Второй концерт для скрипки с оркестром
— первое произведение полностью сложившегося автора, одного из ведущих в XX веке. Это стало почему-то ясно с самого первого его прослушивания. Но что вообще в произведении искусства позволяет уверенно констатировать: вот это — настоящее?
Слушательские критерии бессознательно одни и те же: яркость выражения ведущих моментов музыки и логичность целого. Для российской традиции, как говорил Дорн в «Чайке», важна еще и большая идея. В концерте сразу запомнилось начальное соло скрипки, говорящей страстно, убежденно, призывно зовущей за собой. Солирующий контрабас поражал непривычными гротескными возможностями — скачковыми изломами линии, резкими обрывами фраз, глумливыми трелями. Изумили неслыханные натуралистически дышащие «вздохи» массы струнных. Крепость духа являла суровая кода, решительно консолидирующая всех музыкантов оркестра. И без всяких колебаний оказалась решенной даже пресловутая «проблема финала»!
Но настоящее у Шнитке не возникло бы, если б внутри него не звучал мучительно голос, глубоко скрытый решительно от всех. Обратим внимание на его оценку чисто головного расчета в композиции: «уклонение от ответственности», «аморализм». Многие годы в его сознании, словно незаживающая рана, продолжала жить несправедливая история с пострадавшим Карамановым и уцелевшими остальными. Острая боль за ненаказанность искала выхода — где? Конечно же, в собственном сочинении, которое должно стать ответственным и моралъным!
Еще при первом показе Второго скрипичного концерта в Союзе композиторов среди слушающих распространялся авторский комментарий: в композиции действуют солист — скрипка и антисолист — контрабас, который становится изменником, входя в конфликт с двенадцатью другими струнными инструментами. Намек на скрытый подтекст был дан, но автор тщательно конспирировал подлинный сюжет. Лишь спустя многие годы, и то с большой неохотой, композитор в беседе с музыковедом-теоретиком Дмитрием Шульгиным перевернул свою карту лицом (1976 год, опубликовано в 1993-м).
В книге Шульгина «Годы неизвестности Альфреда Шнитке» скрытый сюжет расписан по тактам. Начальное соло скрипки — вступитель-
86
ная медитация, Христос в пустыне. Потом — уже связная последовательность: собираются Христос с учениками (в какой-то момент все сходятся в музыкальный унисон), Иуда (контрабас) ведет деструктивную партию. Наступает злобное скерцо как олицетворение враждебной христианам толпы, затем — тихий эпизод тайной вечери, поцелуй Иуды в виде флажолета, пленение Христа и мучительный допрос, последний отказ Христа от ответов, приговор толпы и повешение Иуды (соло контрабаса обрывается на самой высокой ноте). Далее — моменты землетрясения, оплакивания и погребения, а в конце — воскресение Христа, с консолидацией всех голосов оркестра. Вот какой была, оказывается, большая идея и большая мораль первого зрелого сочинения Шнитке!
Как же совместились столь конкретный, словесно выраженный замысел и гармоничная, цельная музыкальная композиция? Шнитке сумел подключить к высокой идее произведения символическую игру с двенадцатитоновостью. Основа — одно и то же число: двенадцать учеников Христа и двенадцать звуков высотной серии. Далее — развитие евангельского сюжета и перипетии музыкального ряда. Но у Шнитке хорошо была продумана и прочувствована и более серьезная, глубинная связь явлений искусства и бытия. Как раз в связи со Вторым скрипичным концертом он говорил следующее:
«Я исходил из того, что литературные ситуации несут в своей форме те же конструктивные принципы, что и музыка. И они, и музыка отражают лежащую вне жанров искусства форму, некую структурную закономерность, которая может быть воплощена в жизни, в литературе, в музыке. ... И сейчас моя позиция здесь осталась неизменной. Не надо только эту модель делать программой ... чтобы не терять контроль над чисто музыкальной стройностью произведения...» (52, с. 46).
К этому времени среди немногих музыкантов, тесно общавшихся со Шнитке, все важнее становилась роль скрипача Марка Лубоцкого. Это был тот голос скрипки, который стал авторским музыкальным голосом композитора в данный период. Я как-то сказала Альфреду, что в звуке Лубоцкого много резкого, перенапряженного, не всегда приятного. «Такой звук мне и нужен!» — был ответ. Вто-
87
рой концерт был написан по просьбе Лубоцкого и ему посвящен. Скрипач получил приглашение из Финляндии приехать туда с новым сочинением — так состоялся этот заказ. Премьера прошла, соответственно, в Ювяскюля в 1966 году, под управлением венского композитора и дирижера Фридриха Церхи. В Москве же вещь удалось исполнить только в 1973-м, дирижировал Юрий Николаевский.
В 1967 году Шнитке устроил показ своего сочинения (в записи) в Союзе композиторов. Когорта друзей (в частности, Роман Леденев, впоследствии ставший профессором композиции Московской консерватории) сразу же расслышала благотворную перемену позиции автора, движение к характеру русской музыки, очертила и масштаб явления. Роман Леденев (о двух сочинениях Шнитке): «Уж никак нельзя сравнивать их с некоторыми сочинениями западных авторов, потому что это длинное дыхание... — может быть, музыковеды объяснили бы это вообще традицией русской школы. Во всяком случае, я его всегда ощущаю в сочинениях именно наших композиторов». София Губайдулина: «Мне приятно и дорого, что в произведениях Альфреда Гарриевича проскользнуло не только новое отношение к музыке, но и новое отношение к жизни. ... Прозвучала необходимость больше стабилизироваться, в отличие от неустойчивости психологического состояния современного человека...» Эдисон Денисов: «Это сочинение глубоко национально и связано с традициями в отношении содержащейся в нем музыкальной информации» (23, с. 5—6, 23, 42). В том же году и в том же Союзе композиторов Денисов (в связи с «Диалогом» Шнитке для виолончели и ансамбля) обрисовал и творческий масштаб своего сотоварища:
«Он уже сейчас законченный композитор с блестящей техникой, с яркой индивидуальностью, с огромным композиторским темпераментом, с великолепной формой. ... Это такое же совершенное сочинение, как сочинения Прокофьева и Шостаковича, это наша будущая советская классика...» (24, с. 5)
Разумеется, в ответ на столь неслыханную тираду незамедлительно последовали возмущенные, с восклицательными знаками, отповеди коллег, особенно старших, теперь уже — против всей когор-
88
ты. Доведенный до белого каления, Шнитке старался отбиться. Начав с того, что он испытывает чувство неловкости от сравнения его с классиками, сказал, что поражен и бестактностью реакции на это.
«Ни Денисов, ни Леденев, ни Губайдулина, ни Каретников никогда не позволят себе на секции ругать и перечеркивать сочинения композиторов, не близких им по стилистическим признакам. В этом смысле они более тактичны и благородны, чем многие из наших старших товарищей...» (24, с. 37—38)
Однако Денисов произнес слова, ставшие пророческими.
Прорыв к полистилистике
Шнитке уже был весь устремлен к огромной новой цели, осветившей почти всю его дальнейшую творческую жизнь, но поначалу казавшейся отчаянно рискованной. И его заслуга здесь еще ждет полной оценки. Речь идет о полистилистике.
Как вообще наш автор приходил к таким крупным идеям? Самый лучший ответ получим, если вспомним про его статью о музыкальном гении XX века — Святославе Рихтере (мы говорили о ней в самом начале этой книги).
Если бы Шнитке избрал движение в фарватере западного и нарождавшегося советского авангарда, он чувствовал бы себя правоверным прогрессистом, с гордо поднятой головой, преодолевающим сопротивление косности. Но это и значило бы для него «слепо ползать по поверхности». Упорно обдумывая ситуацию в современной музыке, он смог «подняться на универсальный уровень», откуда — с новой высоты — увидел совсем иной путь. Однако этот путь означал нечто весьма морально рискованное — пойти против новейших музыкальных завоеваний, против лучших устремлений ближайших товарищей...
Сделаем здесь небольшое культурологическое отступление.
Европейская музыкальная культура пятидесятых—начала шестидесятых годов XX века отличалась жестким разрывом ее на множество обособленных субкультур. Параллельно и независимо друг от друга существовали: классическое наследие разных эпох, эксперимен-
89
таторство авангардизма, джаз, поп- и рок-музыка, эстрада, европейский фольклор, культовая музыка, массовые песни, электронная и конкретная музыка, традиционная музыка внеевропейских стран и т. д. При этом авангард, предельно иссушивший себя в пуантилистическом («точечном») стиле, и раскованный до физического жеста эстрадно-джазовый стиль составили взаимоисключающие полюсы культуры.
Сходные ситуации разрывов в культуре возникали и в прошлом, и не только в музыке. Примером может быть положение со словесным языком в России первых десятилетий XIX века. Существовал язык беллетристический, разговорный, канцелярский, военный, язык богословской литературы и т. д., но не существовало единого русского языка. Это создавало множество препятствий для развития русского общества, его мышления. Писателем, который объединил все эти языки, стал Гоголь. Литературно-языковая реформа Гоголя имела громадный прогрессивный социальный смысл. А в плане художественном язык великого писателя обнаружил неисчерпаемые запасы игры составными стилистическими слоями, то есть языковой полистилистики.
Аналогичным образом языковой разрыв в музыкальном искусстве середины XX века нес с собой неминуемое оскудение каждой из субкультур и раздробление масс слушателей на изолированные касты, не способные понимать друг друга. Несоединимость музыкальных языков означала множественность социальных трещин.
Трещины проходили и через души творцов. Несколько раньше, в творчестве такого социально чуткого художника, как Шостакович, можно было видеть своего рода разрыв, раздвоение на создателя «серьезной музыки» — симфоний, концертов, оперы «Леди Макбет Мценского уезда» — и автора «легкой музыки» — оперетты «Москва—Черемушки», «Песни о встречном», смачных танго из балета «Золотой век». И у Шнитке в шестидесятые годы, вместе с овладением всей техникой авангарда, начался болезненный внутренний разрыв. Ведь параллельно с сочинениями авангардного стиля он начал много работать в кино. И там, как ни странно, совершенно естественно, быть может и с удовольствием, писал душещипательный романс и возвышенный хорал, бодрую молодежную песню и похоронный марш, страстное танго и салонный вальс,
90
бытовую польку и стилизованную «классическую музыку». В 1967 году он говорил:
«Я убежден, что работа в так называемых "прикладных" жанрах не менее важна, чем другие области творчества (разумеется, при добросовестном отношении к этому делу)» (42, с. 151—152).
«Гитара, цыганские песни — все это в нас есть, не надо делать вид, что нет» — вот в чем сознавался композитор (31, с. 41). От того, что приходилось писать польки, вальсы, марши, фокстроты и тут же — рядом — вычислять додекафонный порядок в серьезной партитуре, по словам Шнитке, «можно было сойти с ума». Он начал ощущать в себе некую «шизофрению». Думая о том, каким путем в едином произведении реализовать все те «музыки», которые носит в себе каждый музыкант и просто житель города: музыкальную классику, «современную музыку», джаз, разного рода песни,— он и пришел к идее их синтеза в полистилистике.
«Когда говорит радио, в то время как наверху кто-нибудь громко включает телевизор, а по соседству играют бит-музыку, так сказать, "атмосфера Айвза" становится уже привычной. И я думаю о том, что, может быть, моя задача — закрепить весь этот стилистический калейдоскоп, чтобы суметь что-то отразить из нашей действительности»,— говорил композитор (54, с. 99).
С живым художественным примером стилистического калейдоскопа — можно сказать, живым во всех отношениях — Альфред Шнитке лицом к лицу столкнулся в мультфильме Андрея Хржановского «Стеклянная гармоника» (1968). Режиссер придумал идею «переливов» картин известных художников из стиля в стиль, от ренессансного до самых современных; столь живого «течения» изобразительных «текстов» нет ни в одном другом фильме. Шнитке написал к нему музыку. О его идее он говорил следующее:
«В этом фильме оживает огромное количество персонажей мирового изобразительного искусства — от Леонардо до современных художников, таких как Эрнст, Магрит, Пророков и многие другие. И когда я увидел весь этот материал еще не снятым — тут Пинтуриккьо, тут Арчимбольдо, тут Сальвадор Дали,— все это рядом
91
производило очень странное впечатление и казалось несоединимым. Я не представлял себе, как из этого всего можно создать нечто цельное. Однако режиссеру это удалось. И это навело меня на мысль, что, вероятно, и в музыке подобное калейдоскопическое соединение разностилевых элементов возможно и может дать очень сильный эффект» (31, с. 39).
А были ли какие-то стремления к полистилистике у других композиторов — на Западе или в СССР? Кроме Б.-А. Циммермана с его оперой «Солдаты», чью постановку в 1965-м никто из представителей советского авангарда не видел, к этой мысли шел бельгиец Анри Пуссер в своем сочинении «Ваш Фауст» (1967, постановка 1969. Опять Фауст! — заметим мы). Он намеренно стал соединять разные музыкальные стили, в частности в эпизоде «скачки через века». Шнитке как раз в эти годы вел переписку с Пуссером, и о его этом опыте отечественные музыканты знали именно от Альфреда Гарриевича. Самым же главным «конкурентом» Шнитке в этой области считается итальянец Лучано Берио, написавший Симфонию памяти Мартина Лютера Кинга с тотальным использованием полистилистики. Шнитке даже прямо обвиняли в использовании идеи Берио в его Первой симфонии (1969—1972). И наш автор вынужден был терпеливо разъяснять:
«Что касается симфонии Берио, то ее я услышал в 1969 году. ... Моя же симфония была в это время по форме готова, и ее полистилистическая смесь, следовательно, задумана до моего знакомства с симфонией Берио. В 1968 году я написал "Серенаду". Она явилась одним из источников симфонии. Там есть и вся та смесь, которая наблюдается во второй части — Скерцо» (52, с. 26).
Мне Альфред тогда с горечью говорил: «Новое находим мы и находят они, но их исполняют, нас — нет, поэтому получается, что все идеи идут от них».
О приеме музыкального коллажа (сопоставление стилей с резким, шоковым эффектом) Шнитке впервые услышал от сотоварища, эстонца Арво Пярта, написавшего «Коллаж на тему BACH» (1964). Родион Щедрин при помощи коллажа дерзнул соединить несоединимое: додекафонию и джаз — во Втором фортепианном кон-
92
церте (1965), повергнув в изумление Союз композиторов, одинаково шарахавшийся тогда и от того, и от другого. Со словами «Хочу написать нечто неприличное — аккорд соль минор» Альфред Шнитке круто повернул против авангардного течения. И заявил об этом оглушительным, как выстрел, аккордом фортепиано, с которого началась его удивительная, до сих пор заново открываемая Вторая соната для скрипки с фортепиано (1968). В том же году последовало «неприличие» с более приемлемым, юмористическим оттенком — упомянутая «Серенада» для пяти музыкантов, где использовалось «свободомыслие» джазовой импровизации и алеаторная смесь всевозможных полечек, вальсиков, фокстротиков и т. п. (наряду с авангардной серией и сериализмом). Вершиной же становления Шнитке в шестидесятые годы стала громко нашумевшая Первая симфония, с примечательной, типично шнитковской судьбой — о чем необходим отдельный разговор.
