что принципиальная невозможность воплотить интуитивный замысел равносильна тому, что любое родившееся, оформленное сочинение оказывается своего рода «ошибкой» авто­ра по отношению к задуманному. «Поэтому ... воплощение замысла всегда является и некоторым его ограничением». Один из выходов, который находят здесь композиторы (или, добавим, выходы нахо­дят композиторов), — не дописывать сочинение. «В этом смысле недописавший свою оперу Шёнберг как раз воплотил свой замысел» (имеется в виду «Моисей и Аарон»). Другим выходом может пред­ставиться поиск новых способов музыкального выражения, разви­тие и совершенствование музыкального языка: «...неизбежность этой "ошибки" вместе с тем дает музыке возможность существовать дальше. Каждый пытается прорваться к непосредственному выра­жению некоей слышимой им прамузыки, которая еще не уловлена. Это толкает композитора на поиски новой техники, потому что он хочет с ее помощью услышать то, что в нем звучит». Альфред Гарриевич, можно сказать, предостерегает здесь музыкове­дов от буквального восприятия высказываний композиторов о своей музыке. Сочинивший партитуру может говорить о ее техни­ческой стороне — это одна односторонность. Может рассказывать о своих намерениях поэтического, философского порядка — это другая односторонность. «...Из всего этого неясно, чего он хотел

187

своим внутренним слухом... Поэтому получается, что суждения композитора стоит принимать в расчет в очень ограниченной мере, они иногда дают лишь представление об общей проблематике, вол­нующей его». По Шнитке, даже таким корифеям, как Стравин­ский или Веберн, на основании одних лишь авторских высказы­ваний (часто случайных, полемических) мы можем и отказать в их огромном внутреннем мире...

Но высказывания композитора по поводу проблематики, волнующей его в тот или иной период, позволяют догадываться о роли этой проблематики в творчестве самого композитора: на мой взгляд, все, что говорил Шнитке о своей и чужой музыке, об искусстве, фило­софии, религии,— было одновременно размышлением о его соб­ственном творчестве, непосредственным или иносказательным. Другое дело, что он не все сказал...

Суждения Шнитке о замысле и воплощении, опирающиеся на такую тонкую реальность, как психология внутреннего «видения» авто­ром его предпроизведения, блестяще совпадают с научными от­крытиями семиотики XX века: подсознательный замысел, слыши­мая прамузыка — это «план содержания», записанное в партитуре сочинение — «план выражения». Никому не приходилось что-либо слышать от Шнитке о семиотике, но его теоретическое мышление интуитивно взаимодействовало с этой значительной научной об­ластью его времени.