Мать‑и‑мачеха: в одном флаконе
События детства не проходят, а повторяются, как времена года.
Элинор Фарджон
Злая мачеха в сказках всегда бывает наказана – а нечего маленьких обижать, она первая начала! И что‑то этих злых мачех в сказках подозрительно много: да, конечно, женская смертность, родовая горячка и все такое, но ведь и мужчины жили недолго, а фигура отчима как‑то не играет столь существенной роли. Поскольку сказки начали интерпретировать как некие закодированные послания довольно давно, на каждый такой вопрос есть целая библиотека ответов. Один из них таков: фигура Злой Мачехи – это воплощение всего, что ребенок ненавидит в собственной матери, но признаться в чем не может даже себе. Сказка с ее неотвратимым и суровым наказанием злодейки тем самым дает ребенку возможность испытать свои негативные чувства, не проваливаясь в пучину вины и не накапливая их. Матери – обычные, любящие, немного усталые и задерганные – и то признаются в моментах дикого раздражения, направленного на ребенка; ребенок, как более спонтанное существо, конечно, тоже испытывает к маме разное. Да и не к маме – тоже разное, и кое‑что из этого может ее сильно озадачить.
Успешность исполнения материнской роли в культуре ценится высоко, упреки в несовершенстве именно на эту тему – одни из самых болезненных, отравленные стрелы в семейных "разборках" по женской линии, тайное оружие бабушек: да какая же ты мать после этого! Оставим в покое бабушек: и вне их неусыпного критического взгляда все, что вызывает сомнение в собственной материнской полноценности – начиная от отсутствия молока и кончая плохими отметками дочери‑восьмиклассницы – тревожно и болезненно отзывается сомнениями: недоглядела, недодала, "хотела медом, а вспоила – ядом". Большинству мам кажется, что их способность контролировать все поступки, мысли и чувства ребенка безгранична, – а стало быть, безгранична и ответственность. Видите: опять про границы, про вместе‑отдельно.
А дитя капризничает, невесело. Или болеет. Или злится и колотит младшую сестру. Или пугается чего‑то, что мать понять не может: ей кажется, что пугаться нечего, что она создала безопасную, уютную жизнь, возвела стены до небес и силою своего желания и любви удерживает "все плохое" за этими стенами. А чадо почему‑то боится темноты, доводит до исступления требованиями зажигать свет во всем доме и заглядывать под каждую кровать: там змеи, чудовища, бандиты, да мало ли кто. "Нету там никого, закрой глаза и спи!". Послушно закрывает глаза, получив важный урок: мама не знает, что делать с ее страхом, она сердится – значит, есть за что.
Теперь вспомним свои собственные детские огорчения, страхи и потери – и мы поймем, что самое славное, счастливое детство в теплом и любящем окружении все равно их не минует. Болеют и иногда умирают старшие родственники. Плохие новости передают по телевизору. Кто‑то выбросил любимую и единственную игрушку, счел ее старой и грязной, а другого такого зайца нет и быть не может. Ушла "хорошая" воспитательница из детского сада – теперь придет, наверное, злая. Придется вырасти и идти в школу, а там ставят отметки. Пугаются, злятся и печалятся все дети; более того, они еще и завидуют, ревнуют, смертельно обижаются... Ну что ты так расстроилась – это же ерунда, купим нового; бояться тут абсолютно нечего, в школу все равно идти придется, так что лучше себя настроить заранее, а телевизор не смотри, ты после него плохо спишь.
"Не травма (утрата) как таковая страшна, а то, как ребенку позволено или не позволено ее переживать. Травма, которую отрицают, – это рана, которая не рубцуется и в любой момент может начать кровоточить", – пишет Элис Миллер, одна из самых крупных исследовательниц мира детства и его шокирующе сложных противоречий и драм. (К слову сказать, она одна из первых привлекла внимание читающих взрослых к теме сексуальных посягательств, жертвами которых становились и продолжают становиться дети, а также к теме семейного физического насилия.) По мысли Элис Миллер, одна из главных проблем ребенка – невозможность быть принятым таким, каков он есть, ибо это его "каков есть" чем‑то угрожает душевному спокойствию взрослых:
"Многие родители не могут приспособиться к чувствам своих детей. Сознательно или бессознательно, они, вместо того чтобы принимать эмоции детей, ждут, что те удовлетворят их эмоциональные потребности. Ребенок, который дает родителю ощущение, что с родителем все в порядке, – это легкий ребенок, "хороший" ребенок. Если у него есть свои желания и они противоречат желаниям родителей, он "избалованный, эгоист, упрямый".
В этих условиях, если ребенок хочет держаться за своих родителей (а какой ребенок может позволить себе это потерять?), он очень быстро научается давать родителям то, что им нужно, жертвовать своими желаниями и отступаться от себя – задолго до того, как становится возможным настоящий альтруизм, истинное великодушие и зрелая щедрость.
У родителей есть потребность в "хорошем ребенке", который любит их, восхищается ими. Ребенок вынужден играть эту роль, чтобы удержать внимание родителей. Он становится мастером распознавания их желаний, чувств – ценой утраты своего "self" – истинного "Я". Это означает, что ребенок отказывается не только понимать, но даже и регистрировать свои собственные чувства.
Если бы родители были способны познакомить ребенка со всем спектром его чувств, истинное "Я" могло бы выжить"[43].
Маленький мальчик горько плачет над сломанной игрушкой – лицо матери кривится гримаской отвращения, в ее семье считалось, что "мальчики не плачут". Она – грамотная и думающая мама, которая уже читала, что запрещать плакать все‑таки не надо; она и не запрещает – но все, что ожидает плачущего мужчину в этом мире, написано на ее лице. Маленькая
девочка роется в земле, по традиции многих поколений маленьких девочек делает "секретик" из стекляшки, ярких фантиков и какого‑то еще цветного хлама. То ли клад, то ли нарядная могилка – символическое значение таких игр многозначно. И мало того, что извозится в грязи, – это ладно, но когда мама с самыми лучшими намерениями присаживается "посмотреть, как красиво", дочка угрюмо закрывает ладошками свое творение: "Уйди, не смотри, мое". Мама в шоке, она по‑настоящему обижена: подруги так не поступают! Дочка неохотно убирает руки – ну ладно, смотри. Встает с независимым видом, отходит в сторону: я тут ни при чем. Раз ничего "своего" быть не может, – а иначе мама обидится, – то и пожалуйста, и это тоже уже не мое. И – носочком туфельки зарывает свои сокровища. Мама: "Дуняша, так мы их не найдем" – "Ну и пусть!". Секретов быть не должно, ничего своего – тоже, да и в самом деле: лучше не иметь этих сокровищ, чем еще раз увидеть такое мамино лицо...
Это относительно поздние примеры, дети уже достаточно большие, а мамы достаточно тактичные, но механизма исключения важных красок из спектра разрешенных чувств это не меняет. Мать невольно контролирует не только внешнее поведение – понятно, что бросать песком в глаза другим людям нельзя, – но и право чувствовать так или иначе, показывает, что эти чувства ее задевают. Недаром, ох недаром классическая женская ремарка в домашнем конфликте звучит так: "Каким тоном ты со мной говоришь!". Перевод: я знаю, какие чувства ты скрываешь за этим тоном, так не смей их испытывать! Зависимость матери от ребенка и наоборот – это тоже симбиоз; не только холодные и придирчивые Злые Мачехи удостаиваются печек и колодцев, слишком внимательные и контролирующие "ангел‑маменьки", которых уж очень легко огорчить, в сказках почему‑то умирают еще в "первом действии".
Понятно, что не пугаться некоторых чувств своего ребенка довольно трудно, и мера этой трудности, пределы допустимого зависят от того, был ли у самой мамы опыт уважительного отношения к ней ее близких взрослых. Элис Миллер пишет дальше:
"Родители, которых не уважали их родители (просто так, за то, что они – это они) [...] всю жизнь ищут то, что в свое время их родители им недодали: того, кто им предан, принимает их всерьез, восхищается ими и ловит каждую их реакцию. Этот запрос, конечно, не может быть удовлетворен, поскольку он адресован ситуации из прошлого, которая невозвратима и часто даже не помнится. [... ]
Человек, у которого есть неудовлетворенная и неосознанная потребность, всегда склонен искать удовлетворения в заменителях, суррогатах.
