Мать‑и‑мачеха: в одном флаконе

 

 

События детства не проходят, а повторяются, как вре­мена года.

Элинор Фарджон

 

Злая мачеха в сказках всегда бывает наказана – а нечего маленьких оби­жать, она первая начала! И что‑то этих злых мачех в сказках подозритель­но много: да, конечно, женская смертность, родовая горячка и все такое, но ведь и мужчины жили недолго, а фигура отчима как‑то не играет столь су­щественной роли. Поскольку сказки начали интерпретировать как некие закодированные послания довольно давно, на каждый такой вопрос есть целая библиотека ответов. Один из них таков: фигура Злой Мачехи – это воплощение всего, что ребенок ненавидит в собственной матери, но при­знаться в чем не может даже себе. Сказка с ее неотвратимым и суровым наказанием злодейки тем самым дает ребенку возможность испытать свои негативные чувства, не проваливаясь в пучину вины и не накапливая их. Матери – обычные, любящие, немного усталые и задерганные – и то при­знаются в моментах дикого раздражения, направленного на ребенка; ребе­нок, как более спонтанное существо, конечно, тоже испытывает к маме разное. Да и не к маме – тоже разное, и кое‑что из этого может ее сильно озадачить.

Успешность исполнения материнской роли в культуре ценится высоко, уп­реки в несовершенстве именно на эту тему – одни из самых болезненных, отравленные стрелы в семейных "разборках" по женской линии, тайное оружие бабушек: да какая же ты мать после этого! Оставим в покое бабу­шек: и вне их неусыпного критического взгляда все, что вызывает сомне­ние в собственной материнской полноценности – начиная от отсутствия молока и кончая плохими отметками дочери‑восьмиклассницы – тревожно и болезненно отзывается сомнениями: недоглядела, недодала, "хотела ме­дом, а вспоила – ядом". Большинству мам кажется, что их способность контролировать все поступки, мысли и чувства ребенка безгранична, – а стало быть, безгранична и ответственность. Видите: опять про границы, про вместе‑отдельно.

А дитя капризничает, невесело. Или болеет. Или злится и колотит млад­шую сестру. Или пугается чего‑то, что мать понять не может: ей кажется, что пугаться нечего, что она создала безопасную, уютную жизнь, возвела стены до небес и силою своего желания и любви удерживает "все плохое" за этими стенами. А чадо почему‑то боится темноты, доводит до исступле­ния требованиями зажигать свет во всем доме и заглядывать под каждую кровать: там змеи, чудовища, бандиты, да мало ли кто. "Нету там никого, закрой глаза и спи!". Послушно закрывает глаза, получив важный урок: мама не знает, что делать с ее страхом, она сердится – значит, есть за что.

Теперь вспомним свои собственные детские огорчения, страхи и потери – и мы поймем, что самое славное, счастливое детство в теплом и любящем окружении все равно их не минует. Болеют и иногда умирают старшие родственники. Плохие новости передают по телевизору. Кто‑то выбросил любимую и единственную игрушку, счел ее старой и грязной, а другого та­кого зайца нет и быть не может. Ушла "хорошая" воспитательница из дет­ского сада – теперь придет, наверное, злая. Придется вырасти и идти в школу, а там ставят отметки. Пугаются, злятся и печалятся все дети; более того, они еще и завидуют, ревнуют, смертельно обижаются... Ну что ты так расстроилась – это же ерунда, купим нового; бояться тут абсолютно нече­го, в школу все равно идти придется, так что лучше себя настроить зара­нее, а телевизор не смотри, ты после него плохо спишь.

"Не травма (утрата) как таковая страшна, а то, как ребенку позволено или не позволено ее переживать. Травма, которую отрицают, – это рана, кото­рая не рубцуется и в любой момент может начать кровоточить", – пишет Элис Миллер, одна из самых крупных исследовательниц мира детства и его шокирующе сложных противоречий и драм. (К слову сказать, она одна из первых привлекла внимание читающих взрослых к теме сексуальных пося­гательств, жертвами которых становились и продолжают становиться дети, а также к теме семейного физического насилия.) По мысли Элис Миллер, одна из главных проблем ребенка – невозможность быть принятым таким, каков он есть, ибо это его "каков есть" чем‑то угрожает душевному спо­койствию взрослых:

"Многие родители не могут приспособиться к чувствам своих де­тей. Сознательно или бессознательно, они, вместо того чтобы принимать эмоции детей, ждут, что те удовлетворят их эмоцио­нальные потребности. Ребенок, который дает родителю ощуще­ние, что с родителем все в порядке, – это легкий ребенок, "хо­роший" ребенок. Если у него есть свои желания и они противо­речат желаниям родителей, он "избалованный, эгоист, упрямый".

В этих условиях, если ребенок хочет держаться за своих родите­лей (а какой ребенок может позволить себе это потерять?), он очень быстро научается давать родителям то, что им нужно, жер­твовать своими желаниями и отступаться от себя – задолго до того, как становится возможным настоящий альтруизм, истинное великодушие и зрелая щедрость.

У родителей есть потребность в "хорошем ребенке", который лю­бит их, восхищается ими. Ребенок вынужден играть эту роль, чтобы удержать внимание родителей. Он становится мастером распознавания их желаний, чувств – ценой утраты своего "self" – истинного "Я". Это означает, что ребенок отказывается не только понимать, но даже и регистрировать свои собственные чувства.

Если бы родители были способны познакомить ребенка со всем спектром его чувств, истинное "Я" могло бы выжить"[43].

Маленький мальчик горько плачет над сломанной игрушкой – лицо мате­ри кривится гримаской отвращения, в ее семье считалось, что "мальчики не плачут". Она – грамотная и думающая мама, которая уже читала, что запрещать плакать все‑таки не надо; она и не запрещает – но все, что ожидает плачущего мужчину в этом мире, написано на ее лице. Маленькая

девочка роется в земле, по традиции многих поколений маленьких девочек делает "секретик" из стекляшки, ярких фантиков и какого‑то еще цветного хлама. То ли клад, то ли нарядная могилка – символическое значение та­ких игр многозначно. И мало того, что извозится в грязи, – это ладно, но когда мама с самыми лучшими намерениями присаживается "посмотреть, как красиво", дочка угрюмо закрывает ладошками свое творение: "Уйди, не смотри, мое". Мама в шоке, она по‑настоящему обижена: подруги так не поступают! Дочка неохотно убирает руки – ну ладно, смотри. Встает с не­зависимым видом, отходит в сторону: я тут ни при чем. Раз ничего "свое­го" быть не может, – а иначе мама обидится, – то и пожалуйста, и это тоже уже не мое. И – носочком туфельки зарывает свои сокровища. Мама: "Дуняша, так мы их не найдем" – "Ну и пусть!". Секретов быть не должно, ничего своего – тоже, да и в самом деле: лучше не иметь этих сокровищ, чем еще раз увидеть такое мамино лицо...

Это относительно поздние примеры, дети уже достаточно большие, а мамы достаточно тактичные, но механизма исключения важных красок из спект­ра разрешенных чувств это не меняет. Мать невольно контролирует не только внешнее поведение – понятно, что бросать песком в глаза другим людям нельзя, – но и право чувствовать так или иначе, показывает, что эти чувства ее задевают. Недаром, ох недаром классическая женская ре­марка в домашнем конфликте звучит так: "Каким тоном ты со мной гово­ришь!". Перевод: я знаю, какие чувства ты скрываешь за этим тоном, так не смей их испытывать! Зависимость матери от ребенка и наоборот – это тоже симбиоз; не только холодные и придирчивые Злые Мачехи удостаи­ваются печек и колодцев, слишком внимательные и контролирующие "ан­гел‑маменьки", которых уж очень легко огорчить, в сказках почему‑то уми­рают еще в "первом действии".

Понятно, что не пугаться некоторых чувств своего ребенка довольно труд­но, и мера этой трудности, пределы допустимого зависят от того, был ли у самой мамы опыт уважительного отношения к ней ее близких взрослых. Элис Миллер пишет дальше:

"Родители, которых не уважали их родители (просто так, за то, что они – это они) [...] всю жизнь ищут то, что в свое время их родители им недодали: того, кто им предан, принимает их все­рьез, восхищается ими и ловит каждую их реакцию. Этот запрос, конечно, не может быть удовлетворен, поскольку он адресован ситуации из прошлого, которая невозвратима и часто даже не по­мнится. [... ]

Человек, у которого есть неудовлетворенная и неосознанная по­требность, всегда склонен искать удовлетворения в заменителях, суррогатах.

Наши собственные дети как нельзя лучше приспособлены к этой роли. Новорожденный брошен на милость своих родителей, по­скольку существование младенца полностью зависит от того, удастся ли ему удержать внимание близких. И он сделает что угодно, чтобы его не утратить"[44].

И отсюда следует очень серьезная мысль – несколько расходящаяся с об­щепринятыми ценностями, но что поделать: поиск смысла жизни в детях и только в детях может дорого им обойтись и отдает вампиризмом. Возмож­но, это тот самый "поиск суррогата", а дети – что‑то вроде наркотика, эта­кое волшебное зеркальце, которое всегда скажет: ты самая лучшая мать. Та, которая слишком стремится быть идеальной матерью, обязательно будет этого добиваться за счет подавления в ребенке всего, что не есть ее иде­альное "отражение". Если ребенок – девочка, шансы на освобождение ниже. "Зеркало" все равно рано или поздно даст трещину – и возникнет напряжение, а то и конфликт. Если нет, дело обстоит еще хуже: вы все встречали пары, где мать и дочь были связаны пожизненным "клинчем", при этом мать была сильней. Зрелище не для слабонервных: никаких под­руг, мужчин, вообще ничего, что может "разгерметизировать" эти отноше­ния слияния, симбиоза. Полная беспросветность, потому что для любви и уважения нужна какая‑то дистанция, какое‑то пространство. Да в конце концов, эти две женщины друг другу просто неинтересны – в отличие от матери и дочери, установивших нормальную дистанцию, которым есть что друг другу рассказать, есть над чем вместе посмеяться или всплакнуть...

И если мы подумаем об этом еще минутку, многое покажется чуть более по­нятным: например, почему у шумных, ворчливых и не больно приветливых матерей и бабушек могут вырастать душевно тонкие, не запуганные и во­все не холодные дети – не вежливость им важна, а мера истинного приня­тия, а оно‑то, видно, как раз и нашлось за этим "фасадом". Или почему "правильное" воспитание со всеми этими "поделись с девочкой" и прочими формулами успеха может сформировать совершенное чудовище – более того, чудовище, умеющее прикидываться кисонькой. Или почему потреб­ность доказать что‑то своей матери, добиться у нее признания, увидеть дру­гое выражение лица может стать для женщины почти навязчивой идеей.

 

Я написала картину – зеленое небо – и показала матери.

Она сказала: наверное, это неплохо.

Тогда я написала другую,

зажав кисть в зубах – смотри, мам, без рук! –

и она сказала: ну что ж, это могло бы заинтересовать кого‑то,

кто знает, как это было сделано; но не меня[45].

 

Леденящее душу стихотворение Синтии Макдоналд называется "Достиже­ния": героиня сыграет концерт Гуно с филармоническим оркестром, и мать опять скажет: ну что ж, неплохо. И героиня в следующий раз будет играть с Бостонским симфоническим, лежа на спине и держа кларнет ногами – смотри, мам, без рук! Она приготовит миндальное суфле, сначала так, а по­том – без рук... и так далее.

Вы уже все поняли: ей никогда не услышать того, ради чего все это дела­ется. (Многие из нас тоже так пробовали: не с мамой, так с папой.) Финал такой:

 

Так что я простерилизовала свои запястья,

произвела блестящую ампутацию,

выбросила руки и отправилась к матери.

Но прежде чем я успела сказать: смотри, мам, без рук! –

она сказала: у меня для тебя подарок.

И настояла, чтобы я примерила детские голубые перчатки –

просто убедиться, что с размером все в порядке.

 

Кто‑нибудь еще боится Бабу‑ягу с ее невыполнимыми заданиями?

Василиса, "благословенная дочка", получает от своей умирающей матери волшебную куколку‑помощницу; по сказке ей в это время восемь лет, то есть первые материнские задачи безымянная купчиха выполнила и, судя по всему, выполнила достойно. То, что осталось от доброй и кроткой ма­тушки, следует кормить и никому не показывать: это тайна, сокровенное женское наследство. "Интуиция" ли это – так у сказано Эстес – или что другое, но маленькая помощница на все случаи жизни Василису ведет и поддерживает, ободряет и предупреждает об опасностях. Не это ли и дол­жен делать внутренний голос, который, по идее, девочка наследует у своей матери? У большинства из нас он тоже есть, но, поскольку только в сказках все предстает в своей очищенной, явной форме, а в жизни, как правило, пе­репутано, наши "материнские голоса" сплошь и рядом смешанные: кое‑что от Злой Мачехи там тоже присутствует.

В группе мы имеем уникальную возможность эту внутреннюю "партитуру" разложить на голоса и выразить свое отношение к каждому из них по от­дельности.

– Мама, я тебя люблю, но иногда ты меня страшно раздражаешь своими бесконечными придирками, желанием нарочно сделать больно...

– Давай сделаем так: выбери кого‑то на роль Мамы, Которая Тебя Раздражает, а кого‑то – на роль Хорошей Мамы. Поменяйся ро­лями с первой. Что скажете своей дочери, Мама?

– Ты неумеха, у тебя руки просто не тем концом приделаны. Не по­нимаю, в кого ты такая уродилась – мы с отцом оба нормальные люди в этом отношении. Где тебе жить отдельно, ты же грязью зарастешь! Один мужик уже от тебя сбежал, а ведь я предупреж­дала... (Обмен ролями.)

– Мама, замолчи! Прекрати меня терзать! Заткнись, я сказала! Твои бесконечные замечания во где у меня сидят! Умолкни, нишкни, молчи в тряпочку! Стань в угол и не вылезай оттуда, пока не раз­решу, ведьма!

Однако Злую Мачеху так просто в угол не задвинуть: обычно приходится с ней побороться – физически уволочь ее в этот самый "угол", стащить с возвышения. А исполнительница этой роли еще и сопротивляется, продол­жает гнуть свое, так что борьба получается нешуточная, до одышки и мок­рых спин. Победа! Что такое, кого ищет взглядом эта воительница, почему изменилось ее лицо? А, злость ушла – а за ней столько тоски, столько любви... К Хорошей Маме:

– Мамочка, где же ты была, когда ты так была мне нужна? Как я му­чилась с этими уроками, как не решалась тебя побеспокоить воп­росом – ты всегда была такая усталая... Пожалей меня, пожа­луйста, мне это очень нужно. (Обмен ролями.)

– Светочка, солнышко, я ничего не могла поделать. Такая у меня ра­бота, такой график. Я перед тобой виновата, прости. Я тебя ужас­но люблю. Ты моя золотая девочка, самая лучшая, самая люби­мая. Давай посидим тихонько, я тебя покачаю, как маленькую...

Поскольку Света уже давно не маленькая, одного человека тут может ока­заться и маловато – укачиваем нашу девочку вчетвером, а то и всей груп­пой. Свете важно почувствовать, что доверие возможно, контакт с матерью возможен. И она прекрасно понимает, что это игровая ситуация, ее реаль­ной матери здесь нет, а есть ее внутренние картины, ощущения. Если она маленькая, то мама – большая: вчетверо, впятеро больше, чем Света. Какая разница, сколько человек понадобится, чтобы создать для нее это ощуще­ние? Есть момент, когда Светлане субъективно лет восемь‑девять – и она мучается с уроками, она вообще из детей "с ключом на шнурке". А когда Мама ее начинает вместе с другими укачивать, ей вообще года три, а то и два. Продолжаться это может несколько минут – пять, семь... Можем и ко­лыбельную спеть тихонько, если это усилит атмосферу "детской", нежного и уютного взаимодействия. "Качать девочку" всегда вызываются те, у кого тоже болит эта рана, так что и для них действие в высшей степени осмыс­ленное. Оно, между тем, на "детской" обычно не заканчивается. Вот и в этот раз – Светлана просветлела лицом, слезы высохли, хлюпнула носом раз‑другой, начинает "расти": села, слезла с маминых колен, устроилась рядом, в обнимку:

– Мамулик, я уже большая и умная, я знаю, что у тебя тогда была жуткая работа, ты уставала и беспокоилась. Видишь, все хорошо: я выросла, ты здорова, все устроилось. (Обмен ролями.)

– Светка, ты действительно золотая девка, я тобой горжусь и всегда всем рассказываю про твои успехи, шутки, поездки. Может быть, горжусь не по праву: я не так много сделала для тебя, как хотела бы. Ты слепила себя сама, а мне и неймется: ну как же не повос­питывать! Ведь съедешь – кому я буду голову морочить? (Обмен ролями.)

– Мам, а мы будем друг к другу в гости ходить и хвастаться, у кого кофе лучше. И ты меня будешь пилить за всякую фигню, а я тебя тоже буду дразнить за какую‑нибудь ерунду, ладно?

В этом кусочке достаточно типичной работы на тему Белой и Черной мате­рей; как и всегда в нашей работе, важно помнить, что мы имеем дело не со Светиной матерью, а с ней самой и с раздвоенным, конфликтным образом мамы. Работа вообще‑то начиналась с того, что Светлана хотела научиться уверенности в ситуациях, когда она не идеальна – и речь шла исключи­тельно о взрослой жизни, о карьере. Слово за слово, услышали мы внутрен­ний монолог Светы, ругающей себя за какие‑то мелкие огрехи в отчете. Отделили этот голос – дали ему исполнительницу, чтобы он звучал не в голове, а отдельно. "Кто это?" – спрашиваю. – "Ясно, мама". Вот с этой мамой мы и ругались – бывает, что и подеремся.

И поскольку в глубине души мы все знаем, как непросты эти отношения, ра­бота с негативными чувствами по отношению к матери не вызывает уж очень сильного страха: если в кармане есть Куколка, Злая Мачеха не сможет навредить. Когда дойдешь до Бабы‑яги и узнаешь свою силу, обретешь зор­кость – вот уж тогда‑то и загорятся страшные глаза всевидящего черепа.

Иными словами, проработка негативных чувств по отношению к какому‑то аспекту личности своей реальной матери возможна только тогда, когда на самом деле она им не исчерпывается; там, где есть такая агрессия, обычно есть и любовь. (Дети, по отношению к которым мать была по‑настоящему холодна и жестока, испытывают несколько другие чувства, и, честно гово­ря, обычно их проблемы лежат гораздо ближе к серьезным нарушениям поведения и личности; они нуждаются в длительной и очень серьезной психотерапевтической работе.)

Зачем мы вообще это делаем? Чтобы освободить потенциал любви, "сжечь" Злую Мачеху – конечно, на самом деле в себе самой. Чтобы получить от группы ресурс поддержки и тепла – он не заменит недоданного в детстве, но позволит узнавать и понимать источники похожих чувств в жизни, а это делает их менее опасными. Чтобы тем самым усилить свою собственную "внутреннюю мать", которая нужна каждой женщине вне зависимости от того, есть у нее дети или нет. Чтобы наконец увидеть свою реальную мать как отдельного – не чужого, а именно отдельного человека, женщину – и принять неизбежность изменения отношений.

А в группе у нас обычно собираются женщины разного возраста, "детные" и бездетные, с очень разным опытом – и это тоже наш ресурс, наше бо­гатство. Сам состав группы, ее "многоголосье" напоминают о том, что раз­ные пути и судьбы не мешают нам понимать друг друга, сопереживать и находить точки соприкосновения в совершенно неожиданных местах. И – уважать иной путь, выходить за рамки обывательских представлений о том, что такое "настоящая женщина". Эта мерка придумана для того, чтобы нас "построить" и лишить уверенности в себе, права на поиски собственного пути и ощущения ценности своего истинного "Я" – ее скроила Злая Маче­ха, которой только дай волю – изведет. Внутри каждой из нас она есть, как есть и нежная Мамочка, и ворчливая старая карга Баба‑яга, и мужские роли, и детские – целый мир со своими возможностями. Не каждая из них реализуется буквально, но одно мы понимаем твердо: ни одна роль, ни одна состоявшаяся жизнь – матери, возлюбленной, светской дамы или су­перпрофессионала – не может составить весь смысл и все предназначе­ние в этом мире. Что бы нам ни говорили мамы в свое время...

