Род. в 1920 г. Был замполитрука саперной роты 40-го (18-го гвардейского) стрелкового полка, переводчиком разведотдела штаба дивизии. Дважды ранен. Награжден многими медалями.
В настоящее время В. А. Болотов живет в г. Челябинске.
В ночь с 6 на 7 декабря, когда наши части перешли в контрнаступление, старший сержант Виктор Гриневский получил задание от начальника разведотдела штаба дивизии капитана Тычинина сформировать группу добровольцев для разведки ближних тылов противника. Кроме Гриневского в группу вошли младшие командиры Торопчин, Артур Айспур и я. До этого только я и Гриневский бывали в разведке, но наш опыт в этом деле был невелик.
С собой я взял трехлинейку отличного боя, привезенную с Дальнего Востока, у остальных ребят были СВТ с кинжальным штыком. Кроме того, у каждого из нас было по две гранаты, да начальник химслужбы дивизии снабдил нас зажигательными шашками.
Из роты связи мы получили наушники со штырем для прослушивания телефонных разговоров противника.
Нарядившись в маскхалаты, мы направились в Нефедьево, где располагались позиции нашего стрелкового полка. Выяснив в штабе обстановку на этом участке фронта, мы скрыто подошли к нашему переднему краю.
Часовой предупредил, чтобы мы спрятались в окопе, так как немцы методически обстреливают наши траншеи из пулеметов и минометов. И правда, только мы спустились в окоп, как над нашими головами засвистели, защелкали, ударяясь о мерзлую землю бруствера, пули. Мы засекли вражескую огневую точку — пулемет находился в 120—150 метрах от нас.
Наступил самый ответственный момент — переход «ничейной полосы». Он требует максимальной осторожности, предельного напряжения сил. Мне неоднократно приходилось потом проходить во вражеский тыл, и каждый раз я испытывал это величайшее напряжение. И страшно, и надо.
Выбрались из окопа и осторожно, всматриваясь в темноту, пошли вперед. И вдруг — визг мин. Мы моментально нырнули в снег. Все вокруг осветилось взрывами. Еще залп. Мы энергично ползем вперед. Я прижимаюсь к какому-то, как мне сначала показалось, бревну. На миг из-за туч выглянула луна. Я увидел, что рядом со мной не дерево, а наш убитый красноармеец. Огляделся. Оказалось, он лежит здесь не один. Трупы бойцов в шинелях, но без белья и разуты. Меня словно кипятком ошпарило. Я вспомнил: несколько дней назад группа наших разведчиков именно здесь где-то попала в засаду. Эсэсовцы имели приказ не брать в плен гвардейцев. Они раздели бойцов донага, сняли с них обувь и в одних шинелях привели к переднему краю. Заставив людей бежать, они открыли по ним огонь и расстреляли всех до одного. Погибли ребята буквально в 50 метрах от наших окопов.
Я забыл об опасности и присел перед трупом на коленях. Некоторое время я глядел на застывшее лицо солдата, и чувство острой боли и горячей жалости к погибшим наполняло мое сердце.
Но вот команда шепотом: «Вперед!» Мы перебежками достигаем лесной опушки.
Углубляемся в лес. Слышим: за спиной трещит пулемет.
Значит, мы уже в тылу врага. Пошли быстрее. Виктор Гриневский ведет нас уверенно по прямой. Вскоре мы подходим к какому-то глубокому, с обрывистыми каменистыми краями, не то оврагу, не то карьеру. Вокруг большие воронки, поваленные и обожженные деревья, лишенные сучьев. Это сюда попали реактивные снаряды наших «катюш».
По верхней линии оврага замечаем проложенный телефонный кабель. Он тянется от передовой к деревне Трухоловке, откуда доносится шум моторов. Там, похоже, располагается штаб, который охраняется танками. Гриневский отметил это и приказал каждому из нас запомнить все, что видели и слышали.
В глубине оврага мы увидели землянку, в которой нашли убежище местные жители, изгнанные немцами из деревни. Гриневский был знаком с ними еще по прошлой разведке.
Айспур и Торопчин остались наверху, а мы с Виктором спустились к землянке и постучали в дверь. Нас впустили. Посредине стояла докрасна раскаленная железная бочка, заменяющая печку. Вокруг на нарах сидели и лежали женщины и дети. Единственный мужчина подбрасывал в печку дрова.
Нас встретили радостно и приветливо, как своих близких. Подростки, окружившие нас, наперебой снабжали интересовавшей нас информацией. Они подробно рассказывали, где стоят орудия, минометы, на каких просеках установлены пулеметные точки, в каких домах располагаются немецкие солдаты, где находятся обозы.
Ребята сообщили, что немцы сняли с разбитых танков двигатели, закрепили их на толстых досках на улице и всю ночь заводят, чтобы русским казалось, будто в Трухоловке стоят танки. На самом деле их там нет. А вот многие дома фашисты превратили в настоящие опорные пункты — проделали в нижних бревнах амбразуры, оборудовали подполья как огневые точки, выставили оттуда пулеметы и даже минометы.
Мы узнали, что в Трухоловке находится до 200 немцев. Значит, делаем мы вывод, здесь размещен штаб батальона или полка.
Направляемся к Трухоловке. Идем сплошным лесом. Вот и просека, где, по словам ребят, установлен пулемет. Пересекаем ее и выходим на Волоколамское шоссе. Деревня находится налево. Подходим к ней. Шоссе метрах в десяти от нас. Гриневский прошел вперед. Видим, едет грузовая машина, останавливается неподалеку от Гриневского. Кузов набит солдатами. До нас доносится чужая речь, беспечный смех. Водитель вылез из кабины, поднял капот, заглянул в двигатель. Один солдат спрыгнул с машины и пошел в нашем направлении. Мы замерли. Наткнувшись за кустом на Гриневского, солдат опрометью бросился бежать назад к машине, что-то истошно крикнув своим. Водитель торопливо захлопнул капот, вскочил в кабину, завел двигатель, и машина умчалась.
Мы бесшумно отошли в глубь леса и двинулись параллельно шоссе в сторону Высокова. Остановились приблизительно на полпути между Высоковом и Трухоловкой, решив понаблюдать за дорогой, что входило в план нашей разведки. Проходит час. Полтора десятка машин прошло в Трухоловку, десяток — в Высоково, причем две из них штабные. Мы примерно определили характер перевозимых грузов.
Сидим в кустах у самого края дороги. Мимо нас вихрем промчался вражеский мотоцикл. Хотелось швырнуть в гитлеровца гранату, но Гриневский не подал сигнала, а самовольничать в таких условиях нельзя.
Вдруг раздался оглушительный залп минометной батареи. Приподнявшись, я увидел, что вражеские минометчики расположились от нас метрах в 200—300. Даже разглядел огонек, горевший в блиндаже, и сыпавшиеся из высокой железной трубы искры. Пересек дорогу и обнаружил на другой ее стороне два телефонных кабеля, тянувшиеся вдоль кювета; штыком от винтовки Гриневского я перерезал оба провода и возвратился назад.
Мы решили прекратить наблюдение, выбрать подходящий объект и напасть на него. Лучше всего обстрелять и сжечь машину, и хорошо бы — штабную.
Вскоре наш слух уловил натужное гудение мотора — машина шла к нам. Как только она дошла до условленного места, Айспур выстрелил. Желтый свет фар заметался из стороны в сторону. Грузовик влетел в кювет и остановился. В кузов полетели гранаты и зажигательная шашка Гриневского... Мы побежали в лес. Бежим и слышим, как шумит горящая шашка. Пылает брезентовый чехол, что-то хлопает и рвется. Послышались крики — это прибежали к машине минометчики.
Стемнело. Пора возвращаться. В 5. 30 мы должны выйти в расположение своих частей, так как в 6.00 наша артиллерия начнет обработку переднего края обороны противника и мы можем оказаться под огнем своих пушек.
К знакомому оврагу возвращались долго. Часто меняли направление, чтобы не попасть в засаду, и прошли мимо него по другой стороне.
Скоро отдых. На душе легко, настроение отличное. Ведь мы совершили диверсию и добыли ценные данные о противнике. Забыв всякую предосторожность, первым иду по протоптанной в снегу тропинке. Ножом перерезаю встретившийся на пути телефонный кабель в одном месте, а метров через 70 — в другом. Отдаю конец провода Гриневскому и прошу его смотать и забросить подальше, а сам быстро ухожу от товарищей вперед. Винтовка в левой руке, в правой — граната. Огибаю густой кустарник, выхожу на широкую поляну, подхожу к группе молодых березок и... замираю в двух метрах от вражеского часового. Он стоит ко мне спиной. На утоптанной площадке установлен пулемет. Рядом лежит винтовка, под березкой — телефонный аппарат и жестяная коробка с пулеметной лентой.
Часовой укутан в плащ-палатку. Он очень высокий, гораздо выше меня. Широченная спина горбится от холода.
