Альфред Шнитке. Ноябрь 1993. Фото Эдуарда Левина
«Шестидесятник»
Дух эпохи
«Вторая консерватория»
Второй концерт для скрипки с оркестром
Прорыв к полистилистике
Новая простота
Глубины тишины. Богоискательство
Дар простоты
Кинокомпозитор
«Пиковая дама»
Апогей
Зигзаги признания
Укрепление веры. Симфонии Вторая, Третья, Четвертая
Четвертая симфония
Зло и Добро: кантата «История доктора Иоганна Фауста»
Отступление
Смерть и Просветление: Альтовый и Хоровой концерты
Хоровой концерт на стихи Григора Нарекаци,
Последний виток спирали
Срыв
Бесконечность истины
Вверх по витку
Балет «Пер Гюнт»
Опера «Жизнь с идиотом» (1991)
Опера «Джезуалъдо»,
Отторжение в вечность
Фотографии
Альфред Шнитке, 1964
Отец Альфреда Шнитке, Гарри Викторович
Маленький Альфред
Семья Шнитке. Вена. 1948
Альфред Шнитке с братом Виктором и сестрой Ириной. Вена
Мать А. Шнитке. Вена. 1948
Вена. 1947. Дом, в котором жила семья Шнитке
Вена. 1948
Ирина, сестра А. Шнитке
В. М. Шатерников, отец, мать, сестра и друзья семьи
Берлин. 1969
А. Шнитке. Берлин. 1969
Лето 1986
В Бельгии. Льеж
Альфред и Ирина Шнитке с А. Баранкиным. 8 июля 1985
Альфред Шнитке в Вене. 1980
Виктор Шнитке, брат композитора
Фестиваль Шнитке в Дуйсбурге (Германия). Октябрь 1990. фото Виктора Ахломова
Альфред Шнитке и Олег Каган. Фото А. Степанова
С директором Пекинской консерватории
Наталья Гутман, Альфред Шнитке и Геннадий Рождественский. Фото А. Степанова
С Натальей Гутман. Фото А. Степанова
О. Каган, Г. Рождественский, Н. Гутман и А. Шнитке. 1987. Фото А. Степанова
С О. Каганом и Н. Гутман. Фото А. Степанова
Ирина Шнитке, Геннадий Рождественский и Альфред Шнитке. Стокгольм
С хореографом и постановщиком балета «Пер Гюнт» Джоном Ноймайером на репетиции
О. Крыса, И. Монигетти, А. Шнитке, Г. Рождественский
Москва. 1989. Фото В. Великжанина
С Юрием Башметом
С Дьердем Лигети
С Арво Пяртом
С Гией Канчели. Фото Эдуарда Левина
С Сергеем Юрским. Фото Эдуарда Левина
С дирижером Ю. Николаевским
В. Полянский и А. Шнитке после исполнения Хорового концерта на слова Г. Нарекаци
В рабочем кабинете в Москве. 1986
С художником Ильей Кабаковым. 1988
На фестивале в Горьком
С Андреем Вознесенским. ГМИИ им. Пушкина. Декабрь 1989. Фото Виктора Ахломова
Токио. Церемония вручения премии «Империал»
Альфред Шнитке с сыном Андреем во Франкфурте во время работы над музыкой к фильму Пудовкина «Последние дни Санкт-Петербурга»
С внучкой Ириной. Гамбург. 1993
Гамбург. 29 мая 1997
С врачом и другом А. А. Потаповым
С Александром Ивашкиным в Гамбурге. 1997
Альфред Шнитке. Ноябрь 1993. Фото Эдуарда Левина
Цитируемая литература
Об авторе
Указатель имен
Содержание
Альфред Шнитке. Ноябрь 1993. Фото Эдуарда Левина
От автора
Вниманию читателя предлагается первая на русском языке биография одного из крупнейших современных композиторов — Альфреда Гарриевича Шнитке (1934—1998). Естественно, что полный и исчерпывающий биографический труд о нем возможен лишь на основе соответствующего архива (с включением многочисленных писем), в настоящее время еще не сформированного. Данная же книга, жанр которой можно было бы обозначить словами «Альфред Шнитке, каким я его знаю», «каким я его вижу»,— это взгляд современника, находившегося вблизи Шнитке на протяжении всей его жизни в Москве, сохранившего много личных материалов и воспоминаний.
В 1990 году мною совместно с E. И. Чигаревой была опубликована о Шнитке исследовательская монография.* Она содержала музыкально-теоретический анализ всех основных произведений композитора, написанных до момента окончания работы, предназначалась для музыкантов-профессионалов и не включала биографии музыканта. Публикуемая книга симметрично дополняет первую: она прослеживает жизнь и творческий путь Шнитке в биографическом плане и содержит лишь частичное описание некоторых его произведений. Адресуется она широким кругам читателей, интересующихся музыкой, искусством, культурой.
Фактологической основой данной работы послужили, помимо личных рукописных материалов и публикаций автора, также книги
* Холопова В., Чигарева E. Альфред Шнитке. — М., 1990.
5
бесед со Шнитке Д. Шульгина и А. Ивашкина.* Кроме того, использована книга А. Ивашкина на английском языке** и многочисленные интервью с композитором разных лиц в журналах и газетах, а также многократно слышанные устные воспоминания Ирины Гарриевны Комардёнковой, сестры А. Г. Шнитке, об их детстве и пребывании в Вене.
Специально для этой монографии мною были проведены беседы с Ириной Федоровной Шнитке — женой композитора, Аркадием Евгеньевичем Петровым — его другом (им же предоставлено письмо А. Шнитке от 28 августа 1957), Реджепом Аллаяровичем Алла-яровым, Евгенией Ивановной Чигаревой и Михаилом Александровичем Сапоновым — бывшими учениками Шнитке по консерватории.
На все использованные книги и материалы, как и на их авторов, в книге даются указания — при приведении цитат.
Выражаю мою искреннюю благодарность за консультации сестре композитора И. Г. Комардёнковой, кинорежиссеру А. Ю. Хржановскому, священнику Н. А. Ведерникову, дирижеру В. К. Полянскому, врачу-нейрохирургу А. А. Потапову и многим другим действующим лицам этой книги, а также директору Киноцентра на Красной Пресне Н. И. Клейману, предоставившему возможность просмотреть фильмы с музыкой Шнитке, и особенно Ирине Федоровне Шнитке, высказавшей по моей просьбе замечания по всему тексту данной работы.
В. Н. Холопова
Март 2002
* Шульгин Д. И. Годы неизвестности Альфреда Шнитке. — М., 1993; Беседы с Альфредом Шнитке / Сост. Ивашкин А. В.— М., 1994. ** Alfred Schnittke by Alexander Ivashkin,— London Phaidon Press Limited, 1996.
Личность множественных измерений
Мы благодарны искусству за то,
что оно непрерывно рассказывает
что-то о мире и о человеке, чего
логически сформулировать невозможно.
Альфред Шнитке
Альфред Шнитке в своем музыкальном творчестве решает словно бы больше проблем, чем вообще возможно в этом великом искусстве. Он один из крупнейших композиторов XX века, уже вошедший в разряд классиков на века. Еще при жизни его начали называть гением. К пониманию секрета его творческой личности Шнитке сам, мне кажется, дал нам золотой ключ — в своем высказывании о другом музыкальном гении XX века, Святославе Рихтере. Литературная сентенция композитора о пианисте благодаря яркости ее мысли уже не раз обращала на себя внимание. Приведу этот замечательный текст.
«Может быть, он столь велик как пианист именно потому, что он больше чем пианист,— его проблемы располагаются на уровне более высоком, чем чисто музыкальный, они возникают и решаются на стыке искусства, науки и философии — в точке, где единая, еще не конкретизированная словесно и образно истина выражается универсально и всеобъемлюще. Ординарный ум обычно ищет решения проблемы на ее же плоскости, он слепо ползает по поверхности, пока более или менее случайно, путем проб и ошибок не найдет выхода. Ум гения ищет ее решения в переводе на универсальный уровень, где сверху есть обзор всему и сразу виден правильный путь. Поэтому те, кто бережет свое время для одного дела, достигают в нем меньшего, чем те, кто заинтересован смежными делами,— эстетическое зрение последних приобретает дополнительное измерение, они видят больше, правильнее и объемнее...» (47, с. 11—12).
7
В сфере внимания Шнитке действительно не только сочинение музыки, но и теория музыки, философия, религия, нравственность. Его типично европейская ментальность живо откликалась на то, что некогда вызывало бурный экстаз у Бетховена, читавшего Канта и делавшего выписки: «Моральный закон в нас и звездное небо над нами! Кант!!!» Сложившийся в нем интеллектуально-духовный комплекс поднимал его видение, эстетическое зрение на высоту, недоступную простому взгляду. У него был дар, пребывая в ограниченных рамках реальной современности, мыслить столетиями и тысячелетиями времени назад и вперед, он обладал способностью словно бы «третьим глазом» воспринимать скрытые параллельные пространства действительности.
И эта высота точки обзора позволила ему осуществить грандиозный парадокс всего его творческого пути. Парадокс, который можно сравнить с парадоксом зоны из кинофильма Андрея Тарковского «Сталкер»: пошедшие назад оказались дальше устремившихся вперед. Как композитор Шнитке неоднократно и преднамеренно делал повороты от авангардизма к предшествовавшей традиции и от высокого академического стиля к доступно-популярному. На плоскостном современном уровне это выглядело как предосудительное движение вспять. Но через какое-то время почти все европейские авангардисты расстались со своей прежней эстетикой, и некоторые в поисках дальнейшего пути впали даже в бескрылый, обветшавший традиционализм. Универсальный же выход и спасение вся музыкальная культура конца XX века нашла во множественном синтезе всего со всем, всех художественных стилей и субкультур. И Шнитке, с его даром видения мира во множестве измерений, в пересечении времен и пространств, сразу же стал на путь синтеза — сначала разных исторических стилей, потом разных культур и субкультур. Его шаги «назад» на деле были движением в огромную ширь музыкально-смыслового поля. И когда многие современники еще только ставили перед собой задачу стилевой селекции, Шнитке, обогащенный этой стилевой широтой, уже получал законченные, как сказал бы Гёте, «произведения природы из человеческих рук».
Но все «звездное небо» музыкального творчества и мышления Альфреда Шнитке регулируемо чисто человеческим началом — тысячелетиями выстраданным «моральным законом в нас». Острое
8
нравственное чувство составляет стержень его личности. Отсюда — первое зрелое сочинение со скрытой идеей о предательстве Иуды (Второй скрипичный концерт), музыка к кинофильму по повести Василя Быкова «Сотников», к телевизионному «Моцарту и Сальери» по Пушкину, наконец, обращение к вечному сюжету о Фаусте. Мысль о легендарном Фаусте, вместе с дилеммой Добра и Зла, прошла сквозь всю его жизнь. Завершив оперу «История доктора Иоганна Фауста», Шнитке почти не мог больше создавать музыку: судьба провела здесь свою черту. Моральный компас со стрелками Добра и Зла, который он носил в себе, направлял его на всем свершенном им ВОСХОЖДЕНИИ.
Становление
Семья. Юность. Музыкальное училище
Если проследить родословную Альфреда Шнитке, обнаружится, что его фамилия была его предкам когда-то подарена. Один прибалтийский пастор, не имея детей, решил кому-нибудь из окружающих передать свою фамилию, «Шнитке», чтобы она не забылась,— и уговорил принять ее знакомую семью.
Альфред Гарриевич Шнитке родился 24 ноября 1934 года в городе Энгельсе теперешней Саратовской области, тогда — Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья. Город Энгельс — тот бывший Покровск, который обрисован у Льва Кассиля в его «Кондуите» и «Швамбрании». Примечательно, что роды будущего композитора, его брата и сестры принимал отец Льва Кассиля, врач по профессии. Отец же Альфреда Шнитке, Гарри Викторович Шнитке, работал журналистом и русско-немецким переводчиком. Семья его родителей — из прибалтийских евреев, говоривших на немецком,— переехала в Германию, где Гарри родился во Франкфурте-на-Майне в 1914 году. В 1926 году он был перевезен в Москву, откуда в 1930-м сбежал в Энгельс, в Немецкую Республику; там и встретился с будущей женой. Мать Шнитке, Мария Иосифовна Фогель (родилась в 1910-м), происходила из волжских немцев-крестьян, выехавших из Германии еще при Екатерине Н. Литературный работник, она преподавала немецкий язык в школах, в Москве работала в газете «Neues Leben». Дед
10
по отцу, Виктор Миронович Шнитке, и бабка, Tea Абрамовна, урожденная Кац, выйдя из кругов ремесленников, стали интеллигентами, просветителями, общественными деятелями. Они принадлежали к тому левому передовому слою людей своего времени, что становились и атеистами, и коммунистами (их сын Гарри также рано вступил в партию). Tea Абрамовна около тридцати лет проработала в Издательстве иностранной литературы (сейчас «Прогресс»), редактируя выходившие здесь учебники по немецкому языку. Дед по матери, Йозеф Фогель, выделился из крестьян тем, что делал сельскохозяйственные деревянные машины, бабка Полина (Паулина) Шехтель отличалась большой набожностью и говорила только по-немецки.
Альфред Шнитке был старшим из трех детей. Его брат Виктор стал впоследствии поэтом (писал стихи на русском и немецком языках) и переводчиком; сестра Ирина, по мужу Комардёнкова, — педагогом (преподавала немецкий).
Что представлял собой тогда город Энгельс? Колоритную зарисовку (по Кассилю) делает в своих рассказах Ирина Гарриевна Комардёнкова: «Гуляют девушки в цветных платках, грызя семечки. К ним подходят кавалеры в сапогах с калошами. Смахивая семечную шелуху с губ, спрашивают: "Разрешите причепиться?" Так мы росли». Начало сознательного детства будущего композитора Альфреда Шнитке пришлось на войну, и как раз с Германией, откуда в разное время прибыли представители обеих родительских ветвей. Семья Шнитке из шести человек ютилась в двух маленьких комнатах, и «жилищный вопрос» здесь давал себя почувствовать, как и не раз впоследствии. Каждый вечер бабушка по матери исступленно молилась по-немецки за благополучие всех членов семьи. Серьезность момента так действовала на детей, что даже егоза младшая вела себя благочинно. А единственным, кого бабушка допускала к себе и с кем вела длительные беседы, был внук Альфред. «Gott, Gott»,— то и дело доносилось из их келейного уединения. Бабушка была католичка, и когда настало время, даже похоронена была по католическому обряду, несмотря на советскую
обстановку.
Дети очень отличались характерами. Если младший из братьев, Виктор, был непоседливый, заводила в играх, сорвиголова, трижды
11
тонувший в Волге, при этом деятельный помощник мамы,— то старший, Альфред, наоборот, тихий, обычно с книгой в руках, сосредоточенный на чем-то своем, не всегда ловкий в домашней работе. Притом оба — отличники в школе, на зависть младшей в семье, Ирине. Ее защитником от обидчиков был Виктор, а Альфред думал о книжном просвещении сестры.
Со временем в жизни семьи возникали определенные сложности, которые уже были понятны старшему из детей. А 28 августа 1941 года, после начала войны, по приказу Сталина началось выселение волжских немцев — за Урал, в Сибирь. Высылке подлежали все — старые большевики, герои Гражданской войны, руководители республики, орденоносцы, стахановцы, ученые, писатели, инвалиды. Но был один секретный пункт: если глава семьи — не немец, семья не подлежала выселению. В Энгельсе операция проводилась стремительно, в течение нескольких дней. Семье Шнитке тоже сначала приказали выехать. Однако отцу Альфреда удалось доказать свою еврейскую, а не немецкую национальность, и их оставили в этом городе, включая и немку бабушку. По словам Альфреда, «выезд немцев — это была страшная история». После депортации сотен тысяч людей АССР Немцев Поволжья перестала существовать.
Одновременно, как только началась война, отец, Гарри Викторович, сразу же пошел в военкомат, записаться добровольцем. Его сначала взяли, а потом отослали назад, и точно так же — еще раз. Это означало одно: недоверие к тому, кто родился во Франкфурте-на-Майне и прибыл в страну из Германии. А ведь следовало бы учесть, что родители отца Шнитке эмигрировали из Германии не на Запад, а в СССР — из-за приверженности коммунистическим взглядам. Гарри Викторович оформился политруком в какое-то ремесленное училище, а затем все же добился отправки на фронт — в 1943 году. И хотя оттяжка скорее всего спасла добровольцу жизнь — он не попал в самое месиво 1941 — 1942 годов,— для старших детей тут была еще одна травма: опять подтверждалось это постоянное «у нас что-то не так».
После ухода отца в армию на семью навалились новые трудности. Мать была много занята на службе, и мальчики должны были выполнять всю физическую работу — заготовлять дрова, топить печку и т. д. Учителям городские власти выделили делянку, где они
12
рубили деревья — и для города, и для школы, и для своей семьи. У Виктора Шнитке это запечатлелось в стихотворении «Ноябрь 1942 года» (по-немецки и по-русски):
Я видел, как мама деревья валила
в скупой на деревья степной стороне.
Пугливая дрожь по стволам проходила
до тоненьких веточек там — в вышине.
И падали, землю вокруг сотрясая,
и пилы усердно вгрызались в стволы.
А бабы пилили и плакали, зная,—
так надо. Не обойтись без пилы.
И детским домам, и больницам — забота,
без дров не прожить. Против тягот войны
всегда нужны жертвы, любовь и работа
молчавших о горе, не знавших вины.
Впервые приобщить Альфреда Шнитке к занятиям музыкой пытались еще перед войной, в 1941-м. В семье никакой музыкальной среды у детей не существовало. По рассказам матери, в два года у Альфреда была любимая игра — стучать на кухне крышками и ложками. Теперь его привезли в Москву к деду с бабкой, чтобы он попробовал поступить в Гнесинскую музыкальную школу. Подготовки у него не было ни малейшей, а как грянула война, пришлось его немедленно отправить назад, в Энгельс. В родном городе, когда в 1945—1946 годах вернули конфискованные у населения радиоприемники, он получил возможность слушать много хорошей музыки, причем особенно полюбил оперные арии, которые старался распевать своим ломавшимся голосом. Возникли и какие-то собственные музыкальные фантазии — под влиянием восхищавшего его красочного оркестра русского композитора XIX века Римского-Корсакова. Но нот еще не знал. Импровизации же на губной гармонике доставляли столько удовольствия, словно переносили
в рай.
А дальше случилось одно из удивительных «вдруг» Альфреда Шнитке. После окончания войны Гарри Викторович был оставлен в Вене для работы переводчиком в газете «Österreichische Zeitung», издававшейся советскими оккупационными властями для австрийцев на немецком языке. Разрешено было привезти туда семьи, была
13
открыта русская школа. Прибыла и семья Шнитке — на два года, с 1946 по 1948-й.
Ехали в Вену поездом, прозванным «веселым». Пульмановские вагоны, набитые битком, так что ни сесть, ни лечь — негде. Мать, сидя на корточках, держит на руках младшую, Иринку. Иногда раздвигают двери и выбрасывают из вагона человека — будто бы он что-то украл (поди разбери...). По прибытии их встречает человек, говорящий не на таком немецком, как бабушка,— это сильно изменившийся отец.
Вена — вся в развалинах, видны внутренности разрушенных домов. Однако семью Шнитке поселяют в просторной квартире, так что в детской можно кататься на велосипеде. Несказанная широта жизненного пространства! Появляется и симпатичная собачка Фимка (существует милейшая фотография троих детей с этой крохоткой). Братья снова ведут себя по контрасту. Виктор увлекается оружием, собирая его в развалинах, однажды даже расстреливает из автомата целую обойму, к великому ужасу матери. Альфред же — снова с книгой. Как-то устраивается на кроватке сестры и читает ей сказку Пушкина — «О попе и о работнике его Балде».
Перемена обстановки произошла радикальная.
«После пустынного, лежащего вне времени города-сарая Энгельса — прекрасная, вся заряженная историей Вена, каждый день — счастливое событие, везде что-то новое: Хофбург, дер Грабен, Карлскирхе, Бельведер, Шеннбрунн, собор Св. Стефана...» (1, с. 28)
Венский оперный театр был разбомблен. Можно было попасть в парк Пратер, с Петрушкой (Касперле) в кукольном театре, и в кино. В парке играли вальсы Штрауса, и венцы танцевали. Из трофейных лент показывали «Аленький цветочек», шел фильм «Я ищу своего убийцу». Альфреда интересовали и страшные фильмы, и книги с таинственными происшествиями. В пригородах Вены любовались развалинами замков, видели замок, где томился Ричард Львиное Сердце.
Здесь, в Вене, начинают вырываться наружу и скрытые до того музыкальные способности и интересы Альфреда Шнитке. Отец Альфреда был премирован аккордеоном, скромным и маленьким. Бу-
14
дущему же композитору страшно захотелось иметь настоящий, звучный инструмент, и он проявил такую инициативу. Сложив отцовскую музыкальную премию и собственную любимую коллекцию марок, он продал то и другое вместе и купил большой хороший аккордеон (существует фотография мальчика Шнитке с этим инструментом). Начав подбирать по слуху, он довольно быстро выучился на нем играть.