Мне хотелось бы закончить этот раздел одним рассказом, который в свое время так понравился, что я испросила у автора, Елены Анатольевны Сер­дюк, разрешения иногда читать его на женских группах. По‑моему, он как раз об этом: о прошлом, настоящем и о собственном пути, который каждая из нас выбирает сама.

 

КАРЕ

 

В августе поляны в лесу покрываются травой "кукушкины слезки". Так еще, правда, в народе называют лиловые ночные фиалки, у которых на листьях красноватые пятна – как будто кровь набрызгана. Народная фантазия – она на грубые наказания не скупится: "Порассовала своих птенцов, так теперь плачь во веки веков кровавыми слезами!". Но мне больше нравится легкая тра­вяная метафора кукушкиного горя.

Сначала из зеленого кулька листьев вверх выбрасывается струйка зеленых зер­нышек, еще полуобернутая длинным листком, а уж потом она разворачивается в развесистый фонтанчик. Угловатые капли темнеют и коричневыми облачка­ми висят невысоко от земли, словно кто‑то подбросил вверх горчичные зерна, да они так и остались в воздухе.

Если сплести из них венок и надеть, то сердцевидные подвески на тонких ле­сочках будут прыгать перед глазами, будто старинные височные украшения не­весты. Такой ореол вокруг головы – как рой комариков: стоишь – и он стоит, идешь – и он движется вместе с тобой, словно неотвязная дума, неотвязная, как песня кукушки, самая женственная из птичьих песен. Мощное, оперное, глубокое меццо‑сопрано как‑то не вяжется с обликом серой длиннохвостой птички, летающей скованно, после каждых двух взмахов прижимающей крылья к тельцу, и всегда очень прямо, не глядя по сторонам, куда‑то виновато и рассе­янно спеша. Не в награду ли ей за тысячелетние слезы дана такая песнь?

– Кукушка‑кукушка, где твои детки?

– Я их потеряла... Вон там, кажется, там... Или там, за холмом, в ивовой порос­ли... Не могу найти. А где твои?

– И я их потеряла. Они шли в этот мир и не пришли. И мне не суждено уви­деть, как по дачному дощатому столу муравей тащит куда‑то полупрозрачный, словно молодой месяц, детский ноготок. Однако откуда‑то я это знаю! Ведь эти детки живут внутри моих мыслей, моих движений и действий.

Тебе, первому, суждено было стать писателем, и теперь ты водишь моей рукой; я напишу за тебя все до последней строчки и получу все твои награды и ругань.

А ты – второй, сероглазый ladie's man девятнадцати лет, мимолетно осененный даром – лишь отблеском дара – Кришна и Казанова. Девушки льнут к тебе по первому мановению руки, и ты не скупишься на мановения. Главное, что у тебя есть, – мягкость улыбки и вдохновенная серьезность в любви. Придется мне за тебя соблазнить ослепительную манекенщицу с безвкусным именем Элиана, длинноногую, как газель. Я подарю ей от твоего имени жемчужное ожерелье и сделаю из ее нарисованной мордочки лицо. За это ее выгонят от Славы Зайце­ва, но возьмут на четвертые роли в кино, называя теперь Норой. Это будет уже другая женщина; что будем делать с ней? Я слушаюсь тебя и повинуюсь тебе.

И вы, двое заурядных крепышей‑погодков от законного мужа, не беспокойтесь: я произнесу ваши тосты и промахнусь за вас в уток на охоте, но не оставлю за вас потомства (что для вас, конечно же, главное), ибо сказано – стоп.

И ты, младшая, желанная, не выдержавшая перелета из субтропиков в холод­ную Россию. Я сорву все твои комплименты, соберу все брошенные на тебя взгляды – на смуглую, синеглазую, с пышными волнистыми волосами, с движе­ниями пантеры и архаической улыбкой статуи. Пока я этого не сделаю, я не вправе сбросить оболочку женской красоты.

Все дети рядом, идут впереди меня и ведут меня за собой. Нет ничего реальнее этих призраков. Чур меня, чур. Щур меня. Благо щуров и пращуров мною под­нято на ноги много. Вот они наступают сзади, молча, терпеливо, угрожающе.

Вас это шокирует? Ах, сестра и кузина, вспомните получше, не было ли у вас в жизни чего‑либо подобного? С вашего, братья и кузены, отстраненного согла­сия? Не нагромождаете ли вы на одного (хорошо, если на двух) наследников ношу, которую надо бы разделить между пятерыми? Вы не помните? Что ж, палачи и судьи, свита и подданные, идите рядом, одесную – друзья, ошую – враги.

А в центре каре – я, пленница, которая должна поплатиться за неисполненный долг, тяжеловесная пушка, которая должна выстрелить, монарх‑всадник, за ко­торого уже выбрали дорогу. Мой конвой перемещается вместе со мной, как оп­тический прицел, как неотступный голос кукушки, как венок из травяных слез. Через июльскую поляну, через другие страны, через ночи и дни, через годы, без остановок, без пощады, с поднятой головой, до самого конца.

 

 

ОСЕНЬ – ОНА НЕ СПРОСИТ..

 

 

У меня радикулит,

У меня душа болит.

Два привета в двух висках,

Два мозоля в двух носках,

В сердце гвоздь,

В ушах бананы,

Папиросочка во рту.

Я, наверно, сдохну рано

Через эту красоту.

Елена Казанцева

 

"В сорок лет жизнь только начинается", – говорила героиня фильма "Мос­ква слезам не верит". Его хорошо помнят те из нас, чья жизнь, по идее, должна "только начинаться". Ну и как?

Принято считать, что женщины панически боятся старения и готовы черту душу прозакладывать, только бы не появились морщины. Шутки‑прибаутки про молодящихся дам, скрывающих свой фактический возраст, многообраз­ны и порой грубы: "Женщине столько лет, на сколько она выглядит" – "До стольких не живут!". Но это взгляд внешний, притом мужской – приговор обжалованию не подлежит, апелляция защиты отклоняется.

Дамская самоирония ничуть не менее жестока, она только отделана кружавчиками, а в отношении убойной силы бывает и позабористей. Ну, на­пример... Дороти Паркер: "Единственное, о чем женщина никогда не за­бывает, – это год своего рождения, как только она его наконец выбрала". Легендарная Коко Шанель просто убивает на месте: "Каждая женщина имеет тот возраст, которого заслуживает". У блестящей юмористки, умни­цы Тэффи читаешь (рассказ вообще‑то о том, как пишут дневники мужчи­ны и женщины, то есть о гендерных различиях в языке и мышлении), что дамский дневник "всегда для Владимира Петровича или Сергея Николае­вича" и посему внешность занимает в нем не последнее место: "Я бы хо­тела умереть совсем‑совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". 5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор". Ну, и так далее: игры инфантильной дурочки, старое доброе кокетство с обя­зательной симуляцией холодности и своевременным намеком: "И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя днев­ник, уж наверное обратит внимание на что нужно". И довольно неожи­данно на фоне этих смешных зарисовок в "будуаре тоскующей Нелли" – телеграфный обрубленный финал: "Женский дневник никогда не перехо­дит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу". Сожженный дневник, холод мрамора, могила, соловьиная песня, до нелепости конкретные 46 лет... Стоит отвлечься от содержания, вынес­ти за скобки очевидные авторские намерения – и тут же выявляется странная общность с грубым‑прегрубым анекдотом. "До стольких" – что? "Не живут". Как легко, как весело, как старательно мы стараемся не по­мнить, что из глубины зеркала смотрит на нас Ничто – всю жизнь. Каж­дый день, пока зеркало не завешено.

...Держать это в сознании, в его освещенном круге постоянно вряд ли воз­можно: на краю пропасти обзаводиться хозяйством, получать образование и заводить детей не станешь. Совсем этого не знать тоже невозможно. Вот и плетем свои кружева, по‑разному кокетничая с неизбежностью. Читаем Стивена Кинга (испугаться, но нарочно и оттого не по‑настоящему); чита­ем дамские романы (сто пудов любви в сиропе кончаются всегда хорошо), стараемся устроиться на перспективную работу (беспокоиться о деньгах и карьере можно много и разнообразно, что почти исключает то самое бес­покойство), возимся в саду (там особенно чувствуется круговорот жизни и смерти, там зима – это время перед весной), влюбляемся или как‑то иначе "западаем" на кого‑или что‑нибудь, "шьем сарафаны и легкие платья из ситца", отвлекаемся на "региональные конфликты" то с целлюлитом, то с остеохондрозом, то с морщинами. Светящиеся рекламные щиты с обложкой нового номера глянцевого женского журнала призывают "остаться моло­дой навсегда" – разумеется, чуть смазанная – не в фокусе – матово по­блескивает заветная баночка. (Если вдуматься, это прямой призыв к суици­ду: "молодыми навсегда" остаются только покойники.) Очередная "револю­ционная технология" обещает волшебное разглаживание рельефа наших физиономий уже через три... уже через четыре... уже не припомнишь че­рез сколько недель, сливающихся в месяцы и годы. По сумме забитых и пропущенных голов побеждает, разумеется, рельеф.

Морщины? Ха, напугали! А вот как насчет хруста в коленках, потихоньку подрастающих косточек там‑сям, противных синюшных пятен на ногах, су­хих локтей, а также килограммов, которые когда‑то было легко и набрать, и сбросить – экзамены, любовь, морковно‑творожный день, – а теперь на­брать почему‑то получается, а вот насчет сбросить... И это все еще цветоч­ки, мелкие трещинки по фасаду. Но перекрытия, коммуникации... Короче, износ: как бы мы ни глотали сырой рис и какие бы чудеса здорового обра­за жизни ни являли миру, тихо подкрадываются болезни и, как говорилось в старой шутке, "ступеньки стали такими высокими, а буквы – такими мелкими... "

Есть болезни, о которых можно и даже сладко иногда поговорить – та же дальнозоркость или отложение солей. Это – тема, повод объединиться и подбодрить друг друга: девочки, мы справляемся! Достаточно не есть (или есть) что‑то определенное, делать кое‑какую гимнастику, перейти на пра­вильную обувь, подобрать роскошную оправу ("Ой, тебе так даже луч­ше!")... Съедим, сделаем, перейдем, подберем – ничего, ничего, ничего!

Есть болезни, о которых говорить не так уж хочется, – это когда мы поба­иваемся пойти к стоматологу уже не потому, что "будут сверлить", а пото­му, что эта чертова металлокерамика влетит в такую копеечку, что дер­жись. А плохие протезы – это старушечий рот. А‑а, не хочу! Почему так рано? Разумеется, не тянет обсуждать и многое другое – хотя бы потому, что сам жанр такого разговора кажется преждевременно "возрастным", а нам еще очень даже есть о чем поговорить кроме собственного здоровья.

Ну, и есть – где‑то там, в страшной космической пустоте – болезни, о ко­торых мы не хотим не только говорить, но и думать. Вы знаете, какие. Со­всем недавно – вчера – визит к гинекологу означал тревожный вопрос: не беременна? Потом, для многих из нас, вопрос: все ли в порядке с буду­щим ребенком? Потом спирали, эрозии, мастопатии – все это раздражаю­щее хозяйство, которым вечно некогда заниматься, но надо же за собой следить! И мы следили. Пока на очередном осмотре ужасно современный, продвинутый и холеный доктор (рекомендация подруги, которая ничего плохого вообще не держит) не сказал этак небрежно: "Ну, вам уже можно не беспокоиться". Как это – уже? Какая бестактность! Чтобы я еще когда‑нибудь к этому типу...

Вообще‑то самый страшный подтекст того, что сказал этот тип, вот какой: не о том вам теперь стоит беспокоиться. Ровесницы одна за другой пере­носят "небольшие гинекологические операции". Насколько небольшие? "Этого" нет? Спросить не то чтобы неловко, все люди‑то близкие и небез­различные, но... искушать судьбу... А вдруг и правда "нехорошее"... Да и, наконец, откуда нам знать? И мы спрашиваем друг друга о самочувствии так, словно переболели насморком, а отвечаем так браво, так легкомыслен­но, словно и впрямь верим, что этой легкостью тона можно отогнать гроз­ные тени возрастной статистики. Одна веселая дама чуть моложе моего в подобном разговоре обронила: "Ну что, вечнозеленые‑неувядаемые, следу­ющий раунд, никак, переломы шейки бедра? Девки, все срочно пьем каль­ций, после климакса поздно будет!"

Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но... почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так дума­ла): "Под подбородком у меня сделался сморчок", – хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки "сморчка" – ниже, за горло, будто затал­киваешь ладонью назад сухой горький ком...

 

На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,

Случайно нашаришь забытый пенальчик помады

И губы накрасишь – усталый вечерний Пьеро,

Которого ждут – не дождутся балы‑маскарады.

И вздрогнешь от горечи: жуткая, жгучая слизь!

Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать.

Масла и добавки в такие оттенки слились –

Взамен земляники прогорклая алая слякоть...

Вероника Долина

 

Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем сред­нем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все‑таки "уже" становится больше, чем "еще". Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами – так, рассеянная приветливая улыбка для всех – и они уже редко‑редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечерин­ки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно про­вести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что большая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика "Мама!" на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по ут­рам с неясной надеждой на что‑то хорошее... Но – уже можешь не успеть.

Старости и смерти люди боялись всегда – бесчисленные афоризмы и пер­лы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жиз­ни – то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети – до не­мощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И со­вершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловать­ся пивком... Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение... сами знаете что, слышали, и не однажды – продолжать не может.

Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребен­ком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никако­го "среднего возраста" и "второй половины жизни" не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь сли­лась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери – а вот и снова с прибавлением в семействе – и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважа­ли и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела "среднего возраста": только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянни­ки, и все по новой.

Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно – это что‑то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие‑то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все... Одна мудрая женщина, мать троих детей, как‑то высказала кажущую­ся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак – традици­онный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции – это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определе­ние отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необрати­мое – как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что "до", – как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет – "оттуда" не возвращаются. И в этом смысле брак – первая смерть, утрата репродуктивной способности – вто­рая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщи­ны этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение – так и хочется назвать его "Три смерти", показав язык великой тени Толстого, – хорошо погулявшего смолоду и опоэтизи­ровавшего простоту и патриархальность попозже.

Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что на­стоящий брак – это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное "судьбы решение" – не потому ли невесту оплакива­ют, как покойницу? Брак же, который может "не считаться", – это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда... тогда и напря­женное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные – с жизнь величиной – ожидания, традици­онно связываемые с браком, не очень‑то и к месту. Никаких, знаете ли, "матушка, матушка, что во поле пыльно?..". И цыганка может не стращать насчет "утонешь в день свадьбы своей", и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, "стояла карета, там пышная «свадиба» была... из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо... напрасно деви­цу сгубили" – может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно – потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все осталь­ные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоре­чия не так просто – даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.

А противоречие в голом, откровенном виде просто и жестко: если в жизни есть только один важный, имеющий серьезное значение выбор, то, совер­шая его, ты убиваешь все другие возможности, все другие свои лица и роли: полная определенность равняется полной безнадежности, все уже случилось и остается лишь принимать последствия случившегося. Если же решение это не "особенное", определяет лишь ограниченный во времени цикл твоей жизни, то за него уже не спрячешься надолго – и тем более навсегда.

И это означает неизбежность кризиса всякий раз, когда заканчивается один жизненный цикл и начинается следующий: "ветер свободы" – свобо­ды делать со своей жизнью что угодно – отдает пронзительным космиче­ским сквозняком. Неуютно, тревожно, страшно. И как‑то не вспоминается, что "времена перемен" уже бывали и ты справлялась. А всякие серьезные перемены, приди они хоть извне, хоть изнутри, – это ситуация с непред­сказуемым исходом, сопряженная с опасностью потерь. Кризис то есть, по определению. Ему положено вызывать у человека сомнения относительно привычных ценностей и целей. Приходится принимать решения, приспо­сабливаться к новым условиям, строить новые смыслы. Чувство беспомощ­ности, некоторая потеря ориентировки, переживание какой‑то утраты не­избежны, из них‑то и прорастает новое. И четырнадцатилетний гадкий утенок – вся в черном, в носу колечко, никто ее не любит и не понима­ет – тоже не сравнивает свое состояние с уже бывшим в ее жизни опы­том. Например, таким: первый класс, страшный школьный шум, от которо­го негде спрятаться; никому не нужная, потерявшаяся в толпе со своими бантиками... Уже нет понятной вчерашней жизни, еще не образовалось по­нятное новое место, роль, новые "свои" и "чужие". Старшие вместо помощи чаще всего говорят с оттенком многозначительности: теперь вот узнаешь, ты теперь... школьница, взрослый человек, студентка, жена, мать, солидная дама, бабушка... дальше говорить сакраментальное "вот узнаешь" посте­пенно становится некому.

Но вернемся к зеркалу. Как поет неувядающая Алла Борисовна, "а потом вдруг грянула осень, теплой лести зеркало просит...". А говорит оно раз­ное: то утешит, то напугает; то "еще ничего", то "уже все". Может быть, в переживании неизбежных физических изменений самое болезненное то, что они не враз случаются, а как бы дергают веревочку туда‑сюда: уже‑еще, чего‑ничего, все‑не все... Старость страшна, но понятна – как у мамы, у бабушки, у тети Вали. Что делать с собой теперешней, неясно. Смириться и стареть, ждать внуков? Прежде смерти помирать? Или бороть­ся за каждый сантиметр, удерживать себя "в форме", демонстрировать себе и миру свое "еще ого‑го"? Или выбрать другое, сделать вид, что эти легко­мысленные мелкие огорчения и радости вообще не имеют к тебе никакого отношения, потому что ты прежде всего профессионал и твой отсчет успе­хов и неудач идет по другой шкале? Или вступить на тернистую тропу борьбы за власть – неважно где, в семье или на работе – и тем самым за­ставить относиться к себе серьезно? Сменить, так сказать, методы и сферу влияния? Готовы ли мы отныне и навек вызывать только уважение, иногда чуть утрированное – ведь все знают, что "дамы средних лет это любят"?

Дамы средних лет, между тем, любят не только это... Современная научно‑популярная литература, бодро объясняющая все, что считает нужным объяснить о женской физиологии, говорит, что наша "зрелая сексуаль­ность" останется с нами чуть ли не до гробовой доски. Это, конечно, раду­ет, но и порождает свои проблемы. Потому что окружающий мир вполне может не посчитать эту самую зрелую сексуальность большим подарком. Как пишет Сюзан Зонтаг,

"...физическая привлекательность женщины значит для ее жизни больше, чем привлекательность мужчины – для мужской жизни. Но женская красота, отождествляемая в культуре со свежестью и молодостью, плохо сопротивляется времени. Женщины переста­ют считаться сексуальными раньше, чем мужчины... Те пережи­вают старение не без сожалений и, разумеется, тоже чувствуют сопряженные с ним утраты. Но большинство женщин испытыва­ют в связи с физическим увяданием еще и стыд. Старение для мужчины – это нечто печальное и неизбежное, общечеловече­ский удел. Для женщины оно к тому же означает уязвимость"[46].

Сравните два выражения: "солидный господин" и, к примеру, "солидная дама" – можно говорить и о "зрелых", "не первой молодости" людях того же пресловутого "среднего возраста". Стоит начать сочинять историю или хотя бы несколько утверждений про этих воображаемых женщину и муж­чину, как станет ясно: в культуре (в языке прежде всего) средний возраст господина ассоциируется с властью, опытом, седыми висками и новыми возможностями, для дамы же именно возможности на глазах убывают, ограничиваются, хотя ее могут считать элегантной, общительной и "еще привлекательной".

Вы скажете, что в жизни все часто бывает прямо противоположным обра­зом, что ваши знакомые женщины проявили чудеса отваги, сумели приспо­собиться к изменившимся жизненным условиям, реализовали свой опыт и, что называется, взяли свое? Правильно, и я вижу вокруг много примеров обратного свойства. Но патриархальной мифологии, как и любой другой, нет дела до нашей с вами реальности: она сформирована веками и исче­зать под влиянием опыта одного‑двух поколений не собирается. Понятно, что в ситуации полной материальной зависимости от мужчины‑кормильца и в традиционной роли жены‑матери ни о каких особенно захватывающих возможностях женского среднего возраста речи быть и не могло – кроме, разве что, возможности власти в семье (теща, свекровь) или в небольшом социальном кругу (дама‑патронесса, законодательница норм этикета и блюстительница морали).