Медлить нельзя. Но я словно бы перестал соображать. Между тем гитлеровец, переступая с ноги на ногу, медленно повернулся ко мне. Я увидел его пилотку с эмблемой СС, поверх которой был надет теплый женский головной платок. Отбросив винтовку в сторону, ударом головы в подбородок опрокидываю часового на землю и сажусь на него верхом. Гитлеровец двигает обутыми в эрзац-валенки ногами, ищет опору, чтобы сбросить меня. Я наваливаюсь на него, держу за руки и упираюсь коленом в его живот. Нет, говорю себе, шалишь, на вылезешь... Тут, к счастью, подошли мои товарищи.
— Возьмите его, ребята,— говорю я товарищам и слезаю с гитлеровца. Затем, легонько ткнув его в бок, командую: — Встать!
Но у фашиста нет желания подниматься, он только повернулся и лег на живот, а потом вдруг как закричит! Понимая, что на его крик сейчас сбегутся враги и тогда нам несдобровать, я схватил винтовку Гриневского. Испустив последний вздох, он умолк...
Уже слышался торопливый скрип шагов по снегу: было ясно, что нас обнаружили.
Гриневский схватил свою винтовку и торопливо пошагал вслед за Айспуром и Торопчиным, а я стал искать свою винтовку, которая словно сквозь землю провалилась. Какой срам! Винтовка за № НГ-1319 была моей гордостью. Сколько я за нее благодарностей получил! Как же я вернусь без нее?
На снегу возле пулемета лежит вражеская винтовка. Схватил ее, проверил: заряжена! Хватаю телефон и забрасываю его в сугроб. Провод, привязанный к березе, обрывается. Беру пулемет, жестяную коробку с лентой — и бегом за товарищами!
Бегу изо всех сил и не могу их догнать. Наконец настигаю. Они стоят, тяжело дыша. Айспур дает мне мою винтовку. Оказывается, это он ее унес. А я-то искал! Молодец Артур, спасибо. Передаю ребятам свои трофеи.
Теперь моя винтовка у меня за спиной, а в руках трофейная. Мы уже собрались двинуться в путь, как услышали громкий крик на немецком языке:
— Тревога!
Крик был резкий, надрывный, много раз повторяющийся — это обнаружен убитый нами фашист.
Мы остановились, слушаем, что будет дальше. Гитлеровцы, обнаружившие убитого часового, открыли пулеметную стрельбу. Сначала они стреляли в противоположную от нас сторону, затем пули засвистели у нас над головой. Мы присели. Когда же стрельба прекратилась, мы осторожно двинулись к линии фронта. Идем густым лесом, кругом тихо, и вдруг слышим совсем близко от нас тяжелый кашель простуженного человека. Это, безусловно, враг. Вот он стоит с винтовкой наизготовку. На фоне заснеженных елей он прекрасно виден в своей темной плащ-палатке. Нас он не видит, хотя мы стоим почти рядом. Время от времени, чтобы согреться, часовой пританцовывает на месте.
Тихо ретируемся назад и обходим «бдительного» часового. Виктор Гриневский почему-то не решается переходить линию фронта в этом месте, вероятно, из-за поднятого нами шума. Мы отходим глубже во вражеский тыл, стараясь уйти подальше от места, где сейчас гитлеровцы обнаружили убитого.
К сожалению, мы не знали, что линия фронта здесь резко изогнулась, и поэтому ушли от нее слишком далеко. А проще сказать, мы заблудились и вскоре вышли к тому месту, где нами была сожжена автомашина. Посоветовавшись, мы решили двигаться прямо на восток.
Долго идем молча. Перед нами огромное, засыпанное снегом пахотное поле. Опять иду первым: я ведь сапер и хорошо знаю, как ставятся мины. Густой мрак. Противоположного края поля не видно. Но вот наконец добрались до межи, за ней — мелколесье. Устали, едва волочим ноги.
Мы с Айспуром ворчим на старшего сержанта Гриневского за его нерешительность при встрече с постовым. Надо было его просто пристукнуть и перейти к своим. Павел Торопчин молчит, он весь потный: устал тащить пулемет и коробку с патронами.
Вошли в лесную чащу — здесь держи ухо востро! Заиндевевшие деревья и кусты фантастичны в своем виде, поэтому мы часто принимаем их то за вражеские танки, то за орудия, то даже за замаскированные самолеты. При этом всякий раз мы готовы применить наши зажигательные шашки. А когда увидим, что ошиблись, начинаем подтрунивать друг над другом — нашел, мол, военный объект противника!
Я устал, наверное, больше всех, так как почти все время иду первым. Большое нервное напряжение. Я ведь знаю язык врага и готов говорить с немцами, чтобы в нужный момент дезориентировать их и сойти за своих.
Наконец вот она, вражеская передовая! Мы пересекаем многочисленные снежные тропы. Они плотно утоптаны. Всюду тянутся разноцветные телефонные провода. Не сговариваясь друг с другом, беспощадно режем их.
Но вот лес внезапно оборвался. У самой опушки проходит дорога, а параллельно ей тянутся многочисленные линии проводов. И хотя метрах в 40—50 от нас на дороге маячит темный силуэт немецкого часового, штыком зацепляем провода и тянем их с дороги к себе в кусты, а тут уж режем их.
Однако надо торопиться. Когда вновь оказались на большом заснеженном поле, нам почему-то показалось, что мы уже перешли линию фронта. Мы услышали грохот нашей артиллерии. Значит, уже 6 часов утра, скоро рассвет, а мы еще далеко от своих.
Залпы раздаются справа — значит, идти надо туда. На нашем пути виднеется какая-то деревня. Гриневский сказал, что это Селиваниха. Здесь враги. Нам надо делать крюк. Пока мы обсуждали, куда идти, в нашу сторону из деревни вышли двое. Мы спрятались за сугроб. Когда двое подошли ближе, мы увидели, что это связисты. Они шли, разговаривая, дули на озябшие руки, прижимая к себе мотки телефонного кабеля. Мы поняли, что лежим на линии связи. Немцы вышли искать повреждение. Дойдут до опушки — мы пропали... Один из связистов протопал возле нас. Мы затаили дыхание. Добрая штука — маскхалат, нас не заметили.
Провожаем взглядами удаляющихся связистов и вдруг видим там, где мы резали провода, где на дороге топтался часовой, ярко горит огромный костер, а вокруг него большая группа гитлеровцев. Оказывается, фрицы разложили костер у подошвы высокого холма, из-за которого мы его и не могли увидеть. А ведь совсем рядом прошли!
Немедленно уходить! Но куда? Надо, конечно, вправо, где продолжает бить наша артиллерия. Там мы и прорвемся к своим. А здесь кругом враги.
Мы сворачиваем вправо и быстро входим во тьму леса. Гриневский идет направляющим, я за ним. Проходим десяток, другой метров и снова наталкиваемся на линию проводов. Это нас настораживает, так как связисты, наверное, уже наладили связь и предупредили о нашем появлении в их расположении все свои огневые точки.
Но что со мной происходит? Я ничего не понимаю. Лежу ничком на почерневшем снегу. В ушах стоит невероятный шум. Это от взрыва порохового фугаса.
Мне вдруг кажется, что передо мной стоит немецкий офицер и целит из пистолета мне в голову. Сжимаюсь в комочек и поворачиваюсь. Фашиста нет. Отлично! А где же ребята? Их тоже нет. Так что же все-таки со мной? Рукой ощупываю грудь, живот, ноги. Рука попадает в кровавое месиво. Глубокий, сдавленный стон. Это же смерть — без ног не уйдешь. В первое мгновение мне показалось, что я ранен в голову, в руки, в грудь, но никак не в ноги.
Как же подняться? Целы ли кости? Пробую встать, но не могу. Застонал от бессилия, от обиды. А ниже поясницы разливается сильная, режущая боль, будто кто-то засыпал мне рану солью. Заставляю себя встать на ноги — хоть одна-то нога, думаю, цела? Встаю. Стою как во сне, шатаюсь. Чтобы не упасть, цепляюсь за дерево. В сердце леденящая тоска. Нет, кажется, не быть мне живым, не уйду от фашистской пули.
Смотрю, вслед за мной с земли поднимаются Гриневский и Айспур. А Торопчина нет. Осматриваемся. Виктор обходит место взрыва, идет до самой опушки леса и все время тихо зовет Павла, но его нигде нет. Осматриваем деревья — никаких признаков. И вдруг яркая вспышка и тут же взрыв. Мы попадали на землю. Осколки, комья мерзлой земли застучали по деревьям...
Прошло несколько секунд томительной тишины, как вдруг рядом с нами застрочил немецкий пулемет. Выше нас, в направлении костра, возле которого грелись враги, потянулись огненные нити трассирующих пуль — сигнал тревоги. Нам опять надо срочно уходить. А Торопчина нет... Он погиб при взрыве.
Осторожно движемся по густому мелколесью, каждый думает о горькой доле погибшего товарища. Я шагаю так неуверенно, что вынужден то и дело цепляться за стволы деревьев. Уже через несколько минут кровь заполнила мои валенки до отказа, и они стали такими тяжелыми, как будто к каждой моей ноге привязали по пуду свинца. Кровь сначала хлюпала в валенках, а потом загустела, и пропитанные ею портянки, как тесные сапоги, стянули ноги. Айспур жалуется на сильную головную боль. Он тоже ранен: осколок прочертил на его лбу широкую рваную линию, которая сильно кровоточит.