Но музыкальных знаний так и не было. Тогда Альфред предпринял новый самостоятельный шаг. Этажом выше жила учительница фортепиано Шарлотта Рубер, и он обратился к ней за музыкальной помощью. Так в двенадцать лет началось его музыкальное образование. Но в их квартире фортепиано не было, и начинающий музыкант находил рояль или пианино где придется, например в офицерском клубе. Сразу же появились и замыслы собственных сочинений — для фортепиано и даже для аккордеона с оркестром. В дальнейшем, лелея память о первой учительнице, Альфред Шнитке много лет думал о ее судьбе. И когда в 1977 году, через двадцать девять лет (!) ему удалось снова оказаться в Вене, он разыскал Шарлотту и встретился с ней... Кажется, как в сказке — почти через тридцать лет и три года. Но действительность была много прозаичнее: старая фрау не сразу узнала и не сразу вспомнила Альфреда. По непонятным для него причинам первая учительница не пришла на концерт, где исполнялась его вещь — Concerto grosso № l — и где он сам играл на фортепиано и клавесине. Лишь в следующий приезд Шнитке в Вену, в 1980 году, она наконец оттаяла и тепло приняла благодарного ученика.
Удивительно, что в разрушенной войной Вене все же поддерживалась музыкальная жизнь: шли оперы («Паяцы», «Сельская честь», «Похищение из сераля»), проходили концерты. Все это молодой Альфред Шнитке слышал вообще в первый раз. Интересно, что, когда он в зале услышал сонаты Бетховена, звучание ему показалось более плоским, не таким объемным, как по радио. Кое-что и смешило. Так, на длиннейшей опере Вагнера «Валькирия» в «Staatsoper» (она длилась четыре с половиной часа) тромбонист в оркестре то засыпал, то брался за инструмент и играл, то опять засыпал. Классическая музыка — Бетховен, Брукнер — нравилась и заинтересовывала, современная же — Стравинский, Дебюсси —
15
казалась чуждой. Отступив чуть в сторону, скажем, что иное дело — Шостакович. Еще до Вены, в 1946 году, Шнитке по радио услышал его Девятую симфонию, и у него возникло «впечатление чего-то довольно свежего, яркого и неожиданного» (1, с. 30).
Интересна общая оценка венских впечатлений, которую впоследствии дал Шнитке. Одна плоскость — сугубо профессиональная. Суммарный вкус этой классической столицы музыки представился ему более правильным, чем московский (каким он был в его время), где его не удовлетворяла слишком большая эмоциональная открытость музыки. Задержим внимание на этих впечатлениях Альфреда, начинающего музыканта. Ведь здесь может содержаться подсказка к ответу на трудноразрешимый вопрос: Шнитке — композитор русский или немецкий? Мы видим, что западная составляющая была заложена в его творческое сознание изначально. И она привела к сбалансированному равновесию в нем русского и западноевропейского.
Но есть и другая плоскость — сугубо личная. С течением его весьма нелегкой жизни «венское интермеццо» стало ему грезиться как сон. Поразительны его признания в одном из интервью 1981 года (на немецком языке).
«Почти тридцать лет повторяется один и тот же сон: я приезжаю в Вену — наконец-то, наконец-то; это — несказанное счастье, возвращение в детство, исполнение мечты ... вхожу в подъезд, направляюсь к лифту, выхожу на четвертом этаже, налево дверь в квартиру, вхожу; все как когда-то, в то лучшее время моей жизни... Потом я просыпаюсь в Москве или еще где-нибудь с учащенно бьющимся сердцем и горьким виноватым чувством беспомощности...» (1, с. 26)
Почему так бесценно дороги оказались всего лишь какие-то два года? Конечно же, таковы его первые годы вхождения в круг настоящей музыки,— для талантливого подростка это захватывающе до головокружения! Но еще — и просвет в вечных вопросах их семьи, в их «что-то не так». Несмотря на то что тут он — сын оккупанта, к тому же еврей, своей наружностью настораживающий взгляд «чистых арийцев». Шнитке продолжает: «Здесь мне позволительно быть немцем, здесь мое имя не обращает на себя внимания...» (1, с. 27)
16
То есть Вена предстала перед ним как мираж родины, на которую он при этом не имел права. Видимо, был усвоен и венский диалект. Во всяком случае, много позднее в немецких городах его постоянно спрашивали, не родом ли он из Австрии. Наконец, будем помнить и о его здравой житейской нормальности: два года длилось столь желаемое для всякого человека «упорядоченное, нормальное состояние» (1, с. 27).
Из Вены возвратились уже не в Энгельс, а в Подмосковье, поселившись в Валентиновке — живописном лесном дачном месте, в сорока минутах езды от Москвы. Занятия по фортепиано не возобновлялись. И чтобы все же иметь дело с музыкой, Альфред договаривается с администрацией местного пионерлагеря, что будет каждый вечер играть на аккордеоне для танцев. Это дает ему хорошую техническую практику. А репертуар — соответствующий, кстати очень широкий: танцы, песни, разная популярная музыка, в том числе и запомнившаяся в Вене.
Естественно, такое аккомпанирование не предвещает поворота в «серьезную» музыку. Изнутри семьи путь скорее бы вел к литературе. Альфред закончил седьмой класс общеобразовательной школы, имея в активе всего лишь два года частных музыкальных уроков. Пробовал показаться в лосиноостровской музыкальной школе, но там ему как переростку посоветовали начать занятия только по контрабасу, на что он уже начал настраиваться.
И вдруг в августе 1949 года, совершенно неожиданно, открылась новая возможность. Отец встретился с человеком, у которого был знакомый — бухгалтер музыкального училища имени Октябрьской революции. Бухгалтер дал записку к завучу, теоретику Б. К. Алексееву. Завуч послал молодого человека держать экзамен по сольфеджио и элементарной теории. Родители пришли в волнение: ведь в семье ни с какой стороны не было музыкантов! Так в возрасте четырнадцати лет Альфред Шнитке поступил на дирижерско-хоровое отделение Музыкального училища имени Октябрьской революции в Москве.
Врата музыкального профессионализма открылись. Позднее, думая обо всем этом стечении обстоятельств, Шнитке увидел здесь предопределение. Он укрепился в мысли, что в мире наряду со слоем иррационального существует и слой предопределенности, который может простираться на десятилетия, а то и на всю жизнь...
17
Но никакая, даже самая проницательная интуиция не могла тогда предсказать, что еще при жизни Шнитке училище имени Октябрьской революции станет Колледжем имени Альфреда Шнитке, а после смерти композитора его имя будет носить и открытый на основе колледжа новый музыкальный вуз — Московский государственный институт музыки имени А. Г. Шнитке.
Поступление в музыкально-профессиональное учебное заведение дома отметили покупкой пианино, которое поставили в комнату, где жили два брата с сестрой, в то время как в другой комнате работал отец. Появлению пианино младшие Geschwister не слишком-то обрадовались...
Из зачисленных семнадцати первокурсников только пятеро стали получать стипендию (140 рублей), в том числе и Альфред. А среди сокурсников оказались весьма известные в дальнейшем люди: теоретик Ю. Н. Бычков, многолетний педагог и декан теоретико-композиторского факультета РАМ им. Гнесиных, автор многочисленных трудов; В. Д. Накапкин, видный педагог-баянист, заведующий отделом баяна того же училища.
В 1950 году формально решился вопрос о национальности Альфреда Шнитке — неожиданно для всех. По достижении шестнадцати лет он должен был получить паспорт, и в семье возник болезненный вопрос — какую из двух национальностей ему избрать. Матери хотелось, чтобы он взял ее фамилию - Фогель — и назывался немцем. Тем более что и у отца, еврея из Германии, тоже было мало еврейского. Альфреда же, особенно тогда, эта проблема мало трогала. Но когда он отправился в милицию, чтобы получить паспорт, и когда нагловатый лейтенант спросил с подковыркой: национальность писать, конечно, немец? — у Альфреда что-то внутри словно взорвалось, и он закричал: еврея пишите! Не столько он закричал, сколько из него закричал протестующий голос. Пришел домой, показал запись родителям. Мария Иосифовна была несколько расстроена.
Советское музыкальное образование сопровождалось, как тогда, так и сейчас, прохождением огромного количества специальных и общеобразовательных предметов. В училище по дирижерско-хоровой специальности Шнитке изучал само дирижирование и хоровой класс, хороведение, хоровую литературу, чтение хоровых партитур,
18
а также сольное пение и фортепиано. Кроме того, естественно, освоил группу музыкально-теоретических и исторических предметов: гармонию, сольфеджио, анализ форм, инструментоведение, музлитературу, народное творчество. Полный общеобразовательный цикл составили: русский язык и литература, новая история, история КПСС, математика, физика, химия, немецкий язык, психология и педагогика, физвоспитание, военная подготовка, группа самозащиты. Как же он справился с этой массой? Был, как и в школе, отличником! В его табеле успеваемости по всем предметам красуются безукоризненные пятерки, за исключением... физкультуры и военподготовки. «В приказе № 43 по Музыкальному училищу имени Октябрьской революции (от 30.04.53) директор отмечает активистов учебно-воспитательной работы среди педагогов и учащихся за "отличную успеваемость, высокую дисциплину и активную общественную работу". Список этот открывает фамилия Шнитке, который является учащимся IV курса дирижерско-хорового отдела и круглым отличником» (6, с. 26).
Музыкальное училище, тем более с таким обязывающим именем, как «Октябрьской революции», было типичнейшим советским учебным заведением, где во главу угла ставилось воспитание молодежи в духе социалистических идеалов и верности идеям коммунизма. В дирижерской специальности это особенно выпячивалось, потому что музыканты имели дело со словом. Конечно, не могло быть и речи ни о каких религиозных текстах — такое училище закрыли бы в одну секунду. Даже просто красивая поэзия была под подозрением из-за ее «аполитичности». Зато тексты, славящие партию и вождей, были в постоянном ходу и вязли на зубах как оскомина. Существует образцово-показательная фотография — А. Шнитке на уроке по дирижированию в классе преподавателя С. И. Кирпичниковой (7, с. 109). Снято как по заказу: педагог ставит руки ученику, за фортепиано сидит пианистка, а все остальное пространство занято главным — портретом Сталина и лозунгами (их писали белым на красных полотнищах): «Да здравствует великий Союз Советских Социалистических Республик, твердыня...», от другого видно несколько слов — «международной», «стран», «интернационализма». Идеологический колорит был тотальным во всем огромном Советском Союзе.
19
В военном духе издавались и директорские приказы. Нынешний ректор МГИМ им. Шнитке В. И. Горлинский в своей книге приводит такой подлинник: «...некоторые учащиеся до сего времени не чувствуют ответственности перед училищем и преступно продолжают нарушать учебную дисциплину. Всем учащимся категорически предлагается ликвидировать пропуски занятий — на первый раз будет налагаться взыскание путем удержания 1/25 части из суммы месячной стипендии. На второй раз нарушающие дисциплину будут лишаться стипендии и на третий раз будут исключены из училища как злостные и неисправимые нарушители дисциплины» (7, с. 102). И тем не менее молодой Шнитке получил здесь совершенно необходимую профессиональную базу.
Впрочем, музыка — такое искусство, что, сколько ни читай ноты, ни перебирай клавиши, до ее сердца так просто не дойдешь. Вдохнуть музыку может только горячая музыкальная душа. Такой душой для молодого Шнитке стал Василий Михайлович Шатерников — педагог училища по фортепиано.
Он применял и своеобразную техническую методу, позволявшую ученикам очень быстро двигаться на начальном этапе. Альфред, прозанимавшись на фортепиано всего лишь четыре года, уже мог исполнять такие серьезные произведения, как концерты Грига и Рахманинова. Но главным в Шатерникове было другое. Он был, по воспоминанию Шнитке, «фантастически одержимым музыкантом, умевшим всех своих учеников заразить, увлечь и развить не столько пианистически, сколько общемузыкально» (52, с. 11—12). Ведь из его класса вышли такие известные люди, как композиторы Родион Щедрин, Юрий Буцко, Карен Хачатурян, теоретик Ю. Н. Бычков... Передовым был и вкус Шатерникова: Рахманинов, Скрябин, которыми тогда для советских музыкантов заканчивалась лестница музыкального прогресса. И Шнитке вслед за учителем вскоре знал наизусть почти всего Скрябина, что было равнозначно знанию самого смелого модерна.
Василий Михайлович настолько сблизился со всей семьей Шнитке, что для младших он стал еще одним «дедушкой».
Другая примечательная личность, с которой судьба свела Альфреда в училищный период, — известный профессор-теоретик Иосиф Яковлевич Рыжкин. Думая о поступлении в Московскую кон-
20
серваторию, Шнитке решил заранее как можно основательнее подготовиться по теоретическим предметам. Позаботился об этом все тот же Шатерников, который и попросил Рыжкина давать способному студенту частные уроки. Учась на втором курсе училища, Шнитке прошел всю программу по гармонии, на следующий год охватил музыкальную форму, а на четвертом курсе занимался сочинением. Он вспоминал впоследствии, что курс гармонии был очень передовым, далеко выходившим за рамки учебников. Педагог разбирал с учеником самые сложные, «левые» сочинения Римского-Корсакова (оперы «Золотой петушок» и «Кащей бессмертный») и давал задания сочинять в таком же стиле. Далее он изучил необходимые для поступления в консерваторию начальные темы по музыкальной форме, освоил малые формы по музыкальной композиции, а завершил обучение сочинением концерта для фортепиано,— естественно, в стиле Рахманинова, немного с «модерными» элементами. С этим, уже крупным, сочинением он и пришел поступать в Московскую консерваторию.
Иосиф Яковлевич также стал другом семьи Шнитке. Втроем с Гарри Викторовичем и Альфредом они увлеченно обсуждали филологические проблемы.
Но вот что стало у них происходить. Альфред как музыкант уже начал перерастать ситуацию ученика училища, и это понятно. По выражению Рыжкина, в его музыке стала появляться какая-то «запредельность» :
«Меня радовало выполнение им письменных заданий, но они же тревожили меня ростками "запредельности", тогда еще очень скромными, но все же указывающими на тенденцию, для которой не было места в ситуации того времени» (17, с. 44).
Корректные слова наставника Шнитке надо понять правильно. Ведь это были годы после пресловутого Постановления ЦК КПСС 1948 года, грозно объявившего «безродными формалистами» Шостаковича, Прокофьева, Мясковского, Хачатуряна — лучшее, что было в советской музыке. Рыжкин отчетливо осознавал, какая участь постигнет его юного друга, если он в полной мере разовьет эти свои «запредельности». Судьба музыканта-новатора представлялась ему слишком опасной. Его мысли пошли по соответствующему пути.
21
«Мне представилось, что наилучшим решением для Альфреда была его специализация в немецком языке, окончание Института иностранных языков, гарантирующее верный "кусок хлеба", весьма проблематичный при "запредельных" устремлениях творчества. Положение человека, материально независимого от начальствующих в музыкальной области, открыло бы для него возможность творческой свободы и ожидания лучших времен. В этом духе я высказался в беседе с Альфредом, когда пришла пора его поступления в вуз» (17, с. 44—45).
Шнитке же вариант с Институтом иностранных языков категорически отверг. Рыжкин сравнил это с ситуацией, когда Петр Ильич Чайковский отказался от перспективной карьеры правоведа ради неясного пути музыканта.
Каковы были композиторские опыты Шнитке в училище? Ближе к его окончанию и предстоящему поступлению в консерваторию он написал, в частности, Поэму для фортепиано с оркестром (в стиле Рахманинова с «залетами» в модернизм) и романс на слова Пушкина «Редеет облаков летучая гряда» (1953). Романс совсем не похож на известное произведение Римского-Корсакова с тем же названием. Правда, у начинающего композитора также была напевная мелодия, «рисунчатый» аккомпанемент, но временами проступали нарочито резкие, «современные» аккорды.
Однако молодой музыкант шел по пути не только «продвинутого академизма». В училищный период он постарался разобраться и в самой левой западной технике сочинения музыки, каковой была додекафония.
«...Впервые к ней я обратился еще раньше, до консерватории. И первые свои технические упражнения делал по дороге из училища домой, ежедневно тратя около трех часов на этот путь в электричке. Мне додекафония показалась поначалу чрезвычайно легким методом сочинения. То же ощущение повторилось и спустя несколько лет в консерватории. Однако здесь я уже сумел понять главное, что эта кажущаяся легкость распространяется на эскизы, да и то не всегда, в то время как основная трудность — сочинение динамической формы — оставалась по-прежнему проблемой номер один» (52, с. 16).
22
Но так просто и легко про додекафонию Альфред Шнитке повествовал сорок лет спустя. Осваивать же ее, даже наедине с самим собой, в период разгула реакции, когда каждому было памятно Постановление ЦК 1948 года, было геройством. Когда в этой технике хорошенько разобрались — а «разбирались» все новаторски мыслящие композиторы всей планеты примерно с тридцатых по девяностые годы, практически всё XX столетие,— то увидели, что это строгая, рационалистическая, «сухая», во многом ограниченная система сочинения музыки. Отдав ей должное, «списали» в архив.
Однако для советских музыкантов конца 40—50-х годов слово «додекафония» ассоциировалось с западническим «разложением», «упадничеством», «духовной нищетой», «идеологическими диверсиями», «происками реакции», с устрашающим именем ШЁНБЕРГ (музыки которого при этом никто не знал). Как ни смешно, но для оголтелых советских «ультра» нежелательно звучали даже шипящие буквы таких фамилий, как Шёнберг, Шостакович, — здесь же и Шнитке! Ш-ш-ш — слышалось угрожающее шипенье из темных углов советских музыкальных учреждений. В такой обстановке студент Шнитке и начал писать додекафонные эскизы... Хорошо, что соседи по электричке ничего не смыслили в том, что чертил молодой человек в нотной тетрадке. Скорее всего, спрашивали: «Так ты и на гитаре играешь?»
И вот в июне 1953 года Альфред Шнитке получает диплом с отличием. Документ об окончании гласил: «Предъявитель сего тов. Шнитке Альфред Гарриевич в 1949 году поступил и в 1953 году окончил полный курс Московского музыкального училища имени Октябрьской революции по специальности дирижерско-хоровой. По решению Государственной квалификационной комиссии от 29 июня 1953 года ему присвоена квалификация дирижера взрослых и детских хоровых коллективов, педагога ДМШ и общеобразовательных школ по хоровому пению» (7, с. 110). Примечательны прозорливые строки характеристики, написанной директором училища А. Н. Лачиновым: «Тов. Шнитке обладает ярко выраженной музыкальной индивидуальностью исполнительского и творческого характера и безусловно рекомендуется для поступления в высшее музыкальное учебное заведение» (7, с. 110, 222).
23
Консерватория
Конечно же, Альфред Шнитке пришел в Московскую консерваторию — судьба неуклонно вела его к ней — и был зачислен по классу композиции на теоретико-композиторский факультет. Деятельно опекавший молодого композитора И. Рыжкин посоветовал ему заранее показаться педагогу по композиции E. Голубеву. Альфред представил на суд последнего свой фортепианный концерт и впоследствии вспоминал так:
«Он отнесся очень благожелательно, хотя и несколько иронически ко мне. В целом похвалив, Голубев отметил, что в концерте содержатся несколько смелые по тем временам гармонические элементы, за которые могло бы и влететь на вступительных экзаменах, но все равно советовал поступать» (52, с. 13).
Рыжкину было «с руки» обратиться к Голубеву, потому что в свое время заведуя кафедрой (истории и теории музыки) в Московской консерватории, именно он и пригласил E. Голубева туда на работу.
Поступление в Московскую консерваторию для любого музыканта становилось событием судьбоносным: авторитет этого центрального в стране музыкального вуза всегда оставался непререкаемым, а тогда, в годы учения Шнитке, это было учреждение, как никогда напичканное мощной творческой «взрывчаткой».
Евгений Кириллович Голубев — что это была за фигура? Соответствовали ли друг другу учитель и ученик? Голубев был довольно академичен по своему композиторскому вкусу, и всегда возникало некоторое удивление: разве мог он представляться достаточно авторитетным для рвущегося к новизне студента? Однако Шнитке питал к своему руководителю чрезвычайное и безусловное почтение. Может быть, сказывались его благовоспитанность, его пиетет перед старшими — родителями, учителями? Так или иначе, Альфред занимался у него ни много ни мало восемь лет: пять лет студенчества (1953—1958) и три года аспирантуры (1958—1961).