И чем больше оные новые возможности служили компенсацией собствен­ной утраченной молодости, тем больше в них "отрывались" на зависимых и бесправных молодых женщинах... Физическая свежесть, молодость хороши сами по себе – кто бы спорил? Но их "общественная ценность" гораздо больше связана с подразумеваемым репродуктивным здоровьем, то есть способностью родить, выкормить и не помереть до срока, чем с романтизи­рованным образом "вечной весны". В неосознанном "сценарии выжива­ния" миллионов женщин эта грубая реальность трансформировалась в це­лый пласт запретов и предписаний, страхов и хитростей, "секретов ее мо­лодости" и прочих вариаций на тему "соловьиной песни до сорока шести лет". Как бы ни были тривиальны тревоги о том, что некий мужчина – от­нюдь не воплощение всех мыслимых совершенств – "уйдет к молодой", отрицать их не стоит: из отрицания тревоги никогда ничего хорошего не выходит. Распространенное утверждение насчет того, что "сама виновата, не удержала", тоже заслуживает непредвзятого рассмотрения. Оно подра­зумевает, что в предшествующей жизни не должно было быть ни минуты покоя, постоянные усилия – от борща до черного эротического бельишка, от детей до незаменимости в совместной работе, от политического союза со свекровью до вульгарного шантажа – явно и тайно, днем и ночью дол­жны были быть направлены на стратегическую цель "удержания". То есть не жить следует, а "удерживать". Не справилась – сама виновата: у муж­чин это "природа", а тебе следовало "быть похитрей". Рассуждения, конеч­но, достойные коммунальной кухни, но... в них, как в грязноватой луже, отражается не что иное, как пресловутый "двойной стандарт". Статья Сюзан Зонтаг, между тем, так и называется: "Двойной стандарт старения". А принимать ли его внутренне, смотреть на него отстраненно как на некий культурно‑исторический факт или восставать и показывать этому самому стандарту большую феминистскую фигу – это уж наш выбор.

Смутный страх унижения (куда тебе теперь, тетка?) заставляет многих женщин "забирать свои ставки из игры" задолго до того, как "игра" закан­чивается. Кстати, это относится не только к сфере личных отношений. Де­сятки, сотни женщин испытывают адовы муки в ситуации смены работы: в их сознании сам факт "предложения своих услуг" соединяется с образом ненужности, выброшенности из жизни: как они на меня посмотрят, что по­думают. Вот что рассказала одна милейшая дама под сорок, у которой в конце концов все устроилось наилучшим образом: "У меня сначала было ощущение, что я делаю что‑то недостойное, прямо‑таки пошла на панель, а все эти молодые мужики на меня так и смотрят как на старую шлюху, кото­рая еще и кочевряжится, цену набивает. Я поняла, что с таким отношением к себе и к ситуации ничего хорошего не найду, и создала себе другую мо­дель: мы на равных, наша заинтересованность взаимна, я оцениваю ваше предложение, вы – мое. И самое главное: то, что я ищу работу, не означа­ет, что со мной что‑то "не так", это нормально. Кто‑то считает иначе? Его проблемы. Труднее всего было разобраться со своей внутренней зависимо­стью от их оценок. Я считала себя уверенным человеком и если бы не си­туация, могла бы и дальше пребывать в этом заблуждении. Это была уве­ренность не в себе, а в благосклонности этих людей. Я поняла, что начи­наю меняться, когда после очередного собеседования перестала терзать себя фантазиями о том, что и как они говорят обо мне, когда я выхожу за дверь". Это признание во многом говорит само за себя, оно просто намного откровеннее, чем это принято; фантазии об отвергнутой, неадекватной сексуальности идут рука об руку с фантазиями о социальном унижении, внутреннее "выравнивание позиций" совершенно неожиданно оказывается большой и трудной работой – ведь раньше и в голову не приходило, до какой степени право оценивать отдано воображаемой "фигуре власти". Только если в традиционных культурах эта самая "мужская фигура власти" скорее отцовская, то в силу обстоятельств у нас она сильно помолодела и зачастую приобрела привычки и ухватки подростка из неблагополучной семьи, слегка завуалированные внешним "бизнесовым" лоском. Допускаю даже, что склонность некоторых женщин покупать (не обязательно за деньги) любовь молодых мужчин связана не столько с тем, что "иначе на нее не польстятся", сколько с тем, что это дает большее чувство безопасно­сти, контроля, – а возможно, и реванша.

Кстати о контроле, реванше и зеркале... Одна сорокалетняя дама совер­шенно неожиданно для своего мужа купила машину. Вдруг привалило не­сколько приличных приработков, из небытия вернулся давно задержав­шийся гонорар – что мешало сделать пару‑тройку звонков разбирающим­ся в вопросе подругам? Сориентировалась в возможных вариантах, купила, зарегистрировала, застраховала, пригнала домой и поставила рядом с ма­шиной мужа. Семья вышла посмотреть, выбор одобрила, за совместным ужином покупку обмыла, счастливую и самостоятельную хозяйку поздра­вила. Несколько возбудившиеся дети отправились спать. Стали потихоньку готовиться ко сну и родители. Такой, знаете ли, идиллический семейный вечер после длинного дня: кто в душе плещется, кто прилег почитать пе­ред сном. И тут муж совершенно ни с того ни с сего и говорит: "Знаешь, мать, я давно хотел тебе сказать... Ты бы обратила внимание на свою шею. Лицо у тебя довольно ухоженное, моложавое. А вот шея несколько... как бы это выразиться... выбивается из ансамбля". Сказал – и уткнулся в сво­его Акунина. Оставив остолбеневшую "мать" в ванной перед зеркалом тре­вожно разглядывать шею: еще ничего или уже "сделался сморчок"? Инте­ресно, нанес бы он этот мастерский удар, если бы жена примерно на ту же сумму накупила тряпок или какого‑нибудь чудодейственного омолаживаю­щего зелья?.. Вопрос, впрочем, почти риторический. Вы знаете ответ.

 

КАКИЕ НАШИ ГОДЫ!

 

 

И вот, нежданно‑негаданно, ты становишься женщи­ной среднего возраста. Ты анонимна. Никто не заме­чает тебя. Ты обретаешь удивительную свободу – свободу человека‑невидимки.

Дорис Лессинг

 

Что же мы дергаемся, в самом‑то деле? Жизнь как‑никак сложилась, даже во многом удалась. Что такого теряем, ведь и в более молодые времена большинство из нас много работали дома и на службе и не строили свое существование "вокруг внешности" – трагедия профессиональных краса­виц редка и не очень понятна обычной женщине. Разве мы выбрали бы иначе, если бы вдруг нам предложили этот выбор? Наверное, все‑таки нет... Пожалуй, дело в другом: в том, что становится предельно ясно, что такого выбора уже никто и не предложит. Не о принятых решениях мы жа­леем, а о самой их возможности. Не о несбывшихся надеждах, а о смелости надеяться снова и снова, когда "у нас в запасе вечность". И даже те из нас, кто крепко‑накрепко прикипел душой и телом к своим спутникам жизни, кругу общения, трудам и профессиям, до поры до времени позволяют себе помечтать: вот начнется что‑то новое, вот прорежется новый мой голос, вот удивлю саму себя и всех вокруг... И выбора этого, казалось, навалом. А в настоящей, случившейся и состоявшейся жизни он только тот, который был: как сделан, так и сделан. Один, второй, десятый... тогда казавшийся судьбоносным и едва ли не последним, иногда трудный и мучительный, но он был. И – состоялся.

В книге "Необходимые утраты" Джудит Виорст пишет:

"И порой мы начинаем чувствовать, что в это время нашей жиз­ни приходится прощаться постоянно, терять одно за другим. Нашу талию. Наш кураж. Ощущение жизни как приключения. Наше стопроцентное зрение. Нашу веру в справедливость. Нашу юную серьезность. Нашу молодую дурашливость. Нашу мечту когда‑нибудь стать знаменитой теннисисткой или телезвездой, сенатором или женщиной, ради которой Пол Ньюман в конце концов оставит свою Джоанну. Мы расстаемся и с надеждой про­честь все книги, которые когда‑то пообещали себе прочесть, и с планами побывать везде, где когда‑то собирались обязательно побывать... и уже не надеемся, что однажды именно мы спасем человечество от рака или от ужасов войны. Мы даже оставляем надежду "похудеть навсегда" – вместе с тайной надеждой на бессмертие.

Мы словно утрачиваем опору. Нам неуютно, мы испуганы. Что‑то случилось с самым центром нашего бытия – он больше не удер­живает все на своих местах, жизнь прямо‑таки разваливается на части. Неожиданно у наших знакомых, а то и у нас самих начи­наются измены, разводы, сердечные приступы, рак. [...] И в каж­дой "болячке", в каждом возрастном ограничении слышится на­поминание о том, что мы смертны. А глядя на постепенное (или не такое уж постепенное) старение и упадок отцов и матерей, мы понимаем, что скоро нам предстоит утратить тех, кто всегда был нашим живым щитом – стоял между нами и смертью. Они уйдут. И настанет наша очередь"[47].

Кризис середины жизни не обязательно приходит в сорок. И называется он так не потому, что его место точно посредине: узнать, где расположена эта самая середина, можно только тогда, когда от всех наших надежд и впрямь останется прочерк между двумя датами. "Середина жизни" – это такое ме­сто, где еще очень хочется (и как будто даже еще и возможно) продолжать жить как раньше, но все уже не так. Это время, когда мы принимаем важ­ные решения, хотя сами можем не очень это осознавать. Будем ли мы де­лать вид, что ничего не происходит – игнорировать изменения, отрицать или подавлять свои страхи, печаль, тревогу? Станем ли цепляться сверх ра­зумных пределов за "маленькие хитрости" – то за крем из дорогой баноч­ки, то за "по‑тря‑сающую" диету, то за уроки тенниса? Или, наоборот, неза­метно для себя решим, что "уже все" и воспользуемся негласной привиле­гией немолодых теток есть что попало, красить губы не глядя и говорить о болезнях? И тот, и другой путь – это защита от нормальной драмы, нор­мальной боли и мучительного, но необходимого опыта потерь. Первый по­зволяет сосредоточиться на частностях, разменять одну большую несбы­точную надежду на много маленьких и не столь очевидно иллюзорных; второй лучше всего описывается присказкой "брось, а то уронишь". По‑на­стоящему важны не сами решения – и я намеренно упоминаю о самых по­верхностных, самых житейских их проявлениях: не о профессиональном росте, не о значимых отношениях, не о духовном развитии – важен их за­щитный характер. Там, где привычная почва закачалась под ногами, очень трудно не зажмуриться со страху и не плюхнуться на ближайшую кочку. Возможно, понадобится время, проводники, крепкий посох. Возможно, при­дется учиться ориентироваться в этой незнакомой местности и вновь узна­вать, что горькие ягоды могут оказаться целебными, а очаровательные зе­леные лужайки – скрывать опасную топь. Не исключено, что замолчат знакомые и не раз выручавшие в трудную минуту голоса: ни хрустальный башмачок, ни благословенная куколка, ни корявая открытка от сына‑пер­воклассника из домашнего архива, ни любимая книга, всегда расставляв­шая все по своим местам, в этом сумрачном лесу могут не заговорить, не засветиться, не вывести на нужную тропку. Но у сумрачного леса середи­ны земной жизни есть свои голоса, и часто они поначалу пугают, потом пе­чалят – и только потом подсказывают. А поскольку и в этом месте нам не суждено задержаться надолго, а грядущее напрямую зависит от направле­ния нашего движения, стоит к ним прислушаться.

Вот работа, которую сделала на группе красивая, умная, много и успешно работающая женщина Лера. Ее тема сначала звучала так: "Что‑то случи­лось с моей жизнью в последнее время. Я все чаще задумываюсь: а надо ли мне все это? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить". О, сколько ненужных советов можно дать по такому поводу, сколько готовых рецептов! Если ранжировать их все по степени тривиальности, то в первую десятку непременно попадут рекомендации "завести любовника", "поду­мать о тех, кому ты нужна", "сменить занавески" (работу, квартиру, цвет волос или что‑нибудь еще), "поехать отдохнуть", "относиться ко всему фи­лософски", "сходить к астрологу" и "заняться собой". Кто‑то из мудрых го­ворил, что, к сожалению, на каждый хороший совет нужно еще десять о том, как ему последовать. Мне Лерина жизненная ситуация – по крайней мере ее первое предъявление – напомнила, скорее, один анекдот... Его первый, чаще всего и последний смысл кажется мне чистой воды "обман­кой", способом не увидеть второй. "Ударилась Василиса Премудрая о зем­лю... лежит и думает: "А не хватит ли мне уже?". Уверяю вас, большинство слушателей понимают это так, что, мол, героиня известной сказки (мы‑то помним, что наша Василиса ни о какую землю не ударялась и никем не оборачивалась; возможно, здесь речь идет о тезке – Царевне‑Лягушке) выпила лишнего. По‑моему, алкоголь тут вовсе ни при чем. Грянувшись о землю, герои волшебных сказок в очередной раз становились кем‑то еще и решали очередные неразрешимые задачи: спасали, догоняли, скрывались от погони и прочее. В этот раз волшебство не срабатывает: "лежит и дума­ет" все та же Василиса. И совершать очередной женский волшебный под­виг ей совсем не хочется – а не хватит ли? Сколько ж можно? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить... (Да ведь и в сниженном "ал­когольном" варианте не без этого: чего‑то героиня "перебрала", приняла, как говорится, лишнего...) Пока мы молоды и решаем свои первоочеред­ные жизненные задачи, нас поддерживает мысль, что за перевалом будет спуск, еще рывок – и немножко расслабимся. Вот подрастут дети – и... Вот закончу диссертацию... Вот поставлю на ноги свой отдел... Вот переве­зу родителей поближе... В минуты пронзительного трезвого видения вдруг понимаешь: это "вот сделаю – и..." – всего лишь средство. Возможно, способ собраться, подтянуть силы для очередного рывка. Возможно, попыт­ка уговорить себя не думать о других задачах, временно оставленных ради главной. Но главной ли? Что упущено, чем заплачено за победы и малень­кие – или не маленькие – чудеса терпения, изобретательности, невероят­ной женской живучести?

 

Порасохлась моя старая лира,

Пооблезла с нее вся позолота.

Что ж тут странного? На ней между делом,

Между стиркой и готовкой бряцали.

Забавляли ею плачущих деток,

Забивали дюбеля в переводы,

И пристроив между двух табуреток,

В семь рядов на ней сушили пеленки.

Что ж ты плачешь, нерадивая баба?

Что ты гладишь ослабевшие струны?

Ты сама лежишь меж двух табуреток

И сломаешься вот‑вот посередке.

Марина Бородицкая.

Из древнегреческого

 

...Первые ассоциации, какими бы неуместными они ни казались, кое‑какую ценность представлять могут, однако смело за ними идти тоже не стоит.

Ощущение бессмысленности и потеря энергетического потенциала могут быть симптомом "личного времени перемен", но могут означать и многое другое. В общем‑то, каждой взрослой женщине знаком порой еле ощути­мый, порой отчетливый до отчаяния внутренний голос: "Больше не могу!". Можем. Проверено.

Лера сначала хотела понять, разобраться, а это в наших силах. И как толь­ко у нас появилась – материализовалась в виде одушевленного символи­ческого существа – "Жизни, С Которой Что‑то Случилось", как только этот персонаж обрел речь, мы услышали вот что:

– Меня осталось не больше половины, а ты живешь так, как будто все впереди. Остановись, дурочка, подумай обо мне!

(Разумеется, это говорила сама Лера в роли Жизни.) Та, кого она оставила "за себя", повторила вопрос: "Что же с тобой случилось?" – и получила ответ: "Из меня слишком многое ушло, а ты и не заметила".

Зачем нам такая искусственная конструкция, зачем кому‑то изображать мою жизнь, я что, ее сама не знаю? Дело в том, что очень многие свои по­требности и проблемы мы не видим, не осознаем именно потому, что они слишком привычны, мы их как бы "слишком знаем". Люди, находящиеся в размышлениях о своей жизни, порой говорят, что хотели бы на нее по­смотреть со стороны. Жизнь как отдельный персонаж, с которым можно по­меняться ролями и поговорить, обязательно скажет что‑нибудь новое. Вот и в Лериной работе мы столкнулись с темой "окончательного взросления", а этот диагноз не так легко принять. Мы же все прекрасно понимаем, на что похоже все окончательное...

С чем же прощалась умная, красивая и успешная Лера? Боже мой, да с тем, с чем большинство из нас так или иначе прощается, становясь по‑настоя­щему взрослыми!

Ведущая: Лера, что ты хотела отпустить, с чем попрощаться?

Лера: Мои надежды. Мои иллюзии – на собственный счет, насчет дру­гих людей, отношений, в конце концов, насчет мира вообще. Я держусь за них и чувствую, что сама себя дурю.

И мы встретились с целой стайкой Надежд и Иллюзий. Ах, как жаль, что их невозможно описать подробно, они были такими красивыми: они порхали, они манили, они пели сладкими голосами сирен... Среди них были и те тайные искушающие голоса, в которых не принято признаваться вслух... Но и они почему‑то показались многим из нас знакомыми.

Лера: Кто ты?

Первая Надежда: Я твоя тайная надежда, что папа и мама поймут, как они были неправы, и наконец скажут, какая ты молодец, как они тобой гордятся, и даже попросят прощения за все несправедли­вые замечания. И папа скажет, что ты унаследовала его мозги и с толком ими распорядилась... (Плачет.) А мама погладит по го­ловке и скажет, что ты самая‑самая лучшая девочка на свете.

Вторая Надежда: А я твоя фантазия о большой семье: у тебя пятеро де­тей, большой шумный дом, где много музыки, где живут собаки и кошки, где часто бывают друзья. Ты в центре этого маленького ко­ролевства и у тебя никогда не возникает вопроса, зачем ты живешь.

Третья Надежда: А я... О, я такая (пируэт)... мечта о невероятной, ис­ключительной любви. Вот появится удивительный, потрясающий мужчина – и все остальное станет неважным! Гром и молния! Он обмирает от одного твоего взгляда! Ты смотришь... ну, скажем, на его запястье и так его хочешь, что почти теряешь сознание! (Пи­руэт.) Да, вот такая страсть! Но с ним еще можно разговаривать, вместе смеяться, советоваться, спорить – с ним можно все, что для тебя важно! А эти все – просто козлы!

Четвертая Надежда: Я – твое тщеславие бывшей отличницы, пожиз­ненной прыгуньи в высоту. Это я тебе нашептываю: будь лучшей, и неважно, сколько жизни ты на это положишь. Давай результат! Что не вверх, то вниз – что не пять с плюсом, то для тебя кол с минусом. Это же не просто амбиции, это оценят рано или поздно. И скажут: вот это Профессионал с большой буквы, супер, вне кон­куренции!

Пятая Надежда: А я просто твое отражение в зеркале, которое не меня­ется. Смотри, твоя грудь все так же упруга, шея гладкая, кожа све­тится... Ты на свете всех милее, всех румяней и белее.

Шестая Надежда: Ты – замечательная мать, почти идеал. У тебя всегда есть время и силы, ты всегда внимательна и справедлива, они все­гда будут любить тебя больше всех на свете, ты не совершила ни одной серьезной ошибки и дала сыну и дочери все, что им нужно. Твои дети прекрасны, и это полностью твоя заслуга.