Идем по-прежнему молча, осторожно, внимательно выбираем дорогу. Деревья стали выше: пошла сосна. Стало светлее. Мы глядим друг на друга с удивлением: наши лица, руки, маскхалаты — все стало таким черным, словно мы только что побывали в печной трубе. Все в копоти — одни зубы да белки глаз не изменили окраски.
Совещаемся, как дальше быть. Ранение мое опасное. Особенно досталось правой ноге, которую от колена до поясницы изрешетили осколки. Кровь все течет и течет. Это меня пугает. Виктор спрашивает, могу ли я дальше идти без перевязки (собираясь в разведку, мы не захватили с собой ни одного бинта, а теперь приходится расплачиваться за легкомыслие). Неужели здесь оставаться? Нет, надо идти, пока силы есть. Идем быстрее!
Иду, опираясь на две винтовки, как на костыли, едва переставляю свои свинцовые ноги. Это меня угнетает: неужели не дойду до своих? Вижу, что время против меня, потому что с каждым шагом, с каждой минутой я все больше и больше теряю крови. А сколько же ее, этой крови, у человека? Надолго ли мне ее хватит?
Виктор все чаще и чаще оборачивается ко мне и пристально смотрит в лицо. Он понимает мое состояние. Нет, мне не дойти до своих, я очень слаб. Но надо быть мужественным, сильным даже перед лицом самой смерти, и я говорю Гриневскому и Айспуру:
— Ребята, оставьте меня здесь, я все равно не дойду до своих, а вам без меня будет легче пробиться.
Я отвернулся от них, смахивая рукавом непрошеные слезы. Вой гремел далеко впереди нас. И мне, значит, предстояло еще дойти до места боя, а там как-то прорываться сквозь вражеские позиции. Где уж там! А так не хотелось умирать!
Виктор сделал шаг ко мне, тепло, по-братски сжал мою руку и ободряюще сказал:
— Ничего, Веня, вот мы сейчас зайдем поглубже в лес, там наломаем сосновых лап и сделаем тебе мягкое сиденье, а сами пойдем к своим. Сегодня немцев отсюда выбьют, и я вернусь за тобой. А если они останутся здесь, я ночью приду с ребятами из разведки, и мы заберем тебя.
Артур стал возражать.
— Вместе ушли в разведку,— сказал он,— вместе будем и возвращаться. Товарища в беде бросать негоже.
После этою разговора мне стало как-то легче: я видел, что ребята не теряют надежды на благополучный исход. Я все сделаю, чтобы не быть для них обузой. Если нам всем не удастся выйти отсюда, пусть хоть они одни прорвутся.
Кровотечение у меня почти прекратилось, только тело было охвачено мелкой дрожью. Внутренне я был собран и решителен. Все мои чувства предельно напряжены. Предлагаю идти вперед, к месту боя.
Начинается рассвет. Идем опушкой леса, которая много километров тянется почти по прямой линии. Идем медленно и осторожно, делаем частые остановки. Я опираюсь уже на одну винтовку, вторая — за спиной. По нашим лицам тянутся струйки пота. Они оставляют за собой ломаные линии отмытой от копоти кожи. Глядя друг на друга, улыбаемся. Ну и вид же у нас!
Впереди бой не утихает. До нас отчетливо доносится пулеметная стрельба, взрывы снарядов и мин. Среди молодых сосенок нашли три наших разбитых повозки, кучу стаканов от гаубичных снарядов, бидон с ружейным маслом, охапки слежавшегося сена. «Вот где передохнуть бы»,— подумал я. Гриневский, словно угадав мои мысли, посмотрел на меня и сказал:
— Нет, отдыхать не будем, надо идти!
На перекрестке лесных дорог мы увидели высокую сосну, а под ней следы немецких кованых сапог. Значит, решили мы, на дереве или вражеский снайпер или «кукушка». Из-за густых зеленых лап его снизу, конечно, не увидишь.
Стоим под сосной и шепотом советуемся, что делать? Очень хочется сбить негодяя оттуда. Решаем быстро проскочить в густые заросли молодого сосняка, что метрах в 40—50 отсюда.
— Вперед!
Ребята бегом, и я с ними, прыгая на одной ноге. Но не успели мы еще добраться до спасительного сосняка, как фашист открыл по нас огонь из автомата. Бил он длинными очередями, а нам казалось, что стреляют впереди нас, так как именно впереди нас рвались пули и вместе со снегом падали сбитые ими ветки молодых сосенок. Гриневский и Айспур успели скрыться в соснячке, а я упал на снег, пополз, но потом остановился, так как новая автоматная очередь захлопала разрывами над самой головой.
Стрельба внезапно прекратилась. Вероятно, фашист израсходовал обойму и вкладывал сейчас очередную. Что было сил я рванулся с места, бросился в кусты, упал и, извиваясь змеей, пополз в самую их гущу, все время меняя направление. За мной по снегу тянулся кровавый след: опять разбередились раны.
Ребята обрадовались, что я жив. Пока я стараюсь отдышаться и побороть слабость, Гриневский ощупывает и осматривает меня: все еще не верит, что я уцелел.
Я снова чувствую слабость, но опасное соседство с фашистской «кукушкой» придает мне силы. Я встаю и иду вместе с ребятами.
Ночь окончательно отступила. Скоро мы увидим солнце, лучи которого уже скользнули по вершинам высоких сосен. На серо-синем небе еще кое-где мерцают звезды. День будет солнечный, ясный, но какие испытания он нам принесет?
Вдалеке слышится шум боя. Добираться до своих нам еще долго. Теперь я иду замыкающим. Гриневский опасается внезапной встречи с немцами в лесу и все норовит свернуть влево, к опушке леса. Ему кажется, что идти по открытому месту безопаснее. И мы выходим на открытое место. Слева, сзади, деревня, к которой мы шли в темноте. Оказывается, это Петровское, а не Селиваниха, как мы думали. Да, ночью «все кошки серы». Значит, мы идем правильно.
Вдруг где-то неподалеку застрочил пулемет. Над нашими головами пронесся злой свист пуль. Пригнувшись, ребята бросились в лес. А я не могу поднять своих, ставших пудовыми, валенок. Падаю на снег и ползу за товарищами. Пулемет умолкает. По моему следу опять кровь. Ребята смотрят на меня с беспокойством. У меня на глазах злые слезы: проклятая беспомощность! Виктор кладет руку на мое плечо, успокаивает.
Снова идем. Впереди нас гремит бой. Мы прижимаемся к опушке леса. Немецкие пулеметчики опять обнаруживают нас и начинают стрелять. Но на этот раз пули свистят высоко над нами, и я иду в полный рост, словно стрельба не по мне.
Да и куда мне бежать? Я уж давно замечаю, что временами передо мной опускается какая-то серая кисея — в двух метрах ничего не вижу. Голова кружится, меня качает, временами совсем задыхаюсь. Сжимаю в кулак свои нервы, мобилизую всю силу воли...
Вот снова поляна. Вдоль и поперек она прочерчена следами людей. Тут возможны мины. Я бывший сапер и хорошо знаю технику минирования полей, поэтому первым ползу вперед, стараясь миновать подозрительные места. Ребята на некотором расстоянии ползут за мной.
Винтовка на спине. Ползу и боюсь пропустить предательский провод. Ведь тогда крышка! Делаю частые остановки, чтобы отдышаться. Снова напрягаю зрение, внимательно рассматриваю едва заметные, занесенные снегом бугорки. А вот и мины! Останавливаюсь, поворачиваю голову назад, хочу предупредить товарищей, а они рядом! Ползут даже в два следа, забыв всякую осторожность! Я взвыл от бешенства:
— Назад! — кричу.— Назад! — И, обессиленный, прижимаюсь щекой к жесткому снегу.
Они подползли ко мне. Показываю им едва виднеющуюся натянутую заиндевевшую проволоку и еще раз говорю:
— Опасно!
Ребята остались лежать, а я снова пополз. Ползу и думаю: «Сейчас конец, я слишком устал и утратил чувство осторожности». Но, думая так, я снова заставляю себя ощупывать глазами каждый сантиметр снега на моем пути.
Но вот мне показалось, что я не переползу поля, что мне осталось жить считанные минуты. Я обернулся к товарищам, чтобы хоть взглядом проститься с ними, и чуть не застонал от обиды: они снова были в трех метрах от меня! Почему же они не понимают, что я для них не только спасение, но и смерть! Им же надо держаться как можно дальше от меня! Я выхватил гранату.
— Назад! — кричу.— Иначе в вас брошу!
— Что ты? Что ты? — испуганно говорит Виктор.— Ты с ума сошел!
Он прижимается к заснеженной земле и делает успокаивающие знаки. Я понял: они больше не подползут ко мне близко.
Еще немного — и мы в лесу. Но ползти больше нет сил. Все мы как загнанные лошади. Ребята поняли мою горячность во время штурма поля: они подходят ко мне и молча обнимают. Опираясь на винтовку, я снова борюсь с темнотой в глазах. Во рту ощущаю солоноватый привкус: это, оказывается, я себе губы искусал до крови! Неужели еще во мне кровь есть?