Голубев прежде всего был композитором самой лучшей родословной. Прямой ученик Николая Мясковского, в свое время самого авторитетного российского педагога-композитора, он обучался также у
24
блистательного композитора-пианиста Сергея Прокофьева, кроме того — у талантливого Николая Жиляева, уничтоженного сталинским режимом за связи с маршалом Тухачевским. Голубев владел безупречной профессиональной композиторской техникой, был книгочеем-интеллектуалом и создателем одной из самых крупных творческих школ: его класс в Московской консерватории окончили Андрей Эшпай, Александр Холминов, Татьяна Николаева, Альфред Шнитке, Константин Баташов, Татьяна Смирнова, Андрей Головин, Юрий Воронцов и другие талантливые музыканты.
Он выступал также и как пианист, исполнитель собственных сочинений. Каким-то образом сумел в герметичное советское время войти в международное жюри фортепианных конкурсов. Заведовал кафедрой сочинения. И при этом был принципиальным, высокоэтичным человеком. После его смерти стало известно его глубоко законспирированное литературное сочинение «Алогизмы», показавшее, насколько независимо он позволял себе мыслить в ту догматическую эпоху. Голубев был даже верующим.
Чтобы понять, что это был за человек, следует упомянуть одно драматическое событие, произошедшее с ним в Московской консерватории. На возглавляемой им кафедре сочинения смелые левые музыкальные взгляды стал публично высказывать молодой педагог, талантливый композитор Николай Пейко. Руководство консерватории по указанию «сверху» уволило Пейко — собственным решением, без согласования с руководителем кафедры. В знак протеста E. Голубев сложил с себя обязанности заведующего и больше на этот пост не возвращался, да его, естественно, никто потом и не приглашал. Такой педагог действительно не мог не вызывать восхищения у Альфреда Шнитке, также в высшей степени этически чуткого.
О Шнитке-студенте интереснейшие строки находим у одного из его соучеников по классу Голубева, В. Кончакова. Помимо прочего, отметим моменты совпадений в их судьбах.
«Я родился в Поволжье, в городе Энгельсе. Моя мама вместе с мамой Альфреда Шнитке лежала в одном роддоме. Случайность? Может быть. Но она повторилась через много лет, когда мы вместе с Альфредом оказались в Московской консерватории в классе профес-
25
сора Евгения Голубева. Почему я часто оглядываюсь на Шнитке? Наверно, потому, что он никогда не изменял себе. Да, у него в творчестве не все равнозначно, но у Альфреда потрясающая интуиция, он хорошо знает, что и в какой период надо писать. Нет, нет — это не конъюнктура, но особое, острое восприятие мира. Как говаривал Голубев: "Шнитке граничит с гениальностью"» (19, с. 5).
В Альфреде Шнитке действительно воплотилось идеальное представление Голубева о композиторе. Он говорил своим ученикам: «...История не знает больших композиторов, обладавших узким общественным и общекультурным кругозором, и поэтому человек с ограниченным кругозором никогда не станет большим композитором» (18, с. 37).
Попытаемся углубиться в жизнь Альфреда Шнитке в период его обучения в консерватории изнутри,— изнутри студенческой группы и изнутри семьи.
Среди студентов, зачисленных в 1953 году, было около двадцати—двадцати пяти музыковедов и примерно десять композиторов. Учились и вьетнамцы, и албанцы, и поляки, и чехи,— то была эпоха дружбы народов социалистических стран. Среди композиторов был Евгений Крылатов, впоследствии ставший весьма популярным автором. Но сразу выделились двое: Альфред Шнитке и Алемдар Караманов. Алемдар был как бы «простаком с улицы», совершенно не обращавшим внимания на то, как он внешне выглядит и воспринимается, но тем больше поражавшим поистине ослепительными музыкальными способностями (он был также и пианистом). После Постановления ЦК партии 1948 года над Шостаковичем «зависла» официальная характеристика «антинародного формалиста», однако это, казалось, нисколько не смущало Караманова, который мог по памяти играть десяти—двенадцатиминутные куски из его Десятой симфонии, созданной как раз в 1953-м. Шнитке же, скажем, мог играть в это время разве что сонату Листа. Так что Шостакович наизусть — это была самая крайняя точка прогресса и прозрение в далекое и неизвестное будущее. Альфред тогда был настолько покорен своим однокурсником, что говорил: «Алемдар Караманов — тот, вокруг которого всё должно объединиться».
Но одаренность «биологическая», на грани гениальности, которой, возможно, Алемдар превосходил Альфреда, как ни печально, не
26
смогла решить всей судьбы ее обладателя. Уехав из Москвы в 1965 году и осев в Симферополе, Караманов после долгих лет молчания заявил о себе музыкальным стилем более простым, чем раньше, хотя и достаточно оригинальным. Его произведения и сейчас привлекают к себе внимание. В 1979 году была даже исполнена его Драматория, организовывались авторские концерты в Москве. Однако художественный масштаб Шнитке и Караманова все же мало сопоставим.
Шнитке как типаж и внешне, и внутренне был совершенно иным. Внешне — приятный интеллигентный облик и (главное, что поражало) чрезвычайная деликатность в общении, настолько выделявшая его среди студенческого люда, что его и называли не «Альфред», а «деликатный Альфред». Он был словно мальчик, выросший «в бархатной курточке». И только сейчас, после публикаций биографических материалов о нем и его семье, мы узнаем, насколько все было не так. Причем за этой располагающей, мягко-успокаивающей внешностью почти не виделся тот вулкан внутренней работы чувства и мысли, который в нем клокотал. К тому же он был чрезмерно застенчив, и это ему мешало, во всяком случае не давало занять «солидное», тем более лидирующее положение в ряду сверстников.
Домашнее же устройство жизни Альфреда представляло собой своего рода интеллектуальную лабораторию, достойную формировавшегося композитора-философа. Насколько эта жизнь была неординарна для того времени, говорят впечатления новых друзей Шнитке, появившихся у него в Московской консерватории — в частности, музыковеда А. Петрова, однокурсника, впоследствии известного специалиста по джазу и музыкального журналиста.
Аркадий Петров — в студенческих мнениях сам «голова» и «философ» и в этом смысле лидер среди сокурсников — очень быстро разглядел Альфреда. И через неделю сидений на общих лекциях в консерватории уже стал его другом — они вели многочасовые разговоры, прогуливаясь вдвоем по улицам. Альфреда близкие называли «Альф», и оба друга вместе стали «Альф и Петров», по аналогии с писательским дуэтом Ильфа и Петрова.
27
Предоставлю слово А. Петрову.
«Альфред пригласил меня на свое 19-летие, 24 ноября 1953 года,— через два с половиной месяца после начала занятий в консерватории. Я попал в Валентиновку — жили они за городом — и познакомился с его семьей: милейшим папой, Гарри Викторовичем, мамой Марией Иосифовной и чудесными младшими — Витей и Ирой. Решил расспросить, кто же его отец и мать? Скоро увидел, что в бытовом общении они, произнеся 200 слов по-русски, с 201-го по 240-е говорят по-немецки. Или — мама и папа с Витей говорят по-немецки, а он отвечает им по-русски и т. д. На все серьезные, высокие темы рассуждают по-русски, а на бытовые — сходи в булочную, сдай в стирку белье, заплати за квартиру — почему-то по-немецки. Тут я сообразил, что мой друг Альф — попросту немец. А что у него еще и еврейская кровь — об этом узнал позднее».
Как ни удивительно, но именно благодаря знакомству с интеллектуальным домом Шнитке разгорелась страсть Аркадия Петрова к джазу. Было это так. Семья Шнитке перебралась со временем в Москву, в район Сыромятников, на Садовом кольце, в коммунальную квартиру в сером бетонном многоэтажном доме. Одну из комнат этой «коммуналки» занимал швед по имени Филипп, как и отец Альфреда, переводчик, приехавший работать по контракту в издательстве. Высокий, под потолок, он запомнился тем, что любил джаз и у него были джазовые пластинки — вещь абсолютно невероятная для тогдашних, 50-х, годов! Альфред дал другу Петрову одну армстронговскую пластинку, где тот не играл, а пел. Там была и песня «Се си бон» в его исполнении.
В доме Шнитке было огромное количество книг, весьма многие — на немецком языке, и их читала вся семья. Причем читали по-немецки такое, про что сверстники не слыхивали и по-русски. Сейчас покажется неправдоподобным, но тогда среди писателей, еще совсем неведомых советской молодежи, был Томас Манн. В семейной же библиотеке Шнитке стоял по-немецки весь Т. Манн и весь Г. Бюхнер.
Первое, с чем познакомил Альфред друга Аркадия, был роман «Приключения авантюриста Феликса Круля», сожалея при этом, что он остался незаконченным. Ну конечно же остроумный Круль — чтобы было смешно и весело! Но особенно много Альфред говорил о
28
таинственном произведении, героем которого выступал музыкант, композитор и в котором описывалась додекафония Шёнберга (от нее тогда у молодых и у немолодых голова шла кругом). Это был «Доктор Фаустус», в то время еще не переведенный на русский язык, стоявший в доме в немецком оригинале. А далее — Достоевский, но какой? Роман «Бесы»! Тот самый, запрещенный, подозрительный с советской точки зрения, от одного названия которого как черт от ладана отшатывались любые официальные лица. Альфред Аркадию сначала этот роман рассказал, показав его дореволюционное русское издание девятисотых годов и обратив внимание на пропуск одной главы, которую не допустила царская цензура, найдя ее порнографической, — со сценой насилия над девочкой. Потом снял с полки немецкое издание и с ходу перевел эту главу. Так все в этом доме — и разговоры, и книги — представало в непривычном дубляже: русский — немецкий, немецкий — русский.
О том, насколько глубоко запали «Бесы» в мысли и нервы Альфреда, могу судить и я — по одному его рассказу более позднего времени. Он вспоминал тот эпизод, когда Кириллов, поклявшись осуществить своеволие — покончить с собой,— заходит в пустую комнату и... прячется в ней между шкафом и стеной, труся, как бы не убил его за нерешительность сподвижник Петр Степанович. «А сам — боится!!» — восклицал Альфред с расширенными, горящими глазами,— восклицал так, как будто видел все это воочию.
Нарисованная же А. Петровым картинка «Шнитке просвещает» не только реалистична, но и символична. Скажу с полной определенностью: Альфред Шнитке был одним из главных просветителей, культуртрегеров своего времени в музыкально-творческой области. В Москве в этом смысле особенно выделялись тогда два человека — он и Эдисон Денисов.
В натуре Шнитке тяга к знаниям и к учительству, видимо, была заложена генетически: просветителями были его дед и бабушка. Крайне важен и кругозор родителей, которые умели видеть мир и за пределами «железного занавеса». Фамильное знание иностранных языков (что было совсем не безопасно — а вдруг ты английский шпион?), некоторые связи с западными странами благодаря чьим-то уездам-приездам, тот же сосед-швед с американскими пластинками (не в
29
каждой «коммуналке» возникал такой), «венский сон» в прошлом — все работало на размыкание глухого советского герметизма.
Шнитке как человека и музыканта невозможно правильно себе представить, если не знать о той исключительной роли, которую сыграло в его судьбе одно литературное произведение. Поэтому, на время прервав наше повествование, сделаем соответствующее отступление — о личности Альфреда Шнитке в контексте романа Томаса Манна «Доктор Фаустус».
Т. Манн создавал свой роман на исходе Второй мировой войны (1943—1945), когда немецкое государство катилось к военной катастрофе. На этот исторический фон им была положена идея того зла в музыке, которое он, обожавший романтический XIX век, видел в модернистской эстетике, недозволенно допустившей в творчество холод расчета. По современной музыке у него был консультант — крупнейший немецкий эстетик, социолог и философ музыки Теодор Адорно, знаток Арнольда Шёнберга и его школы. Главный герой — тот самый современный композитор по имени Адриан Леверкюн, который, начав с холода структурных решений, закончил сделкой с дьяволом, безумием и неизбежной гибелью. Однако великая сила Манна-художника так трансформировала первоначальную идею, что Леверкюн оказался фигурой многомерной сложности, в чьем творчестве проступили важнейшие искания музыки XX века.
Вот это «незапланированное» глубинное измерение манновского персонажа и его музыки как магнит притянуло к себе молодого российского композитора немецкого происхождения и повлияло на его мышление едва ли не до конца жизни. Возникла ситуация, еще небывалая в художественной истории: вымышленная музыка вымышленного литературного образа стала прообразом реальной музыки реального композитора. Конечно, Альфред Шнитке — не Адриан Леверкюн, это понятно. И все же...
Роман выдающегося писателя XX века пронизан размышлениями над важнейшими проблемами — культурными, философскими, религиозными, моральными, эстетическими, чисто музыкальными. И все они даны в вопросительной неразрешенности, втягивая читателя в лабиринт загадок и парадоксов.
30
Для вступающего в жизнь молодого Шнитке наибольший интерес представляла музыкальная (и в первую очередь композиторская) канва романа. Ведь Т. Манн воссоздал сложнейший облик композитора XX века, искушенного во всех крайностях новаторства эпохи, с поразительной достоверностью. Подключиться к такому опыту значило войти в самое горнило актуальных творческих поисков времени. И от всего огромного свода мыслей манновского романа нити протягиваются к целому своду сочинений Альфреда Шнитке.
Конечно, жгучее внимание у Альфреда вызвало описание «пресловутой» додекафонной техники, когда вся музыкальная ткань, с ее мелодией и гармонией, слагается из двенадцати неповторяемых звуков. Все приемы, разобранные в романе писателем, действительно составляли элементы обязательного композиторского знания в течение всего XX века. И «мистика чисел», и «магический квадрат» с гравюры Дюрера «Меланхолия» — все это и многое другое было абсорбировано музыкальной композицией данного столетия. Курьез заключался в том, что Шнитке, не имея необходимых учебных руководств, «изучал» современную технику композиции по роману Томаса Манна!
Соответственно и «произведения» Адриана Леверкюна сделались для него интригующими моделями творчества. Первое из них — «Apocalypsis cum figuris» с картинами Страшного суда.
Шнитке увидел, что в «музыке» Леверкюна для выражения контраста низменно-адского и возвышенно-благородного используется своего рода перевертыш, когда диссонанс воплощает не адское, но высшее, серьезное, благочестивое, в то время как консонанс и тональность отводятся миру ада как сфере банальности и общих мест. Роль этого перевертыша для композитора мы сможем оценить впоследствии.
Другая поразившая Шнитке в романе идея — «в какой-то мере вобрать в себя историю музыки, от ее домузыкального, магически-ритмического состояния до сложнейшей зрелости» — также обернется важнейшим для всего его творчества методом, которому он сам даст наименование полистилистика.
Вхождение Шнитке в виртуальный музыкальный образ было так глубоко, что после окончания оратории «Нагасаки» у него возникло
31
намерение озвучить этот литературный манновский «Апокалипсис» посредством собственного произведения!
Другим «сочинением» Леверкюна, которое врезалось в сознание Шнитке, была симфоническая кантата «Плач доктора Фаустуса». Образ Фауста и вообще комплекс идей, связанных с Фаустом и Мефистофелем, сопутствовали Альфреду Шнитке потом всю жизнь. В конце концов он написал свою кантату «История доктора Иоганна Фауста». Но не на трагедию Гёте, а на текст немецкой народной книги в публикации Иоганна Шписа — как раз тот самый, на который создал свое «произведение» манновский Леверкюн (67 и 68-я главы книги). Здесь перед нами редчайший феномен, который следует определить не столько как прототип, сколько как посттип в искусстве: реальный музыкальный опус пишется после вымышленного писателем сочинения.
Мысли немецкого писателя в его «исследовании» сути дьявольского начала помогли Шнитке осознать одну особенность Нечистого, когда ему самому надо было создать этот образ. У Манна он нашел определение ада «как необычайного соединения совершенно непереносимого, однако вечного страдания и срама». Обратим внимание на слово «срам». Соответственно, и в кознях дьявола кроется нечто позорящее и унижающее человека, ущемляющее его достоинство. Шнитке это дало впоследствии ключ к сути Мефистофеля в его кантате, когда он воплотил адское злодеяние через сниженное эстрадное танго.
Противоречивый эстетический вопрос, примыкающий у Т. Манна к проблемам музыкального творчества и всю жизнь волновавший Шнитке как композитора,— о «порядке» в искусстве, о критерии меры этого порядка с гуманистической точки зрения.
Порядок сам по себе, несомненно, неотъемлем от любого искусства, ибо он — условие эстетической гармонии. Но когда на нем ставится акцент, он начинает исподволь работать на «холод» Леверкюна. Манн вводит идею порядка в несколько контекстов. В одном месте Адриан пытается уяснить сущность порядка как явления универсального, божественного и истинного: «Нет ничего лучше, как наблюдать за порядковыми соотношениями. Порядок — все. "Что от Бога, то упорядочено", — говорится в главе XIII Послания к Римлянам». В другом Леверкюн упоминает учения древних о природе музыки
32
как математической науки: «...астроном и математик Клавдий Птолемей ... составил лучшую из всех известных доныне гамм — естественную и правильную. Это ... лишний раз подтверждает родство музыки и астрономии, установленное уже гармонической космологией Пифагора». Еще одно показательное суждение того же героя таково: «...мне лично музыка всегда представлялась магическим слиянием богословия и математики — интереснейшей из наук».
Насколько по натуре был привержен расчетам Шнитке? «Рациональное всегда под рукой»,— говорил он. В детстве, например, его увлекали вычисления времени в разномасштабных единицах. И когда он уже взрослым познакомился с аналогичными экспериментами американца Кауэлла, для него это было давно пройденным этапом. Большую часть своей творческой жизни он так или иначе рассчитывал свою композицию. Если сравнить Шнитке с персонажем Т. Манна, то будет несомненным, что наш герой, принадлежащий более поздней генерации XX века, был технологически гораздо более оснащен, чем Адриан Леверкюн. Другое дело, что он не доверял тотальному расчету как ведущему способу создания композиции. Поэтому вопрос о «порядке» в музыке для него всегда был амбивалентным.
Атмосферой тревожной неясности окружена в романе центральная моральная дилемма — власть Бога или дьявола в мире XX века. А нравственный интерес у Шнитке всегда стоял вровень с музыкальным.
В «Фаустусе» Манна дьявол появляется как персонаж, Бог же не персонифицируется, а божественные силы оказываются крайне противоречивыми. Ведь главный герой, избрав сверхспециальность — богословие, разочаровывается в ней и, отринув затем мысль о математике, сосредоточивается на музыке. В устах Серенуса Цейтблома звучит критика богословия, вобравшего в себя столько духовно враждебного, «что это уже граничило с отречением от веры». И в сюжете романа: человек, очень похожий на сомнительного богослова, привел Леверкюна обманом в бордель, с чего и началось движение последнего к власти дьявола и смерти. Предметом художественного исследования писателя становится и изначальное инфернальное зло, и в особенности зло как трансформация благочестия.
33
Когда Шнитке в 1983 году создал своего «Фауста», ставшего у любителей музыки не менее знаменитым, чем роман Т. Манна, там тоже отсутствовал Бог как персонаж, а образ Мефистофеля, наоборот, был усилен его удвоением. И музыкальной кульминацией кантаты стала ария Мефистофеля — то есть в эпицентр драматургии попали зло и дьявольское начало. Естественно, что вопрос этот стал предметом дискуссии для коллег и критики, и мы к нему еще вернемся.
Одно из самых глубоких обвинений, которое бросает Т. Манн XX веку через личность своего главного героя,— в утере любви, христианской и человеческой. Об этом говорит и мотив холода: нестерпимый холод несет с собой Нечистый, холодна вычисленная музыка Леверкюна, и то адское наказание, которое назначает дьявол Адриану в обмен на двадцать четыре года жизни: «ты не смеешь любить ... любовь тебе запрещена, поскольку она согревает». Леверкюн же в споре с дьяволом произносит: «Но ведь говорят, что и творчество причастно любви».
Идеалом Манна был XIX век, в котором переживание человеческой любви поднялось выше, чем когда-либо в истории, и писатель ясно видел, что XX век демонстративно отворачивается от углубления в эту тему. Последнее он посчитал такой серьезной утратой, что отрицание психологического начала в музыке вложил в уста самого черта в его диалоге с Леверкюном: «Психология — боже милосердный, неужели ты с ней еще якшаешься?! Это же скверный, обывательский девятнадцатый век! Эпоха ею по горло сыта...»
Так что же Шнитке? Конечно, романтически-размягченная лирика никогда не была личным «тоном» его музыки. Тут он был верным сыном своего века. И если откроем первый цикл его романсов, то это будут «Три стихотворения Марины Цветаевой» с текстами совсем не психологически-любовными: «Вскрыла жилы», «Черная, как зрачок». И тем не менее в самых выдающихся своих сочинениях он не только реабилитировал психологию, но и восстановил любовь в разных ее значениях, от христианско-обывательской любви к ближнему до любви к Богу.