Наши собственные дети как нельзя лучше приспособлены к этой роли. Новорожденный брошен на милость своих родителей, поскольку существование младенца полностью зависит от того, удастся ли ему удержать внимание близких. И он сделает что угодно, чтобы его не утратить"[44].
И отсюда следует очень серьезная мысль – несколько расходящаяся с общепринятыми ценностями, но что поделать: поиск смысла жизни в детях и только в детях может дорого им обойтись и отдает вампиризмом. Возможно, это тот самый "поиск суррогата", а дети – что‑то вроде наркотика, этакое волшебное зеркальце, которое всегда скажет: ты самая лучшая мать. Та, которая слишком стремится быть идеальной матерью, обязательно будет этого добиваться за счет подавления в ребенке всего, что не есть ее идеальное "отражение". Если ребенок – девочка, шансы на освобождение ниже. "Зеркало" все равно рано или поздно даст трещину – и возникнет напряжение, а то и конфликт. Если нет, дело обстоит еще хуже: вы все встречали пары, где мать и дочь были связаны пожизненным "клинчем", при этом мать была сильней. Зрелище не для слабонервных: никаких подруг, мужчин, вообще ничего, что может "разгерметизировать" эти отношения слияния, симбиоза. Полная беспросветность, потому что для любви и уважения нужна какая‑то дистанция, какое‑то пространство. Да в конце концов, эти две женщины друг другу просто неинтересны – в отличие от матери и дочери, установивших нормальную дистанцию, которым есть что друг другу рассказать, есть над чем вместе посмеяться или всплакнуть...
И если мы подумаем об этом еще минутку, многое покажется чуть более понятным: например, почему у шумных, ворчливых и не больно приветливых матерей и бабушек могут вырастать душевно тонкие, не запуганные и вовсе не холодные дети – не вежливость им важна, а мера истинного принятия, а оно‑то, видно, как раз и нашлось за этим "фасадом". Или почему "правильное" воспитание со всеми этими "поделись с девочкой" и прочими формулами успеха может сформировать совершенное чудовище – более того, чудовище, умеющее прикидываться кисонькой. Или почему потребность доказать что‑то своей матери, добиться у нее признания, увидеть другое выражение лица может стать для женщины почти навязчивой идеей.
Я написала картину – зеленое небо – и показала матери.
Она сказала: наверное, это неплохо.
Тогда я написала другую,
зажав кисть в зубах – смотри, мам, без рук! –
и она сказала: ну что ж, это могло бы заинтересовать кого‑то,
кто знает, как это было сделано; но не меня[45].
Леденящее душу стихотворение Синтии Макдоналд называется "Достижения": героиня сыграет концерт Гуно с филармоническим оркестром, и мать опять скажет: ну что ж, неплохо. И героиня в следующий раз будет играть с Бостонским симфоническим, лежа на спине и держа кларнет ногами – смотри, мам, без рук! Она приготовит миндальное суфле, сначала так, а потом – без рук... и так далее.
Вы уже все поняли: ей никогда не услышать того, ради чего все это делается. (Многие из нас тоже так пробовали: не с мамой, так с папой.) Финал такой:
Так что я простерилизовала свои запястья,
произвела блестящую ампутацию,
выбросила руки и отправилась к матери.
Но прежде чем я успела сказать: смотри, мам, без рук! –
она сказала: у меня для тебя подарок.
И настояла, чтобы я примерила детские голубые перчатки –
просто убедиться, что с размером все в порядке.
Кто‑нибудь еще боится Бабу‑ягу с ее невыполнимыми заданиями?
Василиса, "благословенная дочка", получает от своей умирающей матери волшебную куколку‑помощницу; по сказке ей в это время восемь лет, то есть первые материнские задачи безымянная купчиха выполнила и, судя по всему, выполнила достойно. То, что осталось от доброй и кроткой матушки, следует кормить и никому не показывать: это тайна, сокровенное женское наследство. "Интуиция" ли это – так у сказано Эстес – или что другое, но маленькая помощница на все случаи жизни Василису ведет и поддерживает, ободряет и предупреждает об опасностях. Не это ли и должен делать внутренний голос, который, по идее, девочка наследует у своей матери? У большинства из нас он тоже есть, но, поскольку только в сказках все предстает в своей очищенной, явной форме, а в жизни, как правило, перепутано, наши "материнские голоса" сплошь и рядом смешанные: кое‑что от Злой Мачехи там тоже присутствует.
В группе мы имеем уникальную возможность эту внутреннюю "партитуру" разложить на голоса и выразить свое отношение к каждому из них по отдельности.
– Мама, я тебя люблю, но иногда ты меня страшно раздражаешь своими бесконечными придирками, желанием нарочно сделать больно...
– Давай сделаем так: выбери кого‑то на роль Мамы, Которая Тебя Раздражает, а кого‑то – на роль Хорошей Мамы. Поменяйся ролями с первой. Что скажете своей дочери, Мама?
– Ты неумеха, у тебя руки просто не тем концом приделаны. Не понимаю, в кого ты такая уродилась – мы с отцом оба нормальные люди в этом отношении. Где тебе жить отдельно, ты же грязью зарастешь! Один мужик уже от тебя сбежал, а ведь я предупреждала... (Обмен ролями.)
– Мама, замолчи! Прекрати меня терзать! Заткнись, я сказала! Твои бесконечные замечания во где у меня сидят! Умолкни, нишкни, молчи в тряпочку! Стань в угол и не вылезай оттуда, пока не разрешу, ведьма!
Однако Злую Мачеху так просто в угол не задвинуть: обычно приходится с ней побороться – физически уволочь ее в этот самый "угол", стащить с возвышения. А исполнительница этой роли еще и сопротивляется, продолжает гнуть свое, так что борьба получается нешуточная, до одышки и мокрых спин. Победа! Что такое, кого ищет взглядом эта воительница, почему изменилось ее лицо? А, злость ушла – а за ней столько тоски, столько любви... К Хорошей Маме:
– Мамочка, где же ты была, когда ты так была мне нужна? Как я мучилась с этими уроками, как не решалась тебя побеспокоить вопросом – ты всегда была такая усталая... Пожалей меня, пожалуйста, мне это очень нужно. (Обмен ролями.)
– Светочка, солнышко, я ничего не могла поделать. Такая у меня работа, такой график. Я перед тобой виновата, прости. Я тебя ужасно люблю. Ты моя золотая девочка, самая лучшая, самая любимая. Давай посидим тихонько, я тебя покачаю, как маленькую...
Поскольку Света уже давно не маленькая, одного человека тут может оказаться и маловато – укачиваем нашу девочку вчетвером, а то и всей группой. Свете важно почувствовать, что доверие возможно, контакт с матерью возможен. И она прекрасно понимает, что это игровая ситуация, ее реальной матери здесь нет, а есть ее внутренние картины, ощущения. Если она маленькая, то мама – большая: вчетверо, впятеро больше, чем Света. Какая разница, сколько человек понадобится, чтобы создать для нее это ощущение? Есть момент, когда Светлане субъективно лет восемь‑девять – и она мучается с уроками, она вообще из детей "с ключом на шнурке". А когда Мама ее начинает вместе с другими укачивать, ей вообще года три, а то и два. Продолжаться это может несколько минут – пять, семь... Можем и колыбельную спеть тихонько, если это усилит атмосферу "детской", нежного и уютного взаимодействия. "Качать девочку" всегда вызываются те, у кого тоже болит эта рана, так что и для них действие в высшей степени осмысленное. Оно, между тем, на "детской" обычно не заканчивается. Вот и в этот раз – Светлана просветлела лицом, слезы высохли, хлюпнула носом раз‑другой, начинает "расти": села, слезла с маминых колен, устроилась рядом, в обнимку:
– Мамулик, я уже большая и умная, я знаю, что у тебя тогда была жуткая работа, ты уставала и беспокоилась. Видишь, все хорошо: я выросла, ты здорова, все устроилось. (Обмен ролями.)