Лера (лицом к лицу с Надеждами и Иллюзиями): Я хочу... (Сильно бьет кулаком в стенку, плачет.) Нет, не хочу, совсем не хочу, но мне нужно с вами проститься. Господи, страшно‑то как... (Пер­вой Надежде) Солнышко, мама не придет и не скажет, как она была не права. Папа не похвалит мои мозги, у него и со своими‑то сейчас... И не они погладят по головке, а уж скорей я их. Я от­пускаю тебя и благодарю за то, что ты поддерживала меня в мо­лодости. (Второй) Ты такая красивая, теплая, мне так жаль с то­бой расставаться. Ты – моя другая жизнь, которой не будет. Не будет этих деток, этого большого круглого стола, не соберу я вме­сте всех любимых людей. Правда, музыка все равно есть, собака одна, но замечательная. Друзья тоже. Это то, что я оставляю себе, это правда. Сегодня это есть, и я готова его ценить и беречь. (Тре­тьей) Пошла вон, дура. Ты меня в такое как‑то вдряпала, что стыдно вспомнить. (Неожиданно хихикает.) Ой, чего‑то даже и не стыдно... (Третья Надежда совершает очередной пируэт.) Ладно, давай уже выходи на поклон, горе ты мое. (Третья Надеж­да изящно приседает в балетном реверансе.) Занавес! И ничего мои мужики не козлы, без тебя мне виднее. (Четвертой.) Зна­ешь, я сейчас поняла, что в тебе главное. "Вне конкуренции", и этим ты для меня опасна. Я хорошая, но бывают и лучше. Не се­годня, так завтра. Вообще ты – родственница первой, и я про это еще подумаю. Объявляю тебе благодарность в приказе и отправ­ляю в очередной отпуск. Отдохни, ты заслужила. Потом на све­жую голову разберемся, когда прыгать, а когда и не очень‑то. И решать буду я, а не ты. Такая у нас теперь субординация. (Шес­той) С тобой я уже почти простилась, дети хорошо учатся. Зна­ешь, они мне очень много дали, в тебе есть здоровый кусочек... Я очень сильно прожила то, что с ними связано, спасибо. Но я не ангел‑маменька, никогда ею не была и не жалею. И догадываюсь, чем я тебя раскормила так, что недавно ты и меня чуть не слопа­ла. Надо бы тебя уменьшить до человеческих размеров, а то про­стишься с тобой, а ты на какую‑нибудь молодую мамку нападешь. Слезай, приехали (немножко стаскивает, немножко бережно по­могает сойти с возвышения Шестой Иллюзии). А теперь я хочу поговорить с тобой, Свет мой Зеркальце. Иди‑ка сюда. (Исполни­тельница роли Пятой Иллюзии, красивая женщина моложе Леры лет на десять и смутно на нее похожая, подходит и становит­ся прямо перед ней.) Свет мой зеркальце, скажи, зачем ты гово­ришь неправду? Я ведь не нуждаюсь в таких утешениях и жалос­ти, в чем дело? (Обмен ролями, Лера в роли Пятой отвечает.)

– Я храню память о твоих прошлых обликах, твое "Я". Я хочу тебе сказать, что ты – по‑прежнему ты. Это важнее видимых знаков увядания, важнее твоего настроения, удачного или неудачного макияжа. Я – твоя летопись. Могу рассказать о прошлом, могу о будущем. Хочешь? (Обмен ролями.)

(В реальной групповой ситуации – если отвлечься от того, что это Лерина работа и ее личные отношения со своими иллюзиями и надеждами – от этого диалога возникло впечатление сильного "второго плана". Позже, ког­да мы сидели в кругу и делились чувствами, "Экс‑Пятая Надежда" Вика ска­зала, что для нее эта роль была крайне важна и что Лера "отработала" за нее некоторые зарождающиеся страхи и соответствующие им защиты.)

– Очень хочу, но сначала хочу помириться. (Бережно трогает "стекло". Две женщины, чуть соприкасаясь кончиками пальцев, стоят друг перед другом в молчании, которое нарушает Лера.) Оставайся со мной с тем голосом, который я услышала сейчас. Храни ощущения, помни образы моих прошлых лиц и моего тела. (Торжественно) Я не отказываюсь ни от одной морщинки, ни от одной растяжки, ни от одной ошибки. Это моя история, подписы­ваюсь под каждой ее страницей. Я – это я.

– Ты – это ты.

– Я меняюсь и буду меняться дальше; это значит, что я живая.

– Ты – живая.

– Мы будем разговаривать о прошлом, настоящем и будущем. А сейчас мне пора.

– Тебе пора...

...Пора двигаться дальше. Я хочу на прощание взять у каждой своей надежды что‑то, что оставлю себе, и отпустить их. Идите сюда, мои хорошие. Это лучше сделать молча. (Все семеро соеди­няют руки; кто‑то, возможно, описал бы происходящее как "пе­редачу энергии", кто‑то – как "физический контакт, дающий ощущение поддержки".) Всем спасибо, все свободны. (Мягко, но решительно освобождает руки, встряхивается. Бросает Зер­кальцу: "До встречи!" и поворачивается к месту действия спи­ной.) А вот теперь я и правда готова и мне правда пора. (Веду­щей) Похоже, часы завелись.

И мы сели в круг и стали говорить о чувствах и о том, как они связаны с личным опытом. И конечно, даже очень наивному и недальновидному че­ловеку не показалось бы, что это была работа только про "переходный воз­раст середины жизни". Хотя, конечно, и про него тоже...

 

Я многое тащила на горбу:

Мешки с картошкой, бревна и вязанки,

Детей, калек, чугунную трубу –

И я лишилась царственной осанки.

Но так судьба проехалась по мне,

Так пронеслись руины Карфагена,

Что распрямился дух, и я вполне

Стройна и даже слишком несогбенна.

Нет, я в виду имею не поклон –

Поклоны я отвешиваю в тоннах!

Но есть какой‑то несогбенный стон

И радость, не согбенная в поклонах, –

Я говорю о том, что обрелось

Помимо воли и ценою плоти,

Прошло свою действительность насквозь

И отразилось в зеркале напротив.

Юнна Мориц

 

НАД ПРОПИСЬЮ ПО ЛЖИ

 

 

Боже милостивый, как они лгут!.. Вскользь, невзна­чай, бесцельно, страстно, внезапно, исподволь, непо­следовательно, отчаянно, совершенно беспричинно... Те, кому это дано, лгут от первых слов своих до после­дних. И сколько обаяния, таланта, невинности и дер­зости, творческого вдохновения и блеска! Расчету, ко­рысти, запланированной интриге здесь места нет... Женская ложь – такое же явление природы, как бере­за, молоко или шмель.

Людмила Улицкая. Сквозная линия

 

Лживость – это свойство, прочно и дружно приписываемое женщине. Мол, только на ложе любви и на смертном одре от нас услышишь правду. У меня возникают большие сомнения по поводу того, так ли уж нужно кому‑ни­будь слышать эту правду. Сомнения эти небезосновательны. Есть женщины прямые, правдивые. Существуют такие люди женского пола, которым врать действительно тяжело, неинтересно, не нужно – короче, "не дано". Сплошь и рядом они вызывают недовольство, как будто с ними что‑то не так. Нет в ней этакой непредсказуемости, слишком она правильная, поло­жительная. Пресная.

Слово "правильная" и слово "правда" одного корня. Что же худого в том, что она правильная, положительная? Похоже, все‑таки правдивость – не­желание здесь умолчать, там приписать, тут польстить – не так уж ценит­ся в этом мире. Особенно когда эти свойства принадлежат женщине.

Моя оксфордская коллега Верена Бус рассказывала такую историю. Она, выросшая в швейцарской деревне, какими‑то судьбами познакомилась со своим будущим мужем, который в Оксфорде защитил ученую степень. Он с молодой женой был зван на научный прием. Ужасно волновался, поскольку возможность быть принятым в этом обществе, сидеть за этим высоким сто­лом он воспринимал как серьезное достижение. Когда рассаживали гостей, она оказалась далеко от мужа, но видела все время его взволнованное бледное лицо. По правую и левую руку от нее восседали совершенно не­знакомые ученые мужи, а правила хорошего тона на такого рода приемах требуют разговора исключительно о науке. Главный вопрос, на который отвечают при положенном светском общении – пять минут с соседом справа, пять минут с соседом слева – звучит примерно так: "Чем вы зани­маетесь (в смысле: каков предмет вашего исследования)?" Сидит Вренни в окружении посторонних ученых мужей, чей предмет исследований ей со­вершенно неизвестен, смотрит на своего бледного мужа. С соседом слева разговор как‑то сложился, потому что она первая задала положенный воп­рос, а он подробно ответил. С соседом справа немножко опоздала и услы­шала уже вопрос от него.

Никакого предмета исследований на тот момент у Вренни не было, ей во­обще было неуютно. И не совсем понятно, что тут такого возвышенного в этих никому не интересных обязательных речах "пять минут направо, пять минут налево". И подозреваю, что невероятно трепетное отношение мужа к этому событию ее чем‑то раздражало и задевало. Она ждала ребенка, не очень хорошо себя чувствовала, и когда сосед справа спросил, глядя слегка насквозь, что же в настоящий момент является предметом ее исследования, она сказала, что в настоящий момент предметом ее исследования является ее беременность, четвертый месяц. Ученый сказал: "Вот как?" – гениаль­ная академическая реакция на любое сообщение, полностью снимающая все неловкости. Услышав, в свою очередь, вопрос о предмете исследований, он обрел почву под ногами и пустился в пространные описания.

Когда Вренни и Филипп оказались дома, она рассказала об этой маленькой и, как ей казалось, забавной ситуации. Муж пришел в ужас и раздраженно сказал: "В конце концов, могла бы что‑нибудь соврать!".

Мне кажется, что это занятная история. История о том, как от женщины успешной, выполняющей все правила, подтверждающей все ожидания, тре­буется невинное, разнообразное, но тем не менее вранье. Причем постоян­но, а не только на приемах. Все мы встречали иногда в каких‑нибудь книжках по "интимным вопросам", что Настоящая Женщина, – мне хоте­лось бы когда‑нибудь разобраться с этой мистифицированной особой, вы­яснить, что же имеется в виду, когда ее упоминают, – должна быть леди в гостиной, кухаркой на кухне и проституткой в постели. (Вообще‑то не проституткой, а блядью, поскольку речь не идет о зарабатывании денег, но компьютер возражает.) Вот таков золотой стандарт – что хотите, то и де­лайте. То есть, извините, как раз не что хотите, а что надо. Тьфу, совсем завралась! Тем не менее, многие из нас стараются следовать этому стандар­ту – в той или иной степени.

Есть злой анекдот про женщину, которая перепутала три свои роли и вы­ступила в каждой из них, но не совсем уместно. И в этой истории есть что‑то настораживающее. Подумайте сами: если не говорить о бесконечном разнообразии других ролей, которые требуются от взрослой женщины, то даже эти три – леди, кухарка и проститутка – предполагают временный отказ от всех остальных своих способностей, возможностей, желаний. Пре­вращение в функцию. По всей вероятности, дело должно обстоять так.

...Хорошо воспитанная и одетая, искусно ведущая беседу дама, условно го­воря, в гостиной (то есть в социальной реальности) должна полностью от­делиться – отделаться? – от того, что за час до начала этого приема она была кухаркой. Вспотевшей, пропахшей жареным луком. Причитала над пирогом, металась по кухне, плевала на обожженный палец. И даже если она готовила этот обед не сама – а в нашем случае она его все‑таки гото­вит чаще сама, – мысли ее занимало, хорошо ли загустеет соус, хватит ли всего на всех, нет ли пятен на стаканах и так далее. В тот момент, когда ее приготовления закончены – а очень редко бывает, чтобы они были закон­чены строго вовремя, – следует привести себя в порядок и принарядить к исполнению роли леди.

Она должна преобразиться. Для этого преображения используются свои приемы: мы не просто принимаем душ и укладываем волосы, вымывая из них кухонные запахи, не просто лежим десять минут с огуречной маской и не просто "набрасываем основные черты лица". В этот момент, глядя в зеркало, мы говорим себе не словами, а чем‑то другим: "Я уже не то, я уже это". Грянулась оземь и явилась... Что, наши гости не знают: то, что на столе, приготовлено этими руками? Они что, верят, что помогали гномики? Тем не менее, символический отказ от себя кухонной чем‑то важен: с ка­кой гордостью говорится, что такая‑то наготовила на целый полк гостей, а выглядела так, как будто вообще на кухню не заходила. Какую победу тор­жествуем?

Ну, а уж превращение леди в проститутку или кухарки – в нее же... Со­временная популярная литература требует от нас – именно требует – сексуальной раскованности, изобретательности. И вот она, только что на­правлявшая умелой рукой возвышенную беседу, или она, только что при­готовившая полный обед на завтра для семьи, должна опять‑таки грянуться оземь. И – восстать в виде соблазнительницы в черном кружевном белье с завлекательными эротическими прибамбасами... Может быть, чуть тронув розовой губной помадой соски и мочки ушей, благоухая пряными чув­ственными запахами. Должна быть забыта усталость и суетливость кухни, должна быть забыта светскость, подтянутость и некоторая властность на­стоящей леди. Она вакханка, она всегда соблазнительна и притягательна, всегда готова... Пароль: "Девушка, что вы делаете сегодня вечером?" От­зыв: "Все". Так надо, так ожидают.

Меня больше всего интересует, что происходит в тот момент, когда герои­ня нашей сказки, грянувшись оземь, – ну, не совсем в буквальном смысле, но тем не менее крепко приложившись, – меняет роль. Оборачивается кем‑то еще. Вся жизнь так или иначе состоит из ролей. Мы разные, когда пребываем в материнской роли, в роли любовницы, в роли женщины, про­фессионально делающей ту или иную работу, когда мы дочери, когда мы сестры, когда мы подруги. Но "разность" бывает... разная. Например, есте­ственная: ты действительно забываешь обо всем, что беспокоило час назад, когда вступаешь в зону какого‑то другого интереса, когда что‑то другое становится важно и нужно. Ролевое же переключение в пределах соб­ственного дома и с одним и тем же (почти) партнером – это что‑то не­множко вынужденное, не так ли? Но этого ждут, разочаровать нельзя. Обо­ротень, Ваш выход. Занавес!

В истории про три женские роли есть интереснейший намек на то, что в неблагожелательном разговоре называется лживостью: "Женщины не лю­бят лжи, они только пользуются ею". А именно: в глазах партнера женщи­на крайне редко предстает целостным существом, в котором есть и то, и это, и еще четвертое, пятое, семнадцатое – и есть одновременно. А пред­стает она функцией, приписанной‑привязанной к удовлетворению какой‑то его потребности. Хорошо еще, если не только его, но и своей, но это в общем‑то не обязательно.

Одна чудесная и глубоко мной уважаемая женщина рассказывала о своем первом браке – с человеком намного старше себя. Он выставлял ей оцен­ки – спасибо, хоть устно – за достижения в различных сферах жизни. Детская – пять, спальня – пять, кухня – четыре... Не помню, что там было еще, но ведомость выходила объемистая. Вот такое получение оце­нок – за исполнение ролей, за функции – настолько глубоко вошло в плоть и кровь, в поведение и мысли, что большинство женщин уже и не представляют, как бы могло быть иначе. И находятся постоянно между уп­реком в лживости – в том, что у нее десять разных лиц, в том, что она слишком разная, а стало быть, неискренняя – и упреком в пресности, пря­моте: тогда скучно. Как выведение на чистую воду, ловля на неискренно­сти, так и травля за пресность и правильность представляют собой инте­ресные виды спорта.

Давайте вернемся в гостиную. Смешанная компания, люди все молодые и успешные – мужья и жены, бойфренды и их подружки. Все они достаточ­но широких взглядов, не стесняются обсуждать физиологические подроб­ности сексуального порядка, рассказывают любые анекдоты, не гнушают­ся ненормативной лексикой – умеренно, мило, к месту. Хозяйка, перестав быть кухаркой и еще не став проституткой, выполняет роль настоящей леди, слегка направляет разговор, смотрит, чтобы никто не заскучал, от­вечает к месту, вовремя, остроумно и так далее. Разговор идет, скажем, о машинах или о курсах валют. Хозяйка не водит машину, машину водит муж. Подробности – состояние тормозных колодок, что купил Влад и за сколько, как там с аэродинамикой и что нужно поставить сверх базовой комплектации – ей не очень интересны. Она поддерживает разговор, видя, что один из гостей тоже хочет рассказать про свою тачку. Вспомнив, что Антон как раз недавно свою красавицу немножко стукнул и должен был ремонтироваться, она задает участливо вопрос об этом ремонте. Он рассказывает столько, сколько сочтет уместным. Все нормально, совсем‑совсем нормально.

Сорок минут все присутствующие за столом женщины говорят и слушают, выполняя первую обязанность настоящей леди: говорить о том, что инте­ресно собеседнику. Если бы вся компания была за рулем, и мальчики, и де­вочки – это другая ситуация. Тексты могли бы произноситься те же са­мые. Всякий автомобилист, равно как и всякий садовод, собачник и люби­тель водного спорта, имеет что рассказать. Но это если бы у всех присут­ствующих был равный или почти равный опыт и равный или почти рав­ный интерес в этом деле.

А в нашей истории получается что‑то совсем другое. Получается, что че­тыре женщины, включая хозяйку, демонстрируют, изображают, наигрыва­ют интерес для того, чтобы их мужчины могли поговорить о том, что ин­тересно им. Теперь представьте себе совершенно неприличную ситуацию, когда в той же компании кто‑то из женщин заговорил, например, о месяч­ных. Взрослые, раскованные люди, не стесняющиеся естественных прояв­лений человеческой физиологии, были бы шокированы – все без исклю­чения. Давайте немножко разовьем эту фантазию (разумеется, ни вы, ни я не собираемся в ближайших гостях ее проверять экспериментально). "У тебя сколько дней – три, четыре?" – "У меня пять, но все довольно легко проходит". "А ты что‑то принимаешь?" – "Да нет, как‑то я не доверяю этим препаратам". Чем, собственно, это отличается от разговора про авто­сервис? Но можем ли мы себе представить, что присутствующие бойфренды и мужья изобразят – пусть неискренне, пусть деланно – интерес к этой теме, как было в нашей первой реалистической картинке? Скорее всего, тему немедленно сменят, а женщину, выступившую со столь непри­личным заявлением, осудят и "мальчики", и "девочки". Почему? Не занят­но ли?

Разумеется, мы остаемся оборотнями. Мы будем поддерживать разговор. О машинах, о карьерах и даже о дайвинге и рафтинге, если нужно будет. Ра­зумеется, мы не будем затевать за общим столом разговора о том, как ре­жутся зубки у ребенка, или о том, как функционирует наш организм; не будем говорить не только о тряпках, но и о своих делах. И еще о многом‑многом другом. Мы существуем в системе определенных ожиданий. Если хотим быть в этой жизни успешными, принятыми в домах, благосклонно оцененными, а не обруганными нашими спутниками жизни, мы будем иг­рать по правилам. И помнить, что это не наши правила, – это правила, ко­торым мы всего лишь подчиняемся. Но подчиняемся так давно, что они уже стали частью внутренней цензуры.

Однажды мне случилось со всего маху напороться на такой вот "забор" в собственном сознании. История прошлая и сугубо личная, но в качестве иллюстрации расскажу. Дело происходило "в гостиной", и принимала я двух весьма респектабельных американцев – банкира и профессора пси­хологии. Это был именно домашний ужин, никакой не прием – по‑просто­му, с играющим под столом ребенком; как живем, так и живем. Год на дво­ре стоял девяносто второй. Знакомы между собой гости не были, весь та­нец взаимного приглядывания, оценки, выяснения who is who происходил на наших с мужем глазах. Разумеется, подавалась домашняя еда: пирог с капустой, какая‑то рыбная солянка и прочие грибочки с огурчиками. Джон и Джеффри все это охотно и с энтузиазмом кушали, постепенно проника­ясь друг к другу все большей симпатией. Вот уже и о своих детях и женах заговорили; выяснилось, что у Джеффри ребенок приемный – некие ме­дицинские проблемы не позволили родить своего, а у Джона жена тоже долго не могла родить второго, ну, и так далее. И зубки, и памперсы, и все вполне заинтересованно, с юмором и симпатичными байками про бессон­ные ночи на первом году жизни детенышей и нравы американских акуше­ров и педиатров. "А ты как рожала? – спросил кто‑то из гостей. – Тебе кесарево предлагали? А почему отказалась?". Мой вполне приличный анг­лийский стремительно таял: вдруг оказалось, что в активном словаре про­сто нет нужных понятий. Я видела, что два солидных господина не "прика­лываются", а действительно считают эту сторону жизни нормальной и ин­тересной темой для разговора; они ждали от меня не вежливой отговорки, а ответов. Отвечать было очень трудно. И не от излишней застенчивости. Во всей ситуации ощущалось что‑то совершенно невероятное – начиная с того, как серьезно и доброжелательно смотрели мои гости, и кончая их осведомленностью о тонкостях родовспоможения. В голове что‑то не укла­дывалось. Мило отшутиться, сменить тему и подать десерт? Но я же чув­ствовала, что вот это – как раз и есть нормальный разговор равных взрос­лых людей, и неужели я предпочту в очередной раз слегка приврать? Да ни за что! Рассказала я, почему отказалась от кесарева сечения. И англий­ский вдруг улучшился: "правду говорить легко и приятно"...