«И все же Фауста жалко»,— говорит Шнитке по поводу фабулы своей кантаты и в конце дает прозвучать скромненькому наивному вальсику, выписанному с трогательной любовью. В финале Тре-
34
тьей симфонии как ностальгия по ушедшей, некогда великой культуре всеми голосами оркестра звучит чуть ли не плач — огромное безутешное ЖАЛЬ. В опере «Джезуальдо» основу сюжета вообще составляет любовная трагедия. Наконец, музыка Шнитке восстанавливает и ту любовь к Богу, которая оказалась проблематичной в «Фаустусе» Манна. Достаточно указать на большую группу его религиозных сочинений, начиная от лирически-вдохновенного Реквиема. Композитор Шнитке жил уже в иную эпоху, нежели писатель-гуманист Манн. Важнейший урок, который вынесло человечество из трагедии Второй мировой войны,— необходимость возврата к религии.
Роман Т. Манна «Доктор Фаустус» стал для Шнитке ни с чем не сравнимым духовным источником — на всю жизнь.
Возвращаемся к пребыванию Альфреда Шнитке в консерватории. Всему поколению музыкантов, которые образовали впоследствии славную плеяду «шестидесятников», предстояло сделать тогда для своего нормального развития невиданный стилистический скачок — длиной в пятьдесят лет. Из-за войны, Постановления 1948 года, окостенелого советского догматизма в стране была неизвестна новая музыка всех этапов XX века — и Стравинский с Бартоком, и Шёнберг с Веберном, и Прокофьев с Шостаковичем. Дмитрий Шостакович, находившийся в самом расцвете своего таланта, все еще вызывал ожесточенные споры.
Одним из главных двигателей прогресса в Московской консерватории этих лет была студенческая ячейка под названием Научное студенческое общество (НСО). Это был настоящий молодежный союз композиторов (и музыковедов), но не тот взрослый «колхоз композиторов» — проводник партийных постановлений,— а настоящая, брызжущая творчеством, энергией и инициативой организация растущих талантов. Сейчас трудно понять, почему партия терпела ее существование.
Несколько лет НСО руководил Эдисон Денисов. У него все было четко отлажено: выбирали какое-то сложное сочинение, прослушивали его в записи или в собственном исполнении, обсуждали, а потом слушали еще раз. (Чего стоило получать на все пирамиду разрешений...) В студенческое общество входили Андрей Волкон-
35
ский, Михаил Марутаев, Аркадий Петров, Роман Леденев, Юрий Холопов, Валентина Холопова, поляк Мирослав Низюрский, румын Анатоль Виеру, чех Вацлав Кучера и другие.
На первом заседании, куда пришел студент Шнитке, слушали Концерт-симфонию Прокофьева с солистом Мстиславом Ростроповичем под управлением Святослава Рихтера (когда тот единственный раз попробовал дирижировать), а также Пятую симфонию Прокофьева. Через неделю — и того пуще: Восьмую Шостаковича — самую страшную, самую военную, самую трагичную, самую «формалистическую»... Все это ошеломляло и переворачивало сознание. Затем следовали Хиндемит, казавшийся совсем уж запредельным, неправдоподобный Барток и сам «Лунный Пьеро» Шёнберга, эта «библия экспрессионизма». Только старшие — Волконский, Марутаев, Саульский — могли позволить себе поделиться впечатлениями. В одном ряду с ними оказался и один младший — Шнитке.
Наверняка Альфред никогда раньше не слышал ни одного из этих сочинений. Но он сразу «вошел» и в Прокофьева, и в Шостаковича, и в Хиндемита, и в прочих; было впечатление, что он уже живет в этой музыке, она для него не экстраординарна, а ординарна. Он мог вполне компетентно рассуждать о ее форме, оркестровке, гармонии.
Другие же младшие были настолько напуганы этим НСО, его «модернизмом» и «авангардизмом», что начали подумывать — не организовать ли тайное общество борцов за музыкальный реализм, против формалистической музыки? Потом рассудительно решили спокойно переслушать «всех Шёнбергов, Стравинских и прочих» и кончили тем, что сами стали объектами гонений со стороны неусыпных партийных деятелей. Например, когда А. Петров написал под руководством Л. Мазеля дипломную работу о Скрипичном концерте Шостаковича, в консерватории разгорелся громкий скандал. Поэтому на следующий год, когда я настояла на дипломной теме о Шостаковиче в классе того же Мазеля, мне разрешили заниматься только его «революционной» симфонией «1905-й год»...
Вместе с тем на НСО старались демонстрировать и что-то немодернистское. Например, пришел Георгий Свиридов и представил «мирские песни» «Carmina Burana» Карла Орфа, которыми он тогда невероятно увлекался. А Алексей Николаев принес пластинку с Ивом Монтаном.
36
Одно музыкальное «действо» НСО проходило с участием моим и Шнитке. Было решено сыграть в восемь рук на двух роялях совсем неизвестные ранние (Первую и Третью) симфонии Николая Мясковского. Ансамбль подобрался следующий: Альфред Шнитке, Аркадий Петров, я и руководивший всем этим многоголосием педагог консерватории Юрий Фортунатов.
Консерваторский «союз композиторов», кроме того, занимался прослушиванием сочинений студентов и аспирантов-композиторов, также с соответствующим обсуждением. Критика была обязательным элементом. В работу были вовлечены десятки музыкантов — думаю, все талантливые композиторы Московской консерватории. До Денисова председателем НСО был Юрий Саульский, и при нем через такие показы прошли Родион Щедрин, Андрей Эшпай, Сулхан Цинцадзе, Александр Флярковский, Александра Пахмутова, Газиза Жубанова и другие их сверстники.
В отношении «общественной активности» Эдисон Денисов и Альфред Шнитке, неустанно просвещавшие сокурсников в том, что касалось современной музыки, очень разнились. Если первый, крепкий сибиряк, обладал напором и сильной организаторской волей, то второй, излишне скромный, старался быть незаметным и держаться где-нибудь на дальнем плане. Когда Денисов, исчерпав срок учебы в консерватории, автоматически перестал председательствовать в НСО, возникла опасность, что столь важная организация рассыплется сама собой, тем более что она отнюдь не пользовалась расположением руководства. Тогда я собрала «актив» в лице «Альфа и Петрова» и предложила им на выборном собрании НСО выдвинуть меня в качестве председателя — что и было сделано. Они же вошли в Совет Научного студенческого общества. Так нам довелось в новом варианте продолжить дело Денисова.
НСО консерватории, особенно денисовское, было самым настоящим «окном в Европу». Никто из крупных московских композиторов и музыковедов не стал бы, наверное, самим собой, если бы не прошел через эту лабораторию нового музыкального мышления.
Ну, а как текла сугубо личная жизнь застенчивого, талантливого и приятного молодого человека?
Конечно, активность проявлял «слабый пол». На одном с ним курсе в группе музыковедов занималась Галина Кольцина — статная,
37
красивая, умевшая эффектно затянуться сигаретой. До нее Альфред дружил с девушкой с романтическим именем Аэлита, немкой по национальности. Но с ней ему быстро стало неинтересно, и он ее покинул, долго потом чувствуя свою вину.
Летом 1955 года Альфред с Галиной и другом Аркадием поехали отдыхать на черноморское побережье, в Хосту. Никто из них до этого там не был, Черного моря не видел. Осенью того же года Шнитке и Кольцина решили пожениться, брак был зарегистрирован 26 марта 1956-го.
Галина Ивановна Кольцина в семействе Шнитке была принята благосклонно. В частности, была довольна бабушка Альфреда, Tea Абрамовна, обращавшая внимание на национальный вопрос: мать Галины была еврейка, а отец — русский. Но жить молодые вынуждены были в крайне стесненных условиях: в крохотной комнатке (около двенадцати квадратных метров) коммунальной квартиры, без телефона, вчетвером — вместе с матерью и бабушкой жены. Галина начала учиться на курсах звукорежиссеров телевидения, чтобы после окончания консерватории распределиться туда на работу. Соответственно, она регулярно была занята по вечерам и приходила домой за полночь. А молодой муж для заработка вечерами у себя дома давал уроки.
Летом 1956 года Альфред с Галиной совершили новую интересную поездку. В составе группы из четырех человек они съездили в фольклорную экспедицию в Киргизию. Альфред сочинил для участников соответствующие имена: он — Шниткульбасыров, жена — Кольцинбаева, их однокурсница И. Чумакова — Чумакбаева. Бывший с ними студент-композитор из Киргизии Таштан Эрматов организовал дело так, что их везде встречали как почетных гостей, предоставили автомобиль «Победа» и возможность объехать легендарный Иссык-Куль. Когда «специалисты из Москвы» приезжали в очередной аул, там для них резали барашка и готовили бешбармак.
В задачу экспедиции входила запись на магнитофон творчества одного из известных киргизских акынов Саякбая Каралаева (сказителя Манаса), который пел и сопровождал свое пение игрой на комузе. При долгожданной встрече выяснилось, что песнь акына длится долго, свыше трех часов, и непривычным ни к чему подоб-
38
ному молодым музыкантам казалось, что ей не будет конца... Вспоминая этот далекий край, Шнитке говорил впоследствии «об удивительном вслушивании в какой-то точно отобранный звуковой мир при игре на комузах в Киргизии».
Впечатления же от предыдущей поездки на Черное море были столь восхитительны, что молодая чета отправилась туда снова. Летом 1957 года Аркадий Петров получил с Юга от Альфреда письмо, полное веселого галльского духа и показывающее к тому же, с каким удовольствием Шнитке умел вживаться в чужую стилистику — как французского романа («Гаргантюа и Пантагрюэль»), так и кавказского побережья Черного моря. Привожу это письмо дословно (написано карандашом аккуратным почерком):
«Дорогой брат Жан!
Сегодня мы получили твое послание, коему чрезвычайно обрадовались, так как живем тут, как на Марсе, и ни одна сволочь не пишет.
Вот уже 12 дней мы живем в Чахохбилии. Население этого обширного государства состоит в основном из шашлыков, разговаривающих на люля-кебабском языке, а также из м...реткунемцев (последних, значит, было меньше, и они временами враждуют с шашлыками).
Люля-кебабский язык очень напоминает пантагрюэльский, с той разницей, что к каждому слову прибавляется вначале буква "а". Например: амагазин, аресторан, апавильон, аларек, атир, аредакция, агастроном и атуалет. Таким образом, все шашлыцкие композиторы пишут атональную музыку.
Занимаются шашлыки и м...реткунемцы в основном ловлей птиц дураго и ишаго, из которых они затем в изобилии извлекают квинтэссенцию. Следует отметить, что эти птицы крайне неприхотливы в смысле пищи: лучшей приманкой для них является обыкновенная морская вода Н2О. Для того чтобы вкушать эту пищу, они ежегодно прилетают из-за моря с запасом квинтэссенции и живут здесь до тех пор, пока всю не израсходуют; после этого они улетают, уступая место другим.
Нужно отметить, что исконные обитатели Чахохбилии являются язычниками: они поклоняются Бахусу и Божественной Бутылке.
39
Науки развиты очень плохо, особенно точные. Они пользуются нашей системой исчисления, но она имеет здесь два наклонения: тебетское и менетское. Менетское наклонение отличается необычайной точностью исчисления, в то время как в тебетском счет ведется приблизительно. Единственной мерой измерения веса, количества и прочих качеств является мера "скольки хочешь", которая употребляется в менетском наклонении с положительным коэффициентом, а в тебетском — с отрицательным.
Что касается философии, то все они — идеалисты, так как отвергают закон Ломоносова—Лавуазье о сохранении веса веществ. Это видно из того, как они объясняют свое материальное благополучие: "Сегодня я обману тебя, а завтра ты меня — и нам обоим хорошо".
Вот все, что я могу тебе сообщить о жителях этой удивительной страны. Что же касается нас, то тут нечего добавить к прошлому письму. Утром и вечером купаемся, загораем, в промежутках спим и едим. Загорели еще мало, но уже не выделяемся цветом кожи из общей массы. Ведем животный образ жизни вдали от цивилизации и ее ядовитых соблазнов. Скоро это безобразие кончится — осталось 8 дней. Никуда еще не ездили, ходили лишь в Ботанический сад и обезьяний питомник.
Азасим ажелаем атебе ауспеха в аальпинизме и астаемся в дураках.
28/VIII-57 г. Алькофрибас»
Письмо так же полно пантагрюэлизма, как и «повесть» Рабле. Брат Жан — имя монаха (молодого, жизнерадостного, ловкого, смелого, отважного и т. д.); «извлекатель квинтэссенции» — сам автор книги Франсуа Рабле, чьи имя и фамилия путем перестановки букв дают имя Алькофрибас Назье. Композитор Шнитке не мог не заметить того совпадения, что в имени Алькофрибас вперемежку располагаются буквы имени «Альфред» и фамилии «Кольцина»: АЛЬ-КО-ФР-И-А. Получается их совместная монограмма.
Брак с Галиной Кольциной просуществовал три года. Он не был совсем безоблачным с самого же начала. И когда на пути Альфреда возникла ИРИНА, их отношения распались. Галина продолжила свою успешную работу на Центральном телевидении, где с 1967 года стала главным звукорежиссером. После развода, кото-
40
рый она мучительно переживала, она дважды выходила замуж. А когда неизлечимо заболела, Альфред приходил к ней в больницу, поддерживал деньгами. Умерла Галина Кольцина 13 января 1987 года. На панихиду, где было множество людей, пришел и ее первый муж; протиснувшись сквозь толпу, он, не стесняясь окружающих, горько плакал.
Вернемся к студенческой работе Шнитке в консерватории. Как и в училище, он являлся круглым отличником, в связи с чем даже был выдвинут на получение высшей именной стипендии — Сталинской, которую из студентов имели единицы. Профессор Голубев написал ему следующую характеристику:
«Студент V курса А. Шнитке за время пребывания в консерватории проявил себя как яркий, высокоодаренный композитор. Сочинения его всегда глубоко содержательны и своеобразны, как мелодически, так и по гармоническому языку. Особо следует указать на его полифоническое мастерство, которое органически претворяется во всех его сочинениях. За два последних года Шнитке написал 4-частную симфонию, концерт для скрипки с оркестром (3 части), увертюру к фестивалю, а также камерные произведения. Исполнение частей его симфонии и увертюры получило высокую оценку в печати. А. Шнитке является абсолютным отличником на протяжении всех 4-х курсов. В общественном плане в течение всех лет ведет активную работу в качестве члена бюро НСО. Присуждения Сталинской стипендии А. Шнитке вполне заслуживает. 1.VII.57» (6, с. 30—31).
Дата говорит, что Шнитке переходил в это время на последний, пятый курс. Культ личности Сталина уже разоблачен. Что же, Шнитке демонстрирует беспринципность? аполитичность? Нет — всего лишь здравое восприятие действительности (София Губайдулина, скажем, тоже получала эту стипендию). Сталинская стипендия была равна небольшой зарплате педагога, и на нее можно было купить себе наконец какую-нибудь страстно желаемую современную партитуру... Когда же подобный вопрос действительно становился принципиальным, Шнитке проявлял себя соответственно: например, он отказался от выдвижения на получение Ленинской премии — в 1990 году.
Произведения, которые писал Шнитке на младших курсах, были еще типично ученическими, и он сам впоследствии никогда не вклю-
41
чал их в список своих сочинений. В архиве сохранились Шесть прелюдий для фортепиано (1953—1954), Соната для скрипки и фортепиано, романсы «Сумрак» на стихи Ф. Тютчева, «Березка» на стихи С. Щипачева, хор на стихи А. Прокофьева, Скерцо для оркестра, Интермеццо для фортепианного квинтета, Сюита для струнного оркестра (позднее — для камерного), Увертюра для оркестра (все 1954—1955). Все шло точно по программе композиторского класса — от миниатюр и сочинений для фортепиано до крупных форм и произведений для оркестра.
Только на четвертом курсе, в 1957 году, возникло произведение, которое с успехом стали играть и в дальнейшем,— Первый скрипичный концерт. С ним Шнитке вошел в заповедный для музыкантов Большой зал консерватории. Помню эту удивительную картину: публика приходит на «обычный» концерт, а с эстрады звучит неслыханная вещь (пусть всего две ее части), которую как ни в чем не бывало играет скрипач Б. Куньев. По мнению автора музыки, там чувствуется «очень сильное влияние Шостаковича и, в частности, его Скрипичного концерта». Нам же следует обратить внимание на голос скрипки. Этому гибкому, выразительному, летящему тембру автор поверяет едва ли не самое сокровенное, и, начиная с этой вещи, он обретает черты его личного авторского голоса.
Распахиваются и страницы большой прессы. Скрипичному концерту не раз уделяется благожелательное внимание. Конечно, есть и рецензии «по службе», с неизбежными «за» и «против». Например: «...Сложилось впечатление, что и этот автор прежде всего озабочен "изобретением" музыки, поисками оригинальных гармонических и оркестровых приемов. Во всем этом ... А. Шнитке обнаруживает незаурядный талант, достаточно свободную технику письма. Но странное впечатление производит образный строй музыки, в котором преобладают эмоции своего рода экзальтированной меланхолии (Andante) и причудливой фантастики (Скерцо)» (11, с. 96).
Но важно, что приходит и настоящее понимание: «Музыка А. Шнитке привлекла мелодичностью, эмоциональным полнокровием, широкой протяженностью дыхания. ... Однако публику прежде всего интересовала не профессиональная сторона дела. Главным было другое: через эту музыку с нею говорил искренний, интересно думающий и умеющий сильно чувствовать человек» (14, с. 20). «Произведение
42
большой мысли и ярких темпераментных эмоций, Скрипичный концерт Шнитке — крупное творческое достижение молодого композитора» (о полном исполнении Марком Лубоцким) (53, с. 16).
Сочинением, которым Шнитке привлек всеобщее внимание, взбудоражил общественное мнение, стала его дипломная работа — оратория «Нагасаки».
Шнитке почувствовал, что может написать наконец накаленное добела, высокотрагедийное произведение. В голове роились сюжеты, связанные с войной,— мировая трагедия была еще незаживающей раной. Первоначально его привлекло стихотворение Бориса Слуцкого «Кёльнская яма» из альманаха «День поэзии» за 1956 год. Приведу начальную и конечную строфы:
Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями,
Лежим безмолвно и дерзновенно,
Мрем с голодухи в Кёльнской яме.
..............................
Землю роем
когтями-ногтями,
Зверем воем
в Кёльнской яме,
Но все остается — как было! Как было! —
Каша с вами, а душа с нами.
Голубев почему-то отговорил от этого сюжета и предложил подумать о стихотворении Анатолия Софронова «Нагасаки», помещенном в том же альманахе. То была не меньшая трагедия, и Альфреду уже стали видеться страшные апокалиптические образы. Он добавил к тексту Софронова стихотворения современных японских поэтов (Симадзаки Тосон, Енеда Эйсаку), но финал никак не давался. За помощью Шнитке обратился к Георгию Фере, сыну известного композитора.
Отступив в сторону, следует сказать, что Ферс-старший (Владимир) был профессором по композиции и, отличаясь воинствующим советским настроем, сильно недолюбливал «модернистов», таких как Шнитке, путь которых считал тупиковым. «Переболеет — и станет ярким представителем академической школы. Как Прокофьев. Или Стравинский...»
Фере-сын оставил остро набросанный, правда нарочито шаржированный портрет Альфреда Шнитке этих лет. Тогда последний пришел
43
к нему с просьбой сочинить стихи для уже готового финала «Нагасаки». Блестящий текст рассказчика провоцирует привести его весьма большими фрагментами.
«Звонок в дверь. На пороге — незнакомый парень. Легкая щетина. Чуть сутулится. Под коричневым пиджаком — свитер. Грива на порядок длиннее, чем дозволено носить добропорядочным комсомольцам. Вежлив, но напорист. Проникает в квартиру. ... Порылся в пухлом, видавшем виды портфельчике, шагнул к роялю ... Заиграл нечто, не совсем мне понятное. Но тревожное. Тревожащее.
— Сочинение оркестровое. Так я поначалу задумал. Но там возника-
ет хор. Месса. Нужны слова. ... Софронов отказывается что-либо дописывать. Но там нет как раз того, что должна выразить музыка. Слова описательные, а мне нужен взрыв. Впрочем, как зачин те слова подходят... Но дальше — развитие, развитие! От описания к боли. Мне нужен плач. Сочинение в целом — это грозное предупреждение человечеству. О надвигающейся гибели.
— Апокалипсис?
— Я бы воздержался от таких терминов. Ведь речь идет о гибели На-
гасаки. А японцы преимущественно буддисты.... Надо уметь идти на разумные компромиссы,— сквозь зубы процедил музыкант. — Шаг назад, чтобы сделать пару вперед. Для того чтобы выразить трагедийность времени, я ухватился за атомный кошмар. Это тоже своего рода компромисс. Хотя... — композитор рассеянно уставился в окно, за которым начал накрапывать дождь,— трагедия вовсе не в этом. Само бытие по сути трагично. Вот идет дождь... а часы неумолимо отсчитывают секунды... за окном густеет мрак. Иному этого достаточно, чтобы завыть. ... К вам только одно пожелание: короткие фразы. Допустимы сбои в ритме. Эмоциональная напряженность. Все. ...