– Светка, ты действительно золотая девка, я тобой горжусь и всегда всем рассказываю про твои успехи, шутки, поездки. Может быть, горжусь не по праву: я не так много сделала для тебя, как хотела бы. Ты слепила себя сама, а мне и неймется: ну как же не повоспитывать! Ведь съедешь – кому я буду голову морочить? (Обмен ролями.)
– Мам, а мы будем друг к другу в гости ходить и хвастаться, у кого кофе лучше. И ты меня будешь пилить за всякую фигню, а я тебя тоже буду дразнить за какую‑нибудь ерунду, ладно?
В этом кусочке достаточно типичной работы на тему Белой и Черной матерей; как и всегда в нашей работе, важно помнить, что мы имеем дело не со Светиной матерью, а с ней самой и с раздвоенным, конфликтным образом мамы. Работа вообще‑то начиналась с того, что Светлана хотела научиться уверенности в ситуациях, когда она не идеальна – и речь шла исключительно о взрослой жизни, о карьере. Слово за слово, услышали мы внутренний монолог Светы, ругающей себя за какие‑то мелкие огрехи в отчете. Отделили этот голос – дали ему исполнительницу, чтобы он звучал не в голове, а отдельно. "Кто это?" – спрашиваю. – "Ясно, мама". Вот с этой мамой мы и ругались – бывает, что и подеремся.
И поскольку в глубине души мы все знаем, как непросты эти отношения, работа с негативными чувствами по отношению к матери не вызывает уж очень сильного страха: если в кармане есть Куколка, Злая Мачеха не сможет навредить. Когда дойдешь до Бабы‑яги и узнаешь свою силу, обретешь зоркость – вот уж тогда‑то и загорятся страшные глаза всевидящего черепа.
Иными словами, проработка негативных чувств по отношению к какому‑то аспекту личности своей реальной матери возможна только тогда, когда на самом деле она им не исчерпывается; там, где есть такая агрессия, обычно есть и любовь. (Дети, по отношению к которым мать была по‑настоящему холодна и жестока, испытывают несколько другие чувства, и, честно говоря, обычно их проблемы лежат гораздо ближе к серьезным нарушениям поведения и личности; они нуждаются в длительной и очень серьезной психотерапевтической работе.)
Зачем мы вообще это делаем? Чтобы освободить потенциал любви, "сжечь" Злую Мачеху – конечно, на самом деле в себе самой. Чтобы получить от группы ресурс поддержки и тепла – он не заменит недоданного в детстве, но позволит узнавать и понимать источники похожих чувств в жизни, а это делает их менее опасными. Чтобы тем самым усилить свою собственную "внутреннюю мать", которая нужна каждой женщине вне зависимости от того, есть у нее дети или нет. Чтобы наконец увидеть свою реальную мать как отдельного – не чужого, а именно отдельного человека, женщину – и принять неизбежность изменения отношений.
А в группе у нас обычно собираются женщины разного возраста, "детные" и бездетные, с очень разным опытом – и это тоже наш ресурс, наше богатство. Сам состав группы, ее "многоголосье" напоминают о том, что разные пути и судьбы не мешают нам понимать друг друга, сопереживать и находить точки соприкосновения в совершенно неожиданных местах. И – уважать иной путь, выходить за рамки обывательских представлений о том, что такое "настоящая женщина". Эта мерка придумана для того, чтобы нас "построить" и лишить уверенности в себе, права на поиски собственного пути и ощущения ценности своего истинного "Я" – ее скроила Злая Мачеха, которой только дай волю – изведет. Внутри каждой из нас она есть, как есть и нежная Мамочка, и ворчливая старая карга Баба‑яга, и мужские роли, и детские – целый мир со своими возможностями. Не каждая из них реализуется буквально, но одно мы понимаем твердо: ни одна роль, ни одна состоявшаяся жизнь – матери, возлюбленной, светской дамы или суперпрофессионала – не может составить весь смысл и все предназначение в этом мире. Что бы нам ни говорили мамы в свое время...
Мне хотелось бы закончить этот раздел одним рассказом, который в свое время так понравился, что я испросила у автора, Елены Анатольевны Сердюк, разрешения иногда читать его на женских группах. По‑моему, он как раз об этом: о прошлом, настоящем и о собственном пути, который каждая из нас выбирает сама.
КАРЕ
В августе поляны в лесу покрываются травой "кукушкины слезки". Так еще, правда, в народе называют лиловые ночные фиалки, у которых на листьях красноватые пятна – как будто кровь набрызгана. Народная фантазия – она на грубые наказания не скупится: "Порассовала своих птенцов, так теперь плачь во веки веков кровавыми слезами!". Но мне больше нравится легкая травяная метафора кукушкиного горя.
Сначала из зеленого кулька листьев вверх выбрасывается струйка зеленых зернышек, еще полуобернутая длинным листком, а уж потом она разворачивается в развесистый фонтанчик. Угловатые капли темнеют и коричневыми облачками висят невысоко от земли, словно кто‑то подбросил вверх горчичные зерна, да они так и остались в воздухе.
Если сплести из них венок и надеть, то сердцевидные подвески на тонких лесочках будут прыгать перед глазами, будто старинные височные украшения невесты. Такой ореол вокруг головы – как рой комариков: стоишь – и он стоит, идешь – и он движется вместе с тобой, словно неотвязная дума, неотвязная, как песня кукушки, самая женственная из птичьих песен. Мощное, оперное, глубокое меццо‑сопрано как‑то не вяжется с обликом серой длиннохвостой птички, летающей скованно, после каждых двух взмахов прижимающей крылья к тельцу, и всегда очень прямо, не глядя по сторонам, куда‑то виновато и рассеянно спеша. Не в награду ли ей за тысячелетние слезы дана такая песнь?
– Кукушка‑кукушка, где твои детки?
– Я их потеряла... Вон там, кажется, там... Или там, за холмом, в ивовой поросли... Не могу найти. А где твои?
– И я их потеряла. Они шли в этот мир и не пришли. И мне не суждено увидеть, как по дачному дощатому столу муравей тащит куда‑то полупрозрачный, словно молодой месяц, детский ноготок. Однако откуда‑то я это знаю! Ведь эти детки живут внутри моих мыслей, моих движений и действий.
Тебе, первому, суждено было стать писателем, и теперь ты водишь моей рукой; я напишу за тебя все до последней строчки и получу все твои награды и ругань.
А ты – второй, сероглазый ladie's man девятнадцати лет, мимолетно осененный даром – лишь отблеском дара – Кришна и Казанова. Девушки льнут к тебе по первому мановению руки, и ты не скупишься на мановения. Главное, что у тебя есть, – мягкость улыбки и вдохновенная серьезность в любви. Придется мне за тебя соблазнить ослепительную манекенщицу с безвкусным именем Элиана, длинноногую, как газель. Я подарю ей от твоего имени жемчужное ожерелье и сделаю из ее нарисованной мордочки лицо. За это ее выгонят от Славы Зайцева, но возьмут на четвертые роли в кино, называя теперь Норой. Это будет уже другая женщина; что будем делать с ней? Я слушаюсь тебя и повинуюсь тебе.
И вы, двое заурядных крепышей‑погодков от законного мужа, не беспокойтесь: я произнесу ваши тосты и промахнусь за вас в уток на охоте, но не оставлю за вас потомства (что для вас, конечно же, главное), ибо сказано – стоп.
И ты, младшая, желанная, не выдержавшая перелета из субтропиков в холодную Россию. Я сорву все твои комплименты, соберу все брошенные на тебя взгляды – на смуглую, синеглазую, с пышными волнистыми волосами, с движениями пантеры и архаической улыбкой статуи. Пока я этого не сделаю, я не вправе сбросить оболочку женской красоты.
Все дети рядом, идут впереди меня и ведут меня за собой. Нет ничего реальнее этих призраков. Чур меня, чур. Щур меня. Благо щуров и пращуров мною поднято на ноги много. Вот они наступают сзади, молча, терпеливо, угрожающе.