Однако вернемся к провидческим (предвидческим) теоретическим идеям композитора. Шнитке принадлежит и сам термин «полистилистика», и разработка концепции. Для него открытость неограниченному миру музыкальных стилей стала способом широчайшего мышления в музыке — словно от первичного взрыва родилась целая вселенная. Такую широту не мог дать никакой отдельный стиль — ни авангардный, ни неоклассический — и никакая субкультура — фольклорная, джазовая, авторская песня и т. д. Полистилистика же позволила удерживать и сохранять в современном творчестве одновременно любые исторические и социальные стили. Особенно важной была интеграция «низкого» и «высокого», «банального» и «изысканного», что вело к общей демократизации музыкального языка, предельному для серьезной музыки XX столетия удлинению радиуса ее воздействия. При этом Шнитке вполне осознавал и опасности метода: угроза эклектики, возможное снижение внеассоциативной ценности произведения, появление «музыкальной литературщины» (в чем действительно стали упрекать творчество Шнитке левые композиторы последующего поколения).
А теперь — особенно важное: сопоставим видение путей движения музыкального мира по теории Шнитке и основные культурные
93
тенденции от середины XX к началу XXI столетия. Музыкальный мир нашел свое спасение в гигантском синтезе всех его культур: «серьезной» и «легкой», «высокой» и «низкой», западной и восточной, светской и религиозной и т. д. Альфред Шнитке, слушая свой внутренний голос и слыша где-то в неведомых сферах мириады голосов мира, отчетливо чувствовал, что истинный путь современного музыкального искусства — путь к универсуму.
О значении синтеза, и именно в связи со Шнитке, решительные суждения высказал позднее пианист Василий Лобанов. В чем вообще залог «величины» крупного композитора? — задается он вопросом. По-видимому, в том, что он синтезирует то, что у других остается невыделенным, неотделенным. «И чем больше разных генеалогий "сгущается", тем больше шансов на рождение великого художника» (1996).
Сам же Шнитке, спустя годы, с еще более высокой точки, увидел следующее. Композиторы могут создавать музыку самую разнообразную, но она оказывается уже знакомой, словно рожденной до того. Шнитке вспоминает, как он пришел на представление оперы Кшиштофа Пендерецкого «Черная маска»: «...и мне показалось, что я слушал то, что уже слышал. А ведь сочинение написано всего около полутора лет назад и у нас исполнялось впервые». Когда затем познакомился с оперой Оливье Мессиана «Святой Франциск Ассизский» (произведение 1983 года), то почувствовал: «Я встретился с ним впервые, но я его знал, услышал то, что я знаю». Такое же ощущение у него всегда возникало при звучании Шуберта, такое же ощущение возникло и когда в первый раз услышал музыку Джезуальдо (итальянский композитор XVI века) и Гильома де Машо (французский композитор XIV века). Шнитке делает поразительный вывод:
«Подобные случаи убеждают меня в том, что весь наш музыкальный мир как бы изначально существует во всех своих данностях. Названные мной Сильвестров или Пярт не стилизуют старое. Просто происходит какое-то возвращение: становятся осознанными не бесконечно вперед направленные структуры, а движущиеся как бы не в одном направлении. Для нашего времени типично спиралевидное развитие...» (курсив мой.— В. X.; 46, с. 42—43).
94
И, наконец, самая высокая, прямо-таки звездная позиция композитора заявлена одним из его ближайших друзей, кинорежиссером Элемом Климовым, который цитирует глубочайшего русского религиозного мыслителя Павла Флоренского (его рассуждения о природе искусства): если художник не держит в себе весь мир, всю вселенную, он ошибется и в деталях... (12). Иначе говоря, весь мир, вся вселенная как тема — это и порождает «весь наш музыкальный мир изначально, во всех своих данностях».
Прорыв Шнитке в судьбоносные для него шестидесятые к «вселенской» полистилистике оказался неотрывен также и от кинокомпозиторской деятельности. Чем она была для него — реализацией театрального таланта, дремавшего без применения? материальным спасением? Вернее всего — возможностью открыть в самом себе новое творческое измерение, отнюдь не чуждое безграничному океану стилевой широты. Насколько серьезно относился он к киноработе, можно судить хотя бы по незначительному случаю, о котором рассказал Элем Климов. Как-то они со Шнитке были приглашены в венгерское посольство, где демонстрировали фильм «Спорт, спорт, спорт». Режиссер представил композитора, сказав: вы его не знаете, на концертных площадках его не играют, звучит только его музыка в кино, чего он, наверное, стесняется. Шнитке вскочил с места и стал горячо опровергать: он отнюдь не стесняется, работа ему очень нравится, он любит ее и т. д.
Свел Шнитке с людьми из мира кино профессор Голубев. Когда оба находились в Рузе, Евгений Кириллович представил своего бывшего аспиранта человеку из киноадминистрации. И вдруг — Альфреду позвонил Игорь Таланкин, режиссер с «Мосфильма», и предложил совместную работу. Это был 1962 год. А в 1963-м была закончена первая кинолента с музыкой Шнитке, имевшая символическое название — «Вступление». Хотя сам композитор начало своей кинодеятельности называл «продажей тела» (и не совсем без оснований), конечно тут уже складывалась эстетика его музыки в кино.
Прежде всего, отношение к темам и сюжетам. По свидетельству Григория Фрида, Альфред считал, что в тех щекотливых случаях, когда тема заказчика далека от идеала, а сам фильм или спектакль
95
малохудожественны, но с нравственной точки зрения все же приемлемы, за них браться можно (12). Зато не касался он, скажем, деревенской темы, от которой был очень далек; если же говорить о музыкальных стилях, отстранял то, в чем не чувствовал себя композитором,— бит-музыку, рок, джаз.
Шнитке сразу же уловил, что для создания хорошего кино очень важно созвучие композитора и режиссера: «Самое главное — это режиссер», с ним должно быть «какое-то сущностное совпадение».
«Го есть нужно добровольно, без ощущения тягости или какого-то подавления своего "я" заразиться тем, чего хочет режиссер... Нужно также делать и самостоятельные предложения режиссеру, понимая, как они могут отразиться не только на музыкальном строе фильма, но и на фильме в целом — повлиять на монтаж, внести изменения в задуманные режиссером линии. Особенно интересно работать с режиссерами, которые понимают, что музыка может выражать форму, определять в каком-то смысле поэтику» (48, с. 59).
Интересны суждения композитора о двух крайностях: когда режиссер — профессиональный музыкант и когда таковым не является. Первый случай — Андрон Михалков-Кончаловский. При работе над «Дядей Ваней» (1971) он точно предписывал: нужна увертюра в стиле Скрябина, ход требуется не атональный, а политональный. Это была очень жесткая узда! Обратный случай — Лариса Шепитько: «...Она никогда никаких музыкальных примеров не приводила. Она много и подробно говорила. ... У Шепитько была способность эмоционально заводить человека. ... У Ларисы было очень точное внутреннее ощущение того, что должно потом получиться» (48, с. 61). Альфреда Шнитке Лариса Шепитько обожала и однажды на встрече в Союзе композиторов вслух воскликнула: «Альфред, вы — гений!» Гений у всех на глазах покраснел.
Удачными своими работами в кино Шнитке считал и «Дневные звезды» (с Таланкиным, по книге Ольги Берггольц), и «Вызываем огонь на себя» (многосерийный телефильм Сергея Колосова). Но той картиной, которая дала ему импульс, подтолкнувший в сторону, совершенно запретную для композитора-авангардиста (а на тот момент он таковым и являлся), стали «Похождения зубного врача» Э. Климова (1965).
96
В довольно запутанном сценарии А. Володина говорилось о том, как человек утратил веру в свой талант, что обрекло его на трагедию, и затем обрел веру снова. Были задуманы две параллельные, несливающиеся линии музыки: бытовая, в духе современных «бардов», и стилизованная под барокко — Боккерини, Вивальди. Две линии — и обе совершенно вне стиля Шнитке. Воспроизвести старых мастеров было делом вполне понятным, хотя и вызывавшим чувство какой-то авторской нечестности.
«5 стилизации,— говорил композитор,— при всей ее привлекательности, есть грех какой-то внутренней недобросовестности. Не заимствуешь, сочиняешь сам, однако словно живешь на чужие проценты...» (38, с. 92).
Гораздо хуже дело обстояло с «бардами», то есть с авторской песней под гитару, прозванной «фольклором российской интеллигенции». Этой области Шнитке совершенно не знал и обратился за помощью к А. Петрову, который переписал ему на час с лишним песен Ю. Кима, Ю. Визбора, А. Якушевой, Е. Клячкина и других. Альфред сразу же выделил в совершенно чуждом для него мире фигуру Евгения Клячкина — действительно, самого нестандартного в музыкальном отношении автора.
В «Похождениях зубного врача» Шнитке стилистически продвинулся сразу на два шага — в стилизации под старую классику и в приобщении к современной бытовой песне. Режиссер увидел, что музыка Шнитке придала ленте другой масштаб. Но масштаба этого тогда больше никто не узрел, поскольку фильм в прокат не вышел: по словам Климова, «его накрыли идеологическим ведром». Стилизованную же под барокко музыку автор решил сохранить и включил законченные номера в специфическое произведение 1972 года — «Сюиту в старинном стиле» для скрипки и фортепиано, ставшую невероятно популярной.
Не был выпущен на экраны и фильм «Комиссар»: в кино для Шнитке стало происходить нечто знакомое ему по чистой музыке.
История с «Комиссаром» была такова. Этот единственный фильм Александра Аскольдова по рассказу Василия Гроссмана «В городе Бердичеве» был отснят в 1967 году, доработан через девятнадцать лет, в 1986-м, и, выйдя на экраны в 1987-м, получил высо-
97
кую оценку и приобрел известность. В нем участвовали такие выдающиеся актеры, как Нонна Мордюкова в роли большевистского комиссара Клавдии Вавиловой и Ролан Быков в роли обремененного многодетной семьей еврейского жестянщика Ефима Магазанника. В ситуации смуты, когда из города уходят красные и вот-вот войдут белые, особенно рельефно проступают характеры главных героев — воинственной Клавдии, рожающей ребенка, и Ефима, ругающего неуместное «уплотнение» (Клавдию «подселили» в его дом), но помогающего непрошеной «мадам». Фильм был удостоен премии в Берлине, Нонну Мордюкову чествовали во всем мире, от Нью-Йорка до Тель-Авива, роль Ролана Быкова также стала одним из его главных творческих успехов.
Для Шнитке же «Комиссар» — не только этап стилистического роста как композитора, но и уже законченный опыт психологического обобщения, когда музыка вводит действие в контекст вечных человеческих тем. Мучившая его проблема синтеза высокого и низкого стилей остается здесь за порогом. Он отбирает скупые, простые, но максимально действенные музыкальные средства. Лейттема фильма — материнская колыбельная, пропетая теплым грудным голосом: символ вечных рождений людей на земле. Ей противостоят угрожающе-ритмичные мотивы всевозможных военных звучаний, стуков, выстрелов, символизирующих нашествия, войны, смерть. Колокола выявляют вертикаль человеческой жизни, освященной тысячелетними традициями. А в центре, в сердце картины — как тихая кульминация,— контрапункт двух колыбельных, русской и еврейской, которые сокровенно поют две матери, качая своих детей. Написанный по всем правилам музыкальной композиции, этот гармоничный разнонациональный дуэт женских голосов воплощает лучшее в человеческой душе — Веру, Надежду, Любовь.
Фильм «Комиссар» стал для Шнитке и важным примером воздействия музыкальной формы на целостную ткань картины. Он говорит:
«Дело в том, что зритель (я убеждался в этом), не замечая, как бы не слыша музыки, представляет, что это так сильно действует изображение. Однако "сдвинуть" музыкальную драматургию, даже
98
поменять место вступления музыки — значит переакцентировать фильм. Так, в картине "Комиссар"... есть эпизод, когда герои ... запертые в подвале во время погрома, слышат музыку незримого заоблачного танца... Роль музыки очень велика; на содержание фильма влияет не только то, какова она, но и где стоит и что подкрепляет» (38, с. 93).
В 1968 году был создан мультфильм «Стеклянная гармоника», не только обозначивший всеми отмеченный этап в композиторской эволюции Шнитке, но и положивший начало его сотрудничеству еще с одним замечательным кинорежиссером, Андреем Хржановским. Последний стал также и близким другом композитора, поэтому скажем несколько слов о некоторых биографических моментах их знакомства и общения.
Задумав новый, неслыханно экстравагантный «мульт», Хржановский искал подходящего композитора. Случайно услышав по радио полутора—двухминутный отрезок заинтересовавшей его музыки и не зная имени ее автора, по цепочке знакомых вышел на Альфреда Шнитке, которого и ввел в круг своих друзей-художников — Юло Соостера, Юрия Соболева, Владимира Янкилевского, Ильи Кабакова и других. Этот мир был для композитора новым, и автор сложных и многотрудных партитур стал усиленно посещать домашние выставки и мастерские теперешних сотоварищей по искусству. Хржановский, кроме того, старался «угостить» Альфреда редкими иностранными фильмами. У режиссера было правило — перед началом каждой новой работы просматривать шедевры этого жанра. (Такое вдохновление лучшим опытом известно и в музыке: например, Стравинский перед сочинением любил проигрывать старых мастеров.) Так Хржановский и Шнитке вместе с женами посмотрели в «Госфильмофонде» «Андалузского пса» Буньюэля, «Завещание Орфея» Кокто, «Каникулы господина Юло» Тати и другие вещи. «В круг обсуждения входила также литература, которая была еще интересной на закате "оттепели". И здесь я смог убедиться в том, что Альфред, в отличие от многих кинематографистов, невероятно много читает»,— вспоминает режиссер (32, с. 73).
Шнитке, со своей стороны, также стремился посвятить нового друга в тайны современных музыкальных знаний: демонстрировал в
99
записи Ноно, Берио, Лигети, Штокхаузена с интересными комментариями, также и свои новые опусы. При этом с педантичностью педагога объяснял, где надо ставить ударение: Лигети, а не Лигети, Курт Мазур, а не Мазур (известный дирижер). Пафос просветителя был в нем неистребим.