Я надеялся, что горячительное сейчас все прояснит. Не тут-то было! Приняли, как и положено будущим соавторам. Но взаимные клеммы не заискрили: для меня в те молодые годы пьянка начиналась со второй бутылки, а для него закончилась на второй рюмке. У дверей, заматываясь шарфом, выразил уверенность, что текст у меня слепится, и, зацепившись за косяк, исчез. ...
На концерте я услышал во всплесках хора будто бы "свои знакомые слова", но как бы вырезанные ножницами и вклеенные в
44
иную, пульсирующую музыкальную ткань. Как аппликация» (27, с. 11-12)."
Посмотрим, однако, какой путь проделало произведение Шнитке, пока дошло до концерта.
Для исполнения нужны были хор и оркестр, и друзья посоветовали автору обратиться в японскую редакцию Радиовещания (!), чтобы у них эту музыку еще и записали. Впрочем, там тоже потребовалась бумага от Союза композиторов. Отправились к Шостаковичу. Шнитке сел за рояль и сыграл свой опус. Шостакович смотрел в ноты. Было впечатление, что ему понравилось. Между прочим он заметил, что на вложенных листочках записан другой вариант финала. «Зачем же вы заменили?» — спросил он. После чего взял листок и написал: «Замечательное произведение высокоталантливого композитора». Но Шостакович и всем писал такие отзывы, текст был стандартным. Дальше пошло гладко, автор даже получил свой первый, и неплохой, гонорар. Партитуру он отдал в БСО дирижеру Альгису Жюрайтису, с которым впоследствии пути разошлись. Сделана была разовая запись, и эта единственная пленка сохранила для поколений шнитковскую «Нагасаки» (имеется в фонотеке Московской консерватории).
«Музыка — это подслушанные крики времени». Такие слова Шнитке поместил Г. Фере в качестве эпиграфа к цитировавшемуся нами материалу. В своем непрестанном слышании трагической сущности бытия композитор стал продолжателем мироощущения, шедшего и от Достоевского, и от Малера. Как и они, он мог бы сказать: «Как могу я быть счастливым, если где-то еще страдает другое существо?» Помню, насколько остро он воспринимал панно из серии «Хиросима» на японской выставке в Москве в 1960 году. «Люди брели в поисках воды... последней в жизни воды... Гора трупов... Проходя мимо одной такой горы, которую забыли поджечь, вдруг замечаешь устремленные на тебя глаза. Они движутся, они живут. Это глаза еще живого человека» — так комментировали авторы картину «Вода». «Напоминает "Апокалипсис" Дюрера»,— сравнил Шнитке.
В оратории «Нагасаки» 23-летний композитор впервые в симфонической музыке (во всяком случае, отечественной) берется воплотить ужас смертоносного атомного взрыва. Катастрофическая
45
часть, расположенная в самом центре произведения (всего частей пять, и центральная называется «В этот тягостный день»), начинается с устрашающей «темы гудения», или «темы завывания», достаточно действующей на нервы. И — неизбежный взрыв, сотрясающая кульминация произведения, в которую вложены все известные композитору современные экстраординарные средства. «Вой в роли темы — как это страшно!» Откуда эти слова? Такова фраза Т. Манна из его описания воображаемой оратории Леверкюна «Апокалипсис». Мы видим, как тени образов манновского романа скрыто блуждают в сознании Шнитке. А в следующей части, «На пепелище», с ее лирической реакцией на катастрофу, автор использует другой необычный и весьма впечатляющий прием: поющему женскому голосу («Но напрасно мне звать моего ребенка! Только эхо катится по реке!») отвечает эхо — искусственный звук терменвокса (электрический инструмент «пила») с его загробным, мертвенным тембром.
Как реагировали на столь острое произведение молодого композитора официальные инстанции?
Пресса поместила вполне благожелательную развернутую характеристику Шнитке-дипломника, данную председателем ГЭК Георгием Свиридовым. «Наиболее устоявшимся и зрелым среди выпускников показался мне А. Шнитке (класс E. Голубева), автор симфонии, скрипичного концерта, оратории "Нагасаки". Сильное впечатление произвела на меня оратория. Отраден уже тот факт, что молодой автор стремился осуществить в пей большое и актуальное художественное задание: рассказать средствами музыки о потрясающей трагедии японского народа, испытавшего ужасы атомной войны. Шнитке проявил себя здесь как художник-гуманист: его привлекла в избранной теме не столько внешняя сторона — изображение взрыва атомной бомбы и последовавших затем потрясений,— сколько внутренняя сущность изображаемых событий — драма народа, ставшего жертвой бесчеловечной бойни. Об этих глубоких переживаниях народа повествует величественная, скорбно-напевная музыка крайних частей оратории, порученная хору в сопровождении оркестра с органом. Эти эпизоды оратории, как и траурно-проникновенное женское соло, оставляют яркий эмоциональный след в сознании слушателя. Можно спорить об общей
46
концепции сочинения, в которой трагически сгущенные эмоции горя, ужаса преобладают над выражением мощи народа, способного победить силы зла и реакции. Быть может, оратория выиграла бы, если бы в ней сильнее была выявлена идея конечной победы демократических сил. Но все же лучшие страницы оратории безусловно впечатляют своей жизненной силой, душевной целенаправленностью» (20, с. 12).
Но, конечно же, дело не шло гладко. Вот одно из свидетельств: «В 1959 году первое серьезное произведение Шнитке "Нагасаки" прослушивали в Союзе композиторов РСФСР. Предвзятое, но официальное мнение чуть было не задавило композитора: "не вписывается в традиции советской музыки". Понадобился авторитет и мужество Голубева, чтобы отстоять и само произведение, и молодого Шнитке» (19, с. 5).
Как бы там ни было, благодаря оратории «Нагасаки» композитор Альфред Шнитке стал известен. И хотя эта вещь все-таки не вошла в основной список его сочинений и сейчас не исполняется, многие ценили его именно как ее автора. Прошло время, Шнитке создавал уже зрелые свои произведения, а на обсуждениях нет-нет да и звучали патетические возгласы вроде того, что «за новое сочинение я не отдам вам прежнего Шнитке, автора "Нагасаки"!».
Окончив Московскую консерваторию, Альфред Шнитке в том же 1958 году поступил в аспирантуру (также по композиции и также в класс E. Голубева), которую окончил, как полагалось, в течение трех лет, в 1961-м. Начал также и преподавать: в ДМШ им. Дунаевского (1958), в вечерней музыкальной школе им. Стасова (1959— 1960) и в Музыкальном училище имени Октябрьской революции (1960-1961).
В творчестве его по-прежнему привлекали большие, что называется, гражданственные темы. Так мыслило и думало все поколение, и причина этого заключалась отнюдь не только во влиянии советской пропаганды. Всенародный патриотический подъем, вызванный Великой Отечественной войной, был настолько велик, что выплеснулся и в искусстве. На современные, даже партийные и политические темы писали и товарищи Альфреда, прошедшие школу НСО. Например, что представил А. Караманов в качестве дипломной работы? Огромную драматорию «Владимир Ильич Ле-
47
нин» на слова В. Маяковского (1957), из которой соседи по общежитию с удовольствием распевали экстравагантно высокие партии — «единица... кому она нужна?..» Считается, что она предвосхитила «Патетическую ораторию» Г. Свиридова, также на слова В. Маяковского (1959). Тогда в советской музыке Ленинианы еще не существовало, и это была одна из начальных точек.
«Отравление» гражданственностью пришло много позднее. Лет через двадцать Альфред слышать не мог самого этого слова. Когда я в какой-то своей работе упомянула его «гражданственную позицию», он попросил: «Ради бога, только не это. А то ведь в Союзе композиторов деятель сидит и судит: если произведение "гррражданственное" (он копирует произношение), то путевку в Рузу дает, а если "не гррражданственное" — не дает».
Впрочем, до этого было еще далеко, а пока Шнитке пишет и кантату «Песни войны и мира» (на слова А. Леонтьева и А. Покровского), посвящая ее E. К. Голубеву (1959), и «Поэму о космосе» для оркестра (1961), и оперу «Одиннадцатая заповедь» (1962).
«Песни войны и мира» и похвалили, и исполнили, и даже опубликовали (они стали первым опубликованным его сочинением). В связи с этим опусом появились даже фото композитора в печати — в 1961-м. Критика особенно отметила трагический колорит музыки: «Наиболее сильное впечатление производит третья часть — плач по погибшим; музыка эта трагична, выразительна» (34, с. 127).
12 апреля 1961 года Юрий Гагарин совершил первый в истории человечества полет в космос, и это событие для всех было совершенно грандиозным. В своей «Поэме о космосе» Шнитке обрисовывал таинственный, неведомый космический пейзаж, необычные ритмы человеческих деяний в межзвездном пространстве. И все же чувствовал, что делает что-то не то и через какое-то время уже корил себя за опрометчивость. С другой стороны, в Союзе композиторов его подход к идее покорения человеком космоса был взят под подозрение: произведение о космосе начинается и кончается расплывчатым туманом... По словам песенника Б. Терентьева, одного из руководителей этой организации, «в сочинении Шнитке нет кузькиной матери, которую мы показали в космосе».
Оперу об американском летчике, сбросившем бомбу на Нагасаки, заказал Альфреду Г. Ансимов, работавший в Большом театре. Композитор с готовностью включился в тему, продолжавшую жить у
48
него внутри. Задуманному произведению на либретто М. Чуровой и Г. Ансимова было дано название «Одиннадцатая заповедь» (или «Счастливчик»). Но опера в советское время для большинства композиторов являлась абсолютно непостановочным, нереальным жанром, за исключением разве что Кабалевского и Хренникова. Шнитке об этой оперной попытке писал следующее: «В центре ее — человек, по воле обстоятельств совершивший преступление и постепенно осознающий свою личную, индивидуальную ответственность за судьбу мира. По замыслу это должен быть синтетический спектакль, соединяющий черты оперы, балета, мелодрамы и пантомимы, спектакль с различными элементами сценической техники, с применением кино, радио, стереофонии. Музыка в таком произведении не может существовать вне связи со сценическим решением, экспериментальность задуманного требовала проверки на сцене, спектакль должен был рождаться как бы на ходу, во взаимных поисках с актерами и художником. К сожалению, всего этого не произошло. Поэтому дело ограничилось предварительным вариантом либретто и клавиром» (42, с. 151).
Надо сказать, что в каком-то смысле Альфред был даже доволен таким исходом. Он считал, что, задумывая вещь, немного слукавил: положительные образы выразил тональным языком, а отрицательные (бомба, психоз, негативные персонажи) — атональным, и так не следовало делать. Тут невольно вспоминается, что у манновского Леверкюна было наоборот: отрицательное — тонально, положительное — атонально. Шнитке почувствовал неправду, когда отошел от усвоенного прообраза!
Позднее Шнитке дал мне список своих сочинений, разметив их по цвету: черный, серый и белый. Черный — то, что он никак не принимал в дальнейшем, серый — то, что было сравнительно приемлемым, хотя и с оговорками, белый — настоящие шнитковские произведения. Все названное выше (кроме Скрипичного концерта) утопало еще в черном цвете.
С начала шестидесятых годов Шнитке стал публиковать свои статьи в печати. Решив поддерживать через прессу друзей, в 1960— 1961 годах в единственном профессиональном журнале «Советская музыка» он поместил статьи о старшем коллеге, оригиналь-
49
ном музыканте Гранте Григоряне, о талантливом, всю жизнь шедшем рядом Романе Леденеве и о предмете восторгов — Алемдаре Караманове, которому в аспирантуре в очередной раз поставили на вид «неприглаженность» его музыкального языка.
Говоря о Леденеве, он особо подчеркнул его серьезные социальные замыслы. В кантате «Песнь свободы на стихи поэтов Африки и Азии» выделил часть, написанную в ключе «Dies irae», где происходит воображаемый суд угнетенных над угнетателями. И вот как написал об «Оде партии» (к XXII съезду КПСС): «Это небольшое по масштабам, теплое и какое-то "мягкое" сочинение выгодно отличается от многих громогласных риторически холодных "кантов"». Музыка товарища дает Шнитке повод говорить о сущности глубины в этом искусстве (о «неясном обаянии глубины»): «Подобные особенности продиктованы, разумеется, значительностью содержания; это выражено не в обилии медленных темпов и низкого регистра, а в серьезном отборе жизненных явлений (последний курсив мой. — В. X.). Молодого автора влекут вечные темы искусства: жизни и смерти, любви и долга, священной борьбы народа за свою независимость». И еще: «Секреты "академистов" тоньше, и их уловить труднее, а схематизировать подчас невозможно» (41, с. 16—17).
В статье о Караманове Шнитке разобрал целый «портфель» его сочинений. И, как всегда, мы находим там серьезные альфредовы мысли о музыке вообще. «Талантливый музыкант может почти интуитивно постичь основы гармонии, полифонии, оркестровки, но для овладения логикой развития музыкальных образов (далеко не совпадающей с "анализом музыкальных форм") необходима большая работа музыкального интеллекта. И в процессе этой работы выясняется, что, казалось бы, неуютные и тесные законы музыкальной формы имеют смысловое, выразительное обоснование» (35, с. 32).
Начало шестидесятых годов еще было в СССР временем, когда теоретическое образование музыкантов осуществлялось в русле давно обветшалых традиций. И в неизбежном для каждой крупной личности движении «против течения» Шнитке пришлось осваивать также и чисто теоретический фарватер. Помню одно обсуждение в Союзе композиторов, когда в атмосфере боязливой пассивности присутствующих он вдруг встал со своего места, пошел прямо к трибуне и горячо заговорил о необходимости развивать застывшую на месте науку о гармонии, подтягивая ее к современ-
50
ной композиторской практике. Я поразилась тогда самой решительности Альфреда, который из-за своей скромности всегда старался не привлекать к себе внимания.
Это его выступление также было опубликовано в «Советской музыке» под названием «Развивать науку о гармонии (Письмо в редакцию)», с добавлением предупреждающих слов: «Публикуется в порядке обсуждения» (45). Оно заканчивалось так: «Музыка не ждет — она идет вперед семимильными шагами, и каждый год приносит новые художественные открытия. За вами слово, товарищи теоретики!» Через несколько лет последовало и продолжение — «С трибуны теоретической конференции», где прозвучала и очередная шнитковская мысль. Он говорит о личности создателя музыки: «Я просто полагаю, что значительность произведения зависит от значительности личности автора, а не от его умозаключений и сознательных стремлений» (49, с. 26).
Таким стало начало деятельности Шнитке как музыканта-ученого. XX век, породивший множество новых систем музыкального мышления, вообще отличался тем, что многим композиторам пришлось основательно разрабатывать теоретическую стезю, выпуская даже целые книги. Способности Альфреда к науке не уступали его способностям к сочинению музыки. Он написал в течение жизни ряд значительнейших статей, изученных специалистами вдоль и поперек и ставших классикой отечественного музыкознания. И мы к его мыслям будем неоднократно возвращаться. Однако главные силы он отдавал, конечно же, сочинению музыки. Но вот что небезынтересно знать. Когда кто-то из интервьюеров спросил его, почему он, создав столько оригинальных музыковедческих работ, не пошел по пути музыканта-теоретика, Шнитке ответил: я не мог найти для этих работ издателя. То есть как ни тернист был путь Шнитке-композитора, стезя ученого казалась ему вовсе непроходимой.
Ирина
Ангел, покровительствующий Альфреду Шнитке на небесах, с невероятной чуткостью из всех возможных женщин нашел для него, достигшего 25-летнего расцвета своей жизни, ее. Ирина Федоров-
51
на Катаева — сокращенно не Ира, а Ирина — стала его спутницей до гроба.
Действительно, это был какой-то поистине освященный брак, где Мастера, идущего сквозь тернии неисполнений, замалчиваний, печатных очернений, роковых ударов со здоровьем, понимала, охраняла и оберегала его Маргарита — верная, любящая, прекрасная.
В течение тридцати восьми лет можно было видеть эту неразлучную пару: всегда держащийся с присущей его натуре естественностью творец музыки и эффектная, изящная, привлекательная блондинка с пышными волосами и несколько небрежным взглядом. Когда в Москве наконец регулярными стали концерты с музыкой Шнитке, у его ценителей установился своего рода ритуал: в зале слушали какое-нибудь сочинение композитора, а в антракте не спеша прогуливались и любовались его женой. Ирина — не только профессионал-музыкант, пианистка по специальности, но женщина, умевшая и умеющая решительно все: содержать дом, исполнять обязанности секретаря и архивариуса при своем муже, шить, вязать, организовывать нелегкий советский, а потом новый зарубежный быт, преподавать, зарабатывать деньги, воспитывать ребенка, водить машину... И в потаенной тени скрытым от всех оставалось самое главное — глубинная взаимность их с Альфредом чувства. В их браке был рожден единственный ребенок — сын Андрей.
Начало романа было таким. Ирина Катаева, окончив специальную музыкальную школу-десятилетку при Ленинградской консерватории, приехала в Москву и начала сдавать экзамены в Московскую консерваторию как пианистка. По специальности все шло отлично, она получила «пятерку», и знаменитый профессор Я. Флиер уже готов был взять ее к себе в класс, даже провел по этому поводу собрание. Но неудача поджидала на экзамене по гармонии, и Ирину не приняли.
В Москву она переехала вместе с родителями: ее отец был назначен директором научно-исследовательского института (Союздор-НИИ). Следующий год решили использовать для «подгонки» и обратились за советом к И. Рыжкину. Тот порекомендовал своего бывшего ученика — Альфреда Шнитке, тогда аспиранта Голубева. Ирина, заслышав имя будущего педагога, вздрогнула: ей
52
вспомнилось — когда в детстве она играла в дочки-матери, ее «мужа» звали Альфред. Неужели судьба ей посылает теперь настоящего Альфреда?
Их первая встреча произошла 19 января 1959 года в консерватории, куда она пришла договориться об уроках. Занятия по гармонии шли на квартире Шнитке, тогда женатого на Галине Кольциной. Присутствие на столь близком расстоянии такой прелестной молодой особы, как Ирина, вряд ли могло оставить равнодушным какое-нибудь мужское сердце. Альфред со все большим нетерпением ожидал каждого урока. Оба были невероятно пунктуальны: Ирина приходила немного раньше и ждала точной минуты, чтобы войти, а учитель из окна своей комнаты наблюдал, как она стоит и дожидается этой минуты. Занятия продолжались в течение февраля и марта.
В какой-то день в конце марта оба вышли из квартиры, чтобы отчитаться по телефону Рыжкину, желавшему знать, как идут занятия. Альфред пошел провожать ее дальше, до метро, и тут сказал неожиданное — что заниматься с ней больше не может. Ирина резонно спросила: неужели она такая тупая ученица? Он ответил, что дело вовсе не в этом, а в том, что... он бы хотел с нею встречаться. В данный момент у него есть билеты на концерт, и если она согласится, то завтра они могут пойти туда вместе. Ирина на него посмотрела с недоумением, поскольку только что видела его жену, уходящую на работу. Он мгновенно уловил ее мысль: пусть ее это не волнует, сегодня же вечером он переедет на квартиру родителей. И действительно переехал.
Памятным для обоих стал следующий день, когда они долго гуляли по московским улицам, обсуждая... «Доктора Фаустуса» Томаса Манна. Роман тогда только вышел на русском языке, Ирина принялась его читать, и Альфред заметил том в ее руках. Молодая пианистка поняла, как много книга значит для Шнитке, слушала его с огромным интересом — и они никак не могли расстаться.
Какое-то время они еще занимались, стали встречаться, и длилось это до мая. А поскольку Альфред хотел так или иначе укрепить их отношения, формально будучи женатым, Ирина стала его избегать, и их встречи прекратились.
у Ирины тогда была твердая жизненная установка: заниматься искус -
53
ством, исполнительством, а замуж не выходить. Она поступила учиться, но уже не в консерваторию, а в музыкально-педагогический институт (ныне РАМ) им. Гнесиных. И когда наступила первая экзаменационная сессия, ей понадобился учебник по истории музыки К. Нефа, которого нигде не было. Готовились несколько подруг вместе, и кто-то подал мысль: не спросить ли у знакомого ей композитора — у него-то наверняка есть. Ирина позвонила, и Альфред в тот же вечер привез целую кипу учебников. Прошли все экзамены, книги освободились, и на ее телефонный звонок он сказал, что страшно занят, корректирует партии «Песен войны и мира» и просит, если возможно, чтобы она сама привезла учебники. Ирина приехала к нему часов в одиннадцать утра, а около одиннадцати вечера он доставил ее домой. Весь день они слушали музыку: несколько раз ставили «Бернауэрин» Орфа (для Ирины это было открытие), — вели разговоры на разные темы. С тех пор виделись почти ежедневно, словно по Пушкину: «я утром должен быть уверен, что с Вами днем увижусь я».
Весь 1960 год был для обоих замечательным. В том году деликатный, застенчивый Альфред и произнес сакраментальное «люблю».