При внимательном наблюдении за собой и другими становится как‑то по­нятней легенда о женской лживости: это ровно то, что и заказывали. В "Царевне‑лягушке" герой захотел узнать всю правду, какая‑то часть прав­ды ему сильно не понравилась, вот он, дурак, и сжег лягушачью шкурку, и пришлось ему потом свою царевну долго, трудно, мучительно отвоевывать назад. Если бы существование лягушачьей шкурки не было для него про­блемой – для нее‑то оно проблемой не было, – может, сказка была бы со­всем другая. Кстати, знаете ли вы, за что героиня – а ее тоже звали Васи­лисой Премудрой – была превращена в пучеглазое земноводное? По од­ной из версий дело было так: "старый старичок" расспрашивает Ивана‑ца­ревича о его несчастье и говорит: "Эх, Иван‑царевич, зачем ты лягушачью кожу спалил? Не ты ее надевал, не тебе ее было снимать. Василиса Пре­мудрая хитрей, мудрей своего отца уродилась. Он за то осерчал на нее и велел ей три года быть лягушкой. Ну, делать нечего, вот тебе клубок: куда он покатится, туда и ты ступай за ним смело". Клубок, конечно, приводит к Бабе‑яге, куда же еще? Дорого, ох, дорого обходится девушке неуместная мудрость...

Раз уж заговорили о сказках, я позволю себе вспомнить еще одну группо­вую сессию: мы совместными усилиями исследовали сказку "Морозко". По­мните: падчерица, бедная, трудолюбивая, и мачехина дочка, ленивая, кап­ризная, вздорная, взбалмошная. Отправляют их в лес. Первую отправила мачеха, чтобы там она замерзла. Вот девушка сидит, зубами лязгает, тут появляется Мороз Иваныч и спрашивает ее: "Тепло ль тебе, девица?" – "Тепло, дедушка", – отвечает она. А он пуще холоду нагоняет: "Тепло ль тебе, девица?" – "Тепло, дедушка", – отвечает девица, уже почти не раз­жимая заледеневшие губы. А глупая, ленивая мачехина дочка на вопрос "фигуры патриархальной власти" правду ответила. Мы все помним, чем кончилась сказка: только косточки от нее и остались.

Это серьезное и грозное напоминание: когда некто, обладающий статусом и властью, спрашивает нас, как мы себя чувствуем "на его территории", мы всегда должны чувствовать себя хорошо. Это правильный ответ. А мачехи­на дочка, как бы она ни была несимпатична, не прошла жестокую школу принуждения, которую прошла падчерица. Поэтому ей ничто не подсказа­ло, что с "фигурами власти", от которых зависит жизнь, на правде далеко не уедешь. Вот какая интересная история.

А теперь давайте‑ка заглянем в спальню. Мы все сейчас люди эмансипиро­ванные, у нас никаких табу на обсуждение сексуальности не осталось. Именно поэтому "заглядывать в спальню" стало куда менее интересно, чем в ханжеские времена, когда это было рискованным, почти неприличным разговором. Люди сейчас гораздо более увлеченно обсуждают деньги, чем секс. По окончании акта любви он задает ей сакраментальный вопрос: "До­рогая, тебе хорошо?" А теперь представим, что дорогая отвечает: "Ты зна­ешь, милый, если честно, очень сводит судорогой левую ногу, наверное, бо­соножки были неудобные". Или говорит: "Да, все в порядке, только давай сейчас сразу будем спать, мне вставать завтра в шесть", или еще какую‑ни­будь правду. Мы уже понимаем, что ответ неверен, обида будет смертель­ной, и как бы это ни было подсахарено и смягчено, все равно правильный ответ только один. Если это случайный, временный партнер, то "Это была феерия, экстаз, никогда и ни с кем ничего подобного". А уж если собствен­ный муж, то тогда ответ куда важнее, от него зависит больше – мы же не хотим, чтобы он весь следующий день куксился и крысился. И тогда это "Как в двадцать лет!" или "Как еще никогда". Кстати, говорят, что такого рода ответы особенно хорошо удавались проституткам всех времен и наро­дов в приличных борделях. И что же удивительного? В том месте, где На­стоящая Женщина должна исполнять роль проститутки, ждут и ответа про­ститутки.

Пожалуй, от экскурсии на кухню мы воздержимся: слишком ясно все, что мы можем там увидеть. Понятно, что любой сложности обед, на любое ко­личество персон всегда готовится легко, играючи, и после его приготовле­ния Настоящая Женщина никогда не бывает усталой, взмыленной, огор­ченной, а с солнечной улыбкой сервирует стол. Единственное, что ее инте­ресует, это чтобы он понравился. Здесь, пожалуй, в отличие от спальни и гостиной есть одно любопытное обстоятельство. Очень часто ожидания в отношении наших кулинарных подвигов таковы именно потому, что муж­чина видел эту ролевую модель в родительской семье. Мальчик не особен­но интересуется, какова мать в гостиной, уж и подавно ему не положено знать, какова мама в спальне, но вот какова мама на кухне, он знает точно. Самозабвенное кормление часто бывает первым опытом, который подрас­тающий мужчина на кухне получает. И ему действительно не должно быть важно, сколько мама это готовила, где она это взяла, от каких дел она ото­рвалась для того, чтобы была его любимая жареная картошка с котлетами. Зато от того, насколько с удовольствием, быстро и полезно он поест, зави­сит мамино гордое самосознание "хорошей матери".

Может быть, это особенно характерно именно для нашей культуры, где с едой всегда были проблемы. История голода, растянувшегося на много поколений, и сопутствующей ему материнской лжи, необходимой, вынуж­денной ("я уже поела") – это печальная история. Как и многие другие сценарии, его стоит внимательно рассмотреть, чтобы не транслировать дальше в своей собственной семье эту угрюмую программу, связанную с выживанием.

Раз уж заговорили о материнской лжи, то стоит углубиться в эту тему под­робнее. Когда мать расстроена, переживает или думает о другом, ребенок всегда это чувствует, будь то мальчик или девочка. Мы нужны детям для общения, для совместных игр, для того, чтобы мы могли их чему‑то на­учить, – тогда и только тогда, когда мы полностью в этом присутствуем, душой и телом. В противном случае, даже если мы все делаем правильно, но душою не здесь, ребенок чувствует себя заброшенным, а то и отвергну­тым. Ему горько, и это нехорошо.

И каждая женщина, растившая детей, знает ситуацию, когда ей совершенно не до того, голова ее пухнет и раскалывается от десятков проблем, требую­щих решения... Но просьба, она же требование, в пятнадцатый раз прочи­тать сказку – безусловна. Что бы ни происходило в сердце, в голове, в по­звоночнике, это надо делать хорошо. Некоторое особенное качество само­контроля есть в исполнении роли матери. Она должна быть терпелива, ра­достна, занятна, с ней должно быть уютно, но она еще и медсестра, поли­цейский, клоун, исполнительница народных песен и спасатель МЧС. Может быть, это одна из труднейших ролей. Да, ее поддерживает мощный биоло­гический импульс, но не только. Просто нам очень важно, чтобы им с нами было хорошо. Мы считаем совершенно законным и естественным, что им‑то – детям то есть – не очень важно, хорошо ли нам в этот момент. Как говорится, вырастут – поймут.

Сколько их, этих ежедневных "наступаний себе на горло", чтобы войти к ребенку с "правильным лицом"? Самые умные из нас придумывают какие‑то специальные приемы для того, чтобы лицо все‑таки было не вымучен­ным, не лживым, а хотя бы приближалось к правде. И действительно пере­ключаются – сидят три минуты с закрытыми глазами, принимают ванну, нажимают у себя внутри какую‑то кнопку, для того чтобы важная роль хо­рошей матери все‑таки могла быть исполнена.

И это тоже одна из причин того, что женщин считают лживыми. Ведь дети вырастают. Рано или поздно они начинают хорошо разбираться в той ма­ленькой складочке между бровями, маленькой трещинке в голосе, которая предательски сообщает: мама не так весела, как кажется, и хотя она гово­рит уверенно, но может быть, все‑таки... все не совсем так?

Надо заметить, что мать – это первый человек, с ложью которого ребенок в своей жизни сталкивается. Иногда эта ложь невинная, иногда она ребен­ку не очень интересна. А вот про то, будет или не будет больно, или вкус­но что‑то или невкусно, или скоро или нескоро мы пойдем домой из како­го‑то скучного места... Наверное, каждая может вспомнить десятки случа­ев, когда мы говорили своим детям неправду – возможно, не придумав лучшего ответа, не имея в виду моделировать недоверие ко всему, что мы потом собираемся сказать. И со временем мы обязательно услышим, что го­ворим‑то одно, а сами... Далее появится убедительный список наших не­последовательностей, мелкого бытового вранья по пустякам. Такова мзда за то, что когда‑то ты была абсолютно не подвергающимся сомнению ис­точником информации. Если что‑то говорила мама, то это было правдой по определению. Так не бывает, а в сложной взрослой жизни и подавно.

Я много раз слышала от взрослых мужчин: только став совсем взрослы­ми – где‑то к середине жизни, – они смогли хоть как‑то представить себе всю меру непростоты жизни своей матери. В детстве – а каждому ребенку положено быть эгоистом – они воспринимали только ту сторону, которая была для них, то есть опять‑таки функцию. И только много позже узнава­ли, что как раз в этот период решался вопрос о разводе, или у мамы были неприятности на работе, или в доме было плохо с деньгами. И только ког­да сын пишет собственную диссертацию, он вспоминает о том, что мать что‑то делала по ночам на кухне. Проникновение в некоторые части ее жизни происходит очень не быстро и очень не сразу, – но догадки возни­кают достаточно рано. Представление о том, что женщина может обмануть кого угодно – не основано ли оно и вот на этой материнской лжи, кото­рую иногда называют святой?

Итак, леди, кухарка, проститутка, маменька – и это еще не все. Гораздо больше. Современная жизнь с ее возможностями – великолепный полигон для тренировки способности "обернуться" еще десятком функций. И пре­сной занудой быть не хочется, и хамелеоном что‑то не тянет, себе дороже. Понимаю, что в очередной раз оригинальностью не блещу: и этого за нас никто не решит. Тепло ль тебе, девица?

 

ДЕНЬ 8 МАРТА

 

 

Взгляд искоса – самый главный женский взгляд. Са­мый честный. Открытый, простодушный, наивный, ци­ничный, кокетливый, холодный, уверенный, злой, бли­зорукий, волнующий, тупой, обещающий... Эти взгля­ды женщина приберегает для других, а тот, что "иско­са, низко голову наклоня...", оставляет себе.

Евгения Двоскина. Мелкие пуговицы

 

"Восьмое марта близко‑близко..." – предупреждает неприличный стишок. Дальше сами знаете. Кто не знает, "близко" рифмуется с "пиписка", и этим сказано все.

Странный праздничек. Вроде как восходит к временам той еще борьбы за женское равноправие. Неукротимая Клара Цеткин, которую мы смутно представляем безобразно стриженной старухой... Передовые работницы, требующие права голоса и равной оплаты труда: "Никто не даст нам из­бавленья..." – правильно, и не дали. Учительница литературы Ольга Александровна, разбирая с нами, малолетками, какие‑то "женские образы в советской литературе 20‑х годов" и видя перед собой ряды наших кри­вых глумливых ухмылок, говорила на невысказанные вольности: "Нет, де­вочки, Советская власть действительно дала женщине очень много... но... "ключи от счастья женского", как там дальше у классика, кто напомнит... какая‑то рыба, видимо... проглотила". И мы радостно ржали, избавленные ее иронией от необходимости прямого противостояния, от которого в этом зверском возрасте так недалеко до прямого хамства. А в параллель­ном классе девицы, страшно возбужденные собственной лихостью, к Восьмому марта выпускали стенгазетку "Хоть день, да наш!". А мы, не придумавшие такого прикола – правда, тогда это называлось как‑то ина­че, не помню как, – мы завидовали, но одобрительно рассказывали на­право и налево: правда, классно? И каково же было... что, разочарова­ние? – когда одна из наших мам мягко так улыбнулась: "Как, и вы тоже?". Оказалось, что незнамо в каком году, в другой школе и даже в другом городе, но тоже к Восьмому марта... А одна компания молоденьких бесшабашных умниц заявилась седьмого в школу в траурных нарукавных повязках из черной капроновой ленты. Думаете, скандал? Как бы не так, никто и не заметил, и акция протеста тем самым была, но не состоялась. А в университетские времена наши мальчики презентовали мамзелям одиннадцатой группы по зеленой керамической рюмахе вкупе с брошюр­ками "Коварный враг здоровья женщин", тоже зеленой и на ту же тему. Отхохотавшись и распив положенное, мы пришли к решению ни мужско­го, ни женского праздника более не отмечать, а праздновать совместно Первое марта – весну то есть, которая всем весна. Дацзыбао "Хоть день, да наш!", как мне доподлинно известно, время от времени выпускается барышнями по сю пору – с применением новейших технологий.

Если же вы спросите о смысле этого праздника у женщин постарше, никто и не вспомнит передовых работниц, марширующих по долинам и по взго­рьям вперед заре навстречу. Скорее всего, вам грустно улыбнутся и поче­му‑то, слегка оправдываясь, скажут: а что, мне все равно нравится, хоть цветы подарят. Цветы – да, подарят. И как раньше мрачные мужики дави­лись за хилой мимозой, так нынче бойкие яппи машинами увозят стандарт­но скрученные по спирали букеты из какой‑нибудь "Интерфлоры". В од­ной фирме молодые люди обрядились к празднику в майки, украшенные фотографическими изображениями всех работающих с ними девушек... Девушкам не совсем понравилась перспектива (пятно кетчупа на глазу, корзина с грязным бельем, стиральная машина... или, может быть, более глубокий смысл этой символической акции овладения), но обижаться и тем более портить праздник ребятам, которые "так старались", конечно, никто не стал. А для самого социально незащищенного гражданина тоже прода­ется недорогой цветочек в бетонной трубе перехода, и он потащит этот цветочек своей "половине", а она ему чего‑нибудь не то ворчнет, не то мурлыкнет, глядя почему‑то в сторону, в сторону...

А что творится в школах и детских садах – не передать. Родительский ко­митет одолевает поборами, кипят нешуточные страсти по поводу символи­ческих, но абсолютно необходимых жестов в адрес Валентины Ивановны: да зачем ей эти веники, надо что‑то дельное, из косметики! Чем непрес­тижнее профессия – то есть чем ближе она к воспитанию, образованию и прочим феминизированным областям, – тем обязательнее букет. Валенти­на Ивановна должна быть довольна – кому‑то же надо и эту работу де­лать, дети все‑таки. А утренники! Душещипательные стишки про мамочку родную, где обязательно будут помянуты "ласковые руки" и остальной парфюмерно‑кондитерский словарь устойчивых выражений, разучиваются загодя и под большим секретом. Стишки, как правило, ужасны – но тоже обязательны. И уж которое поколение мам одновременно искренне умиля­ется своим Денискам и Аликам и... испытывает что‑то еще. Что‑то такое, от чего сладкая улыбка "гендерной именинницы" немного сползает вниз, а взгляд ее почему‑то уходит в сторону. В сторону...

Двусмысленный какой‑то праздник, приторный с горчинкой, сентимен­тальный с еле уловимой ноткой непристойности. Вроде и неловко, и не­нужно, но как бы и правильно. Похоже на скомканное извинение, а кто и перед кем виноват? И ритуальное мытье посуды домочадцами – "сиди‑сиди, сегодня мы сами" – это что, насмешка или репарация? Просто Юрьев день какой‑то! А обязательные тосты с пожеланием "всегда оставаться та­кими же милыми, красивыми, любящими"? О каком "всегда" может идти речь, какому мгновению велено остановиться? Мужчины деликатного об­раза мыслей часто поздравляют так: "Не знаю, признаешь ли ты этот праздник, но это только повод..." – далее по тексту. Таксисты и случай­ные прохожие поздравляют без затей – и маленького волевого усилия стоит не ответить, как на другие поздравления (с Новым годом, скажем) – не вякнуть на автопилоте: "И Вас также". Выйдет глупо и незаслуженно обидно, чем таксист‑то виноват?

Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные – то есть фальшивые, но ведь это всем известно – отношения мужчин и жен­щин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не быва­ет, это все понарошку. Он воспевает "ласковые руки", понарошку же пре­давая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка – сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянет­ся в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определе­нию. Я бы даже назвала его "гендерным карнавалом" – как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.

И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают по­рой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоеди­нившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но... "вырастешь, Саша, узнаешь". Со време­нем кто‑то из них сделает свой выбор – и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто‑то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто‑то сполна насладится однодневным карна­валом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто‑то в ответ на общеприня­тый сироп нарушит перемирие и рявкнет: "Я этот гинекологический праз­дничек вообще не признаю!" – и наградой ей станет неподдельное сму­щение поздравителя, и в том‑то и будет "хоть день, да наш". И уж в следу­ющем году человек по тому же делу не позвонит – ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.

Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, – но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молча­ние. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашен­ной ради праздничка дешевым итальянским набором "Пупа".

Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала – сильно окая, как положено: "Баба – она и есть баба, чо ее праздновать?". Она не понимала этого праздника, крепко и ес­тественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком‑нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, – там это­му празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причи­не возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?

Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собствен­ные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, мо­жем их даже проговорить, поделиться – и что‑то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим "Спасибо!" – а сами смотрим в сторону, в сторону...

Март в России – месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком "...есны, любви!". Кстати, упо­мянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в муж­ском кое‑чему предписывается "расти", в женском – "беречься". Вот тебе, девушка, и Юрьев день.

 

 

РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА..

 

 

Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,

И верить в собственные силы, как в нее.

Юнна Мориц

 

Она – это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк "Memento mori" пожилым людям – мужчинам и женщинам – звонит по телефону неизвестный и со­общает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто‑то скверно, жестоко шутит. Когда выясня­ется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что "здесь действует целая банда". И только одна старая дама отвечает на зво­нок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: "Боже мой, – сказала она, – последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое‑чего я не помню, мне ведь все‑таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла". "Рад слышать, – сказал тот. – Пока что до свидания"[48].

Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностя­ми – и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Ка­жется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жиз­ни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само сло­во женского рода. Спросите у Бабы‑яги, почему, – она знает.

Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее "младших сестрах". Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути – и как важно отдать им положенную дань и все‑таки двигаться дальше. Кстати, почему гово­рят: "Это мне так нравится, просто умираю"? Почему "до смерти хочется"? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много само­убийств – и все больше покинутые девицы: "И остались бедной смех людской да прорубь"... "Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет"... И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все‑таки поэзия – не криминальная хроника, что‑то здесь другое.

Вспомните, как это бывает, когда утеряно что‑то очень‑очень дорогое: че­ловек, отношения, чувство. Что‑то, составлявшее, возможно, смысл жизни. Завтра мы поймем, что все‑таки не всей жизни, – а сегодня такое ощуще­ние, что все кончено. Хоть не просыпайся утром, все пропало, вся жизнь насмарку. Выразить это прямо почти невозможно – разве что каким‑ни­будь воем, да и на тот сил может не быть. И высокий текст, вроде "Плача Изиды", и забубеннные народные "Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися – разбилась жизнь моя" – что‑то вроде памятника вот этому чувству. Но поем‑то мы ее или слушаем – живые, и не ты первая, и с тобой это не впервые, и все образуется. За нас – выразили. В боли нет совсем уж кромешного одиночества, кто‑то так уже чувствовал. Кто‑то это пережил.

"Не впервые" означает еще и то, что с самого младенчества, с самого пер­вого "утраченного рая", с потери полного единства с материнской фигу­рой – мы этому учимся. Горько рыдаем, когда лучшую подружку перево­дят в другой детский сад – это горе на полчаса, но настоящее. Смертель­но обижаемся на родителей, которые без спросу, нарушив все границы, выбросили письменный стол и заменили новым: все не то, я никогда не смогу за ним так читать, верните мне мой любимый старый, кто вас про­сил лезть! Смертельно ссоримся с друзьями – до демонстративного отказа здороваться, до "неразговора" – и убеждаем себя в своей правоте, в том, что совсем‑совсем не скучаем, не нуждаемся, не вспоминаем. В первый раз теряем любимых животных – рыжий ли кот ушел и не вернулся, старая ли облезлая собака умирает – это настоящая боль и настоящая утрата, если была настоящей привязанность. Конечно же, теряем свою первую лю­бовь, а потом и не первую... Уходят, уезжают, а иногда и умирают люди, со­ставляющие наше человеческое окружение. Наконец, уходят сами перио­ды, циклы нашей жизни: что‑то заканчивается, "место" в душе остается пу­стым – не навсегда, но это каждый раз тревожит, как вид заколоченного на зиму дома или разворошенное переездом жилье. Даже окончание боль­шой работы, даже конец года вызывают легкое покалывание в сердце: страница перевернута.