Идея «Стеклянной гармоники» — типичная протестно-интеллигентская: «притча о тупости, пошлости и подлости нашей жизни в том виде, в каком она организована нашей властью, о том, что противостоять этому может творческое, духовное начало — в фильме оно будет явлено в образе музыки» (Хржановский). Начав работу с художниками Соостером и Соболевым, Хржановский вдруг понял: классическая живопись может соседствовать с современной совершенно органично, и объект повествования тогда уходит также и далеко в историю. Предвидя обвинение «в очернении советской действительности», авторы расширили материал показа, а для себя сделали смысл картины более емким.
Минимальная задача, которая встала перед композитором, заключалась в передаче самого звучания стеклянной гармоники. Он никогда ее не видел и придумал некую музыку для струнных. Когда же позднее услышал-таки этот странный инструмент, сожалел о своем тогдашнем неведении. Максимальная задача заключалась в охвате огромного и невероятно пестрого изобразительного материала. Ему показалось, что в одно произведение такой хаос совершенно невместим. Тут ему и явилась счастливая идея — полистилистики, то есть соединения контрастных стилей в новом единстве. Шнитке продолжал упорно искать свой собственный путь в музыке. Он говорил о роли фильма:
«Гак вот, "Стеклянная гармоника", помимо того что оказалась для меня интересной по своей кинематографической сути, явилась для меня еще важным средством найти выход из той кризисной ситуации, в которой я тогда находился. И выход был именно в сопоставлении элементов разного стиля, в том, из чего составлялся зрительный ряд этой картины, прежде всего» (21, с. 91).
Он еще не создал здесь «броуново движение» музыкальных стилей, а остановился на поляризации всего лишь двух начал: одно — диссонантно-хаотическая музыка, другое — стилизация как бы под
100
Баха. «И главное, вот эту концепцию — столкновение в лоб разных стилей и разных музыкальных времен — я потом многократно варьировал в своих сочинениях» (21, с. 91).
Через тему BACH была решена в мультфильме проблема Музыки и Музыканта — как воплощения духовного начала. Подобным же образом она «сработала» и в чисто инструментальном произведении Шнитке — Второй сонате для скрипки, где стала символом гармонично-прекрасного прошлого, противостоящего жесткости и хаосу «мира сегодня». Пригласив друга-режиссера на исполнение сонаты в Союзе композиторов, композитор предупредил: «Тебя ждет сюрприз». И вот что услышал в ней Хржановский:
«Это была та же борьба тупых дьявольских сил с гармоническим началом, и неважно было, что есть поприще этой борьбы — наш дом, наше отечество или наша душа. И та же тема, явленная в звуках баховской монограммы (BACH), уже неотделимая для меня от пластических образов нашего фильма, так же строго и возвышенно звучала в музыке сонаты...» (32, с. 79).
Композитор изумлял режиссера своими находками. Например, для эпизода с остановившимися часами предложил пустить пленку с конца к началу. «Получилась тягучая, бесформенная звуковая масса, которая как нельзя лучше передавала атмосферу города, где остановилось время» (32, с. 77).
И все это — до начала компоновки фильма: ведь закон мультипликационного жанра подразумевает, что в нем сначала сочиняется музыка и лишь затем выстраивается зрительный ряд. Каким же был конечный результат? Хржановский пишет:
«Вся съемочная группа буквально влюбилась в музыку Альфреда, и, как только она была записана оркестром, мы не могли обходиться без того, чтобы по нескольку раз на дню не включить магнитофон с этой записью» (32, с. 74).
На этом радость группы закончилась. Сдавать свежий фильм авторы повезли в Госкино СССР... на следующий день после вторжения советских войск в Чехословакию. Их труд был положен в долгий-долгий ящик — на целых двадцать лет. А сам Хржановский, по неуместной насмешке судьбы, получил к тому же повестку в военкомат. Шнитке решил его по-дружески достойно про-
101
водить и принес какой-то загадочный портфель: «Это — стеклянная гармоника (в портфеле были уложены бутылки разных сортов — В. X.). Будешь играть на ней там, куда тебя пошлют». Хржановский же, прибыв в казарму и еще держа в голове весь рой «прекрасных образов классического искусства», мог «наслаждаться» созерцанием... гигантского портрета Ленина, занимавшего полстены.
Еще одну новую область, освоенную Альфредом Шнитке в те же шестидесятые годы, составила электронная музыка. В декабре 1966 года Евгений Мурзин на базе Музея имени Скрябина в Москве официально открыл Московскую экспериментальную студию электронной музыки. Он был весьма крупным физиком, и чиновники-запретители от музыки не могли до него дотянуться. Страстный поклонник Скрябина, Мурзин создал свой тип синтезатора — фотоэлектронный синтезатор звука, который и назвал «АНС» («Александр Николаевич Скрябин»). Научная цель его была весьма смелой: получить искусственным путем звучание человеческого голоса со всеми достоинствами натурального звукоизвлечения (не для музыкальных целей). Поэтому ему потребовались музыканты, обладающие самым лучшим слухом и способные заинтересоваться перспективами музыкальной электроники. Так вокруг него собралась отборная компания: композиторы Альфред Шнитке, Эдисон Денисов, София Губайдулина, Эдуард Артемьев, Станислав Крейчи (специалист и по техническим проблемам), Александр Немтин (завершал «Мистерию» Скрябина), теоретик Петр Мещанинов (разработчик новых звуковысотных систем) и другие музыканты. Эта электронная студия в те годы оставалась единственной во всем СССР.
Мурзин имел необычную точку зрения на пути развития европейской музыки. Зная о том, что триста лет тому назад взамен натурального акустического строя был установлен равномерно-темперированный, он пришел к убеждению о неправильности хода истории музыки, начиная примерно со времени И.-С. Баха. Чтобы исправить ошибку, он призывал вернуться назад, к натуральному звукоряду, и выстроить другую линию развития музыкального творчества. Мурзин был уверен, что именно смена акустического строя породила все последующие противоречия в музыкальной
102
культуре (контрасты между творческими течениями, разрыв между новациями композиторов и потребительским спросом). Он предлагал окружавшим его композиторам строить свои произведения на натуральной акустической основе.
Оригинальность аппарата «АНС» заключалась в том, что вместо клавиатуры, разделенной на двенадцать равных частей, в нем использовалась большая стеклянная пластина, окрашенная в черный цвет. За ней располагался фотоэлемент, превращавший то или иное освещенное пространство на стекле в тот или иной звук. Нанесение линий разной толщины давало возможность получать различный характер тембра. Всего здесь использовались семьдесят две ступени, что делало переход от одной ступени к другой практически незаметным для человеческого слуха. Композиторов-новаторов, естественно, многое тут привлекало: работа с нетемперированной высотной шкалой, возможность тембровых модуляций, вообще иные способы формования звука. Но очевидны были и ограничения, заключавшиеся в отсутствии подлинного звукового богатства натуральных инструментов и голоса (получить тембр человеческого голоса Мурзину так и не удалось). Как говорил мне Альфред, «каким бы совершенным ни был синтезатор — все равно это консервная банка».
Освоение «АНС» потребовало много времени, частого хождения в студию. Посещал ее Шнитке в 1967—1969 годах. Работа шла не слишком продуктивно, и даже такие мощные авторы, как «московская тройка», сотворили за год—полтора всего лишь по одному произведению. Сочинение Шнитке называлось «Поток» — оно так и осталось его единственным электронным опусом (1969). «Занимался полтора года ежедневно и написал четыре минуты»,— разочарованно констатировал он.
В электронной студии новым для Шнитке оказался не только технический, но и «человеческий фактор» — отрадное ощущение от работы целым коллективом. Лучше всего привести его собственный об этом рассказ.
«Довольно необычное ощущение возникло в то время, когда я начал работать в электронной студии: ранее неизвестное мне ощущение коллектива соавторов. Мы ставили разные задачи, но все болели
103
этой работой и как будто все были причастны к тому, что получалось. Я говорю не о конкретной части работы, а о том, что в студии царит непринужденное товарищеское отношение, обмен опытом. Мы все в первый раз это делаем, и постановка каких-то коллективных проблем, общих задач и общих решений мне кажется чрезвычайно плодотворной и приятной. И даже при показе ощущение иное, чем обычно,— больше болеешь за всех, чем за свое сочинение» (25, с. 29).
Какую же композиционную идею придумал Шнитке для своего электронного «Потока»? Приняв к сведению мысль Мурзина о музыке натурального строя, он всю пьесу построил на акустических свойствах всего лишь одного звука. Звуком этим стало самое низкое до с его шестьюдесятью четырьмя обертонами. Форма предстала как постепенное завоевание все более высоких обертонов и расширение звуковой вертикали вплоть до кульминации, где «фосфоресцирует» некий «сверхзвук». После этого — спад, общий абрис — прихода и ухода. Идея заполнения «акустического столба» в дальнейшем неоднократно использовалась автором в его чисто инструментальных сочинениях. А запись «Потока» была значительно позже выпущена отечественной фирмой «Мелодия».
Вершинным итогом деятельности Шнитке в шестидесятые годы стала его Первая симфония. Тут сошлось все: полная реализация выстраданной идеи синтеза стилей — полистилистики, опыт работы в кино, открытое исполнение, к тому же под руководством музыканта с мировым именем — Рождественского, плюралистические (по недосмотру) выступления прессы, даже отклик за границей (Польша), приобретение настоящей композиторской известности.
Создавалась Первая симфония долго — с 1969 по 1972 год. Автор никуда не торопился, выкладывался до конца, так как был абсолютно уверен, что никто вещь не исполнит. «Делай, как должно, и пусть будет, что будет» — ведь таково было убеждение плеяды «шестидесятников». И вдруг возникла эта поразительная шнитковская неслучайная случайность: именно данное сочинение по-настоящему и вовремя исполнили, даже по-настоящему отрецензировали. Словно сама судьба посторонилась и дала дорогу достойному.
104
Содержание Первой симфонии некоторыми нитями связано еще с одним фильмом, над которым композитор работал параллельно с ней; речь о последней кинокартине Михаила Ромма «И все-таки я верю» («Мир сегодня»), которую заканчивали Элем Климов и Марлен Хуциев. В фильме Ромма были запечатлены все тревоги мира тех лет: война во Вьетнаме, голод, загрязнение среды, левое студенческое движение на Западе (студенты подожгли свой университет), хиппи, наркомания, культурная революция и маоизм в Китае. И симфония Шнитке проводила большую идею в духе великого русского искусства,— ту, что подхватывала волнения мысли Достоевского, о которой говорил любимый Шнитке Густав Малер: «Как могу я быть счастливым, если где-то еще страдает другое существо?»
Стоял проклятый, как антиномия Канта, вопрос: мир — гармоничен или дисгармоничен? В истории русской культуры даже «сын гармонии» Пушкин отвечал на него неоднозначно: «...Любить размеренность, соответственность свойственно уму человеческому» — «Но ум не может довольствоваться только одними игрушками гармонии...» А Достоевский? «Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка...» («Братья Карамазовы»). И сам XX век? У француза Веркора в «Гневе бессилия» герой Рено вопрошает: «...Чтобы по вечерам, как прежде, вести изысканные беседы с господами Стендалем, Бодлером, Жидом или Валери? Вести беседы, когда где-то жарят живьем женщин и ребятишек?»
Так и для «шестидесятника» Шнитке: вправе ли художник созидать гармонию искусства, когда в мире беснуется сатанинское зло? Способна ли музыка, честная перед собой, порождать симфонию (созвучие)? Велика ли ценность высокого искусства, сотворенного горсткой гениев, перед лицом поп-музицирования миллионов?
Первой симфонии Шнитке дал антиномическое название:
Eine Symphonie — keine Symphonie, или (k)eine Symphonie, а также —
Симфония — антисимфония,
антисимфония — симфония.
105
(Не могу не вспомнить: когда я, написав большую статью про Первую симфонию, положила ее перед редактором издательства «Музыка» с указанным четверным русским наименованием, тот сразу же его перечеркнул и скучно сказал: вот это — точно не пройдет.)
Шнитке со всей документальной подлинностью воссоздает силы pro et contra: гармония — антигармония, конструкция — деструкция, отрицание — контротрицание, симфония — антисимфония. А каков язык? Огромная четырехчастная Первая симфония — это самый большой разброс полистилистики во всем его творчестве. Прежде всего — соединение «высокого» и «низкого»: кроме симфонического оркестра участвуют джазовые музыканты со свободными импровизациями (на премьере это были музыканты из Московского инструментального ансамбля «Мелодия» под руководством Г. Гараняна и В. Чижика). Далее — стилизации и цитаты всех времен: героический финал Пятой симфонии Бетховена, массовые песни-марши, гавайская гитара, таперская музыка для домашних танцев, твист, фокстрот, эстрадные песенки, кончерто-rpocco в стиле Вивальди или Баха, мелодические изломы авангарда, конгломерат похоронных маршей («Из-за угла», Похоронный марш Шопена, «Смерть Озе» Грига), «Сказки венского леса», Первый концерт Чайковского, наслоение четырнадцати григорианских мелодий «Sanctus», средневековая секвенция «Dies irae», «Прощальная симфония» Гайдна. Все это — в окружении зрелищной театральной игры: в начале музыканты толпой выбегают на эстраду, на ходу разыгрываясь, в конце второй части за кулисы уходят все духовики, которые возвращаются перед финалом, трагикомически играя смесь похоронной музыки, в финале весь оркестр покидает эстраду (как в «Прощальной симфонии» Гайдна), с тем чтобы снова вбежать на нее и замкнуть произведение начальным эффектом. Это возвращение по кругу предложил дирижер Рождественский, чтобы придать финалу своего рода утвердительность. Шнитке же не отказался и от своего первоначального, «прощального» замысла, с уходом музыкантов с эстрады без возврата.
Первая Шнитке — это серьезнейшая симфония с масштабной философской концепцией, какими были симфонии Бетховена, Малера и Шостаковича. Она отнюдь не экзистенциальна; наоборот, антиэкзистенциальна: в ней указан путь и поставлена точка в конце —
106
антисимфония уступает место симфонии. В кульминации финала как отрицание пародийного хаоса предыдущих частей прорезается мощная, императивная, непреклонно-волевая тема (причем на авангардной двенадцатизвуковой серии). Она близка ораторским провозглашениям в симфониях Шостаковича и подхватывает через века героическую патетику Бетховена. И в этом напряжении авторской воли клокочет такая же сила духа, какая была памятна со времен титанического напряжения войны. Несомненно, это музыка композитора-«шестидесятника». Но для самоощущения Шнитке — и критическая точка героической темы, ее наивысший и последний подъем. К такой концепции он никогда больше не возвратится.
Премьера сочинения состоялась 9 февраля 1974 года в городе Горьком (Нижний Новгород); под управлением Геннадия Рождественского выступал симфонический оркестр Горьковской филармонии.