Вас это шокирует? Ах, сестра и кузина, вспомните получше, не было ли у вас в жизни чего‑либо подобного? С вашего, братья и кузены, отстраненного согласия? Не нагромождаете ли вы на одного (хорошо, если на двух) наследников ношу, которую надо бы разделить между пятерыми? Вы не помните? Что ж, палачи и судьи, свита и подданные, идите рядом, одесную – друзья, ошую – враги.
А в центре каре – я, пленница, которая должна поплатиться за неисполненный долг, тяжеловесная пушка, которая должна выстрелить, монарх‑всадник, за которого уже выбрали дорогу. Мой конвой перемещается вместе со мной, как оптический прицел, как неотступный голос кукушки, как венок из травяных слез. Через июльскую поляну, через другие страны, через ночи и дни, через годы, без остановок, без пощады, с поднятой головой, до самого конца.
ОСЕНЬ – ОНА НЕ СПРОСИТ..
У меня радикулит,
У меня душа болит.
Два привета в двух висках,
Два мозоля в двух носках,
В сердце гвоздь,
В ушах бананы,
Папиросочка во рту.
Я, наверно, сдохну рано
Через эту красоту.
Елена Казанцева
"В сорок лет жизнь только начинается", – говорила героиня фильма "Москва слезам не верит". Его хорошо помнят те из нас, чья жизнь, по идее, должна "только начинаться". Ну и как?
Принято считать, что женщины панически боятся старения и готовы черту душу прозакладывать, только бы не появились морщины. Шутки‑прибаутки про молодящихся дам, скрывающих свой фактический возраст, многообразны и порой грубы: "Женщине столько лет, на сколько она выглядит" – "До стольких не живут!". Но это взгляд внешний, притом мужской – приговор обжалованию не подлежит, апелляция защиты отклоняется.
Дамская самоирония ничуть не менее жестока, она только отделана кружавчиками, а в отношении убойной силы бывает и позабористей. Ну, например... Дороти Паркер: "Единственное, о чем женщина никогда не забывает, – это год своего рождения, как только она его наконец выбрала". Легендарная Коко Шанель просто убивает на месте: "Каждая женщина имеет тот возраст, которого заслуживает". У блестящей юмористки, умницы Тэффи читаешь (рассказ вообще‑то о том, как пишут дневники мужчины и женщины, то есть о гендерных различиях в языке и мышлении), что дамский дневник "всегда для Владимира Петровича или Сергея Николаевича" и посему внешность занимает в нем не последнее место: "Я бы хотела умереть совсем‑совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". 5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор". Ну, и так далее: игры инфантильной дурочки, старое доброе кокетство с обязательной симуляцией холодности и своевременным намеком: "И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя дневник, уж наверное обратит внимание на что нужно". И довольно неожиданно на фоне этих смешных зарисовок в "будуаре тоскующей Нелли" – телеграфный обрубленный финал: "Женский дневник никогда не переходит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу". Сожженный дневник, холод мрамора, могила, соловьиная песня, до нелепости конкретные 46 лет... Стоит отвлечься от содержания, вынести за скобки очевидные авторские намерения – и тут же выявляется странная общность с грубым‑прегрубым анекдотом. "До стольких" – что? "Не живут". Как легко, как весело, как старательно мы стараемся не помнить, что из глубины зеркала смотрит на нас Ничто – всю жизнь. Каждый день, пока зеркало не завешено.
...Держать это в сознании, в его освещенном круге постоянно вряд ли возможно: на краю пропасти обзаводиться хозяйством, получать образование и заводить детей не станешь. Совсем этого не знать тоже невозможно. Вот и плетем свои кружева, по‑разному кокетничая с неизбежностью. Читаем Стивена Кинга (испугаться, но нарочно и оттого не по‑настоящему); читаем дамские романы (сто пудов любви в сиропе кончаются всегда хорошо), стараемся устроиться на перспективную работу (беспокоиться о деньгах и карьере можно много и разнообразно, что почти исключает то самое беспокойство), возимся в саду (там особенно чувствуется круговорот жизни и смерти, там зима – это время перед весной), влюбляемся или как‑то иначе "западаем" на кого‑или что‑нибудь, "шьем сарафаны и легкие платья из ситца", отвлекаемся на "региональные конфликты" то с целлюлитом, то с остеохондрозом, то с морщинами. Светящиеся рекламные щиты с обложкой нового номера глянцевого женского журнала призывают "остаться молодой навсегда" – разумеется, чуть смазанная – не в фокусе – матово поблескивает заветная баночка. (Если вдуматься, это прямой призыв к суициду: "молодыми навсегда" остаются только покойники.) Очередная "революционная технология" обещает волшебное разглаживание рельефа наших физиономий уже через три... уже через четыре... уже не припомнишь через сколько недель, сливающихся в месяцы и годы. По сумме забитых и пропущенных голов побеждает, разумеется, рельеф.
Морщины? Ха, напугали! А вот как насчет хруста в коленках, потихоньку подрастающих косточек там‑сям, противных синюшных пятен на ногах, сухих локтей, а также килограммов, которые когда‑то было легко и набрать, и сбросить – экзамены, любовь, морковно‑творожный день, – а теперь набрать почему‑то получается, а вот насчет сбросить... И это все еще цветочки, мелкие трещинки по фасаду. Но перекрытия, коммуникации... Короче, износ: как бы мы ни глотали сырой рис и какие бы чудеса здорового образа жизни ни являли миру, тихо подкрадываются болезни и, как говорилось в старой шутке, "ступеньки стали такими высокими, а буквы – такими мелкими... "
Есть болезни, о которых можно и даже сладко иногда поговорить – та же дальнозоркость или отложение солей. Это – тема, повод объединиться и подбодрить друг друга: девочки, мы справляемся! Достаточно не есть (или есть) что‑то определенное, делать кое‑какую гимнастику, перейти на правильную обувь, подобрать роскошную оправу ("Ой, тебе так даже лучше!")... Съедим, сделаем, перейдем, подберем – ничего, ничего, ничего!
Есть болезни, о которых говорить не так уж хочется, – это когда мы побаиваемся пойти к стоматологу уже не потому, что "будут сверлить", а потому, что эта чертова металлокерамика влетит в такую копеечку, что держись. А плохие протезы – это старушечий рот. А‑а, не хочу! Почему так рано? Разумеется, не тянет обсуждать и многое другое – хотя бы потому, что сам жанр такого разговора кажется преждевременно "возрастным", а нам еще очень даже есть о чем поговорить кроме собственного здоровья.
Ну, и есть – где‑то там, в страшной космической пустоте – болезни, о которых мы не хотим не только говорить, но и думать. Вы знаете, какие. Совсем недавно – вчера – визит к гинекологу означал тревожный вопрос: не беременна? Потом, для многих из нас, вопрос: все ли в порядке с будущим ребенком? Потом спирали, эрозии, мастопатии – все это раздражающее хозяйство, которым вечно некогда заниматься, но надо же за собой следить! И мы следили. Пока на очередном осмотре ужасно современный, продвинутый и холеный доктор (рекомендация подруги, которая ничего плохого вообще не держит) не сказал этак небрежно: "Ну, вам уже можно не беспокоиться". Как это – уже? Какая бестактность! Чтобы я еще когда‑нибудь к этому типу...
Вообще‑то самый страшный подтекст того, что сказал этот тип, вот какой: не о том вам теперь стоит беспокоиться. Ровесницы одна за другой переносят "небольшие гинекологические операции". Насколько небольшие? "Этого" нет? Спросить не то чтобы неловко, все люди‑то близкие и небезразличные, но... искушать судьбу... А вдруг и правда "нехорошее"... Да и, наконец, откуда нам знать? И мы спрашиваем друг друга о самочувствии так, словно переболели насморком, а отвечаем так браво, так легкомысленно, словно и впрямь верим, что этой легкостью тона можно отогнать грозные тени возрастной статистики. Одна веселая дама чуть моложе моего в подобном разговоре обронила: "Ну что, вечнозеленые‑неувядаемые, следующий раунд, никак, переломы шейки бедра? Девки, все срочно пьем кальций, после климакса поздно будет!"
Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но... почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так думала): "Под подбородком у меня сделался сморчок", – хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки "сморчка" – ниже, за горло, будто заталкиваешь ладонью назад сухой горький ком...
На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,
Случайно нашаришь забытый пенальчик помады
И губы накрасишь – усталый вечерний Пьеро,
Которого ждут – не дождутся балы‑маскарады.
И вздрогнешь от горечи: жуткая, жгучая слизь!
Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать.
Масла и добавки в такие оттенки слились –
Взамен земляники прогорклая алая слякоть...
Вероника Долина
Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем среднем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все‑таки "уже" становится больше, чем "еще". Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами – так, рассеянная приветливая улыбка для всех – и они уже редко‑редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечеринки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно провести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что большая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика "Мама!" на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по утрам с неясной надеждой на что‑то хорошее... Но – уже можешь не успеть.
Старости и смерти люди боялись всегда – бесчисленные афоризмы и перлы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жизни – то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети – до немощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И совершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловаться пивком... Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение... сами знаете что, слышали, и не однажды – продолжать не может.
Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребенком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никакого "среднего возраста" и "второй половины жизни" не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь слилась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери – а вот и снова с прибавлением в семействе – и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважали и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела "среднего возраста": только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянники, и все по новой.
Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно – это что‑то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие‑то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все... Одна мудрая женщина, мать троих детей, как‑то высказала кажущуюся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак – традиционный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции – это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определение отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необратимое – как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что "до", – как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет – "оттуда" не возвращаются. И в этом смысле брак – первая смерть, утрата репродуктивной способности – вторая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщины этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение – так и хочется назвать его "Три смерти", показав язык великой тени Толстого, – хорошо погулявшего смолоду и опоэтизировавшего простоту и патриархальность попозже.
Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что настоящий брак – это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное "судьбы решение" – не потому ли невесту оплакивают, как покойницу? Брак же, который может "не считаться", – это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда... тогда и напряженное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные – с жизнь величиной – ожидания, традиционно связываемые с браком, не очень‑то и к месту. Никаких, знаете ли, "матушка, матушка, что во поле пыльно?..". И цыганка может не стращать насчет "утонешь в день свадьбы своей", и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, "стояла карета, там пышная «свадиба» была... из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо... напрасно девицу сгубили" – может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно – потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все остальные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоречия не так просто – даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.
А противоречие в голом, откровенном виде просто и жестко: если в жизни есть только один важный, имеющий серьезное значение выбор, то, совершая его, ты убиваешь все другие возможности, все другие свои лица и роли: полная определенность равняется полной безнадежности, все уже случилось и остается лишь принимать последствия случившегося. Если же решение это не "особенное", определяет лишь ограниченный во времени цикл твоей жизни, то за него уже не спрячешься надолго – и тем более навсегда.
И это означает неизбежность кризиса всякий раз, когда заканчивается один жизненный цикл и начинается следующий: "ветер свободы" – свободы делать со своей жизнью что угодно – отдает пронзительным космическим сквозняком. Неуютно, тревожно, страшно. И как‑то не вспоминается, что "времена перемен" уже бывали и ты справлялась. А всякие серьезные перемены, приди они хоть извне, хоть изнутри, – это ситуация с непредсказуемым исходом, сопряженная с опасностью потерь. Кризис то есть, по определению. Ему положено вызывать у человека сомнения относительно привычных ценностей и целей. Приходится принимать решения, приспосабливаться к новым условиям, строить новые смыслы. Чувство беспомощности, некоторая потеря ориентировки, переживание какой‑то утраты неизбежны, из них‑то и прорастает новое. И четырнадцатилетний гадкий утенок – вся в черном, в носу колечко, никто ее не любит и не понимает – тоже не сравнивает свое состояние с уже бывшим в ее жизни опытом. Например, таким: первый класс, страшный школьный шум, от которого негде спрятаться; никому не нужная, потерявшаяся в толпе со своими бантиками... Уже нет понятной вчерашней жизни, еще не образовалось понятное новое место, роль, новые "свои" и "чужие". Старшие вместо помощи чаще всего говорят с оттенком многозначительности: теперь вот узнаешь, ты теперь... школьница, взрослый человек, студентка, жена, мать, солидная дама, бабушка... дальше говорить сакраментальное "вот узнаешь" постепенно становится некому.
Но вернемся к зеркалу. Как поет неувядающая Алла Борисовна, "а потом вдруг грянула осень, теплой лести зеркало просит...". А говорит оно разное: то утешит, то напугает; то "еще ничего", то "уже все". Может быть, в переживании неизбежных физических изменений самое болезненное то, что они не враз случаются, а как бы дергают веревочку туда‑сюда: уже‑еще, чего‑ничего, все‑не все... Старость страшна, но понятна – как у мамы, у бабушки, у тети Вали. Что делать с собой теперешней, неясно. Смириться и стареть, ждать внуков? Прежде смерти помирать? Или бороться за каждый сантиметр, удерживать себя "в форме", демонстрировать себе и миру свое "еще ого‑го"? Или выбрать другое, сделать вид, что эти легкомысленные мелкие огорчения и радости вообще не имеют к тебе никакого отношения, потому что ты прежде всего профессионал и твой отсчет успехов и неудач идет по другой шкале? Или вступить на тернистую тропу борьбы за власть – неважно где, в семье или на работе – и тем самым заставить относиться к себе серьезно? Сменить, так сказать, методы и сферу влияния? Готовы ли мы отныне и навек вызывать только уважение, иногда чуть утрированное – ведь все знают, что "дамы средних лет это любят"?
Дамы средних лет, между тем, любят не только это... Современная научно‑популярная литература, бодро объясняющая все, что считает нужным объяснить о женской физиологии, говорит, что наша "зрелая сексуальность" останется с нами чуть ли не до гробовой доски. Это, конечно, радует, но и порождает свои проблемы. Потому что окружающий мир вполне может не посчитать эту самую зрелую сексуальность большим подарком. Как пишет Сюзан Зонтаг,
"...физическая привлекательность женщины значит для ее жизни больше, чем привлекательность мужчины – для мужской жизни. Но женская красота, отождествляемая в культуре со свежестью и молодостью, плохо сопротивляется времени. Женщины перестают считаться сексуальными раньше, чем мужчины... Те переживают старение не без сожалений и, разумеется, тоже чувствуют сопряженные с ним утраты. Но большинство женщин испытывают в связи с физическим увяданием еще и стыд. Старение для мужчины – это нечто печальное и неизбежное, общечеловеческий удел. Для женщины оно к тому же означает уязвимость"[46].
Сравните два выражения: "солидный господин" и, к примеру, "солидная дама" – можно говорить и о "зрелых", "не первой молодости" людях того же пресловутого "среднего возраста". Стоит начать сочинять историю или хотя бы несколько утверждений про этих воображаемых женщину и мужчину, как станет ясно: в культуре (в языке прежде всего) средний возраст господина ассоциируется с властью, опытом, седыми висками и новыми возможностями, для дамы же именно возможности на глазах убывают, ограничиваются, хотя ее могут считать элегантной, общительной и "еще привлекательной".
Вы скажете, что в жизни все часто бывает прямо противоположным образом, что ваши знакомые женщины проявили чудеса отваги, сумели приспособиться к изменившимся жизненным условиям, реализовали свой опыт и, что называется, взяли свое? Правильно, и я вижу вокруг много примеров обратного свойства. Но патриархальной мифологии, как и любой другой, нет дела до нашей с вами реальности: она сформирована веками и исчезать под влиянием опыта одного‑двух поколений не собирается. Понятно, что в ситуации полной материальной зависимости от мужчины‑кормильца и в традиционной роли жены‑матери ни о каких особенно захватывающих возможностях женского среднего возраста речи быть и не могло – кроме, разве что, возможности власти в семье (теща, свекровь) или в небольшом социальном кругу (дама‑патронесса, законодательница норм этикета и блюстительница морали).