Общаясь, они с Ириной беседовали о музыке, слушали записи, посещали многочисленные спектакли. На личные же темы разговор выходил редко. Объяснение произошло в доме Шнитке, где 1 мая собралась большая компания и желающие танцевали. Ирина танцевать любила, от души предавалась рок-н-роллу, а ее партнером был кто-то из присутствующих. Когда танец завершился, Альфред буквально за руку выдернул Ирину из комнаты и повел на кухню для объяснений. Он был вне себя. Ирина спросила: какое же право он имеет с ней так разговаривать? Почему он ей диктует, что она должна делать? И в ответ услышала: потому что я тебя люблю.
У Ирины не было недостатка в знакомых молодых людях, и со своим сильным характером и твердыми жизненными правилами она уже отвергла не одно предложение выйти замуж. При желании она могла бы без особого труда найти для себя сколь угодно выгодную партию. Но с детства ее интересовали люди нестандартного склада, сложного характера. И вот перед ней — Альфред Шнитке, человек необычайного интеллекта, глубочайших знаний, бездонно-
54
го музыкального таланта. Человек, тяготение и интерес к которому не ослабевали в ней на протяжении всей их долгой совместной жизни, с самого начала до самого конца...
Летом 1960-го Ирина уехала с матерью отдыхать на Юг, и Альфред, сочинявший Фортепианный концерт, весь в мыслях о молодой пианистке, написал ей, что работа у него не ладится и он вылетает следом.
К этому времени, по-прежнему живя у родителей, он уже начал вести бракоразводный процесс. Однако Галина в суд не приходила, сроки заседаний не раз переносились, и дело затянулось. Лишь 30 октября 1960 года был получен формальный развод.
Не дождавшись этого момента, Альфред пришел к отцу Ирины и попросил руки его дочери. Тот принял молодого человека в своем кабинете — и все было, как в старинных романах.
Свой брак Ирина с Альфредом зарегистрировали 4 февраля 1961 года. При этом она, с ее мечтой о независимости, оставила за собой девичью фамилию Катаева. Фамилию же мужа приняла много позже, в апреле 1982 года, когда ее уже все давно называли Ириной Шнитке (будем помнить, что Ирина Шнитке — это и родная сестра Альфреда, по мужу Ирина Комардёнкова).
Семьи Катаевых и Шнитке быстро подружились. Правда, Tea Абрамовна, увидев Ирину в первый раз, еще до свадьбы, сказала: «Как это вы собираетесь пожениться? Посмотрите на себя в профиль: вы оба имеете такие подбородки, что подобные характеры ужиться не могут». Однако новую жену Альфреда приняла всецело. С матерью же мужа, Марией Иосифовной, у Ирины сложились самые доверительные отношения.
Альфред также старался быть понятым родителями жены. Когда он узнал, что мать Ирины любит джаз, для ее удовольствия подолгу играл на рояле джазовые импровизации собственного сочинения.
Каким Альфред был в домашней, семейной обстановке?
Признано (и Шнитке так считал), что по-настоящему одаренный человек обязательно нарушает условности среды, как бы царапает стены, мимо которых проходит. Удивительно, что сам он никогда никого не «царапал», был от природы понимающим, снисходительным, «удобным» в общении. Может быть, в нем жили подлинно христианские смирение и кротость. Иногда это даже озадачивало.
55
Однажды на мое замечание о его чрезмерной скромности он ответил: «Это плохо. Ведь Гёте говорил, что скромны только негодники...» (Кстати, эта гётевская фраза есть все в том же «Фаустусе» Манна.)
Бывает, что мужчины, занятые трудной, сопряженной с неприятностями работой, будучи сдержанны и любезны на людях, дома «отыгрываются» на жене и близких. В случае с Альфредом — ничего похожего. Ирина говорит, что в семье он был столь же тактичным и деликатным и при этом всю жизнь себя воспитывал. Очень ранимый от природы, если его где-нибудь слишком задевали, он мог прийти домой сильно возбужденным и все это выложить. Но через пару дней уже пытался встать на позицию недруга. Это делало его терпимым ко многому.
Чрезвычайно занятый, при всей своей загруженности Шнитке умел находить время для помощи и сочувствия людям.
Каков был его трудовой режим? К сожалению, никакого, что не могло не сказаться в конце концов на его здоровье. Работал помногу, а в голове, естественно, все время что-то «варилось». Если не было поездок, вставал в восемь—девять часов и сидел над партитурами неустанно, прерываясь лишь на еду и телефонные разговоры. Имея в кабинете просторный стол, почти никогда не садился в центре — как бы впрямую «отражать действительность», а устраивался сбоку, находя особый, непрямолинейный ракурс взгляда на пространство своего дела. Часто засиживался допоздна, до часу—двух. Иногда вдруг вскакивал среди ночи — и что-то записывал.
Как-то фоторепортеры хотели снять кадр: Шнитке на прогулке. «Не бывает такого»,— объяснил он. Летом вместе с женой уезжал на Юг, например в Пицунду (Ирина очень любила Юг и плавание в море), где устраивался, кстати, музыкальный фестиваль, который проводила Лиана Исакадзе. Впрочем, эти поездки совершал ради жены, сам отдыхать не любил и не умел, лишь купался — и уходил работать.
Как уживались в одной семье и в одной квартире два профессиональных музыканта?
Ирина начала выступать в концертах очень рано — с шести лет. Найду момент сказать, что родилась она 14 ноября 1940 года (под зна-
56
ком Скорпиона) в Ленинграде, отец занимал ответственный пост — был директором института авиационного приборостроения, мать работала библиографом. Учась музыке, Ирина собиралась только играть и ни в коем случае не преподавать. А когда стала жить вместе с Альфредом, то обнаружила, что ее фортепианные штудии совершенно не вяжутся с его напряженной композиторской работой. Шнитке мешал не только факт ее параллельных занятий, но и ее традиционный фортепианный репертуар (Шопен, Шуман, Рахманинов), — ведь ему надо было слушать много новой музыки. Пришлось сделать выбор: или — или.
Жена решила пожертвовать своими профессиональными интересами и пошла преподавать. Психологически ей это было весьма тяжело, и она старалась хоть немного играть для себя на работе. Основным местом работы стала для Ирины 7-я музыкальная школа Москвы, сейчас имени P. Глиэра. Было довольно скучно, ученики особенно не радовали, пока она не нашла наконец свой метод: следовало заниматься с этими малышами комплексно, работать с их душой. И это принесло наконец удовлетворение.
И все же в первые десять или пятнадцать лет замужества у нее стал складываться комплекс: жизнь идет впустую, жена Шнитке не находит себе должного места. Такой настрой проявлялся и дома. Когда собирались гости — а ведь это была художественная элита,— хозяйка старалась отстраняться от разговоров и в основном молчать. Альфред начал беспокоиться, спрашивал о причинах. Поняв, что депрессия идет от профессиональной нереализованности, стал подталкивать Ирину к исполнительству — то на телевидении, то при записи в кино.
Иное дело — их творческое общение. Он рассказывал ей про свои замыслы; сочиняя, играл куски новой вещи, спрашивал ее мнение. Доверял ее интуиции, считал, что ее слышание совпадает с его. У них сложился и такой ритуал. Когда он дописывал партитуру до конца, то выходил из кабинета и сообщал: все, вещь я закончил. И они поднимали рюмочку за окончание.
Если же надвигались какие-нибудь домашние праздники, Альфред охотно брал на себя все полагающиеся обязанности. Ирина, соответственно, готовила угощение (она прекрасно это делала), и обычно — ночью, потому что днем работала или сопровождала мужа.
57
А он закупал вино, сладкое, помогал сервировать стол. После ухода гостей супруги в четыре руки мыли посуду, после чего зачастую уже садились завтракать, так как начинался новый день. И это тоже было замечательное времяпрепровождение, ведь оба были вместе.
Естественно, в почитаемый в СССР и России «женский день» 8 Марта муж был безукоризненно внимателен: как бы рано Ирина ни проснулась, Альфред уже ждал с цветами в руках — для нее и для ее матери. Так же — и в день рожденья жены.
Соответственно, он продолжал оставаться очень ревнивым. Ирина же, столкнувшись с нравами, скажем, мужчин с телевидения, которые могли бесцеремонно преследовать женщину, отлично зная, кто ее муж, умела ловко и решительно отсекать их поползновения. Вообще, железная твердость характера — неотъемлемое свойство ее натуры, парадоксально сочетавшееся с ее внешним обликом пышноволосой дивы. Альфред же иногда доводил дело до скандала, упрекая ее в избыточном внимании к кому-то. Ирина рассказывает про курьез, когда он не мог простить ей улыбок где-то на концерте. Но кому, кому? — она никак не могла вычислить. Прошло много лет. Одна ее подруга вышла замуж и привела мужа к ним домой. Знакомятся. Альфред отводит жену в сторону: это ему ты тогда улыбалась...
При этом Шнитке импонировало внимание к ней окружающих. И нравилось, что его жена красиво одевалась. И когда в годы его последней болезни она стала небрежно ходить в черном, врачи сказали: появляйтесь в чем-нибудь ярком, нарядном, вашего мужа это будет только радовать.
Истина проста и совершенно банальна: Альфред Шнитке был в полном смысле слова мужчиной, а его жена дополняла его как в полном смысле слова женщина. «Вечный идол» и «вечная весна»!
Их сын Андрей родился 23 февраля 1965 года в Москве. И. Рыжкин, узнав об имени и вспоминая бесконечные фаустовские беседы, спросил: не в связи ли с Адрианом? Нет, ответил Альфред, в честь Андрея Первозванного.
Я заметила молодому отцу, что Андрей Альфредович — это полистилистика. «С моим именем и всякое другое даст тот же результат».
58
Ирина, тяготевшая к людям сложного склада, в лице собственного сына получила такой характер сполна. Дети больших родителей бывают двух родов: одни мягко и спокойно встраиваются в дела своих отцов и матерей, по возможности их продолжая, другие хотят быть обязанными только самим себе. Андрей Шнитке быстро обнаружил ярко выраженный второй тип.
Прежде всего он отверг путь музыканта, прекратив музыкальные занятия в третьем классе. Хотя был способным, мог импровизировать на рояле и клавесине. Решил стать химиком и здесь, похоже, проявлял качества вундеркинда: в десять лет выступал на конференциях — в Обнинске, в Московском университете; и у Альфреда однажды спросили: не вы ли отец того молодого человека, который делал доклад? Приносил в дом кипы книг, собранных во дворах институтов Академии наук, и все это самостоятельно изучал (я помню, как у него, прирожденного химика, взорвался водород). С людьми, как и отец в молодости, был малообщителен, стеснялся тех, кто приходил в дом («Пап, подойди, мне надо тебе кое-что сказать». — «Нет, это ты ко мне подойди, раз тебе надо что-то сказать»).
Окончил «французскую» школу, до второго курса учился в Институте химической технологии. Еще в школе начал играть в рок-ансамбле «Центр», и их сняли в каком-то фильме. Звонил незнакомый кинорежиссер, хотел взять его на роль, но быть актером Андрей отказался. В девятнадцать лет (1984) он женился на девушке, жившей в их доме. 6 апреля 1988 года у них родилась дочь, которой дали имя Ирина. Ища себя, Андрей стал заниматься фотографией, к чему у него оказались немалые способности; начал работать фотокорреспондентом журнала «Знание — сила». В конце восьмидесятых проходила выставка его работ в московском Доме архитектора. Так он нашел еще один способ не быть «вторым Шнитке».
А дальше возникло совсем неожиданное. Когда в 1989 году Ирина с Альфредом уехали в Берлин, поскольку он получил немецкую стипендию, она созвонилась с сыном, спросив, чем он сейчас занимается. Тот ответил: «Пожалуйста, не смейся, я сочиняю музыку к кинофильму...» Когда про это услышал Альфред, у него даже слезы выступили на глазах. Фильм вышел на документальной студии, с которой отец не был связан, и таких лент было несколько. На «Мосфильме» с музыкой Андрея была сделана картина «Дина»,
59
показанная на экране. Но технология сочинения музыки у него была только электронная, с использованием магнитной ленты. Говоря о семье, мы сейчас забежали далеко вперед. Нам еще придется сказать о роли киномузыки в жизни самого Альфреда Шнитке. Но на кино и пересеклись в конце концов линии отца и сына, до того шедшие сугубо параллельно.
«Шестидесятник»
Дух эпохи
«Заслуги отечественных «шестидесятников» XX века — в музыке, поэзии, литературе, кино, театре, живописи, скульптуре — сейчас совершенно очевидны: это целый пласт мировой культуры, по масштабу не сравнимый ни с одной из западноевропейских или американских школ этого же времени, ни со следующим отечественным поколением, при всей его талантливости. Вопрос, которого здесь не избежать,— почему?
Один общественный, даже идеологический фактор всегда отмечается в суждениях об этом поколении — наступление хрущевской «оттепели». В 1956 году, на XX съезде КПСС, Хрущев, генеральный секретарь партии, выступил с невиданным по смелости разоблачением культа личности Сталина, и его доклад в обязательном порядке зачитывался на собраниях во всех советских учреждениях (я помню столпотворение по этому поводу в Московской консерватории). Произошла «революция сверху», причем такая, как если бы отменялся рабовладельческий строй. То был действительно гигантский шаг к гражданскому обществу и соответствующему мышлению. По словам российского композитора этого поколения Бориса Тищенко, «все "шестидесятники" взросли на дуновении свободы». В музыкальной сфере вскоре произошло еще одно чудо: в 1958-м практически состоялась отмена Постановления ЦК
61
1948 года о формализме в музыке. Конечно, вслед за «оттепелью» наступили и «заморозки», но поколение уже успело за это время расцвести.
Однако есть здесь, на мой взгляд, и еще один момент чрезвычайной важности. Начнем с того, что не может не поражать: укажем на контраст отечественного «шестидесятничества» и того же поколения в Германии.
Германия (вместе с Австрией) для музыканта — земля обетованная, взрастившая таких гигантов, как Иоганн Себастьян Бах и Людвиг ван Бетховен. В течение двухсот лет Россия прочнейшим образом была связана с этой культурой, ориентировалась на нее как на образец: Глинка, основоположник русской классики, обучался у немецкого теоретика Зигфрида Дена, Чайковский читал и переводил немецкие учебники, а труды философов музыки XX века Адорно, Эггебрехта, Дальхауза считаются непревзойденными до сих пор. И, видимо, не случайно в начале девяностых годов, при сломе жизни в бывшем СССР, именно в Германии оказались Шнитке, Губайдулина и Щедрин. И тем не менее в современной немецкой музыке об аналогичном уровне творчества говорить не приходится. В чем тут дело?
Исторический факт неизмеримой важности — поражение Германии во Второй мировой войне. Гитлер не только уничтожил собственную культуру, но и поселил в соотечественниках огромное чувство вины за свои злодеяния, что не могло не подрывать творческий дух людей искусства в этой стране.
Ситуация же в СССР была диаметрально противоположной. Порыв, который заставил отцов «шестидесятников», не щадя себя, рваться добровольцами на военный фронт, не покинул и их детей. И они повели поистине священную, со своими жертвами и потерями, войну за культуру, они создали свое движение сопротивления, и их подвиг также увенчался победой. На мой взгляд, без этого геополитического факта не могут быть верно поняты внутренние духовные силы данного поколения.
Побудительные мотивы творчества, и именно крупного, значимого,— вообще диалектичны. Диалектический парадокс в сильнейшей мере присущ как раз русской культуре. На таком ее высоком взлете, как искусство XIX века, видно, сколь сильны в ней были темы
62
протеста и противленчества, а затем и противления этим протестам. Напряжение в жизненной реальности становилось напряжением в художественной культуре. Существует справедливая мысль: «Великая русская литература — родная сестра великих русских несчастий». Безусловно, Россия — многострадальная страна. Но насколько она многострадальнее других, вряд ли можно сказать с какой-либо точностью. Однако ее неотъемлемым свойством является то, что в искусстве она всегда давала страстный отклик на самые большие проблемы действительности и тем укрупняла и саму действительность, и представляющих ее людей. Чехов устами врача Дорна (в «Чайке») говорит: «...художественное произведение непременно должно выражать какую-нибудь большую мысль. Только то прекрасно, что серьезно... Изображайте только важное и вечное».
О сопряжении масштабов людских несчастий с масштабом литературы напряженно размышлял и Шнитке: «Конечно, кощунственно так говорить, но "Реквием" Ахматовой не был бы таким сильным, если ее сын не был бы осужден». Это неожиданно подтвердила и обратная ситуация в России конца XX века. Когда наступила горбачевская перестройка и писатели сами пошли во власть, чтобы реализовать свои общественные идеи на практике, литература осталась словно не у дел: перестал действовать ее традиционный рычаг — колоссальное сопротивление превосходящей силе.
Диалектика отрицания/утверждения и вообще является едва ли не важнейшим двигателем в искусстве (во всяком случае, XX века). Один из ближайших друзей Альфреда Шнитке — Гия Канчели — признавался: «В искусстве надо что-то очень сильно ненавидеть ... конечно, если очень сильно любишь». И Шнитке в одном из диалогов (пусть более позднего времени) о побудительных мотивах творчества подчеркнул роль протеста: «...одним из побудительных мотивов может стать протест против насилия, против тех личных или общественных ситуаций, которые представляются унизительными, оскорбительными, разрушающими структуру личности» (в беседе с Н. Самвеляном, 1989).
Через все творчество Шнитке прошел длинный ряд всевозможных противлении: от противления взрыву атомной бомбы до против-
63
ления разнузданному произволу одной личности или догмату какой-либо композиторской техники. Не менее острая борьба происходила и в его внутреннем мире: «музыка рождается из конфликта, из ощущения несовершенства, недовольства собой, желания исправиться и очиститься...» Позднее, когда он принял крещение, то много каялся своему духовнику. «Ошибка движет человеческой жизнью»,— иногда рассуждал композитор, признавая дуализм добра и зла: какая-то доля зла, по его мнению, совершенно неизбежна, чтобы мир вообще существовал.
Можно утверждать, что Альфред Шнитке был органическим «шестидесятником», стоявшим в самом центре творческого движения (хотя он этого никогда не декларировал). В шестидесятые годы произошло становление его собственного музыкального стиля, который не спутаешь ни с каким другим, выработался особый музыкальный метод, получивший им же найденное название «полистилистика», свободное владение современной композиторской техникой увенчалось своего рода освобождением от нее. В этот период определился его магистральный путь: сочинение серьезнейших и протяженных инструментальных произведений, продолжающих линию выдающихся симфонистов — Малера и Шостаковича. Другим важным направлением деятельности композитора стало создание музыки для фильмов, в результате чего критики смогли говорить об «этапе Шнитке в кино». Единственный раз он занялся и техническим экспериментом — освоением электронной музыки. Началась также его педагогическая (продлившаяся одиннадцать лет) работа в Московской консерватории, в связи с чем была написана целая серия талантливых музыковедческих статей. Кроме того, Шнитке активнейшим образом участвовал в деятельности Союза композиторов. Было «прорублено» и «окно в Европу»: несколько произведений прозвучало за границей, правда самому автору дали возможность присутствовать при этом только один раз — в Варшаве. Наконец, как мы помним, в шестидесятые годы он женился на Ирине Катаевой и у них родился сын Андрей.
Масштаб композиторской личности Шнитке в шестидесятые годы уже ясно обозначился. Но увидеть в нем будущего отечественного классика смогли тогда очень немногие.
64
Советская жизнь того времени была такова, что даже крепкая закваска Шнитке-«шестидесятника» не могла защитить от тягостного пресса эпохи. В 1963 году состоялась скандально знаменитая встреча Хрущева с творческой интеллигенцией. Звучали гневные речи о предательстве писателями коммунистической партии, был публично осужден поэт Евтушенко. (Примечательно, что сидевший в зале Шостакович, чтобы не аплодировать, якобы записывал — усиленно чертил каракули.) А в августе 1968-го были введены войска СССР и других соцстран в Чехословакию, и небольшая группа смельчаков вышла с плакатами протеста на Красную площадь: «За вашу и нашу свободу». Моральный авторитет государства был значительно подорван, и стала очевидной активизация в стране диссидентства.
Для Шнитке, впрочем, разочарование в прежних гражданских идеалах наступило несколько раньше — постепенно он отворачивался от политических тем. По его словам, до 1960—1961 годов в нем еще действовала инерция детства, воспитания, школы, существовало доверие политическому гуманизму; возможность соединения искусства с прогрессивной политикой не казалась абсурдной. Примерами выступали весьма популярные тогда Курт Вайль (автор политизированной, улично-митинговой «Трехгрошовой оперы») и Бертольд Брехт. (Названная опера Вайля ставилась в Москве, книги Брехта печатались огромными тиражами.)