Исполнение имело свою предысторию. Симфонию Шнитке посвятил Рождественскому. И случилось так, что он, крепко разругавшись с очередными чиновными генералами, был лишен возможности руководить оркестром в Москве, но мог работать в Горьком, где и хотел провести премьеру. Там, однако, тоже не могли решиться на столь рискованное дело, если не будет подписи из Союза композиторов — Хренникова или Щедрина. Шнитке, конечно, отправился к Щедрину, взяв с собой партитуру. Тот внимательно посмотрел ее — и хорошо о ней отозвался! В итоге Родион Щедрин подписал ходатайство сыграть произведение в городе Горьком. «Его письмо решило судьбу исполнения в Горьком и во многом все дальнейшее. Реакция на исполнение была адская, бог знает что. Но все же это состоялось — благодаря одной его подписи»,— вспоминал композитор (1, с. 93).
Узнав про предстоящую премьеру симфонии Шнитке, мы, его друзья (довольно много людей), сели в поезд и отправились в Горький. Масштаб произведения и его музыкальной идеи, почти часовая продолжительность, неслыханная смесь стилей, импровизации джазистов, невиданные вбегания-выбегания оркестрантов — все произвело ошеломляющее впечатление.
Впечатление от премьеры выплеснулось далеко за пределы Горького. Прежде всего, пресса. По немыслимому в те времена упущению
107
партийных органов одновременно вышли две противоположные рецензии. Одна, как и полагалось, ругательная. «Само сочинение убеждает только в одном — это лишь ужасающая панорама всего безобразного, чем "богат" наш век, то есть "сатанинского зла и трагической хроники". Не слышно было другой стороны — "непреклонного самоотверженного духа", "прекрасной хроники XX века" (рецензентом взяты слова из аннотации Шнитке. — В. X.).... Во имя чего все "новаторство", если оно ни уму ни сердцу?!» (Блинова В. «Горьковский рабочий». 19.02.74). Другая — поддерживающая.
«Это сочинение, до дерзости современное по своим средствам выражения, по композиторской технике ... теснейшим образом связано с традицией классического симфонизма, традицией философско-лирического размышления о жизни, наиболее последовательно воплотившейся в симфониях Бетховена, Чайковского, Малера, Шостаковича.... Драматургическая стройность, ясность пропорций симфонии поистине поразительны» (Савенко С. «Ленинская смена». 28.02.74).
Друг Аркадий (Петров) ухитрился опубликовать подробный и заинтересованный репортаж «Хеппенинг в Горьком» в польском «Ruch muzyczny», представив симфонию Шнитке вниманию мирового авангарда (1974, № 8).
Даже послушный «тьме начальства» академически-политизированный журнал «Советская музыка» оперативно откликнулся целой подборкой «Обсуждаем симфонию А. Шнитке», с опорой на положительные мнения И. Барсовой, Б. Гецелева, А. Курченко, М. Якубова, с развернутой дипломатичной кодой Ю. Корева (1974, № 10).
Кроме того — устные мнения, обсуждения. Внимание к сложнейшему Шнитке проявили даже... джазмены и эстрадники. Слушать горьковскую запись в Дом звукозаписи в Москве ходили толпами. Трубач Владимир Чижик привел своего друга Льва Лещенко, исполнителя популярных песен, и оба сильно «завелись» под впечатлением услышанного.
Союз композиторов провел целых два обсуждения, и на этот раз достойные автора (26). Был оценен смысл заключенной в произведении Шнитке негативной эстетики: «...Принципы негативной эстетики приобретают какой-то смысл и находят свое выражение ... в
108
определенных творческих концепциях. ... Если сопоставить эту эстетику с привычной нам, то здесь культивируются другие ценности, и чем дальше от нуля идет сочинение влево, тем оно может представлять больший интерес» (А. Бузовкин). Не преминули подметить и обращенность к широкой аудитории: «Очень интересна здесь мысль о привлечении внимания неподготовленных слушателей. Тут есть островки знакомой музыки, бит-ритмы, связанные с пульсом ударных. Они будут приковывать внимание слушателей и являться мостом к новой музыке» (Л. Солин). Был подчеркнут глобальный кругозор симфонии: «...она хорошо слышит и видит, что происходит на земном шаре.... Весь вселенский рев и весь его хаос мог организовать только настоящий мастер» (Б. Клюзнер). Самым восторженным стало восприятие Софии Губайдулиной: «Это одно из самых сильных впечатлений, которые мы — музыканты и слушатели — получили за последнее десятилетие. Это настолько масштабное сочинение, настолько сильное по мысли, что, думаю, оно стоит в ряду самых значительных произведений, которые вообще существуют в музыке». Замечу попутно, что в творчестве Губайдулиной днем с огнем не сыщешь каких-либо влияний, она всю жизнь — «кошка, которая гуляет сама по себе». Единственное и удивительное исключение — введение ею банальных песен в ее «Час души» того же 1974 года — явно по примеру Первой симфонии Шнитке.
Как зафиксировано в стенограмме, на обсуждении прозвучало и совсем уж неслыханное предложение — выдвинуть симфонию Шнитке на госпремию... (26). Но, видимо, никогда не следует обольщаться стенограммами.
Наверное, Московская консерватория — не самое захудалое место в музыкальном мире. Там тоже горячо пожелали прослушать запись симфонии Шнитке. Набился полный 21-й класс, сидели на подоконниках. А на следующее утро ректора А. Свешникова вызвали в Отдел культуры ЦК: как допустили? кто вам позволил? Тот еще вообще ничего не знал... Виновным признали занимавшегося у меня студента Игоря Гершберга, которого тут же исключили из консерватории. Потом, правда, восстановили.
Встал и вопрос о научной публикации. Коллеги дружно указали перстами на меня. Когда я написала большущую статью о симфонии
109
и дала на просмотр Альфреду, тот ее очень одобрил и по-человечески был рад. Принесла в сборник «Музыка и современность», который в советской действительности был аналогом немецкого авангардного журнала «Melos». Однако к этому времени героического составителя сборника Т. Лебедеву успели отстранить, и мне отказали наотрез (в том, полном, виде статья так и осталась неопубликованной).
В конце 1975 года Первую симфонию Шнитке рискнул вставить в свою программу в Таллинне дирижер Эри Клас. Вот что рассказывает об этом такой крупный исполнитель, как Гидон Кремер (он исполнял в ней партию скрипки соло). «В Эстонии иногда оказывалось возможно то, что в Москве было совершенно безнадежно. ... Репетиции шли хорошо, ожидание концерта — маленькой демонстрации свободы,— казалось, радовало не только музыкантов. О событии говорили в городе. Симфония уже года два считалась как бы полулегальным, а вернее — даже диссидентским произведением. ... Все мы подарили людям, переполнявшим зал "Эстония", симфонию Шнитке; конечно, это был всего-навсего скромный жест по сравнению с той ролью, которую это сочинение призвано сыграть в истории музыки» (13, с. 135—137).
Новая простота
Глубины тишины. Богоискательство
Колокол перемен прозвучал очень тихо. По спирали личной судьбы, творимой им самим, композитор передвинулся на противоположный виток — к тихому, внутреннему, сопряженному с прихлынувшими из глубин искусства ограненными формами. Для меня этот поворот в творчестве Шнитке проступает через такой биографический момент. Когда я пришла к Альфреду домой в 1974 году и спросила, что сейчас он пишет,— он предложил: хочешь, сыграю новую вещь? Сел за рояль и начал играть что-то негромкое, немногозвучное — некое медленное размышление за фортепиано. В простоте перебора трезвучий под пальцами автора звучала такая глубина, что мне подумалось: будто новая «Лунная соната»! А он говорил: для него сейчас совершенно невозможно писать что-то громкое, пестрое, крупное, симфоническое, с «тяжелыми» кульминациями тутти фортиссимо — он это сполна изжил в Первой симфонии. Тянет только к камерному и тихому. Новым произведением оказался «Гимн» для виолончели и контрабаса, вошедший затем в цикл «Гимны» для ансамбля инструментов (1974—1979). Исполнение же на фортепиано было настолько впечатляющим, что эти несколько минут остались в моей памяти на всю жизнь.
Тем временем судьба нанесла ему один за другим два тяжелейших удара: в 1972 году умерла мать, а в 1975-м — отец. Шнитке очень
111
остро реагировал на все трагическое и несправедливое, и смерть матери, перевернув все его сознание, не могла не сказаться и на творчестве. Непосредственным посвящением памяти матери, Марии Иосифовны Фогель, стал Квинтет для фортепиано, двух скрипок, альта и виолончели. Композитор сделал и его оркестровую редакцию, которую назвал «In memoriam». Из работы над Квинтетом вырос также Реквием на подлинный латинский текст. Словно сама по себе вылилась Прелюдия памяти Д. Шостаковича, высоко почитаемого им музыканта и человека (1975). Собственно тихая линия продолжилась далее в пьесах «Stille Nacht» (обработка немецкой песни для скрипки и фортепиано, 1978) и «Stille Musik» (для скрипки и виолончели, 1979).
Переворот сознания шел на протяжении работы над Квинтетом. Произведение складывалось долго, с 1972 по 1976 год, и завершал его уже человек иных духовных представлений, чем начинавший.
Как никогда раньше, Шнитке погрузился в духовно-религиозную литературу, и западную, и восточную, ища в ней ответы на главные вопросы бытия. Читал Библию, Блаженного Августина, Мей-стера Экхарта, Франциска Ассизского, Блаватскую, Рамакришну, Ауробиндо и др.
Еще в середине шестидесятых годов усилился интерес Шнитке к Библии. Дело в том, что в 1965-м он прочел запрещенный в СССР роман Пастернака «Доктор Живаго» (перепечатанный на машинке — его читали либо в «самиздате», либо в «тамиздате»), и на него особенно сильное впечатление произвели стихи, введенные туда как вставная поэтическая тетрадь,— стихотворения Юрия Живаго. Почувствовав, что это надо петь, он задумал вокальный цикл на данные тексты и сначала написал музыку на стихотворение «Магдалина II» (в рукописи стоит более поздняя дата — 1977 год). Сделал также наброски к тексту «Дурные дни», к первому стихотворению тетради — «Гамлет» и последнему — «Гефсиманский сад». Своего намерения закончить цикл он не оставлял и в девяностые годы, можно сказать — до конца жизни. «И я, конечно, со страхом жду, что неизбежно появится кто-то, кто напишет это раньше меня. Но и это не должно заставлять меня торопиться» (1, с. 26).
Осуществилась эта мечта шестидесятых годов несколько по-иному, в созданном им в 1993 году вместе с режиссером Юрием Любимо-
112
вым музыкальном спектакле под названием «Живаго (доктор)», музыкальной притче по мотивам романа Бориса Пастернака, где многие строки из поэтической тетради были распеты в виде отдельных, законченных музыкальных номеров.
Стихи из «Доктора Живаго» Шнитке ставил несравненно выше самого романа.
«Как роман он меня не убеждает окончательно, потому что остается как бы в кругу очень наивных интеллигентских пастернаковских представлений. А стихи — совсем из другого круга.... Та простота, которой достиг Пастернак, превосходит простоту, достигнутую Анной Ахматовой. Это просто высшее, что дала русская поэзия в этом веке. Не только стихи из "Живаго", но и многие другие стихи позднего Пастернака. Но особенно — эти. Это как бы та награда, которую он получил, обратившись к этой теме. Тема сама уже содержит и путь к награде, и немедленное воздаяние» (1, с. 25).
Поистине потрясающи строфы из «Магдалины II»:
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые твои.
Будущее вижу так подробно,
Словно ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновиденьем сивилл.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Для кого на свете столько шири,
Столько муки и такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
113
А заключительный «Гефсиманский сад» Пастернака — поэтически сжатая стихотворная вариация на главы о Страстях Господних, предательском поцелуе Иуды, смерти и воскресении Иисуса. Непосредственно отсюда идет прямой путь к замыслу Второго концерта для скрипки Шнитке (1966). И хотя первое исполнение своей «Песни Магдалины» композитор отменил в самый день концерта, найдя ее уровень недостойным стихов Пастернака, все же соприкосновение с этими стихами имеет в его творчестве решающее значение. Ведь Второй скрипичный концерт, как мы говорили, — это первый опус зрелого, обретшего свой собственный голос композитора. И он возник, когда над ним распростерлись великие образы Священного Писания.
В семидесятые годы самой насущной для Шнитке стала духовная и философская литература, а беллетристика отошла в сторону. Библия перечитывалась постоянно: «она сильно действует на меня эмоционально». На текст знаменитой средневековой лауды Франциска Ассизского, основателя ордена францисканцев, проповедовавшего «святую бедность» и «духовную радость», Шнитке написал хоровое сочинение «Sonnengesang», в немецком переводе (по-русски — «Кантика брата Солнца, или Похвала творению»).
Мейстер Экхарт, основатель немецкого мистицизма (XIII—XIV века), привлекал своими известнейшими проповедями на немецком языке (публиковались также и по-русски, например, издательством «Духовное знание», 1912). Обратим внимание на умиротворяющую проповедь «О сокровеннейшей глубине». В ней мы находим ответ на мучительные вопросы столь волновавшего Шнитке Густава Малера: «Почему ты жил? почему ты страдал? неужели все это — только огромная страшная шутка?» Мейстер Экхарт: «Если бы кто-нибудь тысячу лет вопрошал жизнь: зачем ты живешь? — и она бы ему вообще отвечала, она не сказала бы ничего иного, как: я живу затем, чтобы жить. И это оттого, что жизнь живет своей собственной глубиной. Бьет из себя самой. Поэтому она живет без всякого "почему" и живет себя самое. И если бы кто-нибудь спросил правдивого человека, такого, который действует из своей собственной глубины: зачем ты делаешь свое дело? Если бы он верно отвечал, он не сказал бы ничего иного, как: я делаю, потому что делаю».
114
Хотя Шнитке по своему менталитету, складу ума был стопроцентным европейцем, в поисках мировых истин Земли он занялся серьезным чтением восточной философской литературы — учения о йоге, трудов Рамакришны, Ауробиндо и других. Читал и по-немецки, и по-русски. Г. Фрид рассказывал, что, когда он однажды пришел в библиотеку Союза композиторов посмотреть что-то по йоге, ему ответили: на полке ничего нет, все находится на руках у Шнитке.