И чем больше оные новые возможности служили компенсацией собственной утраченной молодости, тем больше в них "отрывались" на зависимых и бесправных молодых женщинах... Физическая свежесть, молодость хороши сами по себе – кто бы спорил? Но их "общественная ценность" гораздо больше связана с подразумеваемым репродуктивным здоровьем, то есть способностью родить, выкормить и не помереть до срока, чем с романтизированным образом "вечной весны". В неосознанном "сценарии выживания" миллионов женщин эта грубая реальность трансформировалась в целый пласт запретов и предписаний, страхов и хитростей, "секретов ее молодости" и прочих вариаций на тему "соловьиной песни до сорока шести лет". Как бы ни были тривиальны тревоги о том, что некий мужчина – отнюдь не воплощение всех мыслимых совершенств – "уйдет к молодой", отрицать их не стоит: из отрицания тревоги никогда ничего хорошего не выходит. Распространенное утверждение насчет того, что "сама виновата, не удержала", тоже заслуживает непредвзятого рассмотрения. Оно подразумевает, что в предшествующей жизни не должно было быть ни минуты покоя, постоянные усилия – от борща до черного эротического бельишка, от детей до незаменимости в совместной работе, от политического союза со свекровью до вульгарного шантажа – явно и тайно, днем и ночью должны были быть направлены на стратегическую цель "удержания". То есть не жить следует, а "удерживать". Не справилась – сама виновата: у мужчин это "природа", а тебе следовало "быть похитрей". Рассуждения, конечно, достойные коммунальной кухни, но... в них, как в грязноватой луже, отражается не что иное, как пресловутый "двойной стандарт". Статья Сюзан Зонтаг, между тем, так и называется: "Двойной стандарт старения". А принимать ли его внутренне, смотреть на него отстраненно как на некий культурно‑исторический факт или восставать и показывать этому самому стандарту большую феминистскую фигу – это уж наш выбор.
Смутный страх унижения (куда тебе теперь, тетка?) заставляет многих женщин "забирать свои ставки из игры" задолго до того, как "игра" заканчивается. Кстати, это относится не только к сфере личных отношений. Десятки, сотни женщин испытывают адовы муки в ситуации смены работы: в их сознании сам факт "предложения своих услуг" соединяется с образом ненужности, выброшенности из жизни: как они на меня посмотрят, что подумают. Вот что рассказала одна милейшая дама под сорок, у которой в конце концов все устроилось наилучшим образом: "У меня сначала было ощущение, что я делаю что‑то недостойное, прямо‑таки пошла на панель, а все эти молодые мужики на меня так и смотрят как на старую шлюху, которая еще и кочевряжится, цену набивает. Я поняла, что с таким отношением к себе и к ситуации ничего хорошего не найду, и создала себе другую модель: мы на равных, наша заинтересованность взаимна, я оцениваю ваше предложение, вы – мое. И самое главное: то, что я ищу работу, не означает, что со мной что‑то "не так", это нормально. Кто‑то считает иначе? Его проблемы. Труднее всего было разобраться со своей внутренней зависимостью от их оценок. Я считала себя уверенным человеком и если бы не ситуация, могла бы и дальше пребывать в этом заблуждении. Это была уверенность не в себе, а в благосклонности этих людей. Я поняла, что начинаю меняться, когда после очередного собеседования перестала терзать себя фантазиями о том, что и как они говорят обо мне, когда я выхожу за дверь". Это признание во многом говорит само за себя, оно просто намного откровеннее, чем это принято; фантазии об отвергнутой, неадекватной сексуальности идут рука об руку с фантазиями о социальном унижении, внутреннее "выравнивание позиций" совершенно неожиданно оказывается большой и трудной работой – ведь раньше и в голову не приходило, до какой степени право оценивать отдано воображаемой "фигуре власти". Только если в традиционных культурах эта самая "мужская фигура власти" скорее отцовская, то в силу обстоятельств у нас она сильно помолодела и зачастую приобрела привычки и ухватки подростка из неблагополучной семьи, слегка завуалированные внешним "бизнесовым" лоском. Допускаю даже, что склонность некоторых женщин покупать (не обязательно за деньги) любовь молодых мужчин связана не столько с тем, что "иначе на нее не польстятся", сколько с тем, что это дает большее чувство безопасности, контроля, – а возможно, и реванша.
Кстати о контроле, реванше и зеркале... Одна сорокалетняя дама совершенно неожиданно для своего мужа купила машину. Вдруг привалило несколько приличных приработков, из небытия вернулся давно задержавшийся гонорар – что мешало сделать пару‑тройку звонков разбирающимся в вопросе подругам? Сориентировалась в возможных вариантах, купила, зарегистрировала, застраховала, пригнала домой и поставила рядом с машиной мужа. Семья вышла посмотреть, выбор одобрила, за совместным ужином покупку обмыла, счастливую и самостоятельную хозяйку поздравила. Несколько возбудившиеся дети отправились спать. Стали потихоньку готовиться ко сну и родители. Такой, знаете ли, идиллический семейный вечер после длинного дня: кто в душе плещется, кто прилег почитать перед сном. И тут муж совершенно ни с того ни с сего и говорит: "Знаешь, мать, я давно хотел тебе сказать... Ты бы обратила внимание на свою шею. Лицо у тебя довольно ухоженное, моложавое. А вот шея несколько... как бы это выразиться... выбивается из ансамбля". Сказал – и уткнулся в своего Акунина. Оставив остолбеневшую "мать" в ванной перед зеркалом тревожно разглядывать шею: еще ничего или уже "сделался сморчок"? Интересно, нанес бы он этот мастерский удар, если бы жена примерно на ту же сумму накупила тряпок или какого‑нибудь чудодейственного омолаживающего зелья?.. Вопрос, впрочем, почти риторический. Вы знаете ответ.
КАКИЕ НАШИ ГОДЫ!
И вот, нежданно‑негаданно, ты становишься женщиной среднего возраста. Ты анонимна. Никто не замечает тебя. Ты обретаешь удивительную свободу – свободу человека‑невидимки.
Дорис Лессинг
Что же мы дергаемся, в самом‑то деле? Жизнь как‑никак сложилась, даже во многом удалась. Что такого теряем, ведь и в более молодые времена большинство из нас много работали дома и на службе и не строили свое существование "вокруг внешности" – трагедия профессиональных красавиц редка и не очень понятна обычной женщине. Разве мы выбрали бы иначе, если бы вдруг нам предложили этот выбор? Наверное, все‑таки нет... Пожалуй, дело в другом: в том, что становится предельно ясно, что такого выбора уже никто и не предложит. Не о принятых решениях мы жалеем, а о самой их возможности. Не о несбывшихся надеждах, а о смелости надеяться снова и снова, когда "у нас в запасе вечность". И даже те из нас, кто крепко‑накрепко прикипел душой и телом к своим спутникам жизни, кругу общения, трудам и профессиям, до поры до времени позволяют себе помечтать: вот начнется что‑то новое, вот прорежется новый мой голос, вот удивлю саму себя и всех вокруг... И выбора этого, казалось, навалом. А в настоящей, случившейся и состоявшейся жизни он только тот, который был: как сделан, так и сделан. Один, второй, десятый... тогда казавшийся судьбоносным и едва ли не последним, иногда трудный и мучительный, но он был. И – состоялся.
В книге "Необходимые утраты" Джудит Виорст пишет:
"И порой мы начинаем чувствовать, что в это время нашей жизни приходится прощаться постоянно, терять одно за другим. Нашу талию. Наш кураж. Ощущение жизни как приключения. Наше стопроцентное зрение. Нашу веру в справедливость. Нашу юную серьезность. Нашу молодую дурашливость. Нашу мечту когда‑нибудь стать знаменитой теннисисткой или телезвездой, сенатором или женщиной, ради которой Пол Ньюман в конце концов оставит свою Джоанну. Мы расстаемся и с надеждой прочесть все книги, которые когда‑то пообещали себе прочесть, и с планами побывать везде, где когда‑то собирались обязательно побывать... и уже не надеемся, что однажды именно мы спасем человечество от рака или от ужасов войны. Мы даже оставляем надежду "похудеть навсегда" – вместе с тайной надеждой на бессмертие.