Большое дело поддержка товарищей: она прибавила мне силы.
Идем лесом, затем снова выходим на опушку. Бой идет совсем недалеко, может, за километр-полтора от нас. Увеличилась вероятность встречи с гитлеровцами.
А солнце уже взошло. Оно было огромное, яркое и необыкновенно величественное. Кого не радует такое утро? Но зимой, если посмотреть в сторону восходящего солнца, вы ничего не увидите и в двух шагах от себя: в глаза бьет мощный поток солнечного света, усиленный ослепительной белизной свежего снега.
Мы вышли из кустов и направились к большому сугробу, который толстой косой тянулся от опушки леса в поле. Только хотели перемахнуть через этот сугроб, как увидели метрах в 40 от себя семерых автоматчиков. Они шли прямо на нас. Черные автоматы, как кларнеты у музыкантов, болтались на шее. Немцы дули на окоченевшие руки и, стараясь согреться, хлопали друг друга по спинам. Нас они не видели, шли быстро, о чем-то оживленно разговаривали. Мы приготовили гранаты, думали встретить их как положено. Но они вдруг свернули в сторону, и встреча не состоялась.
Двинулись к лесу. Меня мутит. Кружится голова. Бьет озноб. Судорога сводит скулы, веки становятся тяжелыми. Одолевает слабость. Я глотаю воздух открытым ртом. В голове мысли: свои рядом, а не дойдешь. Хоть бы еще немножко продержаться. Друзья видят, как мне тяжело, и все чаще подходят ко мне, поддерживают:
— Потерпи!
А бой совсем близко. С обеих сторон ожесточенная пулеметная стрельба, сливающаяся в сплошной клокочущий гул. Земля содрогается от разрывов мин и снарядов, которые летят с нашей стороны.
В лесу сумрачно. Медленно, шаг за шагом, продвигаемся вперед. Напряжение предельное: вот-вот встреча с фашистами. Гранаты и винтовки готовы к бою. Вдруг словно рядом разразилась гроза. Вокруг все заходило ходуном, зловеще запели осколки, и вслед за яркими вспышками потемнело от сыпавшегося с деревьев снега, падающих веток и сучьев. Это стреляли наши минометчики! Одна мина, ударив в старую сосну, обломила на ней несколько больших веток. Другая попала в середину ствола молодой сосенки и переломила дерево пополам. Кудрявая вершина ее, вздрогнув, медленно сползла на землю, чуть не прибив Гриневского. А толстый сук, сбитый с третьей сосны, так и не долетел до земли, зацепившись за ветки соседних деревьев.
Минометный обстрел прекратился так же внезапно, как и начался. Мы зашагали дальше. Вот уже, по нашим расчетам, должна быть и линия немецкой обороны Бой грохочет вправо от нас. Идем со всей осторожностью: не может быть, чтобы здесь не было немцев. И все же их нет.
Выходим на опушку, видим высокий противотанковый завал. Он устроен из спиленных тут же деревьев. Отчетливо слышим слова команды:
— Огонь! Раз, два!
Теперь наши мины нас только радуют: они летят далеко в стороне, а вслед за их разрывами гитлеровцы умолкают. Слышится родная русская речь:
— Вперед! Вперед!
По всему чувствуется, что гвардейцы теснят врага...
Я хорошо различаю женский голос, такой мирный, обыденный, домашний. Женщина доит корову. Струйки молока дробно стучат по жести ведра. Что это — сон, бред? Может, галлюцинация началась? Приподнимаюсь на руках и сквозь верхнюю часть завала и редкие деревья за ним вижу женщину. Она доит корову. Коровенка небольшая, красная, стоит смирно. А рядом бой — недалеко от нас рвутся мины, стучат пулеметы, рассыпается автоматная дробь. А тут — корова, и ее доят. Чудеса, да и только!
Подняв голову вверх, я вижу: по наклоненной березке в середине завала то вниз, то вверх бегает рыжая красавица белка. Она, верно, обеспокоена нашим вторжением в ее владения и недовольно цокает. Великолепный пушистый хвост ее лег на спинку и завернулся назад крючком. Глазки злые, а лапки в непрерывном движении. Я подумал: такие белочки и у нас на Урале. Но они счастливее — там не стреляют. Наконец Гриневский сказал:
— Ну, пошли!
Уцепившись за ствол молоденькой березки, я стал подниматься, взял свою винтовку и заявил:
— Иду первым.
Никто ничего не возразил. Каждый знал, что завалы, как правило, минируются и будет хорошо, если первым пойдет сапер. Ребята отошли подальше от завала, сели на снег и с надеждой стали наблюдать за моими действиями. Медленно, как по крутой лестнице, поднимаюсь на вершину завала, осматриваю каждый ствол, каждую веточку, стараясь обнаружить коварный провод. В это время враги вдруг открыли по мне бешеный огонь. Я снопом свалился в снег на другую сторону завала. Ребята тут же бросились ко мне, осторожно подняли, оттащили в сторону. Отдышавшись, мы снова двинулись в путь.
Идем медленно. Лес кончается, за ним снова начинается большая поляна. Выходим из леса, и хоть назад поворачивай— на противоположной стороне поляны видим людей, повозки, орудия. Кажется, снова влипли! Но отступать поздно: нас уже заметили, что-то кричат.
— Это, кажется, наши,— полушепотом говорит Гриневский.— Видишь, какие на офицерах ремни — с портупеями!
У каждого из нас в руке граната. Сжимаем до боли в пальцах — это наш последний шанс!
Но вот отчетливо слышим родную речь. Даже не верится! А это действительно были наши.
Я еле держусь на ногах. Все вижу, как в тяжелом сне, и, поддерживаемый под руки ребятами, проваливаюсь в бездну...
Очнулся в землянке. Военфельдшер кричит в ухо:
— Дыши сильнее!
Я сначала не понял, кто это должен дышать сильнее. Оказывается, это мне надо дышать сильнее. Дышу. Сознание в порядке. Идет перевязка. Меня колотит так, что подскакиваю на нарах. А после перевязки стало тепло и покойно.
Виктор и Артур спускаются в землянку. Они держатся молодцами...
ИЗ ФРОНТОВОГО БЛОКНОТА
ПОЛОВОДЬЕ В ДЕКАБРЕ
ЕВГЕНИЙ ВОРОБЬЕВ
После кратковременного и непрочного потепления набрал силу лютый мороз.
Длинной цепочной, тающей в тумане, шли бойцы батальона, которым командовал лейтенант Юсупов. Шагали след в след по узкой тропинке, проложенной через минное поле. По обеим сторонам лежал задымленный снег, пропахший минным порохом и гарью. Снег в рябых отметинах: проплешины чернеют там, где поземка еще не успела замести воронок. Саперы установили здесь ночью вехи — торчали воткнутые дулами в снег трофейные карабины, длинные деревянные рукоятки от немецких гранат, мины, уже обезвреженные и безопасные, и все это вперемежку с хвойными ветками.
Не забыть Истры в утро ее освобождения 11 декабря. Неужели этот вот городок называли живописным и он привлекал московских дачников сочным зеленым нарядом, пестрыми дачами? Все взорвано, сожжено педантичными минерами и факельщиками. Уцелели лишь два кирпичных здания справа от дороги, а в центре городка остался в живых дом с разбитой крышей и зеленый дощатый киоск. Сплошное пожарище и каменоломня, все превращено в прах, обломки, тлен, головешки, пепел.
Пора бы уже показаться на горизонте золоченым куполам Воскресенского монастыря. Не такой плотный туман, и дым на горизонте опал. Вот видны стены монастыря. Но где же знакомые купола? Куда они исчезли?
Стало очевидно, что храм Новый Иерусалим обезглавлен, разрушен.
Наше командование, и, в частности, комдив-девять Белобородов, знало, что интенданты эсэсовской дивизии «Рейх» устроили в храме склад боеприпасов. Наши летчики получили строжайший приказ: Новый Иерусалим не бомбить, чтобы не повредить памятник архитектуры. Гитлеровцы же, отступая, взорвали драгоценное сооружение, отмеченное гением безвестных крепостных зодчих, а позже — Казакова и Растрелли.
Лейтенант Юсупов встретил в городке комдива Белобородова, комиссара дивизии Бронникова и группу штабных командиров. Комдив перед утром оставил командный пункт в доме лесника на кромке леса, подступающего с востока к городку. Комдив вошел в Истру с одной из головных рот по тропинке, которую проделали саперы из батальона Романова, соседа Юсупова...
Полмесяца назад наблюдательный пункт Белобородова находился еще далеко от Истры, на западной окраине Дедовска, слева от Волоколамского шоссе, в помещении сельского магазина. По соседству высилась давно остывшая фабричная труба текстильной фабрики. На каждый разрыв снаряда дом отзывался дребезжанием уцелевших стекол.
Рано утром 27 ноября мне посчастливилось привезти в 78-ю стрелковую дивизию радостную новость: дивизия стала 9-й гвардейской, а полковнику Белобородову присвоено звание генерал-майора. «Красноармейская правда» еще печаталась, когда я ночью захватил с собой влажный оттиск первой полосы газеты.