Йогой в то время интересовались весьма многие, кто — философией, кто — системой гимнастики. Тщательно изучив йоговские понятия «медитация», «созерцание», «экстаз», «просветление», «высшее сознание», «надсознание» (это слово он ввел в свой обиход), композитор не мог не заметить порабощающего абсолютизма этого восточного учения (отголосок чего есть даже в самом термине «йога», одно из значений которого — «запрягание», с корнем юг, равнозначным русскому иго). Ведь йога требует принесения ей всего человека — всех мыслей, чувств, побуждений и энергии, всей человеческой жизни. Все направления йоги, кроме карма-йоги, требуют полного выключения человека из жизни, хотя бы на какое-то время. Вот как учит Свами Вивекананда, ученик Шри Рамакришны: «Бхакта говорит: ... вы должны себя держать, как если бы вы были мертвы для всех мирских идей ... Не старайтесь о чем-нибудь хлопотать и из-за чего-нибудь бороться ... Его апратикулья — такое состояние, при котором ум не имеет решительно никаких интересов в этом мире ... Все, имеющее форму привязанности, исчезло вполне, за исключением одной всепоглощающей любви к Тому, в Ком все живет, движется и имеет бытие». И далее: «Когда эта высшая любовь водворится в сердце человека, его ум будет постоянно думать о Боге и не помнить ничего другого» (4, с. 46—47).
Тем не менее некоторые из восточных философских воззрений вполне созвучны личным представлениям Шнитке. Прочтем строки Вивекананды — о добре и зле: «Жизнь нераздельно связана со злом, и так оно и должно быть. Чуть-чуть зла — это источник жизни. Незначительная доля зла, существующая в мире, крайне полезна, ибо мир погиб бы, если бы равновесие было окончательно восстановлено, потому что полное равенство равно разрушению. По мере того как мир пролагает себе путь вперед, добро и зло продвигают-
115
ся вперед совместно ... Нельзя вкушать радость без страдания и добро без зла,— именно потому нельзя, что жизнь сама по себе является утраченным равновесием» (5, с. 29—30). Вспомним здесь собственные мысли Шнитке об «ошибке» как источнике движения жизни. Суждения же о диалектике добра и зла весьма близки типичным европейским идеям о Фаусте и Мефистофеле. Мысль Рамакришны «Бог приходит к каждому, гармония доступна всем» — это утешающая мысль всех великих религий. А сентенция «нет книги, которая бы уже не существовала в нас самих», предвосхищает более позднее шнитковское ощущение музыки — как существующей всегда и навсегда...
Но абсолютизм йоги, конечно же, не мог быть принят человеком, целиком отдавшим себя сочинению музыки. Посвящение Богу всего себя без остатка, жертвование Богу всех помыслов, чувств, сил, энергии, времени — ведь эти постулаты совершенно исключают творчество, несовместимы с понятием художника, композитора. То же относится к любому другому виду религиозного абсолютизма, не только индийскому.
В результате всех этих штудий Шнитке определился. Если Фрейд выявил низшие ступени человеческого сознания — его «подсознание», то Ауробиндо показал высшие ступени — супраментальное «надсознание», соприкасающееся с Богом. Образовалась иерархия человеческого сознания, при которой для человека как такового наметились пути как для роста личности вверх, так и для нисхождения ее вниз. Это можно представить себе и графически — в виде двух равносторонних треугольников, один острием вверх, другой — острием вниз. При их совмещении образуется шестиугольник.
По Шнитке, погоня за супраментальностью очень рискованна: она несет опасность переоценки своих сил, некритического отношения к самому себе и тем самым — заблуждения. На всех ярусах сознания — технологическом, теологическом, философском — нужна умеренная позиция. Искусство посвящено человеку, и художественное произведение всякий раз держит экзамен на выбор добра и зла.
«Искусство не может заменить религию, оно — как человек, со всеми его разнонаправленными стремлениями, и из него есть выходы и в высшее, и в низшее»,— сформулировал Шнитке (31, с. 145).
116
Тем не менее внешне невидимый поворот в сознании композитора все же произошел. Он явственно прозвучал в музыке Квинтета памяти его матери, включившей новую для Шнитке концепцию. В этом произведении мы находим и речитативы отчаяния, и слезный плач струнных (с заостренными четвертитонами), и неумолимые удары на одном звуке фортепиано (удары судьбы? забивание гвоздей?), и необычный тихий стук педали фортепиано, словно удаляющиеся шаги Неведомого. И вдруг в финале в застывшей тишине возникают фразы спокойного, тихого, но незыблемого мажора. Музыка словно вступает в пределы неба; как сказал бы Экхарт, «небо чисто; ясности его ничто не омрачает; его не касается ни время, ни пространство».
К Шнитке пришло осознание неслучайности происходящего, существования сил, человеку невидимых и неведомых. Он увидел их действие, оглянувшись и на свою собственную биографию: почему состоялось исполнение «Нагасаки»? а Первой симфонии? Приходил на ум и бытовой пример, перед самыми глазами: как мой кот не понимает, почему я его выгоняю (готовлю еду), а потом зову, так и мы не понимаем происходящего и своей суетностью отталкиваем невидимое. «После смерти матери я почувствовал помощь оттуда», — говорил Альфред. «Помощь оттуда» — словно та тишайшая мажорная фраза в его музыке, которой начинается и которой оказывается пронизан весь финал Квинтета. Этот финал написал уже верующий человек.
Обретенная вера, пока еще не закрепленная какими-либо обрядами (официальное крещение произойдет через семь лет), стала невидимой защитой от жизненных невзгод. Она оказалась для Шнитке таким же спасением, как и для других композиторов-сверстников — Губайдулиной, Щедрина, Каретникова, Сидельникова... Так ведущие «советские композиторы» ограждали себя от безбожия советского государства.
А ограждаться и защищаться было от чего. Наступила эпоха Брежнева (с 1966 года он — генеральный секретарь Коммунистической партии, с 1977-го — еще и председатель Президиума Верховного Совета). Существовало все то же государство, но на смену сталинским расстрелам пришло «удушение подушками». Складывался брежневский «застой»: любое движение, шевеление, мысль, ини-
117
циатива — все глохло в беспросветной безнадежности. Обращаться «наверх»? А на втором этаже — еще темнее, чем на первом, на третьем — намного хуже, чем на втором,— полная чернота... Совсем рядом, в ближайшем творческом кругу, всех потрясло двойное самоубийство. Покончили с собой композитор Нектариос Чаргейшвили, видный, талантливый, подававший надежды,— и Вадим Добрынин, тихий теоретик, погруженный в себя. О Чаргейшвили Шнитке говорил: «Он был тоньше многих музыкантов,— может быть, тоньше всех музыкантов, с которыми я был знаком» (в беседе с Н. Самвеляном, 1989).
Когда познания Шнитке потребовались, чтобы советским официальным лицам не ударить в грязь лицом перед иностранцами — при проведении в СССР VII форума Международного музыкального совета при ЮНЕСКО, — его призвали сделать доклад о полистилистике в современной музыке. И таким образом он смог изложить свою знаменитую концепцию на мировом уровне (осенью 1971-го). Но когда надо было напечатать на русском языке материалы конгресса, его доклад, ужатый до двух страниц, не вывели в содержание толстого тома, будто его там и нет (см.: Музыкальные культуры народов. Традиции и современность. — М., 1973).
Четкую позицию занимал Союз композиторов, действуя по принципу «держать и не пущать». Если поступал запрос из капстраны (Финляндия, Австрия, Англия и др.), то отвечали: «Шнитке, к сожалению, болен», «Считаем поездку нецелесообразной» и т. п. Отпустили только в ГДР и Польшу.
На эту тему может быть составлен целый сборник новелл.
Например, когда в лейпцигском «Gewandhaus» захотели исполнить Первую симфонию Шнитке и получили отказ, автор музыки предложил немцам сделать такой дипломатичный ход: попросить наряду с его симфонией также и какое-нибудь сочинение Андрея Эшпая. В результате Лейпциг получил только партитуру Эшпая.
А вот другая характерная история. На зарубежном фестивале один концерт решили отвести советской музыке, в связи с чем приглашения участвовать получили Шнитке, Денисов и Губайдулина. По инициативе Софии втроем пошли к Хренникову с просьбой дать согласие. Тот не отказал, но так с этим затянул, что оформить отъезд в срок было совершенно невозможно. Рассмотрение вопро-
118
са все же состоялось, но превратилось в сплошное издевательство. Присланную бумагу зачитали в неверном переводе — будто бы целый фестиваль был посвящен им троим. Зависть и ревность начальства вышли из берегов. От «виновных» потребовали, чтобы они проиграли на секретариате свои сочинения в четыре руки. А это было заведомо невыполнимо, поскольку у Губайдулиной был Квартет для духовых, у Шнитке — «Желтый звук», сценическая композиция со световыми проекторами... Кабалевский, по сути требуя от троих саморасправы, привел в пример случай с Мясковским: когда последнему предложили исполнить за рубежом его Двенадцатую симфонию, тот ответил, что произведение для него не показательно и он отказывается. Хренников же, узнав, что партитуру «Желтого звука» на Запад уже отправил ВААП (Всесоюзное агентство по охране авторских прав), устроил скандал этой организации. Приличнее всех в этой ситуации держался Арам Хачатурян.
Но есть довольно курьезная история и с участием Арама Хачатуряна. Ее приводит в своей книге «Я просто живу» Микаэл Таривердиев (года события он не указывает). «...Шла речь о том, что Альфреда Шнитке пригласил Кёльнский оркестр на исполнение его сочинения. По тем временам, для того чтобы Шнитке мог отправиться в Кёльн, требовалось решение секретариата Союза композиторов. Все выступавшие — разумеется, из числа тех, кого никогда никуда не звали,— высказывались против разрешения. Правда, среди них не было ни одного человека с именем, на которого при случае можно было бы сослаться. Шостакович отсутствовал. Обратились к Хачатуряну, который там был. И вдруг наш добрейший и всегда молчащий на секретариатах Арам Ильич закричал во весь голос, ударив кулаком по столу: "Да неужели за сорок лет беспорочной службы Союзу композиторов я не заслужил права промолчать?"». «Это трагедия хорошего и доброго человека»,— добавляет Таривердиев о Хачатуряне.
На творческих обсуждениях в Союзе композиторов Шнитке активности не ослабляет. Виктор Екимовский с благодарностью вспоминает, как в 1972 году Альфред высказался за то, чтобы его, молодого автора, совсем не обещающего быть «правильным», приняли в члены Союза, а также — его рекомендацию для работы в кино
119
(оказавшуюся безрезультатной). Значительным было выступление Шнитке в защиту Третьего фортепианного концерта Родиона Щедрина,— пожалуй, самого сложного сочинения этого мастера (опубликовано в журнале «Советская музыка», 1975, № 2). Желая поднять «союзный» рейтинг Альфреда, друзья пытались его продвинуть на весьма высокий уровень — в секретари (долго уговаривал Эшпай); но он, поразмыслив, отказался, оставшись только членом Правления.
С Хренниковым же отношения обострились до предела. На съезде композиторов в 1975 году, когда в очередной раз на пост председателя был выдвинут один Хренников, Шнитке позволил себе воздержаться — единственный из всех. Поступок был из ряда вон, он шел вразрез с установившейся системой. Вокруг «ослушника» мгновенно образовалась пустота. Нашелся только один человек, который подошел к нему и поздоровался за руку. Это был Борис Тищенко, талантливейший композитор из Ленинграда, преданный ученик Шостаковича. Но интересно, что вечером, на приеме композиторов в Кремлевском Дворце съездов, к Шнитке и его жене подошло немало народу с приветствиями и выражением поддержки — творческая организация все же не была сплошь однородной. Тем не менее на различных мероприятиях в самом Союзе композиторов Шнитке многие годы ходил совершенно один, к нему боялись приближаться (как к Плисецкой в Большом театре). Можно было сесть рядом и о чем-нибудь поговорить...
Невыносимым стало положение Шнитке в Московской консерватории. Помимо того что Альфреду Гарриевичу так и не предложили работать на кафедре сочинения, не уставали подстраивать какие-то ловушки. Однажды организовали «творческую дискуссию» с запланированным результатом: Шнитке и кто-то еще из композиторов должны были высказать свои взгляды на современную музыку, им на это дали бы «идеологический отпор», а стенограммы отправили куда следует. Композиторы, уже имевшие подобный опыт, от «борьбы» уклонились, и Шнитке сказал: «Есть борьба, а есть расстрел. Борьба должна происходить на сколько-нибудь равных началах». Окончательно «довели» Шнитке поручением от заведующего кафедрой инструментовки дать экспертное заключение для суда о плагиате в каком-то сочинении композитора-песенни-
120
ка, от чего по закону нельзя было отказаться. Альфред Гарриевич представил требуемое заключение, а затем — заявление об уходе из Московской консерватории. Это было в 1972 году. Формально он просил о предоставлении годичного творческого отпуска, после чего был уволен «по собственному желанию». Возвращаться сюда собственного желания у него не возникало — по всей сумме причин. Студенты же, понимая все несоответствие музыканта такой величины, как Шнитке, месту на факультете, которое он занимал, иронически вопрошали: «Кто же теперь будет преподавать музыковедам чтение партитур?»
Когда к 125-летию Московской консерватории (1991) был выпущен красочный глянцевый юбилейный альбом, в нем не оказалось ни имени педагога Шнитке, ни его фотографии. Впрочем, недалеко ушла и солидная шеститомная советская «Музыкальная энциклопедия». В первоначальном рабочем словнике имени Шнитке (как и имени Денисова, как и имени Губайдулиной) не значилось. Когда дело дошло до шестого тома (1982), то по единственному моему бдительному звонку фамилия Шнитке была вставлена. На что всезнайка Альфред сказал: «А французская энциклопедия начала XX века вышла без имени Равеля...»
В консерватории же по-прежнему существовали трудности для тех музыковедов, кто считал нужным заниматься Шнитке. Я еще в конце шестидесятых предложила тему по его творчеству на кафедре теории музыки. Вскинулись в ожидании поживы враги, но испугались и друзья. По уговорам последних я вынуждена была снять свою тему. И не смогла ее в дальнейшем поставить чуть ли не четверть века!
В семидесятых я решила дать тему о музыке этого композитора своему студенту-дипломнику. В 1975-м была написана работа Владимира Карминского «Проблемы полистилистики в современной музыке», с анализом музыки Шнитке. И хотя сама проблема к тому времени достаточно стабилизовалась, руководству факультета представилась верная возможность пустить кому надо кровь: за Шнитке можно было рубить без опаски. В итоге спланированной акции студента лишили диплома. Про исключение другого студента из консерватории за прослушивание Первой симфонии Шнитке я уже рассказывала.
121
Постоянные трудности испытывали и отважные исполнители музыки Альфреда Гарриевича. Казалось бы, что проблематичного в том, чтобы в концерте для скрипки Бетховена сыграть виртуозную сольную каденцию авторства Шнитке? О своих злоключениях с этой каденцией — даже не в СССР, а на Западе! — рассказал Гидон Кремер. Шнитке написал эту вещь по просьбе Лубоцкого для выступления в Кемерово и в ней по принципу полистилистики нанизал кусочки тем из концертов Бетховена, Берга, Бартока и Шостаковича. Конечно, она выходила за границы классического вкуса.