Все это, как и многое другое, мы переживем. От серьезных потерь останет­ся, конечно, зарубка на сердце, фантомная боль. Когда‑нибудь и она угас­нет – только никто не знает, когда и как: "Много раз в жизни мы проща­емся с уходящими, и один раз – с теми, кто остается".

Конечно, хотелось бы представлять себе человеческие отношения как на­дежную гавань, теплый свет очага и прочее в из разряда home, sweet home[49]. Но мы догадываемся, что отношения – и отношения с мужчиной в частности – это не диван с клетчатым пледом и плюшевым мишкой, а в лучшем случае огород, который надо возделывать, а в худшем – минное поле. Конфликты, взаимонепонимание, угроза разрыва и сами разрывы, разлуки, разводы – такая же часть этой реальности, как очарование пер­вой встречи или то, чем была так прекрасна четвертая, пятнадцатая, соро­ковая. Есть еще внешний мир с его обязательствами, долги и планы, пово­роты жизненного пути: близкие люди, внезапно вы сделались дальними...

Сколько пролито слез в темноте кинозалов обо всех разбитых сердцах, всех путях, что непоправимо разошлись, – о чем они, эти слезы? Развела ли героев судьба, чья‑то злая воля или собственный выбор – всякая исто­рия расставания неизменно задевает какие‑то особые, на эту тему настро­енные струны и отзывается сердечной печалью: нет повести печальнее на свете... Потому ли, что напоминает обо всех случившихся и в нашей жиз­ни утратах? Или предупреждает нас, смертных, о грядущих неизбежных разлуках? Тональность рассказа может быть самой разной – от надрыва до легкой печали, жанр – от авангардистской скульптуры до блеклой изыс­канной акварели. Мы все равно знаем, о чем это все. Нас не обмануть ни хорошими манерами, ни грубостью, ни карнавальным костюмом.

 

Не взбегай так стремительно на крыльцо

моего дома сожженного.

не смотри так внимательно мне в лицо,

Ты же видишь – оно обнаженное.

не бери меня за руки – этот стишок

и так отдает Ахматовой.

А лучше иди домой, хорошо?

Вали отсюда, уматывай!

Вера Павлова

 

Не с одними возлюбленными мы прощаемся, надолго сохраняя в душе эту саднящую царапину, след‑напоминание, след‑предупреждение – как на замке, который вскрывали. А друзья? Может быть, расставания с ними чаще происходят второпях, на бегу – и как же потом жаль, что не сели, не помолчали, не сказали каких‑то важных слов вовремя: "Иных уж нет, а те далече". В прошлом веке – в девятнадцатом то есть, все никак не привык­ну называть прошлым двадцатый век, принять до конца его уход – люди относились к разлукам с друзьями с подобающим почтением. Огромность пространств, бесчисленные почтовые версты, да ранние смерти кругом, да превратности фортуны – все заставляло смолоду переживать каждое про­щание серьезно. Судьба в любой момент могла погрозить пальцем – и вот милая барышня из соседнего имения, глядишь, умерла родами, не пробыв замужем и года, а старый друг сослан, а троюродный братец второй год пу­тешествует где‑то в Европе, и от него ни слуху, ни духу... Столько расста­ваний в великой поэзии прошлого, что можно почти физически ощутить силу и "плотность" чувств – дружеских ли, любовных ли.

В нашей жизни все иначе: мы можем позвонить, написать и даже за­ехать – куда угодно. Возможно, и не в любой момент, но милые нам люди как будто доступны, только руку протяни. И что, сделало ли это нас ближе? И не иллюзия ли эта "страховка" от настоящих, режущих по серд­цу, расставаний? Мне иногда кажется, что привычка считать отношения чем‑то, что можно "консервировать" и извлекать на свет по надобности, сродни американской моде набивать чучела из умерших "домашних лю­бимцев": ну прямо как живой. Что‑то не так с этой уверенностью в том, что даже если "абонент временно недоступен", только и дела – перезво­нить. Может быть, на звонок ответит совсем не тот человек, с которым вы прощались...

...Отъезды конца семидесятых. Тогда казалось, что навсегда: Америка была не ближе Марса. Друзья детства, суматошной университетской юности, та­кие разные; столько вместе перечитано и переговорено... Да, обязательно, с первой же оказией – длиннющее письмо; ладно, ребята, пока. Пока. "Рас‑стояние: версты, мили... Нас рас‑ставили, рас‑садили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли". Конечно, Цветаевой с Пастернаком мы себя не воображали, но стихи казались в точности про нас. В молодо­сти вообще стихи часто кажутся "в точности про нас" – наверное, это тоже помогает переживать многое из того, что иначе пережить было бы еще труднее.

И – много лет спустя – звонок по телефону. "Ты откуда?!" – "Я в Москве по делам фирмы. Слушай, что тут у вас происходит, действительно опасно ходить по улице? А воду фильтровать обязательно? Конечно, повидаемся – как раз сегодня у меня небольшая вечеринка, party. Так, человек двадцать. Сейчас моя помощница тебе продиктует адрес. Маша! А, вот она. Ну, до встречи". Вечеринка вполне удалась. "Друзья уходят – кто же остается? Друзья уходят – кем их заменить?"

Сколько раз – не сосчитать и не упомнить – работали мы на группах вот с этими "младшими сестрами смерти": разлуками, расставаниями, разлома­ми, разводами. Одних бумажных носовых платков сколько извели – иног­да ведь мы и сами не знаем, что боль не прошла, а только затаилась; нач­нешь вспоминать – и она тут как тут.

"Наверное, это не просто больно, наверное, это очень больно, а то, что женщины боятся боли меньше, чем мужчины, – неправ­да. Это их, мужской миф, мы боимся боли не меньше, просто мы больше к ней готовы, мы ожидаем ее каждый день, каждый час, каждую минуту"[50].

Так это или не так – не знаю, но с "застрявшими" осколками рухнувших отношений мы действительно работали часто. Прощались и прощали, сами просили прощения. Не только возлюбленные или бывшие мужья получали подробные "письма" – старые подруги, с которыми "жизнь развела", в од­ночасье и бесследно исчезнувшие из семьи отцы, когда‑то страшная и не­любимая свекровь, умершие в одиночестве учителя... Даже если в реально­сти уже нет никакой возможности завершить отношения (никто не знал, что виделись в последний раз, наши любимые – или мы сами – не потру­дились, побоялись, не нашли способа проститься, да мало ли), отношения должны быть завершены во внутреннем, душевном плане. Те, которые были, – потому что речь далеко не всегда идет о физической смерти или физическом же расставании. Разве не предъявляем мы претензий окружа­ющим людям просто за то, что они становятся не такими, как раньше? Раз­ве не трудно "перезаключать договоры" с мужьями, родителями, детьми, друзьями? "Что‑то ушло", – говорим мы с горечью. А разве бывает, чтобы в отношениях с живым человеком вообще ничего и никогда не уходило? Да, мысль не нова, но принимать ее всякий раз трудно: никакие отношения не длятся вечно. В принципе, чтобы в один прекрасный день оказаться в новом – другом – браке, не обязательно разводиться и разъезжаться: лю­бые длительные отношения переходят в новое качество. Это если выра­жаться деликатно, а если погрубее – умирают в старом качестве и, может быть, возрождаются в новом.

Мне кажется – и многие работы моих героинь это подтверждают, – что без постижения "искусства терять" женщине невероятно трудно жить. Как ни странно. Казалось бы, хранительница домашнего очага, она так нужда­ется в стабильности и постоянстве хоть чего‑нибудь! Но: "Три вещи даро­ваны нам, чтобы смягчить горечь жизни, – смех, сон и надежда"... "На­дежда – это когда ты чувствуешь, что то, что ты чувствуешь, не может продолжаться вечно". Не скажу, чьи слова: достаточно того, что это было сказано женщинами. А вот как говорила об этом одна из наших участ­ниц – веселая, разбитная Ирина, мать троих детей и бабушка одного вну­ка, да к тому же еще и директор туристического агентства:

"Жизнь полна потерь, что поделать. Женская – особенно. Смот­рите, ведь это мы теряем невинность – может, и невелика поте­ря, но почему‑то же это называется именно так? А потом, когда рожаем, перестаем быть с ребенком одним целым, то есть опять как бы теряем, отдаем его в мир. Да что там, каждые месячные – это еще один неродившийся ребенок, тело словно оплакивает его... кровавыми слезами. Ну, и дальше: детей надо вырастить и отпустить. Надо потерять молодость и красоту, а потом и саму способность давать жизнь. И будем смотреть правде в глаза: большинство из нас переживет своих спутников, это объектив­ный факт, и мы все это знаем. И где бы мы были, если бы не были способны не только терять без конца то одно, то другое, а еще и воскресать, возрождаться? Я не думала об этом, пока не пе­режила клиническую смерть. Не было у меня никаких коридоров со светом в конце, но что‑то очень изменилось. Стало больше ра­дости. Жизнь слишком хрупка, чтобы проживать ее на автопило­те. Не потеряешь – не найдешь, девочки".

А иногда у нас случались и прямые разговоры с "величественной дамой в черном" – так, кажется, где‑то у Окуджавы. Страшно? Да не страшнее все­го того, что в реальности мы уже переживали. Ирина, например, была с ней близко знакома и поэтому начала свой разговор так.

– Извини, буду говорить "на ты". Хоть это и не совсем прилично, иначе не могу: ты была совсем рядом. И знаешь, что я тебе ска­жу: спасибо. Спасибо, что не забрала. Спасибо, что научила уму‑разуму. В сущности, благодаря тебе я теперь больше понимаю, что такое жизнь, время. Это ты меня научила. Я думаю, что своих близких я бы от тебя защищала зубами и когтями. Но у меня лично с тобой свои отношения, и тут я просто говорю спасибо. (Обмен ролями.)

– Наконец‑то слышу разумные речи. Учишь вас, учишь – один страх, никакого усвоения материала. Могу дать один совет... (Об­мен ролями.)

– Я спросить не решалась – знаю, как к тебе пристают с вопроса­ми. Но совет, конечно, приму и выполню. (Обмен ролями.)

– Ты напрасно избегаешь кладбищ – вон у мамы сколько не была. Теперь тебе там бояться нечего, тебе будет светло и спокойно. Съезди, не ленись. Ты вполне здоровая женщина, не убудет тебя прибраться и посадить кустик‑другой. Мама любила сирень, ты помнишь? (Обмен ролями.)

Да. (Тут явно что‑то происходит, потому что Ира начинает тихо‑тихо плакать, не утирая слез; мы ждем – слезам, как и смеху, нужно время.) Мама любила сирень. А я с ней не прости­лась, не успела в больницу. Ты считаешь, мне уже можно сходить на кладбище? (Обмен ролями.)

– Конечно, можно. Ты не виновата, что не успела. Ты теперь сама знаешь, что со мной все иногда бывает так внезапно! Но ты мо­жешь не спешить, дождаться весны, сухой погоды и поехать... Там действительно поет соловей, ты сядешь на лавочку и будешь вспоминать ее без вины и боли, легко. Тебе это нужно, поверь. (Обмен ролями.)

– Я обязательно это сделаю. Спасибо и за этот разговор. (Обмен ро­лями.)

– Приятно было познакомиться. Не знаю, когда увидимся, но я о тебе не забываю. (Обмен ролями.)

– И я о тебе – тоже...

Вот такой фантастический разговор с собственной Смертью – один из многих, между прочим – произошел у нас как‑то раз. Вика, которую Ири­на выбрала на эту роль, была преисполнена величия и вовсе не казалась страшной и отталкивающей – как ей Ирина роль задала, так она и дей­ствовала. Конечно, после таких работ мы особенно тщательно выводим ис­полнителей из ролей – а то, неровен час, Вика и впрямь бы могла уверо­вать в свое всемогущество, а такое до добра не доводит. И разумеется, Ири­на разговаривала не со смертью как явлением объективного мира – с этой‑то не больно побеседуешь, даже поговорка есть: "На смерть, как на солнце, в упор не взглянешь". Она говорила со своим образом всемогущей и неумолимой силы, отвечающей за начала и окончания. Если угодно, с идеей конечности бытия – и не забудем, что с этой идеей она уже была близко знакома и приняла ее полностью, потому и разговор со Смертью по­лучился такой мирный, даже лирический. Да, кстати, не напоминает ли он вам другой разговор другой героини – с Высокой Болезнью? Мне так очень напоминает, а ведь героини совсем разные, совсем. Роза, если по­мните, все никак не могла отпустить "острый период" влюбленности – Ирина решает другие задачи, да и лет ей побольше... Она в каком‑то смыс­ле уже утратила душевную "невинность" – ее слово, хоть и из другого контекста. У одной английской писательницы есть чудные строчки как раз об этом: "Утратить невинность – не только наша судьба, но и наша обя­занность, а когда уже это случилось, напрасны старания устроить пикник в Эдеме". Наша героиня трезва и стараний попусту не тратит.

А вот с покойной мамой остались незавершенные отношения, остался ка­кой‑то оттенок вины, – и нечто в самой Ирине, что мудрее и могуще­ственнее, а возможно, и старше ее житейского опыта, заговорило от лица Смерти. Для группы эта работа была очень важна: все наши раны и ожоги, все фантомные боли враз оказались словно в картине другого масштаба; вдруг стало пронзительно ясно, что и за потери можно быть благодарной. И, конечно, вернулась тема неоплаканных утрат – тех, на полное пережи­вание которых не хватило то ли сил, то ли времени, то ли смелости. И были в тот день еще работы – о разном, не только о потерях: "о жизни, о жизни и только о ней... "

В юности мне рассказали некую притчу – откуда она, я так, к стыду свое­му, никогда и не узнала, а о чем – думаю по‑разному примерно каждые десять лет. Вот она: "Что есть жизнь?" – спросил старого философа уче­ник. Учитель отвернул рукав и молча показал ему гноящуюся язву. А в это время в Севилье благоухала сирень и пели соловьи". Так и хочется доба­вить: возможно, на кладбище. Впрочем, это было бы уже перебором.

А недавно попала ко мне газета "Дейли Экспресс" – нормальная англий­ская газета, а в ней женская страница – разворот. Половина – про то, как осмелевшие кинозвезды стали отказываться от пластической хирургии, по­тому что вечные подтяжки, перетяжки и прочие силиконовые добавки в конце концов не оставляют ничего от тебя самой, а актриса тоже человек. Более того, звучит уже почти кощунственная мысль, что целлюлит как на­вязчивую идею придумали в коммерческих целях – не бороться с ним (или с морщинами, или с десятью фунтами лишнего веса) надо, а жить. Другая полоса – как раз про то, что жить можно даже в самых немыслимых обстоя­тельствах. Речь идет о тележурналистке Пэтти Колдуэлл, пятидесяти лет от роду, умирающей от рака мозга. Сначала был рак груди – одна операция, другая, и так три года. А теперь понятно, что жить осталось недолго:

"Когда мне поставили этот диагноз, я и подумать не могла, что вскоре буду себя так хорошо чувствовать. Я имею в виду душу, а не тело. [...] Мои приоритеты изменились, и я могу ясно видеть все ошибки, которые совершила в жизни. Я вполне осознаю, как часто бывала несчастной сама и делала несчастными окружаю­щих – не специально, а просто забывая, насколько прекрасна жизнь. Вчера утром я сидела на солнышке и думала о том, что те­перь для меня главное. Ясно и понятно: мочевой пузырь (и хоте­ла бы про него забыть, но не могу), друзья и прекрасные мгнове­ния жизни. Если я разберусь с этим, то смогу справиться с чем угодно"[51].

И вот что я вам скажу... Как профессионал, я понимаю, что это потрясающее благодушие, этот оптимизм на краю могилы может быть связан не только с силой духа, но и с областью поражения мозга. Возможно, психиатр сказал бы что‑то вроде "критика к своему состоянию снижена". И, возможно, был бы прав. Кроме того, британское хладнокровие и юмор – это вещицы из чужого "бабушкиного сундука", которые не подлежат не только вывозу, но даже и буквальному переводу. Все так, может быть. Но эта женщина вызы­вает восхищение – каково бы ни было происхождение ее счастливой улыб­ки. Мне нравится, что она замужем за человеком намного моложе себя. И что у них десятилетняя дочь. И что этой Пэтти "плевать на волосы", кото­рые, конечно, вылезли после химиотерапии: "С волосами или без, зато я опять хожу". Есть такая суровая и потому не очень известная русская по­словица: "Жить не умел – помирать не выучишь". Вы понимаете, о чем я.

И все наши раны, потери, разлуки, все эти "младшие сестры смерти" дей­ствительно важны: умение обходиться с ними – это часть умения жить, которое включает в себя очень многое, в том числе и "искусство терять". Все мы много раз видели, как женщины собирали себя буквально по кус­кам после тяжелых жизненных катастроф. Но даже внешне совсем не дра­матичная жизнь может быть драматична внутри: быть женщиной очень ча­сто трудно и больно; смертельные болезни, землетрясения и даже баналь­ный развод не так уж обязательны: "Выживать – значит рождаться снова и снова". Те, кто не остановился, не "застрял" в гневе и обиде (эти чувства нормальны, даже обязательны на какой‑то стадии), кто залечил свои раны, принял случившееся, но не дал этому случившемуся управлять своей жиз­нью, – рождаются снова и живут. Более того, в них появляются какие‑то новые качества – бесстрашие, проницательность, обостренное чувство ценности жизни и ее радостей. Они ценят дружбу и любовь, но не боятся и одиночества; их огонь, зажженный когда‑то от пылающих глазниц всеви­дящего черепа, может служить и мирным целям: вот закипает чайник, кто‑то может заглянуть на огонек.

Василиса череп зарыла, дом заперла и отправилась в город, где поселилась у безродной старушки и стала делать то, что умела делать хорошо: прясть и ткать. Баба‑яга, надо полагать, продолжила уединенную лесную жизнь женского божества в отставке – и в свойственной ей грубой, пугающей манере помогла еще не одному герою сказок (разумеется, если они были вежливы и умели расположить к себе старуху). А одна мудрая женщина, не похожая ни на красну девицу, ни на Бабу‑ягу, сказала как‑то о "проекте", который определял без малого двадцать лет ее жизни: "Мой брак успешно завершился". И если уж терять – то так. Может, еще научимся...

Вот еще две маленькие истории о расставаниях. Есть у меня коллега – очень мягкая и обаятельная женщина. Когда она собиралась замуж, – а было это довольно давно, – она знала, что ее любимый мужчина уже год как развелся с первой женой. И ее беспокоило, что он ушел, как говорится, хлопнув дверью – как будто перечеркнул вместе прожитые годы. И ни­когда не упоминал о них. И она мягко настояла, чтобы перед их свадьбой он все‑таки пошел к бывшей жене, попрощался по‑человечески, вернул об­ручальное кольцо и пожелал счастья. Что и было сделано – и все трое вздохнули с облегчением: изжившие себя отношения были завершены, пе­рестали быть неловкой, запретной темой. Спустя много лет уже не важно, что там у него в первом браке не сложилось, а важно, что последняя встре­ча освободила обоих. Как ни парадоксально, единственные неизменные от­ношения – это отношения прерванные и на том остановившиеся, "уби­тые". Иногда они держат людей мертвой хваткой. Хорошо, если кто‑то по­нимает, как важно проститься по‑человечески, "вернуть кольцо".

Вторая история тоже о любви и потере, хотя совсем о других. Когда умер мой старый пес, сыну было лет пять. Полдня я маялась, не зная, "как ска­зать ребенку", – но зная, что сказать нужно, что эта первая в его жизни смерть в доме должна быть принята, что ему тоже нужно "проститься по‑человечески". Его реакция оказалась поразительной: утерев первые слезы, он звонко, на всю темную осеннюю улицу – мы шли из детского сада – сказал: "А знаешь, мама, что я думаю? Когда собачка умирает, ее душа в раю много‑много лет ждет хозяйку". Как дитя умудрилось и пожелать мне долгой жизни, и пообещать встречу с любимым существом, да еще в раю? И к тому же – в одной фразе! – создать образ мира, где есть место верно­сти, печали и надежде? Не знаю. Похоже, детям и в самом деле известно о расставаниях гораздо больше, чем нам нравится думать. Я благодарна судь­бе за тот промозглый октябрьский вечер.