Афанасий Павлантьевич Белобородов, черноволосый, широкоскулый, плечистый, взял в руки оттиск, остро пахнувший типографской краской, и медленно, будто оттиск этот был неотчетливый или недоставало света, перечитывал приказ № 342 народного комиссара обороны. Комиссар дивизии Бронников вчитывался в оттиск, глядя через плечо комдива.
— Гвардейцы! И Ленин на знамени... Такая честь! — На лице комдива смешались тогда счастливое волнение и крайняя озабоченность.— А мы ночью приказ получили. Опять отошли на новый рубеж...
Тогда полки вели тяжелые оборонительные бои на восточном берегу Истры. Но после этого сообщения все как бы обрели новые силы, новую решимость, почувствовали новую ответственность.
Бронников оставил оттиск газеты у себя, и вскоре о праздничной новости узнали в полках. А Белобородов самым первым поздравил с гвардейским званием Николая Гавриловича Докучаева. Ну как же! Командир полка Докучаев стал гвардейцем второй раз в жизни: он, рядовой Преображенского гвардейского полка, воевал с немцами еще в первую мировую войну.
В помещение вошел лейтенант в закопченном полушубке. Он стал в дальнем углу и безмолвно, выжидающе смотрел оттуда на комдива. Наконец тот обратил внимание на вошедшего и сказал ему очень сердито:
— Не разрешаю! Можете идти. Занялись бы лучше более полезным делом!
Лейтенант в полушубке выслушал этот выговор, сразу повеселел, повернулся и вышел, не желая скрывать, что очень обрадован строгим запретом.
Бронников объяснил мне, что решается судьба текстильной фабрики. Там уже все подготовлено к взрыву, фугасы заложены под стены и трубы, на сей счет есть строгий приказ сверху. Но комдив взял ответственность на себя, задержал исполнение приказа какого-то генерала то ли инженерной, то ли другой службы. Комдив упрямо не позволяет саперам взорвать фабрику и клянется, что не ступит назад ни шагу.
Однако новое донесение с передовой сильно встревожило комдива. Он наскоро собрался, кивком позвал адъютанта Власова и уехал на передовую. Бронников вздохнул и сообщил мне, что комдив не спал уже три ночи подряд.
Фашисты наращивали силу своих ударов, и через несколько дней бои достигли еще большего напряжения. В Нефедьеве шел бой за каждую избу. Командир полка М. А. Суханов, отрезанный от своих и, к счастью, не замеченный фашистами, сидел на колокольне церкви в соседнем селении Козино и продолжал оттуда корректировать огонь, вызванный им на себя.
— Понимаете, браточки? — устало, но твердо сказал комдив, стоя в окопе на околице деревни Нефедьево, наполовину захваченной противником.— Ну некуда нам отступать. Нет такой земли, куда мы можем отойти, чтобы нам не стыдно было смотреть в глаза нашим людям.
Дивизия еще ни разу не отступила без приказа, а отступая, не потеряла ни одного орудия. В минуты, когда силы людей бывали напряжены до предела и положение становилось критическим, Белобородов не уходил с передовой. Он умеет подбодрить бойцов сердечным словом. Он может отдать боевой приказ тоном отеческого совета, не по-уставному назвать капитана Романова Иваном Никаноровичем, и от этого приказ ничуть не теряет своей категоричности и суровости. Он может сперва расцеловать геройского разведчика Нипаридзе, а затем чинно объявить ему благодарность и сообщить, что тот представлен к награде.
Вот и под Нефедьевом присутствие комдива вселило в бойцов уверенность, влило новые силы, воодушевило их. Наступила минута, когда батальон Романова рванулся в атаку. От избы к избе покатился вал жаркой схватки. Утром 3 декабря Нефедьево снова полностью перешло в наши руки, были вызволены с колокольни селения Козино командир полка Суханов, его адъютант и радист.
Фронтовая дорога вновь привела меня в дивизию в канун наступления. Генерал Белобородов был по-прежнему в форме полковники — четыре шпалы на петлицах. Он так и не выкроил времени, чтобы съездить куда-то в армейские тылы на примерку, облачиться в генеральскую форму.
9-я гвардейская дивизия перешла в наступление в ночь на 8 декабря. Мороз достигал 25—28 градусов. Накануне прошли обильные снегопады, метели. Все это весьма кстати, потому что немецкие танки и цуг-машины уже не могли двигаться напрямик по полям, как в середине ноября.
С начала наступления Белобородов, Бронников, начальник штаба Федюнькин и его правая рука штабист Витевский, командир 131-го полка Докучаев, богатырского роста, самый пожилой из полковых командиров,— все выглядели помолодевшими, все заново учились улыбаться, шутить.
Белобородов кричал в трубку полевого телефона, прижимая ладонь к уху, чтобы не заглушала канонада, поднимая при этом правую руку так, словно требовал, чтобы воюющие прекратили шум и грохот,— что за безобразие, на самом деле, не дают поговорить с хорошим человеком!
— Что? Не слышишь? — Комдив раскатисто засмеялся и подмигнул Бронникову, стоявшему рядом.— Когда тебя хвалю, всегда слышишь отлично. А когда ругаю, сразу глохнешь. Город пора брать, говорю. Что же тут непонятного? Не теряя времени, возьми город. Теперь понятно?..
На проводе был командир 258-го полка Суханов, а речь шла о наступлении на Истру. Бронников не преминул мне сообщить, что текстильная фабрика в Дедовске уже возобновила работу, сотканы первые метры ткани; на днях к комдиву приезжали на командный пункт рабочие и благодарили за спасение фабрики.
Просто удивительно, сколько разнообразных забот и хлопот, так сказать — второго эшелона, не связанных непосредственно с боевыми действиями, обрушивается на комдива в редкие минуты затишья. На родном Дальнем Востоке, откуда дивизия 14 октября отбыла на фронт, земляки устраивают выставку, посвященную дивизии. Комдив распорядился — отправить для этой выставки добытые трофеи. Красноармеец Мейер написал слова для песни «Девятая гвардейская», а композитор Дунаевский сочиняет музыку.
— Обязательно выучу наизусть,— обещает Белобородов.— А как же? Наша песня!
Но утром 11 декабря в отбитой у противника Истре звучала совсем другая музыка. Бойцы не маршировали, а ползли по-пластунски, перебегали от укрытия к укрытию под аккомпанемент разрывов и посвист пуль. Фашистов выбили из городка, однако они пытались остановить наступательный порыв бойцов и закрепились за рекой. Западный берег господствовал над местностью. Там на холмах, поросших густым лесом, прятались вражеские наблюдатели, там скрывались их минометы, пушки, пулеметы. А перед лесистыми холмами простиралось открытое снежное поле.
Русло реки было сковано льдом. Вчерашние воронки уже затянуло тонким молодым ледком, а сегодняшние дымились, как проруби.
Донесся зловещий гул, и все увидели, как поверх льда пошла вода. Она затопила воронки, свежие и старые. Бурное декабрьское половодье леденило все — и кровь в жилах тоже. Это противник выше по течению взорвал плотину Истринского водохранилища.
В те минуты кто-то помянул недобрым словом минеров, которые не успели взорвать эту самую плотину полмесяца назад, когда фашисты теснили нас на восток. Вражеские танки прошли тогда по целехонькой дамбе и устремились вдоль восточного берега реки к югу, к городу Истре, подавляя очаги сопротивления укрепленного района, угрожая дивизии окружением. Один из батальонов дивизии еще дрался на западном берегу. Командарм отдал Белобородову приказ отойти, но связной с этим приказом был убит, и дивизия в полуокружении, с оголенными флангами, удерживала Истру, пока батальон из полка Коновалова не переправился через реку.
То было до ледостава, а сейчас при двадцатипятиградусном морозе белели гребешки волн — то ли пена это, то ли пороша, подмытая и унесенная водой.
Вода быстро прибывала, и шла зимняя река с таким напором, словно течение накапливало силу все долгие годы своего заточения за плотиной. Глубина потока достигала двух-трех метров. Облако пара, послушное всем поворотам реки, ее излучинам, подымалось над течением, пар смешивался с дымом. Каждый разрыв мины, снаряда рождал свою маленькую снежную метель. Не успеет снег опасть, и вот уже новый разрыв взметнет черный снег, пропахший порохом и горелой землей.
Ни одной, даже утлой лодки, ни одного понтона не подтащили к заснеженному берегу вечером, ночью и за весь следующий день — 12 декабря. Можно ли было поставить это в вину саперам дивизии? Кто мог вообразить, что в берегах, окованных льдом, неожиданно возникнет водная преграда?
Скверно, что вода стала затапливать подходившие к реке овражки, лощинки, а ведь эти низинные места, хоть и намело туда снегу выше пояса, были самыми удобными, скрытыми подходами к реке. Бойцы, спасаясь от внезапного наводнения, поневоле поднимались на высотки, карабкались на оледеневшие взгорки и бугры (бойцы, по дальневосточной привычке, называли их сопками) — им вода не угрожала. Но сухие сопки, увы, просматривались и простреливались противником. Лишь за монастырской стеной, высотой в четыре сажени, было менее опасно.