В 1977 году Кремер впервые исполнил эту каденцию в Лондоне. «Критика была в возмущении. Музыканты, которые порой еще консервативнее критиков, то негодовали, то смеялись». Далее молодому Кремеру предстояло выступать в Зальцбурге со знаменитым дирижером Клаудио Аббадо. Полетели телеграммы и телексы с целью уговорить Гидона отказаться от каденции Шнитке. Он решил не отступать. Тем более что некоторым дирижерам идея весьма нравилась. «К тому же все это было не просто современной музыкой, но и тем, что в те годы особенно привлекало,— музыкальной "акцией"». На первой же репетиции в Зальцбурге — снова громкий смех. Аббадо настаивал на замене каденции. «Я просто заверил, что ничего другого не выучил, а в самый день концерта, наполовину в шутку, наполовину от подлинного отчаяния, сослался на Хельсинкскую декларацию прав человека: каждый солист имеет право сам выбирать каденции. Вечером ожидался скандал. Несмотря на бесповоротно принятое решение, мне становилось все беспокойнее. Исполнение тем не менее прошло на ура. Публика бушевала, и даже критика, раздираемая противоречиями, постановила, что мы с Шнитке Бетховену вреда не причинили» (13, с. 197-199).
А уж небезызвестная Первая симфония! Не только что в семидесятые, но даже в 1986 году Геннадий Рождественский был вычеркнут из списка на Государственную премию, поскольку в специальном концерте по этому поводу сыграл наряду с Прокофьевым и Шостаковичем также и Первую Шнитке.
Не следует думать, что произведения нашего автора всегда безоговорочно одобрялись и ближайшими к нему композиторами, его дру-
122
зьями. Например, помню, как после первого исполнения Квинтета Губайдулина прошептала: «Какая красота!» А у Денисова в записных книжках значится: «Стоило Альфу (Альфреду Шнитке. — В. X .) написать одно плохое сочинение (Квинтет), как его сразу же стали "двигать" и поддерживать. Но он все равно очень хороший композитор» (15, с. 40).
Денисов долгое время негативно реагировал и на жизненно важную для Шнитке полистилистику, называя ее даже «обманом публики», пока... сам не написал целый ряд вещей с цитатами из чужой музыки.
На свою музыку Шнитке не мог и прокормиться. По его подсчетам, от момента окончания консерватории до 1978 года Министерство культуры и Всесоюзное радио приобрели одно-два его сочинения.
Правда, было напечатано несколько партитур, притом очень важных для автора: Второй скрипичный концерт, Вторая скрипичная соната, Квинтет. Выходила в свет и популярная музыка: Чарльстон из фильма «Похождения зубного врача», Менуэт и Гавот из «Сказа про то, как царь Петр арапа женил». Кроме того, были опубликованы четыре пьесы для детей, в тетрадке «Для самых маленьких»,— «Наигрыш», «В горах», «Кукушка и дятел», «Напев». «Самым маленьким» был шестилетний сын Андрей: для него отец сочинил в 1971 году шесть небольших пьес на семь минут звучания, которые малыш сыграл в Малом зале консерватории, став первым исполнителем нового опуса.
С середины семидесятых годов Шнитке иногда выступал как пианист в составе ансамблей и оркестров: в Литовском камерном оркестре под управлением С. Сондецкиса, в Московском камерном оркестре под управлением И. Безродного. В 1977-м вместе с Гидоном Кремером, Татьяной Гринденко и оркестром Саулюса Сондецкиса совершил успешную гастрольную поездку в ФРГ и Австрию, где участвовал в исполнении своего Concerto grosso № 1 и «Tabula rasa» A. Пярта.
...Ho продолжим разговор о творчестве композитора в «тихий период» семидесятых. Его размышления над сущностью разных религий были размышлениями о сути духовности. Религиозность, «тишина» и «новая простота» с удивительной естественностью сошлись в произведении, ставшем в конечном счете одним из самых
123
широко известных у Шнитке, — в его Реквиеме, написанном в жанре католической заупокойной мессы (1975).
Первые наброски Реквиема (для солистов, хора и ансамбля, на подлинный латинский текст) стали возникать при работе над мемориальным Квинтетом. Затем поступило предложение из Театра имени Моссовета написать музыку к спектаклю «Дон Карлос» по Шиллеру. Шнитке решил, что это будет в основном реквием на латинский текст. На мой взгляд, с шиллеровским сценическим действием он так же прямо не сочетался, как и с Квинтетом. Шнитке просто захотел написать свой реквием, и возникло отдельное, цельное сочинение, которому, однако, не сразу нашлось место в музыкальной жизни. Образцом для него послужил величайший Реквием Моцарта. Моцарт был одним из самых любимых композиторов нашего автора, а его Реквием ценился им как Реквием номер один. Когда Альфреда Гарриевича попросили написать рецензию на исполнение Моцарта пианистом Алексеем Любимовым, он высказал там то, что относится и к сути его Реквиема: «драгоценный сплав глубины и простоты» (50, с. 64—65).
Реквием сочинился у Шнитке так легко, как если бы ему эту музыку подарили. Одна часть, Sanctus , просто приснилась во сне, и он проснулся с готовым звучанием. Сочинению не предшествовала какая-либо теоретическая подготовка, и это автора даже озадачивало. И стилистически оно поначалу казалось Альфреду не совсем «его», так что надо было самого себя еще «освоить».
Помимо моцартовского идеала, источником выразительности для Шнитке стал и текст — древнейшая сакральная латынь, действующая и своим великим смыслом, и магией звучания слов. Композитор сравнивал это с воздействием буддийской мантры — обращением к божествам. Впрочем, несмотря на весь пиетет перед избранным духовным реликтом, Шнитке внес собственные изменения в композицию традиционного цикла. Как музыкант он чувствовал, что произведение может оказаться слишком статичным, ослабленным для восприятия, если его не укрепить динамически. И он позволил себе — вопреки канону формы — перед концом ввести активную часть Credo («Верую»), после которой наступало окаймляющее возвращение начального Requiem aetemam («Вечный покой»).
124
О том, что же именно создал Альфред Шнитке своим Реквиемом, лучше всего судить по реакции на него: она была не только музыкантской, профессиональной, но человеческой. После прослушивания записи по Москве пошли взволнованные звонки по телефону: Шнитке написал потрясающий Реквием, типа Моцарта! Больше всего поражали мелодические части — тихая медитация Requiem aetemam , выразительная скорбь Lacrimosa, строгая красота приснившегося композитору Sanctus. Главное — здесь звучала настоящая святость, которую невозможно было сравнить с чем бы то ни было в окружающей современной музыке, даже и самого Шнитке. Люди без конца обращались к автору с просьбой разрешить прослушать сочинение. Мне удалось привести к нему группу педагогов с периферии, и те, под впечатлением от встречи и с музыкой, и с композитором, долго не могли отдышаться во дворе его дома, говоря: оказывается, все наоборот! никакой Шнитке не авангардист, от музыки у нас навернулись слезы, а сам он — такой мягкий и интеллигентный! Святость и слезность музыки заставали людей врасплох. E. Чигарева пишет:
«Помню то потрясение, которое мы — я и Виктор Петрович Бобровский — испытали, когда впервые услышали Реквием на квартире Альфреда Гарриевича. Переписав у него магнитофонную запись, мы давали ее слушать самым разным людям — друзьям, знакомым, знакомым знакомых и просто желающим (в основном это были немузыканты — художники, филологи). Впечатление было сильнейшим. Помню, как плакал литературовед Сергей Бочаров. А поэт Арсений Тарковский написал потом в письме В. П. Бобровскому, что эта музыка — "и до XVIII века, и после нас"» (33, с. 194).
Интерес к духовной музыке православного направления сказался в создании четырех Гимнов для ансамбля инструментов (1974— 1979). В первом из них Шнитке использовал подлинное древнерусское песнопение «Святый Боже», в третьем — свой же стилизованный под старинное «крюковое многоголосие» хор мальчиков с колокольными звонами из кинофильма «Дневные звезды» (режиссер И. Таланкин, эпизод отпевания царевича Димитрия). Главное в Гимнах составляет тот психологический колорит, ко-
125
торый ассоциировался у Шнитке с русским храмом. Воображение композитора рисовало ему обстановку старины, когда одноголосное пение человеческих голосов, отражаемое массивными сводами и стенами церкви, обрастало таинственным гулом и становилось особым, нетемперированным многоголосием (отсюда поражающий гул литавр в первом гимне). И во всем крылась неразгаданность и скрытая мощь Древней Руси. Подобная психологическая атмосфера близка настрою фильма Андрея Тарковского «Андрей Рублев». А для самого Шнитке она готовила музыку к будущим фильмам — «Отец Сергий» (Таланкин) и «Восхождение» (Шепитько).
Примечателен один отклик на «новую простоту» Гимнов Шнитке в немецкой прессе: «они не сведены модернистской судорогой» (1981).
Заглядывание в культуры Востока привело к созданию необычного сочинения, не имеющего в творчестве нашего автора никаких аналогий,— «Cantus perpetuus». Построенное на зашифрованных древних символах и одновременно по-восточному импровизационное (1975), сначала оно было записано в виде разноцветной «картинки», основы для импровизации, которую требовалось расшифровать со свободным выбором клавишных и ударных инструментов. Картинка представляла собой симметрию двенадцати «формул» разных религий. В ней во взаимном соответствии выступали символические фигуры и цвета: крест — красный цвет, треугольник — желтый (буддизм, христианство), скрещенные треугольники — также желтые (буддизм, иудаизм), углы (полумесяцы) — зеленые (мусульманство), свастика — коричневая (индуизм). Была еще изобретенная самим Шнитке «фигура парения» как символ йоги, синего цвета; она должна была настраивать на медитацию. Музыкальную основу составляла определенная тема, символам соответствовали и определенные аккорды. Надо сказать, что при исполнении в концерте результат получился удивительно сухой. Тогда Шнитке записал пьесу в виде обычного нотного текста. И все же решил, что замысел тут явно превалирует над его воплощением... Сердце музыканта оказалось не здесь.
126
Дар простоты
Новая простота как особый музыкальный стиль явилась без предупреждения. Близкий Шнитке скрипач Марк Лубоцкий попросил написать для него какое-нибудь произведение педагогического плана. В 1972 году композитор закончил сочинение, которое целиком составил из фрагментов киномузыки. Чтобы предупредить, что это не его собственный стиль, назвал его соответственно: Сюита в старинном стиле для скрипки и фортепиано. В трех пьесах сюиты использовал музыку из «Похождений зубного врача» («Пастораль», «Балет» и «Пантомима»), в двух пьесах — из фильма «Спорт, спорт, спорт» («Менуэт» и «Фуга»). Оба фильма делались Элемом Климовым (1965 и 1970), музыка в обоих случаях стилизовалась под XVIII век и была в этом смысле единой. «Менуэт» в кинофильме иллюстрировал отлаженные движения девочки-гимнастки, «Фуга» представляла собой основную тему этой кинокартины, проходящую там сквозным порядком и относящуюся к показу болельщиков на стадионе. При этом «Менуэт» был сочинен фактически сразу: поздно вечером позвонил Климов — по поводу гимнастки, а на следующий день музыку уже записали в студии.
Поскольку Сюита в старинном стиле представляла собой откровенную стилизацию, в которой композитор, по его словам, «влез в маску Баха», он считал неудобным ставить под ней свое имя. И поэтому, когда после ее исполнения его вызывали на эстраду, он не выходил кланяться (!). Кстати, никакого значения не придали сюите и окружающие Шнитке композиторы и музыковеды. Но совершенно иначе отреагировали музыканты-исполнители. Многие из них, навеки погруженные в свой традиционный репертуар, впервые заговорили об Альфреде Гарриевиче положительно: вот где проверяется истинный талант — непонятную додекафонию напишет кто угодно, а сочините-ка настоящую классическую музыку! Произведение пошло нарасхват. Десятки раз играл его Лубоцкий, подхватили многие другие скрипачи, ноты напечатали в Москве и в Германии, выпустили энное количество грамзаписей, в том числе с исполнением знаменитого Владимира Спивакова. Переложили для других составов: для альта с оркестром, для трубы с фортепиано... И сейчас Сюита в старинном стиле играется,
127
наверное, больше, чем любая другая вещь Шнитке. Без нее не обходится современная музыкальная жизнь.
В чем же причина такой народной любви к этому опусу Альфреда Шнитке? Только лишь в «парике» и «камзоле» Баха? А какая сюита Баха сейчас столь же востребована? Правы те исполнители-практики, которые услышали здесь именно большой талант. Хотя пьесы явно напоминают о XVIII веке (Шнитке лишь разбросал то там, то сям современные «кляксы»), в них так хороши, развернуты мелодии, стройны, совершенны формы, любовно воспроизведены старинные ритмоформулы, что вещь приносит слушателю чувство возвышающего благородства, свойственного музыке в течение многих веков. Голосом одного произведения говорят столетия культуры, но точного заимствования не происходит. Это — улавливание того, что непременно должно существовать.
Когда Шнитке составлял Сюиту в старинном стиле, он всего лишь старался не дать пропасть своей киномузыке. Но какой-то коллективный разум решил за него, что этой музыке надо в мире быть, что это — путь. Река музыки течет парадоксально: движется не только вверх по течению, но в не меньшей мере и вниз. Многовековой европейский девиз прогресса в искусстве — вперед и вверх — как раз во второй половине XX века потерпел крах. И осознание результатов развития авангардного течения в музыке привело к пониманию: то, что в первой половине века казалось спасением, обернулось катастрофой во второй. Как следствие, конец XX столетия, во избежание смерти музыки, стал хаотически искать золотую середину.
Осознанно и неосознанно Альфред Шнитке прокладывал дорогу к золотой середине и своей полистилистикой шестидесятых (и дальнейших) годов, и «новой простотой» семидесятых.
Но если он стал главным теоретиком полистилистики, то разработчиком идеи «новой простоты» вовсе не был. Сам термин — « neue Einfachheit » — прозвучал весьма далеко от Шнитке: на Кёльнском радио в 1977 году, когда Вольфганг Беккер проводил там серию музыкальных передач и представлял культуры разных народов мира — француза Сати, американцев Кейджа и Райха, корейскую музыку и т. д. «Новая простота» не обозначила там чьей-то сформулированной творческой программы. К музыкальным же наход-
128
кам Шнитке семидесятых годов это запоздавшее понятие прекрасно подходит.