Мы словно утрачиваем опору. Нам неуютно, мы испуганы. Что‑то случилось с самым центром нашего бытия – он больше не удерживает все на своих местах, жизнь прямо‑таки разваливается на части. Неожиданно у наших знакомых, а то и у нас самих начинаются измены, разводы, сердечные приступы, рак. [...] И в каждой "болячке", в каждом возрастном ограничении слышится напоминание о том, что мы смертны. А глядя на постепенное (или не такое уж постепенное) старение и упадок отцов и матерей, мы понимаем, что скоро нам предстоит утратить тех, кто всегда был нашим живым щитом – стоял между нами и смертью. Они уйдут. И настанет наша очередь"[47].
Кризис середины жизни не обязательно приходит в сорок. И называется он так не потому, что его место точно посредине: узнать, где расположена эта самая середина, можно только тогда, когда от всех наших надежд и впрямь останется прочерк между двумя датами. "Середина жизни" – это такое место, где еще очень хочется (и как будто даже еще и возможно) продолжать жить как раньше, но все уже не так. Это время, когда мы принимаем важные решения, хотя сами можем не очень это осознавать. Будем ли мы делать вид, что ничего не происходит – игнорировать изменения, отрицать или подавлять свои страхи, печаль, тревогу? Станем ли цепляться сверх разумных пределов за "маленькие хитрости" – то за крем из дорогой баночки, то за "по‑тря‑сающую" диету, то за уроки тенниса? Или, наоборот, незаметно для себя решим, что "уже все" и воспользуемся негласной привилегией немолодых теток есть что попало, красить губы не глядя и говорить о болезнях? И тот, и другой путь – это защита от нормальной драмы, нормальной боли и мучительного, но необходимого опыта потерь. Первый позволяет сосредоточиться на частностях, разменять одну большую несбыточную надежду на много маленьких и не столь очевидно иллюзорных; второй лучше всего описывается присказкой "брось, а то уронишь". По‑настоящему важны не сами решения – и я намеренно упоминаю о самых поверхностных, самых житейских их проявлениях: не о профессиональном росте, не о значимых отношениях, не о духовном развитии – важен их защитный характер. Там, где привычная почва закачалась под ногами, очень трудно не зажмуриться со страху и не плюхнуться на ближайшую кочку. Возможно, понадобится время, проводники, крепкий посох. Возможно, придется учиться ориентироваться в этой незнакомой местности и вновь узнавать, что горькие ягоды могут оказаться целебными, а очаровательные зеленые лужайки – скрывать опасную топь. Не исключено, что замолчат знакомые и не раз выручавшие в трудную минуту голоса: ни хрустальный башмачок, ни благословенная куколка, ни корявая открытка от сына‑первоклассника из домашнего архива, ни любимая книга, всегда расставлявшая все по своим местам, в этом сумрачном лесу могут не заговорить, не засветиться, не вывести на нужную тропку. Но у сумрачного леса середины земной жизни есть свои голоса, и часто они поначалу пугают, потом печалят – и только потом подсказывают. А поскольку и в этом месте нам не суждено задержаться надолго, а грядущее напрямую зависит от направления нашего движения, стоит к ним прислушаться.
Вот работа, которую сделала на группе красивая, умная, много и успешно работающая женщина Лера. Ее тема сначала звучала так: "Что‑то случилось с моей жизнью в последнее время. Я все чаще задумываюсь: а надо ли мне все это? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить". О, сколько ненужных советов можно дать по такому поводу, сколько готовых рецептов! Если ранжировать их все по степени тривиальности, то в первую десятку непременно попадут рекомендации "завести любовника", "подумать о тех, кому ты нужна", "сменить занавески" (работу, квартиру, цвет волос или что‑нибудь еще), "поехать отдохнуть", "относиться ко всему философски", "сходить к астрологу" и "заняться собой". Кто‑то из мудрых говорил, что, к сожалению, на каждый хороший совет нужно еще десять о том, как ему последовать. Мне Лерина жизненная ситуация – по крайней мере ее первое предъявление – напомнила, скорее, один анекдот... Его первый, чаще всего и последний смысл кажется мне чистой воды "обманкой", способом не увидеть второй. "Ударилась Василиса Премудрая о землю... лежит и думает: "А не хватит ли мне уже?". Уверяю вас, большинство слушателей понимают это так, что, мол, героиня известной сказки (мы‑то помним, что наша Василиса ни о какую землю не ударялась и никем не оборачивалась; возможно, здесь речь идет о тезке – Царевне‑Лягушке) выпила лишнего. По‑моему, алкоголь тут вовсе ни при чем. Грянувшись о землю, герои волшебных сказок в очередной раз становились кем‑то еще и решали очередные неразрешимые задачи: спасали, догоняли, скрывались от погони и прочее. В этот раз волшебство не срабатывает: "лежит и думает" все та же Василиса. И совершать очередной женский волшебный подвиг ей совсем не хочется – а не хватит ли? Сколько ж можно? Как будто завод кончается – а ведь еще жить и жить... (Да ведь и в сниженном "алкогольном" варианте не без этого: чего‑то героиня "перебрала", приняла, как говорится, лишнего...) Пока мы молоды и решаем свои первоочередные жизненные задачи, нас поддерживает мысль, что за перевалом будет спуск, еще рывок – и немножко расслабимся. Вот подрастут дети – и... Вот закончу диссертацию... Вот поставлю на ноги свой отдел... Вот перевезу родителей поближе... В минуты пронзительного трезвого видения вдруг понимаешь: это "вот сделаю – и..." – всего лишь средство. Возможно, способ собраться, подтянуть силы для очередного рывка. Возможно, попытка уговорить себя не думать о других задачах, временно оставленных ради главной. Но главной ли? Что упущено, чем заплачено за победы и маленькие – или не маленькие – чудеса терпения, изобретательности, невероятной женской живучести?
Порасохлась моя старая лира,
Пооблезла с нее вся позолота.
Что ж тут странного? На ней между делом,
Между стиркой и готовкой бряцали.
Забавляли ею плачущих деток,
Забивали дюбеля в переводы,
И пристроив между двух табуреток,
В семь рядов на ней сушили пеленки.
Что ж ты плачешь, нерадивая баба?
Что ты гладишь ослабевшие струны?
Ты сама лежишь меж двух табуреток
И сломаешься вот‑вот посередке.
Марина Бородицкая.
Из древнегреческого
...Первые ассоциации, какими бы неуместными они ни казались, кое‑какую ценность представлять могут, однако смело за ними идти тоже не стоит.
Ощущение бессмысленности и потеря энергетического потенциала могут быть симптомом "личного времени перемен", но могут означать и многое другое. В общем‑то, каждой взрослой женщине знаком порой еле ощутимый, порой отчетливый до отчаяния внутренний голос: "Больше не могу!". Можем. Проверено.
Лера сначала хотела понять, разобраться, а это в наших силах. И как только у нас появилась – материализовалась в виде одушевленного символического существа – "Жизни, С Которой Что‑то Случилось", как только этот персонаж обрел речь, мы услышали вот что:
– Меня осталось не больше половины, а ты живешь так, как будто все впереди. Остановись, дурочка, подумай обо мне!
(Разумеется, это говорила сама Лера в роли Жизни.) Та, кого она оставила "за себя", повторила вопрос: "Что же с тобой случилось?" – и получила ответ: "Из меня слишком многое ушло, а ты и не заметила".
Зачем нам такая искусственная конструкция, зачем кому‑то изображать мою жизнь, я что, ее сама не знаю? Дело в том, что очень многие свои потребности и проблемы мы не видим, не осознаем именно потому, что они слишком привычны, мы их как бы "слишком знаем". Люди, находящиеся в размышлениях о своей жизни, порой говорят, что хотели бы на нее посмотреть со стороны. Жизнь как отдельный персонаж, с которым можно поменяться ролями и поговорить, обязательно скажет что‑нибудь новое. Вот и в Лериной работе мы столкнулись с темой "окончательного взросления", а этот диагноз не так легко принять. Мы же все прекрасно понимаем, на что похоже все окончательное...