"Тем более что жизнь короткая такая".

 

УТРО ВЕЧЕРА

 

 

Сам придет этот миг или год:

смысл нечаянный, нега, вершинность...

Только старости недостает.

Остальное уже совершилось.

Белла Ахмадуллина

 

Здесь придется сделать паузу, перевести дыхание и признать: я осторожно вступаю на нетвердую почву рассуждений о том, что пока не соотносится ни с каким личным опытом. Старой я еще не была. И голоса участниц групп не помогут – как ни странно, многие из нас близко видели свою смерть, но лишь с огромным усилием могут почувствовать старость, прикоснуться к тайне позднего женского возраста. Мы узнаем ее в свой черед – конечно, если повезет и жизнь будет достаточно долгой. Между прочим, это может оказаться действительно долгой историей – лет на пятнадцать‑двадцать.

Конечно, первая реакция женщины "цветущего возраста" – даже думать об этом не хочется. Вторая – страшновато, но важно. Третья – оказывает­ся, я и так думаю об этом довольно много, на удивление много. Может быть, проговорив – или проиграв – какие‑то из этих мыслей и чувств, удастся понять что‑то и о моей сегодняшней жизни. Что мы и делаем, ме­няясь ролями с бабушками и прабабушками, задавая почтительные вопро­сы Бабе‑яге, а иногда и прямо: вызывая образы "себя в старости". Конечно, наша "первая примерка" робка и неточна, подробностей ощущений мы еще не знаем, – но в любой женской группе чей‑то поход "туда" вызывает бурю чувств. Разных, в том числе и очень позитивных.

Вспоминается одна старая работа – уж лет семь тому будет... Героиня, Алина, в тот период переживала сильное чувство вины – по‑глупому сго­ряча изменила мужу, а он так ей доверял, а дети теперь выглядят живым упреком, а дома стало так тревожно... И чего мы только ни делали: выка­пывали корни чувства вины где‑то в детстве, рассматривали практический аспект вопроса (признаваться или не признаваться, то есть), анализирова­ли причины самой "роковой страсти"... Все без толку: заплаканная Алина все равно вязла и тонула в своей вине, как в болоте. И тут одна ее фра­за – "Может быть, когда‑нибудь я посмотрю на это иначе" – подсказала простое действие. Совсем простое.

– Аля, ты жить собираешься долго?

Вроде да. (Смотрит несколько обалдело, поскольку продолжи­тельность ее жизни нашим предметом никак не являлась.)

– Ну, выбери место для себя старенькой. Алина Станиславовна, Вам сколько лет? Девяносто‑то есть? (Смеется! Черт побери, за час с лишним первый раз смеется!)

– Да нет, я еще молодая, восемьдесят шесть всего.

– Что Вы скажете вот этим молодым женщинам о жизни – у Вас такой опыт...

– Девочки, все проходит. Берегите себя, любите своих близких, пу­тешествуйте, читайте. Не зацикливайтесь на болезнях – их от этого меньше не будет. И не бойтесь стареть – в моем возрасте можно найти в жизни массу удовольствий, которые и вы оцените со временем.

– Алина Станиславовна, строго по секрету: а в молодые годы Вы были строгой и неприступной или легкомысленной?

– Ох, милая, честно говоря, гуляла.

– Ну и как?

– Ох, и хорошо...

Засмеялась опять – и вся группа просто зашлась от хохота – сняла с го­ловы платочек, на ходу подобранный в качестве знака "возрастной роли", вернулась в свой двадцатисемилетний возраст. Глаза почему‑то просохли, а дело пошло: из бесконечно далекой перспективы удалось принять то, что без этой прогулки в старость разглядеть в себе никак не получалось.

Да, так о чем это я? А, о старости. О страшной, отталкивающей и все такое прочее:

"На самом деле страх перед скелетом совсем не страх смерти. Человек, к стыду своему и славе, не так страшится смерти, как унижения. А скелет напоминает ему, что внутри он бесстыдно смешон и довольно уродлив. Не знаю, что тут плохого. [...] Не­скончаемому лету успеха надо напомнить, что звезды смотрят на нас свысока".[52]

Конечно, можно стать подтянутой и модной старухой или плюнуть на все и вообще перестать смотреть в зеркало – но похоже, что дело не в этом. Только взгляд со стороны, без внутреннего обмена ролями придает такое значение неизбежному "обрушению фасада". Если в свое время удалось по­общаться с Бабой‑ягой, это как раз не так и важно. Безусловно, оконча­тельная и бесповоротная – это вам не кризис среднего возраста! – утрата физической привлекательности существенна. Радоваться тут вроде бы не­чему: это в сорок "старость не радость" звучит кокетливо, а в семьдесят – уже просто констатацией факта. Но, несмотря на "гречку" на руках и седые волоски на подбородке, старые женщины не перестают быть женщинами.

Не такая банальная мысль, как может показаться. Я не о привычке прихо­рашиваться или пожизненной склонности к французским духам, не о чув­ствительности к мужскому вниманию – не об остатках грима женской роли. Эта игра с настоящими ставками сыграна много раньше: теперь она уже не определяет поступков, решений и судьбы, поэтому может честно занять место именно игры. Более того: именно тогда, когда невозможно больше функционировать как женщина, никто и ничто не отнимет воз­можность ею быть. Не наблюдателю судить. Для него ты уже не женщи­на – возможно, это и есть наш шанс хотя бы теперь узнать, что это такое?

 

Тут всех на старость повело строчить донос:

не той красы у ней власы, коленки, нос,

а также зубы, – и пора ей в гроб со сцены.

Да что вы знаете о прелестях ее,

о тайных силах, презирающих нытье

и вашу книгу жалоб?.. Драгоценны

ее мгновенья, а тем более – года!...

Юнна Мориц

 

И, кажется, нас снова ожидают интереснейшие открытия. Только для этого придется пустить в оборот все капиталы, нажитые за предыдущую жизнь – иначе не отбиться от страхов и стереотипов. Позвольте поде­литься некоторыми наблюдениями, сделанными в группах и "в поле". Пер­вое и главное, чего боятся женщины, – это физическая беспомощность и зависимость от других людей. "Быть в тягость" для пожилых – такое же пугало, как страх отвержения у детей и подростков. Естественно, защиты и способы перехитрить это пугало будут примерно такими же, какие исправ­но работали всю жизнь. Властная старуха, у которой ходят по струнке даже те, кто в принципе не обязан это делать, – прямая наследница девоч­ки, которая когда‑то решила, что только тотальный контроль гарантирует хоть какую‑то безопасность. Семидесятилетняя мастерица эмоционального шантажа – "Ты разговариваешь со мной так, что у меня поднялось давле­ние" – тоже натягивает тонкие нити долга и вины не впервые. И под­черкнуто независимая героическая бабушка, никогда и ни на что не жалу­ющаяся, в старости разыгрывает все ту же пьесу своей жизни под названи­ем "Обойдусь". После смерти выяснится, что родные у нее были и давным‑давно предлагали помощь, только не на ее условиях, – а она не в состоя­нии была платить столь высокую "цену".

Условия нашей жизни на памяти последних поколений были таковы, что дети долго зависели от родителей – жили вместе, получали подзатыльни­ки и подачки, мечтали о разъезде и все равно никуда не девались. Родите­ли же, преимущественно женщины, довольно рано начинали зависеть от детей, преимущественно от дочерей. Норма, молва, стереотип бытового со­знания – как хотите назовите – требует во второй половине жизни ухода за престарелой матерью: свои дети подросли – готовься, милая. Деться, как правило, было некуда. Нанять – некого. Решались эти проблемы по‑разному: с любовью и без, жертвенно и убийственно, за счет собственных распадающихся браков и за государственный счет: "Сдала мать в богадель­ню, чего от нее еще ждать". Тяжело решались, надрывно. Так что страх пе­ред своей возможной будущей беспомощностью имеет опору в невеселом опыте множества других женщин. Интересно, что первые уколы острого, леденящего душу ужаса перед физической несостоятельностью многие женщины впервые ощущают во время беременности – "на сносях", когда уже тяжело ходить и нагибаться. Вроде бы ничего общего, так чего пугает­ся эта молодая здоровая баба? А все ее же, зависимости в других "предла­гаемых обстоятельствах": "Я впервые подумала о старости как о своем бу­дущем. Лестницы, тяжелые двери, падающие чашки – а сама поднять не можешь, убрать не можешь. Или будешь это делать целый час. Мне сейчас помогают, у меня есть муж и мама. Моей неуклюжести умиляются: уточка, говорят, шарик. А тогда?".

"Чармиан пробралась в библиотеку и понемногу разожгла угас­ший камин. Наклоняться ей было трудно, и она посидела в крес­ле. Пора бы уже и чай пить, самое время. [...] Чармиан вдруг по­чувствовала восторг и трепетание. Неужели она сама приготовит чай? Да, попробует. Чайник был тяжеловат. Наполовину напол­ненный, он стал еще тяжелее. И затрясся у нее в руке, болезнен­но оттягивая тощую, крупно испятнанную старческую кисть. Все‑таки она подняла его и поставила на конфорку. [...] Она ощущала в себе силу и бесстрашие"[53].

Это бесконечно долго, но самостоятельно готовит себе настоящий англий­ский крепкий чай все та же старая дама из романа Мюриэл Спарк. Я со­кратила описание раз в семь, хотя оно прекрасно своей детальностью: каждое простое действие совершается, как восхождение на Фудзияму; все то, что раньше делалось "на автомате" и не стоило ничего, становится бесценным. Старой леди важно побыть одной и самой сделать себе чай. Она побеждает не только свои трясущиеся руки и коварный чайник – и главным образом не их.

Сила и бесстрашие – вот что понадобится нам всем, даже если предста­вить себе идиллическую картину умытой, подтянутой старости в окруже­нии любящей семьи. Так получится не у каждой. И дело не в "неблагодар­ных детях" – даже самые нежные и заботливые из них сегодня предпочи­тают жить отдельно. Они заняты. Они должны быть очень, очень заняты: на глазах изменилась формула житейского успеха, им придется "вертеть­ся". Может быть, они помогут с бытовыми вопросами, с лекарствами и вра­чами, но выслушивать наши рассуждения об устройстве мира и воспомина­ния молодости вряд ли будут. Нам по‑прежнему будет очень нужно обще­ние, друзья. Позаботиться о том, чтобы они были, придется заранее. Спут­ники жизни – дай им Бог здоровья и долгой жизни – не всегда смогут и захотят поддерживать потребность в "разговорах запросто": это мы уже проходили в другие периоды, вряд ли что‑то изменится и в старости.

Старинные подруги поздних лет жизни – это особое, ни с чем не сравни­мое сообщество. В чем‑то смешные ("Как ты можешь с ней общаться, она же в полном маразме!"), а в чем‑то – вызывающие преклонение. Бесстра­шие выйти из дома в гололед, только чтобы поздравить "эту старую переч­ницу" с днем рождения и подарить какой‑нибудь пустяк, – поразительно. Стойкость в борьбе с подступающей дряхлостью, шуточки и издевки по по­воду собственных болячек – величественны. И похоже, что именно жен­ская дружба – да‑да, та самая, о которой сказано столько нелестного, – останется с нами до самого конца. Если сложится, если заслужим.

По крайней мере, когда я смотрю на семидесятипятилетних подруг моей мамы, хочется на это надеяться. Их жизнь – жизнь интеллигентных ста­рых дам со скромными доходами – трудна, их домашние обстоятельства могут быть довольно печальны и даже трагичны. А вот поди ж ты, с ними бывает веселее, чем в более молодых компаниях. (Мне кажется, что вооб­ще интересно и полезно выбирать симпатичных, привлекательных для тебя людей из следующей возрастной категории: они уже пережили то, что ты только собираешься пережить, и ничего. Какой мне хочется быть в со­рок, пятьдесят или еще позже? Будет, разумеется, по‑другому – важен на­строй).

Громко и страстно – многие глуховаты, что поделаешь – они обсуждают какие‑нибудь премьеры или вчерашние новости; их, впрочем, легко со­влечь с публицистического пути, спросив что‑нибудь о профессиональном прошлом или вот об этой прелестной брошечке. Рассказы об общих знако­мых и коллегах бывают очень занятными и смешными, уважение к тем, кто делает свою работу первоклассно, – неподдельным, а пироги с луком и яйцом – настоящими пирогами с луком и яйцом. Они собирают свои "по­сиделки" вдохновенно и ревниво: кто что печет, кто чем удивит. Печень и поджелудочная, между тем, капризничают – да и ладно, не так важно съесть, как "потрепаться". Как они рассказывают неприличные анекдоты! Как толково и подробно передают кулинарные рецепты! Для меня совер­шенно очевидно, что секрет их достойной старости – в интересах, выхо­дящих за пределы семьи, отношений и даже бывшей карьеры. В способно­сти интересоваться чем‑то, что не имеет к тебе прямого отношения. Их по­слушать, так Лондон состоит из одних музеев, а вчерашняя премьера ре­жиссера Эн безобразнее всякого теракта.

Это никак не противоречит практическому складу ума – вообще‑то они своего не упустят и вовсе не наивные "институтки". Их записные книжки полны полезных телефонов ветеринаров, туроператоров, автомехаников и еще Бог знает кого. Спорт и "прикол" состоит в том, чтобы получить каче­ственный сервис по скромным ценам и рекомендовать понравившегося специалиста "своим". Все довольны и есть о чем поговорить, если с пре­мьерами на неделе бедновато. Каждая из них по‑прежнему что‑то делает впервые. Моя мама, например, села за компьютер в семьдесят два года, а когда я искренне восхищаюсь ее успехами, скромно говорит: "Просто мне нравится делать то, что я еще не умею". К слову сказать, она надела свои первые джинсы в шестьдесят, сварила первое варенье под моим телефон­ным руководством в шестьдесят восемь, а первый пирог испекла в семьде­сят. Так сложилось, что все эти навыки раньше были не очень необходимы, а джинсы на работу она носить не могла ну никак. Еще ей нравится поздно вставать и поздно ложиться – можно, например, поболтать по телефону в час ночи. О годах, проведенных на службе, мама говорит: "Просто я всю жизнь жила не по своему расписанию, а теперь живу по своему". Мне нра­вится сама идея: никогда – понимаете, никогда – не поздно начать жить по "своему расписанию".

Есть у американской поэтессы Дженни Джозеф стихотворение – даже до­вольно известное, я видела его первые строчки на стенке в метро во время какой‑то заумной культурной акции. Называется "Предупреждение". Некая дама рассуждает о том, какие непотребства и свободы она сможет себе по­зволить в старости, когда уже не нужно ничем казаться.

 

Пенсию буду тратить на бренди,

летние перчатки и серебряные босоножки,

а говорить, что на хлеб не хватает.

Устану – сяду прямо на тротуар, а что?

Буду по мелочи приворовывать в магазинах,

срывать стоп‑краны и своей клюкой –

ах, пардон, тростью –

пр‑роводить по всем решеткам.

О, я отыграюсь за всю трезвость своей молодости!

 

Она заканчивает обещанием наконец‑то научиться смачно сплевывать. И мы понимаем, конечно, о чем это: о свободе больше не думать о том, кто что подумает. О веселом, озорном воплощении все той же Бабы‑яги: страшноватая, но обаятельная. Впрочем, это никоим образом не универ­сальный путь – их вообще не бывает.

К тому, что "смеркается медленно, но темнота наступает быстро", пригото­виться, наверное, вообще невозможно. Как сказала бабушка Раиса Григорь­евна как‑то рано утром (ей было за восемьдесят): "Вот как смешно человек устроен: ну, казалось бы, жизнь прошла – а все просыпаешься и чего‑то ждешь". Мне нравится это незатейливое замечание – так, между делом, расчесывая поредевшие седые волосы, она рассказала некий важный сек­рет. Урсула Ле Гуин сформулировала похожее наблюдение так: "Един­ственное, что делает жизнь возможной, – это вечная, невыносимая неуве­ренность: незнание того, что случится дальше". Поживем – увидим.

 

 

МЫ ДЛИННОЙ ВЕРЕНИЦЕЙ ПОЙДЕМ ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ

 

 

Счастье человеческое очень редко, наблюдать его очень трудно, потому что находится оно совсем не в том месте, где ему быть надлежит. Я это знаю.

Н.А. Тэффи

 

Про счастье тоже сказано так много и такими уважаемыми авторами, что даже как‑то неудобно присоединять к этому свои соображения. Но бывает, что спрашивают: а вот скажите как психолог... И ладно бы речь шла о сча­стье вообще, тут, на худой конец, можно пофилософствовать; все‑таки тема интригующая, все его так или иначе испытывали, но производить в про­мышленных масштабах не умеет никто. О женском счастье, сами понимае­те, философствовать приличным не считается, оно даже упоминается обычно с эпитетом "простое".

Однажды случилось так, что некая программа телевидения заинтересова­лась моими опубликованными "соображениями" по поводу женского сча­стья, сочтя их необычными и шокирующими, и пригласила поговорить на эту тему в эфире. Как только я увидела свою ведущую (молодую даму, у которой я по сюжету должна была быть "в гостях"), мы друг друга невзлю­били. В такие гости я бы не пошла ни за что на свете. Хозяйка тоже пред­почла бы принимать кого‑нибудь другого, но работа есть работа. И у нее, и у меня. Так что кое‑что общее у нас все‑таки было, и разговору следовало состояться.

Передо мной сидело очень красивое, очень искусно сделанное, совершен­но равнодушное существо. Больше всего ее интересовало, не выбилось ли что‑нибудь из прически, рука автоматически так и рвалась поправить и лишь усилием воли оставалась на месте. Перед ней сидела немолодая, не совсем ей понятная и приятная, совершенно чужая по духу тетенька, ко­торой нужно было вежливо задать соответствующие вопросы. "Что же вы посоветуете нашим телезрительницам?" "Боже мой, – думаю, – сейчас восемь утра. Наши телезрительницы то ли провожают детей в школу, то ли пулей вылетают на собственную работу, то ли стряпают завтрак для семьи, а может, и вовсе еще спят, если их график такое допускает. С какой стати они будут слушать советы совершенно постороннего человека на такую личную тему?" Но как‑то я, тем не менее, выкручивалась, на вопро­сы более или менее отвечала, рассказывала какие‑то, с моей точки зре­ния, занятные байки о счастливых женщинах. Оказалось, кстати, что знаю их довольно много.

Так я чуть не стала "специалистом по женскому счастью" и, конечно, зарек­лась браться за такие темы. И вот... нарушаю данное слово и все‑таки рискну об этом немножко поговорить. Уж очень тема неизбежная. В конце концов, все так называемые женские проблемы и их решение так или ина­че упираются в этот вопрос. Счастья, большого счастья в личной жизни, как пишут в новогодних открытках, даже самых формальных, и успехов в работе, добавляют еще. И вам также, отвечаем мы.

Первое, что сразу приходит в голову, – счастье само по себе не может быть целью. Нет лучшего способа обеспечить себе недовольство, разочаро­вание, хандру, массу неприятных переживаний, чем напрямую стремиться к счастью. Никто, впрочем, не знает, что это такое и как это делают, но именно желание быть счастливой и стремление к этому миражу – явно ошибочный путь. Притом ошибка заключается не в способе достижения: ждать у окошка, зарабатывать тяжким трудом, красть, требовать – все не то. И насчет человека, который "создан для счастья, как птица для поле­та" – с этим нас явно надули всякие "буревестники".

По всей вероятности, состояние счастья – это таинственный побочный эффект чего‑то другого. Этот эффект мы получаем и испытываем не пото­му, что именно к нему стремимся, а в качестве вот такого, иногда неожи­данного, "сопровождения" каких‑то других задач, других жизненных путе­шествий, приключений, трудов. "По прямой" бывает счастлив только алкаш при виде стакана или крыса, нажимающая, пока не сдохнет, рычажок, со­единенный с центром удовольствия в мозгу. Не потому ли выражение "полное счастье" обычно употребляют иронически, "в обратном смысле"? Ну полное счастье, дальше ехать некуда...