Главное произведение «новой простоты» у Шнитке — его Реквием. Если в киномузыке он намеренно держался шлягерного, популярного, даже банального стиля (наряду со многими новаторскими звуковыми находками), то в большом духовном сочинении возникло нечто иное. С одной стороны — длинные, напевные, запоминающиеся мелодии, куплетные формы, давно не слыханные в «серьезной музыке», но с другой — никаких банальностей: была создана именно новая простота. Гимны с использованием древнерусских напевов, открывшие период семидесятых, также отвечают критериям «новой простоты», но несколько по-иному.
Этому стилю соответствует также своеобразное произведение в нескольких версиях: «Moz-Art» и «Moz-Art à la Haydn» для различных инструментальных составов. Как видим, снова вниманием Шнитке овладевает Моцарт. Но теперь сочинение было задумано как музыкальная шутка для новогоднего концерта с участием Гидона Кремера. За основу композитор взял подлинную нотную запись Моцарта: неполную партию первой скрипки из утерянной партитуры — музыки к пантомиме. Шнитке сделал лишь свою собственную компоновку материала — но с применением всяких остроумных наслоений, юмористических диссонансов, фальшивостей и пр. То есть переработал подлинного Моцарта без стилизации под Моцарта. В концерте под Новый год в конце пьесы была еще сыграна «В лесу родилась елочка».
Для Кремера и его ансамблистов это изобретение Шнитке много лет служило источником концертного юмора. Вот как уже солидный маэстро развлекал публику одной из версий сочинения на гастролях в Испании в 1988 году. «В антракте музыканты дали мне бумажную карнавальную маску в стиле рококо, которую они в тот день отыскали в одном из магазинов игрушек. Им пришло в голову, что я мог бы, таким образом замаскированный, дирижировать последним произведением концерта, забавным "Moz-Art à la Haydn" Альфреда Шнитке. Согласно партитуре, исполнение начинается в полной темноте, и только в определенный момент напряжение в первый раз достигает высшей точки, разрешаясь аккордом при полном освещении. Дав себя уговорить, и никого при этом не
129
предупредив, я вышел на сцену, в полной темноте натянул маску и стал ждать. Под маской мне было легко скрыть радость, испытанную мною, когда я увидел, что музыканты от смеха едва могли удержать инструменты. Слушатели, к которым я стоял спиной, поначалу ничего не заметили,— только когда я повернулся на поклоны, они стали хохотать» (13, с. 124—125).
Возмутителем общественного спокойствия, и именно с правой позиции, стало произведение Шнитке с приятным, гладким академическим названием — Concerto grosso № 1 для двух скрипок, клавесина, подготовленного фортепиано и струнных (1977). Еще один, совсем новый вид простоты вошел внутрь полистилистического произведения. При первом исполнении на публику, уже достаточно хорошо изучившую новый метод Шнитке, вдруг обрушилось что-то развязно-неприличное, заставившее чуть ли не заткнуть уши. Зазвучало типичное ресторанное танго, со всеми пошлыми оборотами в мелодии и типичными синкопами в аккомпанементе. Танго было заимствовано из кинофильма Э. Климова «Агония» — из того эпизода, где Распутин учиняет скандал в высшем обществе, пытаясь насильно увести чужую жену. Для академического концертного зала шнитковское танго тоже скандал, посягательство на хороший вкус. Однако когда шок первого впечатления прошел, чувственное танго начало уже нравиться, и в дальнейшем публика всегда ожидала этого момента. «Серьезная» музыка пусть неохотно, но впустила в свои пределы музыку «несерьезную».
Впрочем, если подробнее разобраться в этом Concerto grosso, то окажется, что все темы серьезного шестичастного произведения заимствованы из фильмов с музыкой Шнитке, за исключением одной, явно стилизованной под Вивальди — в соответствии с названием вещи. Представлю этих «выходцев» из кино. Первая тема, исполняемая на подготовленном рояле (между струнами зажимаются монеты), взята из картины А. Митты «Сказ про то, как царь Петр арапа женил». Там была колядовая песня в звучании детских голосов: «О человек, недолог твой век, печален и смертною скорбью жален. Будь милосерден, к добру усерден, за муки телесные в кущи небесные примет тебя Господь». Из фильма колядка потом выпала. А саму музыкальную тему («на разбитом пианино»), словно хриплую музыку часов, Шнитке провел через все Concerto grosso
130
в качестве фатального рефрена. Во второй части, возглавляемой быстрой темой a la Вивальди, проводятся другие темы из того же «Арапа». В третьей части — серьезной, наполненной интонациями плача, скорби,— претворена музыка из фильма «Восхождение» Л. Шепитько. При переходе к пятой части вступает кружащаяся тема из мультфильма А. Хржановского «Бабочка». В ту же пятую часть инкрустируется шокирующее танго из «Агонии». Позволительно удивиться — как можно из такого пестрого киноматериала сделать единое академическое произведение? Но Шнитке к этому времени был уже таким мастером музыкальной композиции, что материал в его руках словно бы выстраивался сам собой.
«Новая простота» этого сочинения Шнитке запечатлелась в памяти музыкантов и немузыкантов «всерьез и надолго». Когда Гидон Кремер начал с большим азартом играть в концертах аргентинские танго Астора Пьяццоллы, он вспомнил, что еще в 1977 году «с воодушевлением сыграл свое первое танго в Concerto grosso I Альфреда Шнитке». И дальше рассуждал так: «Вероятно, есть в самом танго нечто такое, из-за чего эта музыка всегда была популярна и в России. Сколько знаменитых танго обладают качествами, равными разве что народным песням (назову здесь "Очи черные")» (13, с. 231).
Не иначе как за «новую простоту» Concerto grosso № 1 Шнитке чрезвычайно полюбили танцовщики. В российских балетных классах это произведение стало таким же постоянным, как вальсы из балетов Чайковского.
Кинокомпозитор
Семидесятые годы — центральный период работы Шнитке в области киномузыки. В это время были выпущены почти все самые знаменитые фильмы с его участием: «Агония», «Восхождение», «Прощание», триптих по рисункам Пушкина, «В мире басен», «Маленькие трагедии». Вместе с этими картинами приобрели громкую известность и кинорежиссеры, с которыми сотрудничал композитор: Элем Климов, Лариса Шепитько, Андрей Хржановский. Из людей своего поколения Шнитке также работал с Александром Миттой («Сказ про то, как царь Петр арапа женил», «Экипаж»), из ху-
131
дожников старшего возраста — с Михаилом Роммом («Мир сегодня») и Михаилом Швейцером (упомянутые «Маленькие трагедии»).
Работа в кино началась для него как вынужденная — только она его и кормила. Однако с музыкальной стороны была вполне интересной, поскольку позволяла и «отвести душу» на тональной музыке, и осуществить множество технических экспериментов — например, с наложением разных дорожек звукозаписи, что было невозможно в академическом концертном зале. Кроме того, его притягивала сама эта свежая область творчества, захватывали задачи, которые ставили перед ним кинорежиссеры, вдохновляло общение с ними.
Как мы уже говорили, тесная дружба, на целых тридцать лет, связала Шнитке с Хржановским. Начав с проблемной для них обоих «Стеклянной гармоники», Хржановский повел Шнитке к новому освоению русской классики. В 1973-м был сочинен мультфильм «В мире басен» на сюжеты известнейших басен Крылова «Осел и Соловей», «Кукушка и Петух», который на телевидении демонстрируется до сих пор. Образы басен Крылова, видимо, всегда актуальны для отечественного искусства. Желал ли Хржановский такой ассоциации или нет, но его Осел по манере замедленного говорения «нутряным» голосом весьма напоминал Брежнева. Поэтому вся «картинка» смотрелась также в духе анекдотов и пародий, столь распространенных в советском обществе по отношению именно к этому генсеку. А для зрительного ряда, связанного с Соловьем, режиссер задумал использовать рисунки А. С. Пушкина: «Эта благородная в своей простоте и отточенности, певучести линий графика должна была, по моему замыслу, передать образ соловьиного пения (если говорить о сюжете фильма), а в широком плане — образ высокого, свободного творчества» (32, с. 79). Отсюда затем потянулась нить к пушкинской трилогии Хржановского.
Режиссер также дал композитору повод для игры разными стилями: «Я предложил ему увлекшую его изобразительную основу, включающую цитаты: группу, написанную Г. Чернецовым, где фигурирует, наряду с Крыловым и другими литераторами, А. С. Пушкин...» (32, с. 79). Шнитке, со своей стороны, говорил:
«Большинство работ в мультипликации я делал с Хржановским, и всегда, во всех работах — в "Стеклянной гармонике", в "Бабочке",
132
в фильме "В мире басен" — это было интересно для меня не только как для кинематографиста, но, прежде всего, как для композитора, поскольку там всегда были задачи концепционные, а не иллюстративные, и была постоянная возможность какой-то игры стилями, чрезвычайно меня интересовавшая» (21, с. 92).
Басня «Кукушка и Петух» была столь увлеченно вокализирована композитором, его так зажгла возможность «распеть» оба персонажа, что в результате получилась миниатюрная киноопера. Голосисто-истошное горлопанство Петуха и сумасшедше-заводное кукование Кукушки составили такую замечательную оппозицию «действия и контрдействия», что сложилась и четкая музыкальная логика. Получилось одно из самых ярких сочинений Шнитке. Заслуженно гордится этой мини-оперой и Хржановский. «Я считаю эту музыку маленьким (по размеру — она длится не более трех минут,— но не по значению) шедевром Шнитке; не знаю, кто кроме него мог бы дать на таком ограниченном временном пространстве столь яркий сатирический образ целой компании льстецов и подхалимов, изливающих (по бумажке читающих) свои славословия друг другу, и найти при этом столько буффонных деталей и комических подробностей» (32, с. 80). Режиссер справедливо удивляется, почему певцы упускают блестящую возможность украсить свой репертуар такой исключительной музыкой.
Идея, мелькнувшая в связи с басней Крылова, стала основой целой трилогии мультфильмов по рисункам Пушкина: «Я к вам лечу...» (1977), «И с вами снова я» (1981), «Осень» (1982). Общая длительность «пушкинских» фильмов составила лишь сто минут, а работа над ними заняла примерно десять лет.
Хржановский, обратившись к рисункам Пушкина, разбросанным в многочисленных его черновиках, рядом со стихами, решил их «оживить» и пустил «гулять самих по себе». Похожий опыт известен в хореографии, когда балетмейстер Леонид Якобсон создал танцевальный номер «Триптих на темы Родена», где оживил скульптуры «Вечная весна», «Поцелуй» и «Вечный идол». Пушкин был замечательным, очень точным рисовальщиком, и его как бы небрежные зарисовки ценятся специалистами высоко. Таким образом, сам исходный материал — уже искусство. И дополняет-
133
ся он существенно важными элементами: гравюрами, картинами, различными документами эпохи — так что присутствует и историко-познавательное начало. При этом читаются гениальные стихи Пушкина, и делают это такие артисты, как Иннокентий Смоктуновский и Сергей Юрский.
Огромный мир Пушкина дорисовывает музыка. Если, скажем, в «Стеклянной гармонике», при пестроте стилей в картинах, Шнитке выдержал в музыке только две манеры — современную и классическую, то здесь применил стилевую множественность, чтобы избежать тавтологии видимого и слышимого. Согласно Хржановскому, не должен рассматриваться однопланово и сам стиль Пушкина. Обычно пушкинское время интерпретируется как время Моцарта, Россини, Глинки, но ведь Пушкин жил и в одно время с Бетховеном, даже слышал что-то из его произведений. Да и начало романтической эпохи не было ему заказано. Отсюда — введение в музыку Шнитке красивой лирической темы, получившей название «брамсовской».
В мультфильме, где музыка сочиняется заранее, музыкальный ряд должен объединять разнообразные элементы в единое целое. Но тут есть своя специфика. Если в игровой картине музыка призвана концентрировать большие куски действия, сжимать их, то в мультипликации, наоборот, каждая секунда должна растягиваться, вмещая как можно больше информации. И когда за дело берется композитор такого размаха, как Шнитке, происходит укрупнение мультфильма, составляемого из мелких кадриков. Симфонизация мультфильма — вот особый результат сотрудничества Хржановского и Шнитке.
Но полистилистика и симфонизация — свойства фильмов и других типов, которыми занимался Шнитке. Важно то, на какой эмоциональный настрой в профессиональной работе «раскрутил» Андрей Альфреда. Хржановский вспоминает, как много композитор смеялся, работая с ним. Шнитке, один из самых трагических авторов всех времен, в общении с режиссером сохранял непосредственность и веселость. Лучики, расходящиеся от смеющихся глаз, и звучание смеха в ушах — вот черты его портрета, особенно запечатлевшиеся в памяти создателя мультфильмов.
В самом деле, чтобы вылепить такого Осла и таких Петуха и Кукушку, как в их совместных «Баснях», надо было вернуться разве что
134
к настрою Рабле, владевшему Шнитке в молодости, и проникнуться саркастическим юмором Гоголя, к которому он обратился в эти же годы — в «Ревизской сказке» в Театре на Таганке, по приглашению Юрия Любимова (1978).
Хржановский живо описывает азартный дуэт Альфреда Шнитке, игравшего на рояле, и Сергея Юрского в качестве чтеца при работе над пушкинской канвой фильма.
«В картине был эпизод, где Пушкин, издеваясь над светской чернью, саркастически пародирует своих недругов. Эпизод был задуман мною как балаганная импровизация. ... И Юрский, и Шнитке с таким азартом "заводили" друг друга всевозможными непредвиденными интонационными подначками и акцентами и с такой чуткостью принимали и посылали друг другу "пасы", что нам, наблюдавшим и слушавшим весь этот уникальный спектакль из кабины звукорежиссера, с трудом удавалось удерживаться от приступов смеха и восторженных восклицаний. А Юрий Норштейн, которого я пригласил на эту запись — именно ему предстояло в качестве художника-мультипликатора оживить в движении этот эпизод,— получил, я думаю, бесценное подспорье для работы» (32, с. 81—82).
Режиссер слушал музыку Шнитке на студийном рояле — не очень хорошем и не совсем настроенном. На нем звучали все эти вальсы, польки, романсы, лирические темы, вариации, кадансы. В конце концов на этом инструменте и была сделана запись для фильма: оттенок домашнего музицирования как нельзя лучше шел к атмосфере фильма о Пушкине. Таким образом, у Хржановского запечатлена подлинная фортепианная игра Шнитке (который играл также и у других режиссеров). При этом само исполнение Хржановский ставил очень высоко: «Альфред был изумительным пианистом». Могу с ним согласиться.
Сочиняя «бытовые» музыкальные номера, Шнитке при этом старался рачительно их распределить, когда случалось делать параллельные работы: полечка, написанная для Любимова, больше подойдет Хржановскому, а мазурку, одобренную Хржановским, лучше предоставить Любимову.