Бойцы из роты Кочергина пытались перейти вброд — куда там! Дно реки превратилось в ледяной каток, и каждая свежая воронка, выдолбленная снарядом во льду и залитая теперь водой, стала невидимой и смертельной западней.
А герои, которые все-таки форсировали Истру, не смогли удержаться на том берегу — их отбросили назад. Тогда комдив поставил эту боевую задачу перед романовцами — так в дивизии называли бойцов первого батальона 258-го стрелкового полка; батальоном командовал Иван Никанорович Романов.
Ночь напролет комдив просидел над картой, у полевого телефона. Он координировал действия артиллеристов, саперов и всех, кто обеспечивал операцию. В этой операции была та обдуманная дерзость, тот расчетливый азарт, какие были в высшей степени свойственны старому комдиву и молодому генералу Белобородову.
Он ждал и никак не мог дождаться условных ракет с того берега. Не было еще в его фронтовой жизни сигнала, которого он ждал бы с такой острой тревогой и с таким скрытым возбуждением; они всегда больше, когда комдив не испытывает тех же самых опасностей и невзгод, как его бойцы и командиры.
Ночь напролет не затихал бой. Нелегко дались дальневосточникам эти 250 метров пути через оледеневшее русло реки и оледеневший берег. Тем больше обрадовали долгожданные ракеты — белая и красная — с того берега, тем больше обрадовало первое благоприятное донесение, полученное от Романова.
— Держитесь, браточки, держитесь, земляки! Ай да Иван Никанорович, геройская душа!..
И в самом конце войны, после штурма Кенигсберга, командующий 43-й армией Афанасий Павлантьевич Белобородов вспоминал тот трагический декабрьский паводок на Истре. Да, множество рек — русских, белорусских, украинских, литовских и немецких,— множество речек и речушек, о которых умалчивают карты крупного масштаба, довелось за годы войны форсировать гвардейцам Белобородова. Но ни одна переправа не может сравниться с мучительной и кровопролитной переправой через Истру, проводившейся под командованием геройского комбата Романова, который, кстати сказать, после войны стал почетным гражданином города Истры.
И ранним утром 13 декабря комдив, комиссар, штабист А. Витевский, военврач Ф. Бойко, комсомольский вожак Г. Сорокин, начальник связи дивизии майор В. Герасимов, начальник инженерной службы майор Н. Волков не уходили с берега. Белобородов вникал во все мелочи, связанные с организацией переправы, под его присмотром саперы сколотили первый плот из спиленных телеграфных столбов. Бревенчатый настил залили водой, лед накрепко схватил связанные бревна; на скользкий настил легче вкатить пушку. А как нужны были пушки на том берегу для стрельбы прямой наводкой!
|
Белобородов по-прежнему был в форме полковника, однако не только командиры, но и бойцы дивизии прослышали о его генеральском звании. Может, потому, что одновременно с этим приказом все они стали гвардейцами?
Боец с забинтованной головой, подталкиваемый более робкими товарищами, подошел к комдиву:
— Разрешите, товарищ генерал, обратиться по причине сильного обстрела. Дальневосточники беспокоятся. Чересчур опасно. Разрешите, товарищ генерал, пригласить к нам в землянку...
По-видимому, землянка эта, вырытая в крутости прибрежного холма, уцелела с осени, ее отрыли и оборудовали пулеметчики укрепленного района, которые оборонялись здесь 24—25 ноября.
Первую полковую пушку уже удалось переправить на тот берег, дела шли на поправку, и настроение у комдива соответственно поднялось. Боец, сидевший на корточках при входе в землянку, перечитывал письмо. Выяснилось, что письмо от невесты; комдив подшучивал, неназойливо расспрашивал бойца о его мирном житье-бытье. Но настроение комдива сразу испортилось, когда он ненароком узнал, что бойцы сидят без хлеба, их кормили только холодной картошкой.
Михаил Васильевич Бронников давно служит и дружит с Белобородовым. Так вот, Бронников не помнит случая, чтобы комдив потерял самообладание даже в самые критические минуты. Но когда комдив узнавал о нерасторопности или трусости кого-то, кто оставил бойцов без хлеба, он был вне себя.
— Ненавижу...— Белобородов даже побледнел от негодования.— Герои воюют натощак. А кто-то дрыхнет или прячется. Смотреть ни на кого не хочу и слушать ничего не буду!
Комдив вышел из землянки, расстроенный сверх меры, не дослушав объяснений прибежавшего туда батальонного штабиста. Кто-то в дивизии оказался недостойным звания гвардейца, а Белобородов — слишком горячий патриот своей дивизии, чтобы он мог с этим примириться.
Позже, когда комдив стоял на берегу Истры, к нему подошел кто-то из штаба полка и доложил, что хлеб в батальон доставлен. А кроме того, прибыли старшины, повара и притащили термосы, бидоны. В термосах — щи с мясом, в одном бидоне — сладкий чай, а в другом — продукт номер шестьдесят один (в переводе с интендантского языка на русский этот продукт именуется водкой).
Пушки, переправленные на западный берег, помогли там Романову закрепиться. Саперы старшего лейтенанта Трушникова воспользовались тем, что напор воды ослабел. Они пустили в дело переправу, и теперь на подмогу батальону Романова и бойцам Докучаева, которые перешли Истру левее, торопились новые роты.
Вскоре на западный берег перебрались и комдив, и комиссар Бронников, и группа артиллерийских офицеров во главе с Погореловым и Осипычевым. На радостях Белобородов называл сапера Трушникова не иначе, как Толей.
Комдив наблюдал за переправой, стоя у подножия заснеженного кургана, близ монастыря.
Начальник дивизионной разведки Тычинин вручил комдиву захваченный его разведчиками и уже переведенный приказ командира дивизии СС «Рейх» Биттриха от 2 декабря. Фашистский генерал исчислил в часах и минутах темп немецкого наступления на Москву. Но Белобородов вместе со своими дальневосточниками властно перечеркнул все это аккуратное расписание.
Комдив подбадривал тех, кто принял ледяную ванну, и старшины выдавали всем невольным «моржам» двойную, «наркомовскую» норму водки. По приказу Белобородова купальщики наматывали сухие портянки, сушили валенки, наскоро обсыхали у догорающих домов, которые напоследок играли роль костров: в такой мороз надобно согреться изнутри и снаружи. Роль костра играл и немецкий танк.
Ну а кроме «моржей», которым комдив приказал греться-сушиться, все остальные торопились на запад, подгоняемые свежим ветром наступления. И только мне предстоял путь назад, в штаб армии. Там помогли связаться по телефону с Москвой, и мне выпала обязанность первому сообщить в печати о судьбе Истры и Нового Иерусалима...
КАК СЛОЖИЛАСЬ ПЕСНЯ
Герой Социалистического Труда АЛЕКСЕЙ СУРКОВ
За мою довольно долгую жизнь в литературе мне привалило большое счастье написать несколько стихотворений, которые были переложены на музыку и стали всенародными песнями, потеряв имя автора. К числу таких песен относятся «Чапаевская», «Конармейская», «То не тучи, грозовые облака», «Рано-раненько», «Сирень цветет», «Песня смелых», «Бьется в тесной печурке огонь...» и некоторые другие.
Все эти песни — и те, что были написаны до войны, и те, что родились в дни Великой Отечественной войны,— были адресованы сердцу человека, отстаивавшего или отстаивающего честь и независимость своей социалистической Родины с оружием в руках.
Как создавались эти песни? Каждая по-своему. Но есть у них нечто общее — были они написаны как стихи для чтения, а потом, переложенные на музыку, стали песнями.
Расскажу историю песни, которая родилась в конце ноября 1941 года после одного очень трудного для меня фронтового дня под Истрой. Эта песня «Бьется в тесной печурке огонь...». Если я не ошибаюсь, она была первой лирической песней, рожденной из пламени Великой Отечественной войны, принятой и сердцем солдата, и сердцем тех, кто его ждал с войны.
А дело было так. 27 ноября мы, корреспонденты газеты Западного фронта «Красноармейская правда», и группа работников Политуправления Западного фронта прибыли в 9-ю гвардейскую стрелковую дивизию, чтобы поздравить ее бойцов и командиров с только что присвоенным им гвардейским званием, написать о боевых делах героев. Во второй половине дня, миновав командный пункт дивизии, мы проскочили на грузовике на КП 258-го (22-го гвардейского) стрелкового полка этой дивизии, который располагался в деревне Кашино. Это было как раз в тот момент, когда немецкие танки, пройдя лощиной у деревни Дарны, отрезали командный пункт полка от батальонов.
Быстро темнело. Два наших танка, взметнув снежную пыль, ушли в сторону леса. Оставшиеся в деревне бойцы и командиры сбились в небольшом блиндаже, оборудованном где-то на задворках КП у командира полка подполковника М.А. Суханова. Мне с фотокорреспондентом и еще кому-то из приехавших места в блиндаже не осталось, и мы решили укрыться от минометного и автоматного огня на ступеньках, ведущих в блиндаж.