В самых лучших проявлениях жизни – в любви, в детях, в дружбе, в твор­честве, эстетическом переживании, в природе – смешано много разного. И если иногда мелькнет это синенькое перышко – что ж, замечательно. Но синюю птицу на птицефабриках не разводят, не жарят и к столу не по­дают, ее нельзя контролировать, ее нельзя купить, нельзя застраховать, нельзя обеспечить себе на всю оставшуюся жизнь. Более того, может быть, вот эта редкость, неожиданность появления... Чего? Этой искорки, этой блесточки, этого особого дыхания, такого ощущения полноты, праздника, радости как‑то связано с самой природой столь загадочного явления. Оно очень уязвимо, его невозможно сохранить, законсервировать, положить в карман.

Именно поэтому – а может быть, только поэтому? – оно так ценится и так загадочно, и так хочется его испытать еще, и почему‑то оказывается, что испытать это тем же способом, что в прошлый раз, – невозможно.

Существует много традиционных представлений о том, что все‑таки слу­жит источником женского счастья. Тут не поспоришь, потому что в каче­стве этих источников – составляющих, носителей? – называются предме­ты сами по себе замечательные: любовь, семья, работа, дети. И все‑таки я вижу опасность в том, чтобы все это прочно связывать со счастьем, да еще и удивляться, почему мы его не испытываем, хотя все делали правильно.

Начнем с предмета самого популярного, который по традиции ставится первым, во всяком случае, у молодых женщин, – с любви. Отношения с мужчиной – как они важны, интересны и в каком‑то возрасте заполняют просто полнеба! – хоть и значат потом немножко поменьше, остаются для нас чем‑то важным практически всю жизнь. "Она любила", – не без зави­сти говорят о старушке "с прошлым", подразумевая: "Она жила".

Говорят ли так о "хорошо пожившем" старичке? Да, пожалуй, нет: он "пользовался бешеным успехом у женщин", "хорошо погулял в свое вре­мя", "от баб отбоя не было". Как и во многих других вопросах, здесь при­сутствует привычная "ошибка перевода" слов, которые для мужчин и жен­щин только звучат и пишутся одинаково. "Слово "любовь" для разных по­лов значит не то же самое, и в этом одна из главных причин взаимонепо­нимания, которое нас разделяет", – писала Симона де Бовуар. Со словом "счастье" то же самое. Одна из причин, по которым вряд ли можно именно с этой стороны ожидать счастья, как его понимают женщины, состоит в том, что для самих мужчин представление о счастье совсем другое. Оно прежде всего связано с успехом, причем с успехом, который признан об­ществом – другими мужчинами. Может быть, мировая слава – а может быть, уважение единомышленников. Может быть, открытие – а может быть, его признание. Победа в бою, красивый гол в ворота противника, фи­нансовый успех, слава первого умельца и профессионала в своем деле. В конце концов, может быть, даже и успех у женщин, "отдых воина" и еще один способ переиграть других мужчин (даже если те об этом и не узна­ют). Достижение важнее отношений, миссия и долг важнее отношений, власть и статус важнее отношений. "Вот он скачет, витязь удалой, с чуди­щем стоглавым силой меряясь, и плевать на ту, что эту перевязь штопала заботливой иглой", – и это нормально. Что ж ему, витязю, сидеть дома и нитки для своей верной подруги сматывать? Она же первая его уважать не будет. Потому что в глубине души знает, что отношения с ней и не долж­ны быть у витязя на первом месте, потому что выбрала в свое время имен­но такого, "настоящего мужчину".

Когда муж при живой жене и троих детках везет свою секретаршу на Канары, при этом будучи пятидесятилетним дядечкой с животиком, он не стре­мится сделать ни несчастной – жену, ни счастливой – секретаршу. Он выясняет для себя совсем другие "отношения" – со своей наступающей старостью, со своим животиком, со своим материальным успехом, который позволяет ему это маленькое приключение. Но уверяю вас: счастье двух женщин, имеющих к этому отношение, их переживания никоим образом не являются его целью.

Когда благополучный и любящий отец семейства – пусть у него, смеха ради, тоже будет трое детей – приходит домой и наслаждается теплом до­машнего очага, он может быть вполне доволен жизнью. Смотрит, как хло­почет жена, собирая ужин, треплет детей ласково и как бы находится в центре своего маленького симпатичного уютного мира... Каково его глав­ное переживание, внутренний монолог? "У меня все в порядке, вот мой тыл, вот мои симпатичные шустрые дети, налаженный быт, жена, которая мне рада". У него – здесь – все в порядке. Вытри нос, скоро придет папа. Короля играют приближенные.

Существуют, правда, другие пары, где очень многое построено на отноше­ниях и выяснении этих отношений. Там буквально часами, глаза в глаза, задаются вопросы: достаточно ли тебе со мной хорошо, достаточно ли ты со мной счастлива? Но и в этом случае, как мне кажется, спрашивающий ищет всего лишь зеркала. "Достаточно ли я сделал тебя счастливой, доро­гая?" – вот о чем идет речь на самом деле. И неизвестно, что мучитель­ней: такое равнодушие первого примера или такой страстный и где‑то в своей глубине эгоистический интерес последнего. Его "все в порядке", его "хорошо", его "счастливо" только в каких‑то точках совпадает с женским. Это достаточно больно осознавать, довольно трудно чувствовать. Есть ис­ключения, где‑то точка превращается в прямую, в отрезок прямой – в мо­менты эмоционального контакта, настоящей близости мы совпадаем. Про такое еще говорят: "Они живут душа в душу". Видимо, потому, что утрачи­ваем границы собственного "Я". И это не может длиться долго, в против­ном случае цена для обоих оказывается слишком высока.

И все традиционные женские жалобы на то, что он предпочел семье рабо­ту, или он предпочел ей другую женщину, он предпочел машину, он пред­почел карьеру – вся эта "классика" женских претензий и ревности, о чем она? Да про приоритеты, предпочтения: оказывается, ему для этого самого пресловутого счастья – "простого мужского счастья" – нужно другое. Может быть, вообще лежащее в совершенно других плоскостях, не в плос­кости отношений. А может быть, то зеркало, которым являлась его подруга или жена, перестало его устраивать, потому что она уже знает слишком много, стала слишком точным зеркалом.

В свое время, предлагая руку и сердце, вежливый жених говорил: "Вы со­ставите счастие всей моей жизни", – и при этом заведомо говорил не­правду. Не по злому умыслу, а потому, что существуют какие‑то лекала, прописи. Не женские ли ожидания отлиты в эту гипсовую формочку? И что бы этой дурочке не сказать именно то, что ей позарез хочется услы­шать? И стоит ли относиться к этому "протоколу о намерениях" так бук­вально? Ведь когда мы спрашиваем кого‑то, как его дела, мы не ждем пол­ного ответа! Впрочем, "руку и сердце" давно предлагают совсем другими словами. Недоразумение же живет и побеждает. "Составить счастие всей жизни" любимого мужчины, видимо, невозможно – не потому, что женщи­на чем‑то нехороша, а просто потому, что у него есть другие дела и его "счастие" делается не с нею и не ею. Сварливые, ревнивые, вечно недо­вольные спутницы жизни – те, которые умудряются действительно ослож­нять и отравлять жизнь своих мужчин, – не пытаются ли они тем самым "сравнять счет"? Доказать свою значимость "от противного", так сказать. Печальная картина жертв и разрушений общеизвестна.

Но если немного подумать не о правых и виноватых, а о какой‑то изна­чальной ошибке, то под пеплом домашних войн сплошь и рядом обнаружи­вается невольное, бессознательное допущение: я важна (а то и вообще – существую) постольку, поскольку отражаюсь в его глазах. Или – в глазах многих мужчин. Мое существование, моя самооценка, смысл и ценность моей жизни определяется тем, насколько я любима, желанна, нужна. Полу­брошенная жена со стажем, затылком чувствующая поворот ключа в замке в пять утра и "девушка без комплексов", перебравшая три десятка партне­ров в поисках кого‑то особенного – что между ними общего? Да вот это: разными способами они пытаются самоутвердиться в любовной игре. Одна держит горячим ужин, другая – кое‑что еще, но все равно держат: для них существовать – это существовать "на тему мужчины". В удивительно тон­ком и беспощадном романе Камиллы Лоранс "В этих руках"[54] в самом нача­ле длинной цепи портретов, любовных историй, воспоминаний говорится следующее:

"Я наделю героиню определенной чертой своего характера (я унаследовала ее от матери): все эти годы я не интересовалась – не могла интересоваться – ничем, кроме мужчин.

Это так. Да, это недостаток, если вам угодно. Недостаток внима­ния, однобокость ума. Она всегда смотрела на мужчин, ни на что больше. Ни на пейзажи, ни на животных, ни на предметы. На детей – если она любит их отца. На женщин – если они гово­рят о мужчинах. Любой другой разговор ей наскучивает, она чувствует, что просто теряет время. [...] Ей необходимо, чтобы страстный интерес, который она проявляет к мужчинам, возвра­щался к ней".

И уже почти в конце романа, вновь кредо героини: "Ответить на желание, оправдать ожидание, быть объектом всех любовных стремлений: ребенком, женщиной, книгой – быть объектом любви".

Разумеется, переживание любви – сильное переживание. В момент его наибольшей остроты мы прекрасны, бессмертны, как и наш избранник, мы существуем в отдельно взятом и изолированном от прочей вселенной раю для двоих, но все мы знаем – хотя в этот момент, конечно же, не по­мним, – что рая на земле нет. В том же романе Камиллы Лоранс есть пре­лестная в своей двусмысленности сцена: героиня читает статью для науч­ного журнала, которую написал ее психоаналитик; она даже надеется – хочется сказать "воображает", – что вдохновила его на этот текст. На ка­кой же? "Любовь бессильна, даже если она взаимна, потому что не осозна­ет, что она есть не что иное, как желание быть Одним, а это вынуждает нас признать невозможность установить между ними связь. Между кем? – Между двумя полами"[55].

Хорошо, что эти моменты бывают в жизни. Хорошо и то, что они только бы­вают. Утрата иллюзии полного единства тел, душ, мыслей – это невероят­но печально, но, наверное, необходимо. Не потеряв эти золотые мгновения, дни, месяцы, мы не становимся мудрее или взрослее. Худшее, что мы можем сделать, – потеряв, решить, что все дело только в том, что это не тот муж­чина. Очень велика вероятность, что "не тем" окажется и следующий, и сле­дующий, и еще один. Мы можем прийти к совершенно неверному выводу, что с самими мужчинами что‑то не так. Возможно, мы их выбираем таким образом, а возможно, снова попали в плен иллюзий: мол, если очень лю­бишь, синее сияющее перышко можно сохранить как имущество.

Есть такая точка зрения – она, наверное, спорна, на каждую точку зрения есть десяток других, – что радости, счастливые моменты любви даны нам

как бы авансом. Если отношения сохранятся, то эти блесточки, этот свет позволят пережить все то трудное, иногда мучительное, что обязательно приносят любые близкие отношения с другим человеком. И именно пото­му, что зрелая любовь – тяжкий труд, нам подарено так щедро, так легко это сияние вначале. Мы его еще ничем не заслужили, это "предоплата". Своего рода гуманитарная помощь – чтобы немного смягчить для нас тру­ды и усилия последующего развития отношений.

Иногда из‑за испытанной боли, трудностей, отчаяния перед взаимонепони­манием женщины внутренне принимают решение больше в серьезные от­ношения с мужчинами не вступать: меня использовали, вот и я теперь буду их использовать. К счастью, чаще это решение неокончательное, "срок действия" – время зализывания ран, и в таком случае оно вполне функционально. Одна остроумная англичанка предупреждала читательниц своей колонки примерно так: "Не надейтесь на твердость такого рода ре­шений. Стоит поклясться ни к кому больше не привязываться, довольство­ваться хорошим сексом и ничего не ждать от отношений, как ловишь себя на том, что в пять утра, лежа рядом с мужчиной, чье имя ты не в состоянии вспомнить, придумываешь имена для пятерых детей от этого незнакомца". В конце концов, потребность придавать отношениям значение довольна сильна.

Трудно предположить, если подумать хотя бы две минуты – а нам больше и не понадобится, – что это может быть источником счастья, вырабатыва­ющим его регулярно и постоянно, как об этом твердит сентиментальная легенда.

Но может быть, счастье не в любви, а в семье как таковой, детях? Дети, в отличие от мужчин, имеют одно удивительное свойство (если, конечно, мы не говорим о мужчинах‑инвалидах или очень уж инфантильных): они в нас остро нуждаются, и нуждаются постоянно. С детьми мы востребованы, мы самые главные. Конечно, семитысячный крик "мама" может уже не­множко раздражать, будем честны. Но вот собственная единственность для этого существа, твоя абсолютная, бесспорная нужность – это важно. И не она ли заставляет многих без остатка растворяться в детях, лучшие свои душевные силы в них вкладывать? Почему мы верим в то, что так и будет продолжаться? Хорошая мать, не идеальная, не святая, – а та, которая ря­дом с ребенком, когда она ребенку нужна, и не рядом, когда он может без нее обойтись, которая в каком‑то смысле не впала в зависимость от любви и привязанности своих детей, которая ими не кормится, не использует их как источник душевного питания, не тянет это счастье, как одеяло, на себя.

Ощущение, что ты нужна своим детям все меньше и меньше, и не так, и реже, может быть очень болезненным. И это тоже утрата и печаль. Но не пережив эту утрату и печаль, их не вырастишь. Работа не будет сделана, не отпустишь их в мир с благословением своей любви, но без мягкой уду­шающей руки на горле. Поскольку дети – дело долгое, от момента, когда мама начинает как‑то относиться к нему, еще не рожденному, до момента, когда она, продолжая любить, ребенка отпускает, проходят годы. Много лет, если ребенок один, и еще больше лет, если их несколько. Годы и годы постоянной, ежедневной, почти ежечасной работы позволяют нам чувство­вать и думать, что это что‑то вечное, постоянное, – "жить для детей" счи­тается пожизненной установкой. И является одним из самых горьких обма­нов в жизни взрослой женщины.

Дети вырастают и все равно уходят. Женщина может решить, что остается теперь только ждать внуков, и это означает, что она намеревается ото­брать ребенка либо у сына, либо у дочери. А если у сына, то значит – у матери этого ребенка. Велик соблазн сыграть в эту беспроигрышную ло­терею счастья еще раз, ощутить осчастливливающее золотое свечение детской привязанности. Решения могут быть и другие. Например, многие женщины, слишком много ожиданий возложившие на "счастье материн­ства", резко отдаляются от своих выросших детей, сохраняя обиду: "Ах, я вам больше не нужна, ну так вот же вам". Некоторые, в бессознательном стремлении сохранить эту связь, начинают болеть, потому что "мама бо­леет", – это серьезно, это важно. Далеко не многие способны с благодар­ностью завершить эту главу своего опыта и, оставаясь матерью своим де­тям, по‑прежнему оказываясь рядом, когда это нужно, двигаться дальше. Куда, собственно?

Не столь традиционно – не веками, а всего лишь десятилетиями сложе­но – представление о том, что при известных условиях источником сча­стья может быть дело, работа. Разумеется, если она "по призванию", "лю­бимая".

Много лет назад выпивали мы университетской компанией у одной моей однокашницы. Ее матушка произнесла тост, всех подтекстов которого мы, сопливые, тогда понять не могли: "Дети, ваша жизнь сложится так уродли­во, что самым важным в ней будет работа. За то, чтобы это по крайней мере была хорошая работа". С тех пор переменилось многое – например, стало возможным представить себе такую женскую судьбу, в которой рабо­та не только не самое важное, но и вообще не играет роли. И девочки, что сидели за тем столом, решили для себя этот вопрос по‑разному – разуме­ется, годы спустя, когда стало возможно выбирать свой ответ: дочь хозяй­ки, например, стала успешной и известной бизнес‑леди, то есть "выполни­ла и перевыполнила" предсказание мамы. Нашлись и другие ответы, гораз­до более неожиданные, чем можно было представить тогда. Но и тогда, и даже теперь большинство женщин все‑таки не мыслят себя вне профессии, без "хорошей работы". Она требует немалых жертв, но и дает немало: ощу­щение места в большом мире, признание, особое удовольствие уметь и де­лать, азарт, чувство общности с коллегами, право конкурировать с ними же, собственные деньги, пищу для ума, возможность самоутверждения, ува­жительную причину для дурного настроения и невнимания к близким, встречи с разными людьми (в том числе и совершенно чудовищными), по­ездки в Урюпинск или Париж – это уж как повезет...

По‑настоящему увлеченные люди, будь то мужчины или женщины, часто испытывают, особенно в середине жизни и позднее, самые острые пережи­вания именно в связи с этой сферой. И – да, подумав минутку, нельзя не согласиться с Лидией Гинзбург: "Жить без профессии нельзя. Работа долж­на быть поднята если не до пафоса, то хотя бы до профессии, иначе она раздавит бездушностью. Можно халтурить попутно, но жить халтурой не­стерпимо".

Казалось бы, все к лучшему в этом лучшем из миров: еще одна область ре­ализации, еще один источник счастья. Но и тут существует свой парадокс, своя ловушка. Если работа делается просто так, если в нее не вкладывается душа, если с ней не возникают отношения страстные и напряженные, если это не дело жизни, то и о счастье говорить не приходится. А если работа становится буквально жизнью? Мы все встречали увлеченных, талантли­вых, замечательных женщин, которые действительно жили работой. Но тут неумолимо вступает в действие такая тяжелая правда, которую мы не все­гда хотим помнить: никакие отношения не длятся вечно. Так же, как и с любыми другими отношениями, – гарантий нет. Есть конкуренция, есть необходимость перестать делать то, что ты умеешь делать хорошо, и начи­нать делать то, что ты пока умеешь делать не очень хорошо, то есть риско­вать, бояться, дергаться, переживать, не спать ночами. Очень больно ощу­щать, что твой опыт и умение сейчас почему‑то оказались невостребо­ванными.

И часто отношения с любимой работой, которой отдана жизнь, заканчива­ются так же, как и отношения в семье, – горечью, ощущением того, что было столько вложено, и вот я никому не нужна. И точно так же, как в личных отношениях: прекрасно, когда есть этот огонек, эта божья искра, это замечательное ощущение "могу и делаю". И очень опасно, когда ожи­дается некая "благодарность", фиксированный результат, которому ничто не может повредить и который никто не может отобрать. Почти всегда это ошибка, тяжелые и болезненные чувства за ближайшим поворотом. Даже умнейшие и талантливейшие не избегли такого печального удела. Может быть, в изначальной женской установке на приоритет отношений кроется особое коварство этой ловушки: не слишком ли мы прикипаем к делу и "команде" (ну, коллективу, какая разница)? Не слишком ли выкладываем­ся – все по той же извечной привычке "отдавать любимым все"? Не наде­емся ли тайно на похвалу, на высокую и уважительную оценку тех, кто всего лишь использует наш труд?

Работать, знать свое дело, получать за это достойные деньги, чувствовать свою успешность, свою компетентность – одна из наибольших радостей жизни. Но точно так же, как и в других значимых отношениях, синее пе­рышко и здесь не дается в руки. Более того, именно фантазия о гарантиро­ванном обладании им, похоже, и делает нас несчастливыми.

Вот и получается печальная история про "обманутых вкладчиков": кому‑то или чему‑то приписывается функция постоянного сохранения и умноже­ния вложений. Но если нечто можно "дать" или "не дать", если кто‑то мо­жет "сделать счастливой", а кто‑то – "заслуживать счастья", то выходит сущая ерунда. Кто, собственно, это решает? Муж, начальник? Экзаменаци­онная комиссия? Полный бред...

И, пожалуй, самое главное – как быть с непонятным, но засвидетельство­ванным многими фактом: острое ощущение счастья может посетить любую из нас в тяжелую и объективно неблагополучную минуту жизни. Когда все из рук вон плохо. Когда тревожно, одиноко, трудно. А может быть, не так уж и плохо, но причин для ликования вроде бы никаких. Или оно не так уж нуждается во внешних причинах? Может быть, способность испытывать счастье сродни способности испытывать искреннюю благодарность?

 

В зимний вечер, в снег и слякоть

Страж мой верный, ангел мой

Посылает мне троллейбус,

Самый теплый и сухой.

Ночью темной и огромной

С полки сбрасывает мне

Книжку давнюю, родную,

О неведомой стране.

В липкий, душный полдень летний

Он, погоду не кляня,

На скамейке у фонтана

Держит место для меня.

И в толпе, хоть раз в декаду,

Страж мой милый, ангел мой

Для меня организует

Восхищенный взгляд мужской.

Так чего же мне бояться?

И на что же мне роптать?

Что не можно с ним обняться?

Шкурку сжечь? Врасплох застать?

Марина Бородицкая