И тем не менее уже оратория Шнитке «Нагасаки», будучи в каком-то смысле политически прогрессивной, заключала в себе поворот в неверие и пессимизм. А пиком этого настроения должен был стать задуманный композитором «Апокалипсис» — тот самый, по «произведению» Адриана Леверкюна,— для которого он начал собирать материалы («Но, слава богу, не сочинил»,— говорил впоследствии). Такое направление мышления было своего рода протестом против официальной идеологии. Ведь от всех советских художников требовали непременного оптимизма концепций, и попытки уклонения осуждались как ложные. У молодых авторов оставался поэтому один путь — доказывать существование в мире подлинных трагедий на неоспоримых примерах. По Шнитке,
65
«все политические темы были реабилитацией наших интересов к Апокалипсису, в противовес тенденции к "ложной трагедийности", о которой говорил Кабалевский; надо было дать оправдание трагедийности в социальном плане».
Последними моментами «притворства», по Шнитке, стали уже упоминавшиеся опера «Одиннадцатая заповедь» и симфоническая «Поэма о космосе».
Говоря о компромиссах, делавшихся ради брезжущей возможности исполнения, постановки (в Большом театре! в театре имени Станиславского и Немировича-Данченко!), наш автор констатировал:
«Возникавшие уступки привели к вполне заслуженному мною наказанию, так как все это исполнено, конечно, не было... В целом, этот коротенький "роман" с Союзом композиторов длился примерно года два, а скорее всего, год с небольшим. Это объясняется тем, что заказанная симфоническая "Поэма о космосе" не удовлетворила заказчика, а я попал в "черный список" и на съезде композиторов был назван в нем» (52, с. 17).
Позднее Шнитке оба произведения — и оперу, и поэму — вычеркнул из основного списка своих работ.
«Вторая консерватория»
В композиторском развитии Шнитке постепенно назревал крутой поворот к тому, что можно было бы назвать «вторым профессиональным образованием». Через это прошли и его коллеги-ровесники — Денисов, Губайдулина, Каретников. Дело в том, что какой бы крепкой и основательной ни была школа сочинения, полученная в советском музыкальном вузе, даже в самой Московской консерватории, она не могла удовлетворить молодых новаторов, идущих в неведомое. И причина заключалась не столько в традиционной дилемме отцов и детей, сколько в «железном занавесе», которым отечественные музыканты были отгорожены от мира музыкальной современности.
66
В 1963 году в СССР приехал Луиджи Ноно, один из главных западных композиторов-авангардистов, связанный родственными узами с самим Арнольдом Шёнбергом (был женат на его дочери), однако состоявший членом итальянской компартии и по этой причине допущенный в заповедную советскую зону. Как человек огромного общественного темперамента, он готов был отстаивать свою эстетическую платформу, спорить, сражаться за идеи. Однако «композиторы в штатском» из советского партийно-музыкального руководства обошлись с ним очень аккуратно: расписали время пребывания по минутам (чтобы никто посторонний не вклинился в регламент), а когда гость начинал говорить что-то свое, не пререкались, но отвечали обтекаемо-формально. Для показа в Союзе композиторов Ноно привез также и свою музыку. Сделал персональные приглашения молодым композиторам — в частности, Денисову, Караманову, Каретникову, Шнитке,— в общении с которыми был заинтересован. Но официальное руководство из Иностранной комиссии всех их на встречу с итальянцем не впустило. И подвергшимся дискриминации членам творческого союза пришлось слушать музыку Ноно из-за двери.
Шнитке говорил:
«Встреча с Ноно — вот это "подслушивание", оставившее неизгладимое художественное впечатление,— наверное, во многом оказалась решающим моментом для моего окончательного поворота на путь "левых заскоков" с компромиссного пути. Именно тогда я понял бесповоротно, что мне нужно учиться» (52, с. 18).
Альфреду все же удалось показать зятю Шёнберга свои сочинения — ораторию «Нагасаки» и оперу «Одиннадцатая заповедь». И показ оказался вовсе не в пользу молодого композитора: гостю не понравились многочисленные фортиссимо в «Нагасаки», а демонстрацию ему компромиссной оперы сам Шнитке назвал «самоубийственной».
Мало того, Ноно поинтересовался, какое количество партитур Веберна успел проштудировать коллега. Здесь скажем, что Антон Веберн, австрийский композитор первой половины XX века, был самым радикальным новатором столетия, почти совсем не понятым своим временем. Его, по существу, открыло следующее
67
поколение,— поколение послевоенного авангарда, где в первом ряду стоял и Луиджи Ноно. Молодой итальянец тогда сам работал над своим «вторым профессиональным образованием», в течение шести лет кропотливейшим образом изучая партитуры Веберна. На вопрос Ноно Альфред Шнитке был вынужден ответить, что не анализировал ни одного сочинения этого мастера. 29-летнему советскому эрудиту открылась бездна его неведения.
Ноно же, со своей стороны, и дальше не оставлял вниманием новых знакомых из Советского Союза, присылая объемистые посылки с партитурами современных композиторов. Видимо, по его совету так же поступил и самый «страшный» авангардист — радикальнейший немецкий композитор Карлхайнц Штокхаузен, отправивший в «советскую империю» пленки с музыкальными записями и свою теоретическую книгу «Тексты по электронной и инструментальной музыке».
Еще одним человеком, который подталкивал Шнитке и все свое окружение к методичному изучению современной музыки, был Эдисон Денисов. Он был старше Альфреда на пять лет и отличался необыкновенной активностью. Первым из сотоварищей он смог побывать на музыкальном фестивале в Чехословакии и посетить «Варшавскую осень», откуда привез массу совершенно неизвестных на родине материалов — нот, записей, буклетов, книг. Изучение их показало, что настойчивые утверждения советской пропаганды о культуре «загнивающего Запада» были целенаправленным обманом.
Эдисон Денисов прилагал колоссальные усилия, помогая сверстникам избежать трясины советского провинциализма. Всем своим творчеством он пропагандировал левые вкусы в музыке, анализируя сочинения важнейших авторов XX века, старался делать соответствующие публикации. Несомненный «лидер советского авангарда», вопреки запретам он заводил личные знакомства с иностранными композиторами, пробивался к исполнениям и публикациям за рубежом. Союз композиторов пытался изгнать его из своих рядов, а из Московской консерватории он был и в самом деле однажды уволен (без юридических причин), но вскоре восстановлен. Денисова вместе со Шнитке вызывали в партбю-
68
ро консерватории, чтобы выругать за упоминание их имен в одной иностранной книге по музыке. Появление же Денисова, с его передовыми интересами, за границей, наоборот, завоевывало симпатию и доверие иностранных коллег к Советскому Союзу. На «Варшавской осени», например, слово «Денисов» было своеобразным паролем и сразу же вызывало расположение собеседника. «Белая ворона» реально была «белым голубем» — посланцем доброй воли, чего никак не могли осмыслить чиновники на родине. Денисова, лидера композиторской оппозиции, Ф. Гершкович броско назвал «антисекретарем антисоюза (антисоветских) композиторов».
Альфред следующим образом вспоминал об Эдисоне: «.Благодаря ему мы все получили большую возможность непосредственного контакта с зарубежной музыкой. Он первый показал нам дорогу к западным издательствам. У него в доме постоянно происходили встречи с интереснейшими музыкантами: Ноно, Булез, Шпигельман» (52, с. 22).
Однако слишком сильное приближение к чужой орбите отклоняет твою собственную траекторию, и Шнитке стал это все больше чувствовать.
«Вместе с тем стали обнаруживаться и неприятные последствия этих контактов с Эдисоном Денисовым, особенно неприятные для меня. Я превратился в "и" при Денисове. Был момент, когда нас даже отождествляли как неразлучный и взаимодополняющий дуэт. И было время, когда я стал чем-то вроде "серого кардинала" при нем, то есть человеком, который сам по себе не тянет, но при ком-то может цвести и развиваться» (52, с. 22).
Наступившее в середине шестидесятых годов обретение Шнитке-композитором самого себя произошло как раз вместе с отходом от тогдашних вкусов Денисова.
Как человека, весьма влиявшего на него и все его окружение, Шнитке упоминает также цитировавшегося чуть выше Филипа Моисеевича Гершковича. Уехавший когда-то из Австрии, он вел совершенно нестандартный, частный образ жизни, нигде не работал, никому не подчинялся, был свободен по части выражений и, удивительное дело, избежал внимания репрессивной советской
69
машины... Трудно было поверить, но в свое время он учился у Веберна!.. Конечно, к нему тянулись все молодые, нестандартно мыслящие. И если в любом творческом человеке, выросшем в советских условиях, сидел неусыпный страж, предостерегавший от формализма, то Гершкович был именно ходячей формой и исповедовал ту тезу, что форма — сущность музыки. Но больше всего он восхищал блестящими, даже опасными афоризмами, будучи кем-то вроде Аркадия Райкина в композиторской среде: «Вы пишете очень хорошую плохую музыку» (частая реакция на творчество молодых советских авторов); «В Вагнере нет длиннот, в нас есть краткости»; «Демагогическая фуга» и так далее. Естественно, Шнитке не мог остаться равнодушным к столь неординарной личности. А тот, с позиции формы в модернистском ее понимании, не упускал случая ущипнуть любого молодого автора, в том числе и Альфреда, за какие-нибудь «изъяны» в сочинительской манере.
«Гершкович влиял на всех как своеобразный душ профилактория,— говорил Альфред. — Общаясь с ним и подвергаясь язвительным нападкам с его стороны, я неоднократно получал "удар хлыстом", заставлявший меня не слишком засиживаться на том или ином техническом приеме» (52, с. 19).
«Вторая консерватория» Шнитке включала как изучение новейшей музыки, так и теоретических трудов о ней. Овладение новой техникой помогало дистанцироваться от огромного груза традиционных привычек. «Казалось, что у тебя появились крылья, что можешь оторваться от земли и лететь» — так говорил об этом феномене литовский коллега Шнитке Витаутас Баркаускас. В стремительном марш-броске осваивались сочинения австрийцев и немцев Шёнберга, Берга, Веберна, Орфа, Циммермана, Штокхаузена, французов Мессиана, Булеза, Пьера Шеффера, Анри, итальянцев Ноно и Берио, венгров Бартока и Лигети, поляков Лютославского, Пендерецкого, Бэрда, Гурецкого, бельгийца Пуссера, грека из Парижа Ксенакиса, американцев Вареза, Айвза, Кейджа и менее известных авторов.
А вот и перечень некоторых теоретических работ, проштудированных Шнитке на разных языках, кроме, естественно, русского; Э. Лендваи «Введение в мир формы и гармонии Бартока», Э. Кшенек «Учение о двенадцатитоновом контрапункте», К. Штокхаузен
70
«Тексты по электронной и инструментальной музыке» и «Тексты к собственным произведениям», X. Аймерт «Основы музыкальной серийной техники» и «Учебник двенадцатитоновой техники», П. Шеффер «Исследование по конкретной музыке» и «Трактат о музыкальных объектах», Д. Лигети «Производное и автоматическое в Структурах I-а Пьера Булеза» и «Преобразования музыкальной формы», E. Сальменхаара «Музыкальный материал и его трактовка в произведениях Дьердя Лигети "Явления", "Атмосферы", "Приключения" и "Реквием"», сборники «Die Rheihe», книга О. Нордвала и т. д.
Позже Шнитке говорил, что композитору знать слишком много чужой музыки — вредно, она может его подавить. Однако знать слишком мало — самоубийственно. Как же он сам справился с эдакой снежной лавиной незнакомой музыки и теории?
Разумеется, он не мог принять весь массив целиком. Войдя в его «плотные слои», делал тот строгий, пристрастный и страстный отбор, который одновременно выковывал, как бронзовую скульптуру, фигуру нового, настоящего Шнитке
Из «троицы» нововенской школы больше всех был расположен к «сыну», Альбану Бергу, с его позднеромантической «отравленной» лирикой и острым трагическим гротеском. Астрального Антона Веберна высочайше ценил, но ощущал слишком неземным и любил называть «святым духом». Наиболее же противоречивым было отношение Шнитке к Арнольду Шёнбергу, «отцу». Он смотрел на него как на композитора избраннического ряда, но не мог не чувствовать жесткости рационализма большой части его произведений.
Когда я попросила Альфреда написать несколько строчек для книги о Веберне, он сочинил такое вдохновенное «стихотворение в прозе», что его хочется привести здесь полностью.
«Духовная сила его музыки огромна. Конечно, очевидно небывалое совершенство самой ткани этой музыки — оно превращает технологический анализ в неисчерпаемое наслаждение. Но совершенная и прекрасная плоть его музыки исчезающе нематериальна. Между редкими звучащими точками протянулись в паузах целые миры многозначных интонационных связей — иллюзорная музыка пауз, имеющая свою изменчивую ткань, то густую, то прозрачную.
71
Поэтому и магнетическое поле его огромно. Несколько разрозненных звуков двух-трех инструментов в течение полуминуты дают нам переживание вечности. Свободный от законов времени и пространства, невидимый бог пронесся между нами, наполнив атмосферу грозовым зарядом и оставив в земной пыли лишь редкие точки своих прикосновений» (30, с. 120).
Шнитке принял участие в издании на русском языке лекций Веберна «Путь к новой музыке» и его писем (М., 1975). Переводчиком был его брат Виктор Шнитке, а он сам (вместе с М. Друскиным) выступил в качестве составителя и редактора перевода.
Карла Орфа (которого Стравинский едко назвал неонеандертальцем), с его нашумевшей сценической кантатой «Carmina Burana», Шнитке знал хорошо, но если где-то в музыке своего Реквиема обнаруживал свою с ним связь, то несколько ее стеснялся. Неведомую вселенную раскрыли перед ним французские эксперименты Пьера Шеффера и Пьера Анри — пришедшая из мира чистой техники музыка электронная и основанная на звучаниях немузыкального быта музыка «конкретная».
Зато знаменитый тогда и ныне Пьер Булез стал яблоком раздора между Шнитке и Денисовым. Эдисон Васильевич изысканно-конструктивистский, чисто французский стиль Булеза воспринимал едва ли не как главный, миссионерский путь современного композитора. Считал честью быть с ним знакомым, посвящал ему свою музыку. Именно Булез создал произведение, обозначившее крайнюю точку в движении европейского авангарда, дальше которой музыка уже не пошла,— «Структуры I» для двух фортепиано, с полным конструктивистским предварительным расчетом и устранением всяких человеческих эмоций. О музыке подобного плана в Варшаве гуляла шутка: такой-то композитор безбулезненно скончался. Альфред Гарриевич самым скрупулезным образом, с карандашом в руке, вдоль и поперек изучил эту конструкцию и пришел к бесповоротному выводу: ни эстетика «Структур», ни путь Булеза для него неприемлемы.
В своем движении Шнитке учитывал достижения не только композиторов Германии и Франции, но и Венгрии. Музыка Белы Бар-тока (уже тогда классика) чрезвычайно импонировала ему чисто музыкально и дала ценнейшие эстетические идеи для собственных
72
замыслов. Современник же Дьёрдь Лигети совершенно ошеломил своим открытием — оркестровыми «Атмосферами», поразившими фантастическим сплетением паутинно-тонких звуковых линий в объемный, но воздушно-легкий слой. Шнитке видел здесь «звуковой мираж» и «мир статики с его тайной активностью». Тем не менее, несмотря на радость общения с этой захватывающе-свежей музыкой, он не чувствовал тут твердого для себя пути: «все же это — только атмосферы». После появления Шнитке на «Варшавской осени-67» у него завязались с Лигети и личные контакты: последний написал ему письмо, а позднее посылал партитуры и пластинки.
Тот же фестиваль «Варшавская осень», который был главным европейским композиторским форумом, ибо соединял все страны этого региона — и капиталистический Запад, и социалистический Восток, подразумевал знакомство с самыми интересными польскими коллегами — Пендерецким, Лютославским и другими.
Композитором же, который особенно сильно интересовал Шнитке в шестидесятые годы — и с музыкально-слуховой, и с конструктивно-головной точки зрения,— был самый последовательный радикал Западной Европы, немец из Кёльна Карлхайнц Штокхаузен.
Ни один композитор-новатор этого времени не прошел мимо Штокхаузена. И это естественно. Поток его открытий и экспериментов не мог не поражать: стирание грани между эстрадой и слушательским залом, создание неконцертных видов музыкальных произведений, прослушивания в электронной студии, среди аппаратуры, введение «конкретных» звучаний, преобразования в музыкальном времени и в комбинации звуковых масс, ставка в сочинении музыки то на строжайший цифровой расчет, то на полную авторскую интуицию и многое другое. С рационализмом ученого Шнитке детальнейше изучил сложнейшие партитуры и труднейшие теоретические труды Штокхаузена. В конце концов в 1970 году он сделал в Московской консерватории свой знаменательный научный доклад о нем. Анализируя числовые системы кёльнского композитора, Альфред обратил внимание также и на те эстетические достоинства музыки, которые особенно занимали его как докладчика. Говоря о подходах к рациональному методу сочинения, отметил,
73
что Штокхаузен держит под своим авторским контролем каждый момент композиции, в то время как Булез в «Структурах» его временами утрачивает, давая место случайности. Рассуждая об электронной музыке, где острием стояла проблема живого или мертвого, указал на введение стереофонии (также квадрофонии, октофонии) как на важнейшее открытие, которое принесло в звучащую материю живую игру музыкальным пространством и тем самым избавило ее от мертвенности одномерной звуковой дорожки. В сочинении Штокхаузена «Моменты», которое он назвал выразительнейшим произведением своего десятилетия, Шнитке отметил пеструю полинациональную стилистику, за которую авангардная пресса стала считать немецкого радикала конформистом, обратившимся к тривиальным средствам воздействия. Для Альфреда же здесь обнаружился элемент того, что подспудно вынашивал он сам. Доклад Шнитке о Штокхаузене был для него внутренне и докладом Шнитке о Шнитке.
Выступление Альфреда Гарриевича, посвященное самому сложному западному авангардисту, имело большие позитивные последствия для развития отечественной музыки. Виктор Екимовский, более молодой коллега Шнитке и чуть ли не единственный, кого можно было бы считать московским композитором-авангардистом, в своей книге «Автомонография» (1997) с восклицательным знаком упоминает этот доклад (8, с. 37). Другим его результатом стало то, что имя Штокхаузена и сейчас окружено в России ореолом почета, ему посвящено немало серьезных научных работ, а с 1991 года в Москве был даже открыт институт его имени. Впрочем, творческие натуры двух композиторов оказались невероятно различны, и в дальнейшем они кардинальным образом разошлись. Естественно, прекратилась и их переписка, имевшая место в годы общих интересов.
Прохождение Шнитке «второй консерватории» шло параллельно с его работой в «первой консерватории»: с 1961 года, после окончания аспирантуры, по 1972-й, в течение одиннадцати лет, он был педагогом Московской консерватории. Сейчас можно пытаться вообразить, какие замечательные занятия он вел по сочинению, сколько бесценных знаний передал молодым композиторам. На деле все было не так. На кафедру сочинения он не был допущен
74
вообще. Все одиннадцать лет Альфред Гарриевич преподавал только на кафедре инструментовки — чтение партитур и практическую инструментовку, в основном для студентов-музыковедов. Что касается студентов-композиторов, то лишь один, прорвавшись к нему с боем, прошел под его руководством полный курс сочинения.
Впрочем, Шнитке был прирожденным просветителем, и даже эта его скромная деятельность на педагогическом поприще обогатила отечественную культуру на десятки лет. Он не только делал композиторские правки в партитурах студентов-некомпозиторов, но и устраивал прослушивания музыки, которую комментировал, а это давало настоящую профессиональную школу. И тут уж к нему «на огонек» приходили многие — и студенты разных факультетов, включая композиторов, и педагоги консерватории. Зная неведение молодых в отношении западного авангарда, Шнитке считал своим долгом демонстрировать им все, что только удавалось достать, в том числе и эстетически ему не близкое — например, «Структуры I» Булеза для двух фортепиано, символ западного структурализма.
Среди наиболее известных его учеников-музыковедов — Евгения Чигарева (ныне доктор искусствоведения, профессор Московской консерватории), немало написавшая о своем учителе. Она занималась у него в 1964—1967 годах. Показательный штрих: студентка сначала подала заявление к другому педагогу и ни за что не хотела идти к Шнитке, которого совсем не знала. Но ее уговорили.
«Когда я впервые вошла к нему в класс,— вспоминает Чигарева,— он мне не понравился: слишком красивый, ухоженный, аккуратно подстриженный и причесанный (даже "височки"!) — просто открыточный красавец. "Разве бывают такие композиторы?" — подумала я (ему было тогда 30 лет, а мне — 25). Само собой разумеется, что после первого же занятия мнение мое изменилось. И потом я неоднократно благодарила Бога, что стала ученицей А. Г. Шнитке, с которым в общей сложности была связана более 30 лет».
На «ликбезе» в классе Шнитке Чигарева близко познакомилась с музыкой Веберна, критериев для восприятия которой у российских музыкантов тогда еще не было. Она описывает такой эпизод.