Немцы были уже в деревне. Засев в двух-трех уцелевших домах, они стреляли по нас непрерывно.
— Ну а мы что, так и будем сидеть в блиндаже? — сказал начальник штаба полка капитан И.К. Величкин. Переговорив о чем-то с командиром полка, он обратился ко всем, кто был в блиндаже: — А ну-ка, у кого есть «карманная артиллерия», давай!
Собрав десятка полтора ручных гранат, в том числе отобрав и у меня две мои заветные «лимонки», которые я берег на всякий случай, капитан, затянув потуже ремень на своей телогрейке, вышел из блиндажа.
— Прикрывайте! — коротко бросил он.
Мы тотчас же открыли огонь по гитлеровцам. Величкин пополз. Гранаты. Взрыв, еще взрыв, и в доме стало тихо. Тогда отважный капитан пополз к другому дому, затем — к третьему. Все повторилось, как по заранее составленному сценарию. Вражеский огонь поредел, но немцы не унимались. Когда Величкин вернулся к блиндажу, почти смеркалось. Командир полка уже выходил из него: КП менял свое расположение.
Все мы организованно стали отходить к речке. По льду перебирались под минометным обстрелом. Гитлеровцы не оставили нас своей «милостью» и тогда, когда мы уже были на противоположном берегу. От разрывов мин мерзлая земля разлеталась во все стороны, больно била по каскам.
Когда вошли в новое селение, кажется Ульяново, остановились. Самое страшное обнаружилось здесь. Начальник инженерной службы вдруг говорит Суханову:
— Товарищ подполковник, а мы же с вами по нашему минному полю прошли!
И тут я увидел, что Суханов — человек, обычно не терявший присутствия духа ни на секунду,— побледнел как снег. Он знал: если бы кто-нибудь наступил на усик мины во время этого отхода, ни один из нас не уцелел бы.
Потом, когда мы немного освоились на новом месте, начальник штаба полка капитан Величкин, тот, который закидал гранатами вражеских автоматчиков, сел есть суп. Две ложки съел и, смотрим, уронил ложку — уснул. Человек не спал четыре дня. И когда раздался телефонный звонок из штаба дивизии — к тому времени связь была восстановлена,— мы не могли разбудить капитана, как ни старались. Нечеловеческое напряжение переносили люди на войне! И только от того, что они были такими, их ничем нельзя было запугать.
Под впечатлением пережитого за этот день под Истрой я написал письмо жене, которая жила тогда на Каме. В нем было шестнадцать «домашних» стихотворных строк, которые я не собирался публиковать, а тем более передавать кому-либо для написания музыки...
Стихи мои «Бьется в тесной печурке огонь» так бы и остались частью письма, если бы в феврале 1942 года не приехал в Москву из эвакуации, не пришел в нашу фронтовую редакцию композитор Константин Листов и не стал просить «что-нибудь, на что можно написать песню». И тут я, на счастье, вспомнил о стихах, написанных домой, разыскал их в блокноте и, переписав начисто, отдал Листову, будучи абсолютно уверенным в том, что хотя я свою совесть и очистил, но песни из этого лирического стихотворения не выйдет. Листов пробежал глазами по строчкам, промычал что-то неопределенное и ушел. Ушел, и все забылось. Но через неделю композитор вновь появился у нас в редакции, попросил у фоторепортера Михаила Савина гитару и спел свою новую песню, назвав ее «В землянке».
Все, свободные от работы «в номер», затаив дыхание, прослушали песню. Всем показалось, что песня получилась. Листов ушел. А вечером Миша Савин после ужина попросил у меня текст и, аккомпанируя на гитаре, исполнил песню. И сразу стало ясно, что песня «пой-дет», если мелодия ее запомнилась с первого исполнения.
Песня действительно «пошла». По всем фронтам — от Севастополя до Ленинграда и Полярного. Некоторым блюстителям фронтовой нравственности показалось, что строки: «...до тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага» — упадочнические, разоружающие. Просили и даже требовали, чтобы про смерть вычеркнуть или отодвинуть ее дальше от окопа. Но мне жаль было менять слова — они очень точно передавали то, что было пережито, перечувствовано там, в бою, да и портить песню было уже поздно, она «пошла». А, как известно, «из песни слова не выкинешь».
О том, что с песней «мудрят», дознались воюющие люди. В моем беспорядочном армейском архиве есть письмо, подписанное шестью гвардейцами-танкистами. Сказав доброе слово по адресу песни и ее авторов, танкисты пишут, что слышали, будто кому-то не нравится строчка «до смерти — четыре шага».
Гвардейцы высказали такое едкое пожелание: «Напишите вы для этих людей, что до смерти четыре тысячи английских миль, а нам оставьте так, как есть,— мы-то ведь знаем, сколько шагов до нее, до смерти».
Поэтесса Ольга Берггольц рассказала мне еще во время войны такой случай. Пришла она в Ленинграде на крейсер «Киров». В кают-компании собрались офицеры крейсера и слушали радиопередачу. Когда по радио была исполнена песня «В землянке» с «улучшенным» вариантом текста, раздались возгласы гневного протеста, и люди, выключив репродукторы, демонстративно спели трижды песню в ее подлинном тексте.
Вот коротко о том, как сложилась песня «В землянке».
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
Ты сейчас далеко-далеко.
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.
СУДЬБА НАШЕЙ ПЕСНИ
И. БЕЛОВОЛОВ
В один из непогожих ноябрьских дней 1941 года в редакцию нашей газеты прибежал запыхавшийся красноармеец и сообщил, что редактора вызывает к себе заместитель командира дивизии по тылу. Я поспешил в соседнюю деревню, где накануне разместился штаб тыла. В холодном сером небе медленно плыли желтокрылые «юнкерсы». Прерывисто, словно задыхаясь под тяжестью груза, гудели их моторы. Тут и там стучали зенитки. Белые облачка разрывов изрешетили небо. Облачка тоже плыли, только в противоположную от курса вражеских самолетов сторону. Постепенно расплываясь, они на глазах таяли и наконец совершенно исчезали.
Единственная улица деревни, куда я пришел, была пуста. Около крайнего с резными наличниками на окнах и голубой верандой дома я увидел заместителя командира дивизии майора Михайлова. Рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, в короткой серой шинели стоял немолодой сутуловатый боец. Вид у него был совсем невоенный.
—Вот поэта нашли,— сказал, улыбаясь, майор.— Может быть, тебе подойдет?
—Поэта? — удивился я и тут же, не раздумывая, ответил: — Конечно, подойдет. А как ваша фамилия? — спросил я, обращаясь к незнакомцу.
—Мейер. Красноармеец Александр Мейер,— заторопился тот и тут же, расстегнув шинель, озябшими руками стал доставать из бокового кармана гимнастерки бумаги, которые, вероятно, должны были подтвердить правильность его слов,— Вы, должно быть, не слыхали обо мне,— сказал он.— Я — москвич. До войны работал в жанре малых форм: писал репризы для артистов цирка, сочинял конферанс для артистов эстрады. А там имя поэта неважно. Публика думает, что это сам артист такой остроумный... Возьмите меня в газету, прошу вас...
Кто из нас, армейских газетчиков, не мечтал иметь у себя в редакции настоящего поэта! А тут — на тебе, получай, сам просится.
— Ну, бери, бери, попробуй,— это ведь и в самом деле находка для газеты,— сказал майор Михайлов.
Так рядовой одного из ополченских батальонов Москвы Александр Эдуардович Мейер стал литературным сотрудником нашей дивизионной газеты «За Родину». Работал он, надо прямо сказать, очень добросовестно, брался за любое дело: правил материалы, вычитывал гранки, писал сам. Его стихотворения, заметки, фельетоны, стихотворные строфы о подвигах бойцов печатались почти в каждом номере газеты. Однако в нашей памяти навсегда останутся стихи Александра Мейера, ставшие основой «Песни 9-й гвардейской»...
После того как 78-я стрелковая дивизия была преобразована в 9-ю гвардейскую, слава о ратных подвигах ее сынов разнеслась по всей стране. Особенно много о дивизии писали и говорили на Дальнем Востоке, откуда она прибыла под Москву. Да ее хорошо знало и гитлеровское командование. Не случайно фашистский генерал Эрих Гепнер в отчете о действиях 4-й танковой группы, которой он командовал, писал:
«...Снова разгораются бои за деревни Скирманово и Марьино. И большей частью большевики остаются лежать перед немецкими позициями. По их раненым можно судить, как закалены солдаты 78-й сибирской стрелковой дивизии, которую советское командование... перебросило из Хабаровска через всю Сибирь под Москву. Эти парни привыкли к условиям зимней войны...»
Сейчас уже не помню кто, но кто-то из нас предложил:
— А давайте создадим песню о родной дивизии!
Да, дело заманчивое и нужное. Но кто же ее напишет? Композиторов у нас нет. А поэты? Поэт один есть. Ну, как говорится, ему и карты в руки. А будут хорошие стихи, композитора найдем, благо Москва под боком. И Мейер взялся за дело.