Конечно, Шнитке не упускал случая использовать выразительные звуковые эффекты кино. И в симфонических своих партитурах он
135
любил создавать такие многослойные комплексы, что слух их едва вмещал. А здесь открывалась возможность наслаивать множество дорожек звукозаписи, что позволяло получать сложный стилистический результат. Примечателен в этом отношении эпизод «Болдинская осень». На экране было сложное символическое сочетание: Пушкин, скачущий на коне в развевающейся бурке, небо с клубами облаков и целая буря рукописных листов, летящих ввысь. Шнитке положил на эти кадры сочетание своей музыки с отрывками из Мессы Баха, Реквиема Моцарта, Торжественной мессы Бетховена. Получилось многоликое напластование, в котором улавливались отголоски духовной хоровой музыки, идущие из прошлых, ушедших времен.
Еще один жанр, освоенный музыкой Шнитке благодаря кино, совершенно для него нетипичен,— это жанр русской народной песни. Хотя когда-то, в студенческие годы, он ездил в фольклорные экспедиции, от кантаты «Песни войны и мира», в которой использован народный материал, композитор всячески потом открещивался. Но на почве кино он свел дружбу с Дмитрием Покровским и его Ансамблем народной музыки. Коллектив Покровского был очень популярен и привлекал внимание новым, активным подходом к русскому фольклору — современным заострением его ритмики и мелодической интонации. По предложению Хржановского Шнитке создал на пушкинские тексты в народном духе (возможно, какие-то тексты были и подлинно народными) несколько номеров, предназначенных для исполнения данным коллективом. И что же? Целый ряд песен с его музыкой — «Не видала ль, девица, коня моего...», «Как у нашего князя невеселые кони стоят...», «Как за церковью, за немецкою...» — вошел в собственно концертный репертуар этой группы. Шнитке, автор симфоний, концертов, квартетов, выступил композитором для ансамбля русской народной музыки! Он поистине объял необъятное...
Хржановский, как уже говорилось, способствовал тому, что в творческом менталитете Шнитке развернулось целое поле улыбок, веселья, смеха,— конечно, и смеха гоголевского, саркастического, неоднозначного. Как ему это удалось?
Вероятно, «серьезный» режиссер бросил «серьезному» композитору
136
мяч для игры. Игра же подспудно вообще сродни искусству, творчеству — как роду «незаинтересованной деятельности».
Для Шнитке, как для любого нормального человека, всегда было над тем смеяться не грешно, что подлинно смешно. Позволю развлечь читателя таким эпизодом. Я пришла домой к Альфреду внимательно прослушать Первую симфонию (для статьи), поскольку тогда редко у кого были магнитофоны. Гостеприимный хозяин, по указанию жены, во время долгого кручения записи решил угостить меня обедом: налил тарелку щедро, до самых краев, и ступил с ней на ковер кабинета. В это время как нарочно зазвучал конгломерат похоронных маршей (при переходе к финалу) — и под них медленно, боясь расплескать содержимое, шагал автор, давясь и умирая от смеха. Любителям посмеяться такие случаи подвертываются сами.
Мы можем здесь вспомнить, с какой охотой и азартом входили в область игры такие серьезные композиторы, как Бетховен или Шостакович. Или — серьезнейшие музыканты современных оркестров: только дайте повод — и развернется увлеченная игра, немедленно захватывающая и публику. Вот и Хржановский говорит о том, что Альфред мог быть озабочен множеством разных проблем, но стоило появиться намеку на игру — и он всегда готов был подхватить этот «мяч».
Совсем иная аура создавалась Климовым и Шепитько.
Фильм «Агония» Элема Климова как метеорит врезался в отечественный культурный ландшафт. Но показан он был далеко не сразу — пролежал на полке добрый десяток лет. И тому имелось достаточно причин. Чего стоил один лишь перечень персонажей: царь Николай II, царица, Григорий Распутин в сверхчеловеческом исполнении Алексея Петренко. А музыка Шнитке? Для достижения большей психологической силы фильма композитор, уже достаточно поигравший бытовыми жанрами впрямую, применил их в трансформации, извлекая противоположные смыслы: картина расстрела рабочих — отстраненный вальс; Распутин, показывающий фиги во все стороны,— угрожающий, тяжелый вальс; яд не подействовал на убиваемого Распутина — бальная музыка; покалеченные идут на костылях — лихая ритмическая тема; жена Юсупова входит к Старцу — бешеная, разнузданная
137
полька на патефоне. Линия танго, особенно запоминающаяся в музыке этого фильма, выстроена по оперному принципу. Под танго рисуется скандал во дворце, когда неприкосновенный Старец пытается «уволочь» чужую жену. В отместку заговорщики начинают заманивать Распутина в ловушку: несколько раз он слышит по телефону дивное пение соблазняющего женского голоса — на мелодической фразе того же танго. Естественно, нигде в фильме не пытаются танго танцевать.
«Агонию» подстерегла еще одна, и не маленькая, трагедия. Когда после начала горбачевской «перестройки» широко стали печататься материалы по эпохе Николая II, появились убедительные публикации, раскрывающие подлинный образ Распутина. И внешность — не громадный верзила, как в воплощении Петренко, а худосочный, небольшого роста человек. И суть личности — не магической силы развратник, а наделенный даром целительства, оклеветанный «божий странник». Григория Распутина в «Агонии» Климова постигла, может быть, та же участь, что Сальери в маленькой трагедии Пушкина. Но в обоих случаях остались художественные образы этих произведений искусства, высочайшей силы обобщения.
Работа с Ларисой Шепитько — еще одна сага в творчестве Шнитке и одновременно жизненная трагедия, разразившаяся у него на глазах. Талантливейший кинорежиссер, красавица, жена Элема Климова, она погибла в автокатастрофе в расцвете своего таланта. Ей был посвящен фильм Климова и Шнитке «Лариса» (1980). После не слишком известной картины Шепитько с участием Шнитке «Ты и я» (1971) они создали одно из лучших своих произведений — «Восхождение» (1976).
Сюжетной основой «Восхождения» стала повесть белорусского писателя Василя Быкова «Сотников». Двоих партизан захватывают полицаи, служащие немцам, и один, по фамилии Рыбак, пытаясь выкрутиться, гибнет морально, другой, Сотников, пройдя все пытки, через смерть восходит к высшему смыслу человеческого существования. Появляется отсвет вечного сюжета — о мученичестве Христа и предательстве Иуды. Сотникову в фильме и внешне приданы черты Иисуса.
Именно моральное чувство как резцом прочерчивает линии музыкальной драматургии. Смысловые идеи фильма становятся зву-
138
чащими. Путь главного героя чрезвычайно точно обрисовывает сам Шнитке:
«В "Восхождении" так и было задумано, что музыки в начале фильма вовсе нет. Там последовательно проведена идея постепенного роста от шумовых и фоновых звучаний к Музыке-теме, смыслу. Мы ... так и решили: из тишины — в шумы, шумы постепенно перерастают в музыку фонов, трелей, а потом звучание приобретало бы все более ясно выраженные тематические функции к финальному эпизоду с очень ярко звучащей темой. Эта сонорная идея должна была помогать основному смыслу картины: процессу изменения отношения главного персонажа к окружающему миру. Духовный рост помогает ему перенести пытки, физические и моральные мучения. Сотников начинает понимать, что мир не исчерпывается предметной действительностью, осознавать высокий смысл и цель своего существования» (38, с. 94).
При разработке переходов из тишины в шумы и фоны композитором были открыты запоминающиеся художественные эффекты. ...Огромные заснеженные пространства... Непонятная, настороженная тишина... Звучит невнятный шум, некий суммарный слой, уводящий за пределы видимого глазом... В нем — психологическое предчувствие дальнейшего. Музыка вносит еще одно измерение: создает ощущение большего смыслового пространства, чем может показать экран.
А вот музыкальное решение судьбы предателя. Человек, вовсе не намеренный сдаваться врагам, он всего лишь практичен. Чтобы избежать пыток, дает притворное обещание вступить в полицию — авось потом удастся как-нибудь выкрутиться. Но клетка захлопывается. Ему поручают подвести Сотникова к виселице и выбить из-под его ног опору. Господа-немцы забираются в теплый дом, а его, как собаку, оставляют на холоде во дворе. Подвыпив, начинают громко горланить развязные фашистские песни. Разгул врагов воплощен Шнитке с такой силой, что только здесь попавшийся в сети партизан видит всю пропасть своего падения. Сломленный, он делает попытку повеситься — ему не дают и этого. Такая жизнь — хуже смерти.
Если бы моральное чувство Шнитке не было столь напряженным, не возникло бы такого крупного, кричащего художественного полотна.
139
Нельзя не отметить и исключительных находок композитора в такой знаменитой его работе, как музыка к телефильму «Маленькие трагедии» режиссера Михаила Швейцера (1980). Когда эта трехсерийная картина в первый раз демонстрировалась на отечественных телеэкранах, ее смотрели, кажется, абсолютно все, у кого только был телевизор, — то было громадное культурное событие.
Разберем тот психологический ход, который использует Шнитке для обрисовки пушкинского Сальери. Поддаться наивному противопоставлению стилей Моцарта и Сальери — значит загубить саму идею: музыку того и другого можно и не отличить (такие неудачи бывали). Шнитке придумывает совершенно другой прием. Когда Сальери, совершив свое злодейство, подбегает к спасительному клавесину, желая оправдать себя звучанием собственной музыки, инструмент под его пальцами становится мертвенным и беззвучным — слышны пустые, сухие удары по костяшкам клавиш. Его охватывает ужас, он понимает, что убил самого себя, ведь «гений и злодейство — две вещи несовместные».
С помощью минус-приема обеззвучивания Шнитке создал в этом сериале и еще один психологически точный номер, в инфернальной ситуации «Пира во время чумы». На экране — всего лишь стол с пирующими, погруженный в черноту. Не видно ни трупов, ни костров, ни могильщиков — никаких атрибутов чумы и смерти. Воспроизвести страшную атмосферу последнего вкушения жизни, предшествующего неизбежной гибели, удалось с помощью звучащего ряда особой силы. Потребовалась и прикладная музыка — песни Мери и Вальсингама, танец. Песню Мери Шнитке создал точно по Пушкину: «Спой, Мери, нам уныло и протяжно». Она получилась как раз такой — выразительной и грустной. И быстро вошла у него в отдельное произведение — «Три сцены» для сопрано и ансамбля (1980). Для Вальсингама композитор первоначально написал традиционную арию. «Но режиссер, услышав это, сказал, что человек с таким лицом, как исполнитель этой роли А. Трофимов, не может петь "оперным" голосом, что это должно быть как бы преддверие обычного пения, вокализация сквозь преграду, сквозь стиснутое горло» (38, с. 95). И у Пушкина указано: «охриплый голос». Тогда Шнитке заменил пение артиста простым чтением монолога, а под его ритм и «эмоциональный график» подложил инструментальное звучание
140
с «лавинообразной фактурой» ударных в основе. Эффект этого антипения получился небывалым и поразительным по психологической правде. Ведь обстановку кошмара бесчеловечно воспевать, но о ней можно сдавленным голосом кричать, под взвинченную эмоциональность брутального музыкального сопровождения. Поляризация Добра и Зла составляет генеральную тему всего творчества и мышления Шнитке, и он никогда не отступал от этой антиномии.
Можно уже сделать какие-то обобщения. Да, Шнитке оставил свой, уникальный след в киноискусстве. И выработал свои принципы работы в данном жанре. Его деятельность тут значит не меньше, чем общепризнанные достижения Сергея Прокофьева.
Но каковы же эти принципы?
Некоторые считают, что о классе режиссера говорит фильм, в котором музыка вообще не используется. Шнитке достиг противоположного: показал, что музыкальный ряд наилучшим образом способен нести в себе и фокусировать образ всего синтетического целого.
Позволим себе подумать о том, что такое «генеральная интонация» фильма. Без нее вряд ли получится художественно осмысленная картина. У Шнитке фрагменты музыки, даже самой пестрой, в зависимости от замысла фильма, бывают настроены либо на ту, либо на другую общую мысль-идею. Это очень чутко подметил режиссер Александр Митта, с которым композитор работал над созданием «Арапа» (1976) и «Экипажа» (1980). «Скажем, в фильме "Сказ про то, как царь Петр арапа женил" было четкое неоднозначное музыкальное решение: атмосфера тревожного драматизма и сдержанной мягкой иронии. Композитор точно нашел музыкальный эквивалент петровскому барокко. А музыкальный язык "Экипажа" альтернативен "Арапу". Там героика подана впрямую, без всякой комедийности. Один из кульминационных эпизодов (спасение гибнущего самолета) блестяще решен как мощное героическое развитие музыкальной темы трагического марша» (37, с. 69).
Неоднозначно решалась у Шнитке проблема смыслового параллелизма музыки и экрана. На первый взгляд, должно быть так: берется текст сценария, отсматривается видеоматериал и в соответствии с этим создаются локальные характеристики, выбираются направление развития и характер кульминации. Но тут таится опасность,
141
из-за которой при сведении воедино экранного и музыкального рядов случаются курьезы. Когда музыка и движения персонажей ритмически совпадают, становится не к месту смешно. На деле должно быть, по словам Шнитке, «физиологически-эмоциональное совпадение». Правда, иногда явная дублировка оказывается и удачной. Например, подобный прием не избегается в «Ты и я» (Шепитько): герой сомневается — музыка неустойчиво «колеблется» (экранный момент усиливается), отъезжающий поезд «пляшет» на экране — звучит радостная плясовая музыка (ею подтверждается эмоциональный эффект). Особую трудность таит в себе центральный, кульминационный музыкальный эпизод. Он может быть самым лучшим в фильме, а в итоге из картины уходит: либо из-за тавтологической никчемности, либо из-за перетягивания одеяла на себя.
Один из главных принципов Шнитке при работе в кино — создание музыкой контрапункта к зрительному ряду. Контрапункт этот, иногда содержащий больше смысла и эмоций, чем все иные элементы фильма, способен стать художественным обобщением всего целого. Например, особую роль музыкального ряда мы уже отмечали в связи с «Восхождением» Шепитько. По мысли композитора, в музыке прорабатывается свой самостоятельный смысловой план решения целого: подобно духовному восхождению главного героя в сюжете, музыка восходит от невнятных шумов и фонов к высветленной теме. Логика видимого умножается на логику слышимого, образ вибрирует этими взаимодополнениями и укрупняется в своем выразительном масштабе.
Если подойти к киномузыке Шнитке с академической позиции, его работа в кино представляется великой жертвой. Она отнимала очень много времени и сил, почти ничего не оставляя для его основного творчества. Он подсчитал, что в течение целых пятнадцати лет писал преимущественно киномузыку. «Если бы ты не занимался кино, то написал бы не девять, а двадцать девять симфоний!» — корил его (позднее, в девяностых годах) Геннадий Рождественский.