75
Слушали раннюю «Пассакалию» австрийского композитора, и даже этот его opus 1 не был достаточно понятен. «Ну как?» — спросил педагог. Студентка «с умным видом» ответила: «Надо бы посмотреть партитуру». «Музыка пишется не для музыкантов»,— произнес он, казалось бы, такие простые слова.
Михаил Сапонов (в дальнейшем также доктор, профессор консерватории), учившийся у Шнитке в 1970—1971 годах, рассказывает: «Он сразу располагал к себе особо одухотворенной, сосредоточенной манерой держаться и чем-то напоминал редкого пастора, действительно верящего в то, что сам говорит». Студент-музыковед наблюдал, как Альфред Гарриевич занимался по сочинению с композитором Л. Арнедо из Аргентины:
«Этот молчун приносил свои объемные партитуры, сплошь черневшие кластерами — черными прямоугольниками, треугольниками и прочими фигурами. Эта техника ("как у поляков") считалась авангардной и была в ходу у смельчаков. Я находил ее примитивной, но А. Г. вдруг начинал естественно и легко играть эту пеструю писанину, находить там тонкие возможности и давать такие остроумные советы, словно рядом в качестве ученика сидел, по крайней мере, молодой Рихард Штраус... Музыка талантливого аргентинца быстро высвобождалась от неловкостей».
Тем единственным композитором, которого в течение всех курсов консерватории, даже с одним подготовительным (в общей сложности шесть лет), обучал Шнитке, был Реджеп Аллаяров, туркмен по национальности. Он вырос в серьезного музыканта и впоследствии стал профессором, заведующим кафедрой композиции и ректором Туркменской национальной консерватории. Родился он в 1936 году. Имея за плечами только четыре года обучения музыке, поступил в Московскую консерваторию, на подготовительное отделение, как дирижер хора (1962); в 1963/64 году перешел на второй подготовительный курс — по специальности «музыкальная композиция» в класс А. Г. Шнитке.
Но для этого перехода ему пришлось проявить несгибаемое упорство. Поступить же в класс к Альфреду Гарриевичу ему посоветовал его ашхабадский педагог В. Барановский, бывший соученик Шнитке. «В начале сентября 1963 года,— рассказывает Реджеп Аллаяров,—
76
я впервые открыл дверь его класса и увидел красивого, обаятельного человека с добрым взглядом». Шнитке познакомился с показанными ему сочинениями и сказал определенно: «Вам стоит серьезно заняться композицией». В ответ на просьбу взять в ученики сразу же предупредил — у студента будет из-за этого много трудностей. Вопреки письменному заявлению Реджепа, его распределили в класс профессора В. Фере. Студент стал пропускать занятия, ему стали угрожать исключением. Наконец Аллаяров твердо сказал: не зачислите к Шнитке, уеду в свой Кара-Кум. Видимо, навстречу музыканту из Туркмении пошел ректор А. Свешников, и зачисление состоялось.
Путь, проделанный Аллаяровым, прошел и еще один молодой композитор, приехавший из другой части света,— уже упоминавшийся Леонидас Арнедо. В 1970 году он, после зачисления в класс к другому преподавателю, заявил: не переведете к Шнитке — уеду на родину. С иностранцем тоже решили не скандалить. А Альфред Гарриевич ради занятий с новым учеником-композитором продлил свое преподавание в консерватории до 1972 года. Своего главного воспитанника по композиции, Реджепа Аллаярова, Шнитке очень любил и передал ему, почти ровеснику, все знания, какие тот мог взять. При этом был очень чуток к его национальным интересам: советовал использовать гармонии народной музыки, но ни в коем случае не быть рабом этнографии. Также — не быть рабом учебных курсов гармонии и формы. Видя, насколько жаждущий знаний музыкант несведущ в отношении современной музыки, педагог и начал устраивать свои столь памятные еженедельные прослушивания. В аллаяровском списке значатся: «Этюды» П. Шеффера (электронная музыка), «Контрапункты» и «Цикл» для одного исполнителя на ударных Штокхаузена, «Структуры I» для двух фортепиано и «Молоток без мастера» Булеза, «Явления» и «Атмосферы» Лигети, «Стратегия» Ксенакиса, «Прерванная песня» Ноно, «Мутации» Л. Берио (электронная музыка), «Плач памяти жертв Хиросимы» и «Анакласис» Пендерецкого, «Книга для оркестра» и Вторая симфония Лютославского. Образовательная программа эта была такова, что и у специалистов по авангарду голова могла пойти кругом.
77
Советы Шнитке в классе по сочинению отнюдь не ограничивались только профессионально-технической сферой. На жалобы ученика об отсутствии вдохновения говорил: «Творческому человеку самому надо создавать себе настроение». Считал, что свои идеи композитор должен черпать не только в музыке, но и в истории культуры, науке, природных явлениях. Заметил, что в сочинении первоначально найденная музыкальная мысль в большинстве случаев остается самой верной. Формирование произведения сравнивал с деревом, растущим в пространстве: вырастает из корня, поднимается над землей, стремится к небу, а ветви расходятся в разные стороны. Рассказывая о применении в оркестре тянущихся педальных звуков, сделал неожиданный вывод: «Нас всегда и везде сопровождает какая-то педаль, или фон,— например, ветер или что-то иное».
Занятный эпизод говорит о шнитковской деликатности. Как-то педагог и студент остановились у дверей лифта, чтобы подняться в класс. Альфред Гарриевич стал пропускать вперед ученика, тот — учителя. После нескольких взаимных уступок педагог махнул рукой, и оба пошли вверх по лестнице.
К концу обучения в классе Шнитке Аллаяров написал сочинения, ставшие важнейшими в его творчестве: Ораторию на стихи Рабиндраната Тагора (для солистов, хора, симфонического оркестра и чтеца) и Скрипичный концерт, или Концерт-поэму, для скрипки с оркестром, которую посвятил дорогому учителю — Альфреду Гарриевичу Шнитке. Обе большие вещи он представил в качестве дипломной работы.
Госэкзамен по сочинению в 1969 году был весьма волнителен. После исполнения Скрипичного концерта в Доме композиторов под управлением В. Дударовой обсуждение в комиссии стало сильно затягиваться — именно из-за первого дипломника Шнитке. Наконец Аллаяров был аттестован и, счастливый, обратился к учителю со словами благодарности — ему и судьбе, сведшей его с ним. Учитель же напутствовал так: а теперь постарайтесь забыть все, чему я вас учил, и прислушивайтесь к самому себе.
Встал вопрос о продолжении образования в том же классе после окончания консерватории. «Это невозможно, ассистента-стажера мне не дадут»,— сказал Альфред Гарриевич. Реджеп Аллаяров прошел аспирантуру у Кара Караева в Баку.
78
Скрипичный концерт Аллаярова вскоре был исполнен на VI пленуме Союза композиторов в 1971 году, а Оратория на стихи Р. Тагора из-за ее трудности не была сыграна ни разу. Дважды композитор участвовал в фестивалях современной музыки в США — в Альбукерке. Как педагог он воспитал в Туркмении свою школу композиторов.
Стиль музыки Аллаярова весьма удивителен: он сочетает настоящую современную (западную) сложность языка с художественной логикой и «звучанием среды» искусства Востока. Сумев создать новый тип синтеза музыкальных принципов Запада и Востока, Аллаяров оказался, на мой взгляд, в незаслуженной изоляции от обоих регионов, почти непризнанным в современном культурном мире. Его творчество еще ждет своего открытия.
Сам Шнитке считал, что в целом за время преподавания он принес пользу не столько «поурочную», методическую, сколько «некую общую». Для себя же лично ценность преподавательской деятельности видел, как ни странно, в том, что она давала возможность систематического изучения классической музыки. Послушаем, как он об этом скажет позднее: «Что касается реальных потерь, которые я претерпел после ухода от такой работы, то это значительно меньшее знакомство с классической литературой, которую я тогда смотрел вместе со студентами в огромном количестве. Вот этого я лишился и здесь ощущаю определенный вред и потерю для себя» (52, с. 23).
При этом вовсе не удивительна «нестыковка» между преподаванием и собственным творчеством. Естественно, что в те дни, когда он ходил в консерваторию, он не сочинял. И это стало наводить на мысль о приостановке преподавания — хотя бы на какое-то время.
Период прохождения «второй консерватории», вместе с работой в «первой», активизировал в Альфреде Шнитке его природный дар ученого. История музыки знает немало случаев, когда на важных и трудных ее поворотах композиторы бывали вынуждены брать на себя труд теоретиков, строя концепции развития музыкального творчества. Между прочим, Екимовский в упомянутой «Автомонографии» посчитал нужным заметить, что «самый лучший музыковед — это композитор. Булез и Штокхаузен, Денисов и Шнитке, Том Джонсон и Ливиу Данчеану — нужны ли еще примеры?» (52, с. 139).
79
В течение шестидесятых и в начале семидесятых годов Шнитке написал два блока новаторских научно-теоретических работ. Один из них, умеренно-левый, был связан с его преподаванием в Московской консерватории, где он был обязан ежегодно выполнять вторую половину нагрузки в виде больших письменных текстов. Так появились его статьи об оркестре Прокофьева, Шостаковича, Стравинского. Второй блок, радикально-левый, возник в результате благого намерения группы композиторов и музыковедов создать коллективный труд по технике современной композиции, охватывающий все основные композиторские новации времени. Для этого сборника Шнитке написал не менее семи небольших статей, настолько оригинальных по авторской позиции, что ни у кого другого не было ничего подобного. Они касались творчества Шёнберга, Веберна, Ноно, Штокхаузена, Лигети, Булеза, Л. Берио, Пуссера, Ксенакиса, Глобокара. Примечательно, что в них фигурировал и один отечественный автор — Сергей Слонимский, с его стереофоническим замыслом в условиях обыкновенного струнного квартета. Составленный сборник, неподъемный по одному лишь объему (60 печатных листов), не мог быть опубликован в СССР и по многим другим причинам. Поэтому друзья неоднократно предлагали Альфреду издать его работы отдельно. Но Шнитке занял столь характерную для него принципиальную позицию: его статьи следует публиковать только вместе со всеми остальными материалами, он не должен иметь каких-либо льгот. Далее на протяжении примерно тридцати лет эти уникальные, но фактически «бесхозные» рукописи друг у друга весьма часто выпрашивали музыковеды, используя их в диссертациях, лекциях и т. д. В итоге тексты стали не менее знамениты, чем любое музыкальное произведение их автора, и лишь в 2001/02 году А. Ивашкин решился наконец опубликовать все эти реликты в составе отдельного сборника статей Альфреда Шнитке — сначала в США, на английском языке, затем в Москве на русском.
Сказанного достаточно, чтобы убедиться в том, что Альфред Гарриевич Шнитке в течение шестидесятых сполна постиг науку о современной музыке. Прирожденный ученый, при желании он без труда мог бы получить степень доктора наук. Думаю, где-то внутри эта мысль у него была. Но он выбрал путь чистого художника, и
80
после ухода с работы в консерватории ни в бумажной тягомотине, ни в степени доктора для него не было практической необходимости.
Как же повлиял штурмом взятый Эверест знаний на собственную музыку Альфреда Шнитке? Ведь аккумулирование огромного массива разнородной информации вполне могло размыть творческую индивидуальность любого композитора. Сам Шнитке дает на это ответ лаконичный и исчерпывающий: «Этап эпигонства я прошел аналитически». Становится до конца понятным, что значили для него все многочисленные теоретические работы, как им прочитанные, так и написанные: они избавили его от многолетнего композиторского подражания!
Но все же оставалась одна неизбежная практическая задача: он обязан был на себе испробовать совершенно головной принцип техники «сериализма», когда на основе одного ряда цифр пишется гармония, мелодия, выбираются ритмика, громкостные оттенки, артикуляционные способы исполнения и так далее. Совсем противоестественной подобная работа для него не была: он ведь признавал за собой «точность сочинения».
Здесь композитору, как пушкинскому Сальери, потребовалось «поверить алгеброй гармонию»; правда, эксперимент занял относительно немного времени — в основном годы 1963—1964, отчасти 1965-й. Самыми строго рассчитанными стали две «Музыки» 1964 года: «Музыка» для камерного оркестра и «Музыка» для фортепиано и камерного оркестра (в первой из них использован один из расчетов Пьера Булеза в его «Структурах»). Их обрамляют еще несколько сочинений, из которых дальнейшую музыкальную жизнь обрела, пожалуй, только Первая соната для скрипки и фортепиано (1963) — думаю, благодаря выразительнейшему голосу солирующей скрипки.
В каком же стиле оказались написанными все эти «создания холодного ума»? В стиле раннего Шнитке — и ни в каком другом. И композитор ими так же горячо горел, как и иными сочинениями.
Например, «Музыку» для фортепиано и камерного оркестра он решил представить на обсуждение в Союзе композиторов — в конце 1965 года. К этому времени она была успешно сыграна в Ленинграде, причем с таким дирижером, как Геннадий Рождественский
81
(солистка — Г. Тальрозе). До того исполнялась на «Варшавской осени», после — в США и Бельгии, а в ГДР ее еще и записали.
И что же? Реакция коллег и друзей была весьма настороженной. Исключение составил только Денисов, присутствовавший на обоих ленинградских исполнениях. Он сказал: «Оба концерта шли с большим аншлагом, и слушали это сочинение удивительно хорошо. Часть людей ушла, а остальные требовали "бис", и автора вызывали много раз. Был большой успех. ... Они играли очень живо и артистично. Здесь — больше музицирования, чем философствования. И очень приятно, что этот элемент музицирования с легкостью, ясностью и изяществом был выявлен Рождественским и молодой пианисткой, которая играла с большим увлечением. ... И в Варшаве сочинение тоже имело большой успех. Это мне рассказал В. А. Цуккерман, хотя ему самому произведение не очень понравилось.... Мне казалось раньше, что в этом сочинении превалирует техническая сторона, но затем мое мнение изменилось» (22).
Но даже такой доброжелательный, хотя и взыскательный сотоварищ, как Роман Леденев, говорил, что хотел бы видеть в произведениях Шнитке присущую их автору «красоту музыкального материала», вообще больше свойств «от его дарования, склада его музыкальности», хотя в своем роде сочинение «сделано абсолютно безгрешно». Еще требовательней высказались учителя, передовые музыканты старшего поколения. Н. И. Пейко: «Самое ценное у композитора то, что он сам не может объяснить, почему он так сделал... И там, Альфред, где вы меньше рассчитываете, ваша музыка ярче, непосредственнее и сильнее по своему художественному смыслу. А здесь вы несколько заарифметизировались. Отдавая дань конструктивному блеску, с каким все сделано, думаю, что это немножко вас подсушило». Г. И. Литинский вынес почти приговор: «Пусть я буду плохим пророком, но мое убеждение заключается в том, что путь развития Альфреда Шнитке как композитора лежит не на этой магистрали. Я знаю много его сочинений, проникнутых глубочайшим умом, замечательным, здоровым, эстетически сильным внутренним убеждением. Я знаю, что эти качества Шнитке, развитые, обогащенные им самим и самой жизнью, не лежат в ракурсе этой музыки. Из этого не следует, что не надо было браться за такое сочинение».
82
Альфред растерялся.
«Довольно трудно говорить, поняв, что сочинение встретило единодушное неодобрение... Я должен был написать такое сочинение, для себя я много в нем почерпнул. Мне досадно, что основной замысел не дошел, а он был эмоционально-динамический. ... Мне нужно отойти от этого сочинения, посмотреть на него через некоторое время, но отказываться я не буду и тогда, поскольку не следует отказываться от того, что сделано с серьезными намерениями... Мне оно по-прежнему приятно, и было приятно его слушать...»
И тут раздался еще один, доселе молчавший голос — Софии Губайдулиной: «Меня с самого начала и до конца поражала колоссальная образная изобретательность автора и то, что вот эти, самые различные образы складывались в единое стройное здание.... Бывает же в произведениях живописи: видишь живописное полотно, где большую роль играет рациональное, а получаешь от этого иррациональное впечатление. Что-то подобное со мной происходило и при слушании сочинения Шнитке» (22).
Начала складываться знаменитая «московская тройка» — Шнитке, Денисов, Губайдулина. И она вовсе не была придумкой немецкого издателя Ханса Сикорского...
А дальше в развитии Альфреда Шнитке как музыканта произошло поразительное: насколько энергично он осваивал многоярусный массив западного авангарда, настолько же решительно от него отвернулся — от его обязательной техники и эстетики. Только так и состоялось открытие Шнитке стиля Шнитке.
Композитор весьма много говорил и писал об этом — и для того, чтобы быть понятым, и ради предостережения другим.
Приведу его высказывание, в котором он с нелицеприятной откровенностью осуждает применение им самых передовых для Европы и мира методов рассчитанной композиции (додекафонно-серийная и сериальная техники) как профессиональную халтуру и личную безответственность.
«...Мне показалось, что с этой техникой что-то неблагополучно: претензии людей, создавших ее, достигали такого предела, что можно было подумать, будто бы ... качество будет идеальное. Я, когда сочинял эти произведения (две «Музыки». — В. X.) ... написав
83
их, почувствовал некоторое неудобство ... что я написал некий новый, усложненный вид халтуры. ... Можно сидеть по десять, двенадцать часов в день за столом, тщательно подгонять друг к другу транспозиции серий, рассчитывать фактуру, тембры и все остальное и этим довольствоваться, полагая, что это и есть сочинение музыки, но, по-моему, это — безусловное уклонение от той главной ответственности, которая лежит на композиторе...» (52, с. 40-41).
Шнитке уже совершенно не устраивал тоталитаризм новейших авангардных методов — единых для всех. С 1965 года он стал поступать так: либо для нового сочинения находил свою собственную «конструктивную игру», либо вообще отказывался от нее в пользу свободного интонирования.
Изменение позиции сказалось и на личных взаимоотношениях, в первую очередь с Денисовым. Еще до того как Альфред избавился от «конструктивного раболепия», он написал о своем соратнике Эдисоне статью, полную «технологического энтузиазма». А сам уже чувствовал происходящую внутри переоценку ценностей. Статья в печать не пошла. И, думаю, не столько из-за перемены взгляда автора, сколько потому, что работы о Денисове советские издательства отвергали «на уровне редактора». Композитор объяснился с композитором: он хотел бы уже найти менее «поддельный язык», хотя бы и более примитивный, а в заполнении на бумаге конструктивно заготовленных клеточек видел даже «аморализм». И Денисов неожиданно признал, что его друг процентов на шестьдесят-семьдесят прав!
Размышляя о соотношении между рациональными схемами, порождаемыми человеческим разумом, и логикой живой природы, Альфред Шнитке пришел к выводу о том, что во всяких композиционных расчетах возникают ошибки. И они не случайны! Ведь расчет означает введение порядка в виде тех или иных прогрессий (прямолинейных или ломаных, хаотических), а живая природа им не соответствует.
«Вo всех этих случаях,— говорит композитор,— мы делаем попытку формализовать какие-то жизненные динамические процессы, за-
84
бывая о том, что сама такая попытка в корне несостоятельна, как, скажем, попытка охватить окружающий нас мир с помощью науки или магии. По моему глубокому убеждению, желание отразить жизненные процессы, отсекая какие-то, казалось бы, ненужные подробности и оставляя некую кристаллическую структуру, неверно. Мне кажется, что основа жизни, ее "скелет", структурный закон никак не линеен, не кристалличен и не сводим к числам. Этот структурный закон не познаваем и не выразим каким-то единым языком. То же самое и с музыкой. Попытки формализовать динамические процессы, которые мы ощущаем, с помощью прогрессий и правил несостоятельны» (52, с. 21).
Приведенные суждения композитора, по существу, мысли философа XX века, резонирующие, в частности, научным выводам этого столетия о структуре неживого и живого: первое — симметрично, второе — асимметрично или диссимметрично. Встраиваются они и в непрекращающийся с древности спор между «пифагорейцами» и «гармониками»: Шнитке явно протестует против внеприродного схематизма «числовиков». Тут по-своему проявляется и его парадоксальный афоризм — об «ошибке как двигателе жизни».
Произведением-отдушиной, в котором Шнитке доверился свободному полету фантазии, стали «Три стихотворения Марины Цветаевой» для голоса с фортепиано. Он отказался в нем и от додекафонной серии, и от шаблонов тональности. Бросился в открытую экспрессию. Еще бы! Ведь он отобрал стихотворения поэтессы из числа самых экспрессивных, расположив по нарастающей: «Проста моя осанка» — «Черная, как зрачок» — «Вскрыла жилы». Извивы линии поющего и говорящего голоса он дополнил нестандартным звучанием фортепиано — на струнах рояля.
Однако было бы наивно полагать, что Шнитке с негодованием отверг всю новейшую авангардную технику. Нет, конкретные технические навыки остались при нем на всю жизнь. Но он решительно поменял причины и следствия: образ-замысел диктует, а техника послушно подчиняется. Именно таким был его подход к одному из знаменательных в его творческой судьбе сочинений — Второму концерту для скрипки с оркестром (1966), первому собственно шнитковскому опусу.
85