Наступил январь 1942 года. Московская область уже была освобождена от немецко-фашистских захватчиков. Теперь мы находились на территории Смоленской области. Мейер упорно работал над словами песни. Писались они медленно — две строчки утром, две-три — вечером... Все силы и время отнимала газета, а рождался каждый номер ее в очень трудных условиях.
В избе, где разместилась наша редакция, теснота. Но это лучше, чем где-нибудь в холодной землянке. У старика хозяина две взрослые дочери, больная жена. Они ютятся за перегородкой. Посреди избы большая русская печь. По утрам в ней потрескивают березовые дрова — хозяева готовят себе еду. А время от времени печь превращается в баню. Ее хорошенько истопят, выгребут жар, побрызгают внутри холодной водой, постелят сырой соломы, и кто-нибудь из хозяев, прихватив с собой бадейку с водой, залезает внутрь. Смотришь: в печи лежит человек, одна голова торчит наружу. На разомлевшей физиономии блаженная улыбка.
Ночью, когда есть возможность, все мы спим на полу. Конечно, не раздеваясь. Я и Мейер «забронировали» себе место под столом: так спокойнее — никто не наступит впотьмах. Но спокойствие относительное. Часа в два ночи Мейер вдруг вскакивает, хватает листок бумаги, карандаш и начинает лихорадочно писать. Пишет, что-то шепчет про себя, зачеркивает написанное, чертыхается, снова пишет и опять ложится. Через час снова вскакивает и снова пишет. Я не мешаю, знаю — значит, поэт «нашел нужную строчку».
По утрам «найденную» ночью строку обсуждают все мои литературные помощники: политрук Георгий Останин, младший политрук Абрам Заболотный, красноармеец Трофим Бережной. С интересом к рождению песни относятся, не упуская случая высказать свое мнение, неутомимые труженики нашей походной типографии Анатолий Балдин, Яков Гуревич, Леонид Ткачев, Семен Подкорытов, а также шоферы Павел Ильин и Алексей Кузьмснко. Мейер внимательно выслушивает наши мнения, но соглашается не с каждым.
В середине января 1942 года слова для нашей будущей песни были готовы. Об этом было доложено командованию дивизии.
А вот как была написана музыка. При первой же поездке в январе в Москву комиссар дивизии М. В. Бронников взял с собой текст песни и отправился с ним в Центральный Дом Красной Армии. Позже Михаил Васильевич рассказывал, с какой радостью встретил его начальник ЦДКА, как он тут же связался с тогдашним председателем Московского отделения Союза советских композиторов Д.С. Васильевым-Буглаем и как тот пообещал немедленно передать задание гвардейцев-фронтовиков московским композиторам.
Первым написал музыку для нашей песни композитор Леонид Бакалов. Песня вызвала необыкновенный восторг у бойцов и командиров. В ней все было близкое, знакомое, родное, все о нас самих. И то, что бойцы воевали «на подступах столицы», и то, что они «согреты лаской партии», и то, что «пока ряды фашистские не смяты, гвардейский горн не протрубит отбой», и многое другое. Песни, которые мы пели раньше, тоже отражали наши мысли, чувства, настроение, но не так конкретно. Под них приходилось «подстраиваться».
Но вот минул месяц-полтора — и песня зазвучала иначе, по-новому, еще интереснее. А произошло следующее. По просьбе командующего Дальневосточным фронтом генерала армии И.Р. Апанасенко и редакции газеты Дальневосточного фронта «Тревога» Исаак Осипович Дунаевский, совершавший тогда гастрольную поездку по Дальнему Востоку, написал для «Песни 9-й гвардейской» новую музыку. Ее текст и ноты были напечатаны в газете «Тревога» 4 марта 1942 года. (Композитор И.О. Дунаевский внес причитавшийся ему гонорар за музыку к «Песне 9-й гвардейской» в фонд постройки эскадрильи самолетов «Советский артист».)
Песня быстро дошла до сердца бойцов. В перерывах между боями ее с удовольствием распевали в землянках и блиндажах, исполняли на импровизированных концертах, пробовали петь в строю. Однако последнее не получалось. Музыка была красивой, живой, жизнерадостной, но... не строевой. А нам так хотелось иметь песню-марш! И мы послали Дунаевскому письмо, в котором, поблагодарив за музыку, попросили «подправить» ее.
В моем архиве сохранилось письмо композитора:
«...Незачем мне говорить, что песня, посвященная вашей дивизии, принадлежит прежде всего тем, кто своими боевыми делами прославляет нашу армию и укрепляет веру и любовь народную к воинам-гвардейцам. Я ее вышлю вам немедленно, как только немного прокорректирую ее и приспособлю к массовому (строевому) исполнению. Она у меня написана несколько в этаком концертно-эстрадном плане...
С чувством большой радости и гордости я принимаю вашу фразу о связи с 9-й гвардейской. Вот беда только в том, что связь эту трудно осуществлять. Я скитаюсь по Дальнему Востоку с ансамблем железнодорожников, выступаем в очень отдаленных точках армий фронта. Меня нелегко настигнуть письмом или телеграммой. Но тем не менее прошу адресовать мне в Читу ДКА до конца мая, а потом уже Чита перешлет мне по другим адресам, которые я им оставлю».
Свое письмо Дунаевский заканчивает словами:
«...Я прошу принять мой горячий привет вам, командованию и героям-бойцам дивизии.
Да здравствует ваше гордое знамя! Да здравствует грядущая победа над Гитлером!
Да здравствует союз искусства и армии!
В новых песнях, в новых произведениях искусства мы прославим ваши дела, дорогие, славные гвардейцы! С вами весь советский народ!..»
Вскоре мы действительно получили «подправленную» И. О. Дунаевским, а вернее сказать, вновь написанную им музыку к «Песне 9-й гвардейской». Теперь уж претензий к композитору не могло быть. Песню пели в блиндаже и на эстраде, на привале и на марше...
Летом 1942 года гвардейская дивизия была на переформировании. Командование Южноуральским военным округом делало все, чтобы гвардейцы не только отлично подготовились к предстоящим боям, но и хорошо отдохнули. В гости к нам часто приезжали артисты. Однажды прибыла концертная бригада окружного Дома Красной Армии. Концертмейстер бригады В.И. Первов услыхал, как бойцы пели свою песню.
— Хорошая песня,— похвалил он,— чувствуется Дунаевский.
А что вы скажете, если я вам, друзья, напишу к вашей песне еще и свою музыку. Такую, чтобы вам еще легче шагалось по дорогам войны?
Что мы на это могли ответить? "Давайте,— говорим,— пишите».
И дружно зааплодировали. На другой день бригада уехала. Ну, думаем, разговор наш остался разговором. А, смотрим, через неделю наш композитор снова появился у нас. И сразу:
— А ну собирайтесь, споем!
Сел на лавку, растянул аккордеон, кому-то подмигнул и заиграл. Пальцы уверенно побежали по клавишам. Полилась простая и вроде как бы даже знакомая музыка. А потом композитор один спел первый куплет. Остановился. Спросил:
—Ну как? Шагать можно?
—Можно! — послышалось из толпы.— Подходяще! Хорошо!
—Тогда споем все вместе.
И этот вариант песни потом очень долго пели в дивизии...
В конце 40-х годов я служил в Сибири. Как-то поздно вечером сижу у репродуктора, слушаю Москву. Транслируется концерт прославленного Краснознаменного ансамбля песни и пляски Советской Армии. Почти все песни знакомые. Исполнение прекрасное. Но вот звучит новая песня. Ее музыка сдержанная, но бодрая, маршевая. А слова?
Слова знакомые до боли: «Путей-дорог прошли бойцы немало...» Так это же наша песня! Но что за музыка, чья она? И припева нет. Почему?
С нетерпением стал ждать нового исполнения песни. И вскоре услышал. Да, это была «Песня 9-й гвардейской». Нашел сборник песен. С нотами. Слова А. Мейера, музыка А.В. Александрова.
«Очень хорошо,— подумал я,— что еще один великолепный композитор заинтересовался нашей песней и написал к ней свою музыку». Однако заголовок песни меня смутил. Вместо «Песня 9-й гвардейской» было напечатано: «Песня 9-й красногвардейской дивизии» (?). А припева, в котором подчеркивалась суть песни: «...9-я гвардейская, рожденная в боях», совсем не было.
Сохраняя выдержку, я стал обращаться к компетентным лицам за разъяснением, почему все так произошло? Мне ответили, что припев выброшен «с целью расширить диапазон песни». Ведь в припеве, мол, речь идет только о 9-й гвардейской, а хотелось, чтобы ее пела и 10-я, и 11-я, и другие дивизии. А почему заголовок не тот?
На все эти вопросы 28 октября 1950 года мне ответил начальник отдела художественного репертуара армии и флота ЦДСА подполковник Бардиан:
«Ваши замечания относительно названия и текста «Песни 9-й красногвардейской дивизии» правильны. При переиздании ошибка будет исправлена».
Вот такая необыкновенная судьба у «Песни 9-й гвардейской». Слова ее приведены в этой книге. И пусть ее поют дети, внуки и правнуки тех, кто воевал в незабываемом 1941-м.