С чем же прощалась умная, красивая и успешная Лера? Боже мой, да с тем, с чем большинство из нас так или иначе прощается, становясь по‑настоящему взрослыми!
Ведущая: Лера, что ты хотела отпустить, с чем попрощаться?
Лера: Мои надежды. Мои иллюзии – на собственный счет, насчет других людей, отношений, в конце концов, насчет мира вообще. Я держусь за них и чувствую, что сама себя дурю.
И мы встретились с целой стайкой Надежд и Иллюзий. Ах, как жаль, что их невозможно описать подробно, они были такими красивыми: они порхали, они манили, они пели сладкими голосами сирен... Среди них были и те тайные искушающие голоса, в которых не принято признаваться вслух... Но и они почему‑то показались многим из нас знакомыми.
Лера: Кто ты?
Первая Надежда: Я твоя тайная надежда, что папа и мама поймут, как они были неправы, и наконец скажут, какая ты молодец, как они тобой гордятся, и даже попросят прощения за все несправедливые замечания. И папа скажет, что ты унаследовала его мозги и с толком ими распорядилась... (Плачет.) А мама погладит по головке и скажет, что ты самая‑самая лучшая девочка на свете.
Вторая Надежда: А я твоя фантазия о большой семье: у тебя пятеро детей, большой шумный дом, где много музыки, где живут собаки и кошки, где часто бывают друзья. Ты в центре этого маленького королевства и у тебя никогда не возникает вопроса, зачем ты живешь.
Третья Надежда: А я... О, я такая (пируэт)... мечта о невероятной, исключительной любви. Вот появится удивительный, потрясающий мужчина – и все остальное станет неважным! Гром и молния! Он обмирает от одного твоего взгляда! Ты смотришь... ну, скажем, на его запястье и так его хочешь, что почти теряешь сознание! (Пируэт.) Да, вот такая страсть! Но с ним еще можно разговаривать, вместе смеяться, советоваться, спорить – с ним можно все, что для тебя важно! А эти все – просто козлы!
Четвертая Надежда: Я – твое тщеславие бывшей отличницы, пожизненной прыгуньи в высоту. Это я тебе нашептываю: будь лучшей, и неважно, сколько жизни ты на это положишь. Давай результат! Что не вверх, то вниз – что не пять с плюсом, то для тебя кол с минусом. Это же не просто амбиции, это оценят рано или поздно. И скажут: вот это Профессионал с большой буквы, супер, вне конкуренции!
Пятая Надежда: А я просто твое отражение в зеркале, которое не меняется. Смотри, твоя грудь все так же упруга, шея гладкая, кожа светится... Ты на свете всех милее, всех румяней и белее.
Шестая Надежда: Ты – замечательная мать, почти идеал. У тебя всегда есть время и силы, ты всегда внимательна и справедлива, они всегда будут любить тебя больше всех на свете, ты не совершила ни одной серьезной ошибки и дала сыну и дочери все, что им нужно. Твои дети прекрасны, и это полностью твоя заслуга.
Лера (лицом к лицу с Надеждами и Иллюзиями): Я хочу... (Сильно бьет кулаком в стенку, плачет.) Нет, не хочу, совсем не хочу, но мне нужно с вами проститься. Господи, страшно‑то как... (Первой Надежде) Солнышко, мама не придет и не скажет, как она была не права. Папа не похвалит мои мозги, у него и со своими‑то сейчас... И не они погладят по головке, а уж скорей я их. Я отпускаю тебя и благодарю за то, что ты поддерживала меня в молодости. (Второй) Ты такая красивая, теплая, мне так жаль с тобой расставаться. Ты – моя другая жизнь, которой не будет. Не будет этих деток, этого большого круглого стола, не соберу я вместе всех любимых людей. Правда, музыка все равно есть, собака одна, но замечательная. Друзья тоже. Это то, что я оставляю себе, это правда. Сегодня это есть, и я готова его ценить и беречь. (Третьей) Пошла вон, дура. Ты меня в такое как‑то вдряпала, что стыдно вспомнить. (Неожиданно хихикает.) Ой, чего‑то даже и не стыдно... (Третья Надежда совершает очередной пируэт.) Ладно, давай уже выходи на поклон, горе ты мое. (Третья Надежда изящно приседает в балетном реверансе.) Занавес! И ничего мои мужики не козлы, без тебя мне виднее. (Четвертой.) Знаешь, я сейчас поняла, что в тебе главное. "Вне конкуренции", и этим ты для меня опасна. Я хорошая, но бывают и лучше. Не сегодня, так завтра. Вообще ты – родственница первой, и я про это еще подумаю. Объявляю тебе благодарность в приказе и отправляю в очередной отпуск. Отдохни, ты заслужила. Потом на свежую голову разберемся, когда прыгать, а когда и не очень‑то. И решать буду я, а не ты. Такая у нас теперь субординация. (Шестой) С тобой я уже почти простилась, дети хорошо учатся. Знаешь, они мне очень много дали, в тебе есть здоровый кусочек... Я очень сильно прожила то, что с ними связано, спасибо. Но я не ангел‑маменька, никогда ею не была и не жалею. И догадываюсь, чем я тебя раскормила так, что недавно ты и меня чуть не слопала. Надо бы тебя уменьшить до человеческих размеров, а то простишься с тобой, а ты на какую‑нибудь молодую мамку нападешь. Слезай, приехали (немножко стаскивает, немножко бережно помогает сойти с возвышения Шестой Иллюзии). А теперь я хочу поговорить с тобой, Свет мой Зеркальце. Иди‑ка сюда. (Исполнительница роли Пятой Иллюзии, красивая женщина моложе Леры лет на десять и смутно на нее похожая, подходит и становится прямо перед ней.) Свет мой зеркальце, скажи, зачем ты говоришь неправду? Я ведь не нуждаюсь в таких утешениях и жалости, в чем дело? (Обмен ролями, Лера в роли Пятой отвечает.)
– Я храню память о твоих прошлых обликах, твое "Я". Я хочу тебе сказать, что ты – по‑прежнему ты. Это важнее видимых знаков увядания, важнее твоего настроения, удачного или неудачного макияжа. Я – твоя летопись. Могу рассказать о прошлом, могу о будущем. Хочешь? (Обмен ролями.)
(В реальной групповой ситуации – если отвлечься от того, что это Лерина работа и ее личные отношения со своими иллюзиями и надеждами – от этого диалога возникло впечатление сильного "второго плана". Позже, когда мы сидели в кругу и делились чувствами, "Экс‑Пятая Надежда" Вика сказала, что для нее эта роль была крайне важна и что Лера "отработала" за нее некоторые зарождающиеся страхи и соответствующие им защиты.)
– Очень хочу, но сначала хочу помириться. (Бережно трогает "стекло". Две женщины, чуть соприкасаясь кончиками пальцев, стоят друг перед другом в молчании, которое нарушает Лера.) Оставайся со мной с тем голосом, который я услышала сейчас. Храни ощущения, помни образы моих прошлых лиц и моего тела. (Торжественно) Я не отказываюсь ни от одной морщинки, ни от одной растяжки, ни от одной ошибки. Это моя история, подписываюсь под каждой ее страницей. Я – это я.
– Ты – это ты.
– Я меняюсь и буду меняться дальше; это значит, что я живая.
– Ты – живая.
– Мы будем разговаривать о прошлом, настоящем и будущем. А сейчас мне пора.
– Тебе пора...
– ...Пора двигаться дальше. Я хочу на прощание взять у каждой своей надежды что‑то, что оставлю себе, и отпустить их. Идите сюда, мои хорошие. Это лучше сделать молча. (Все семеро соединяют руки; кто‑то, возможно, описал бы происходящее как "передачу энергии", кто‑то – как "физический контакт, дающий ощущение поддержки".) Всем спасибо, все свободны. (Мягко, но решительно освобождает руки, встряхивается. Бросает Зеркальцу: "До встречи!" и поворачивается к месту действия спиной.) А вот теперь я и правда готова и мне правда пора. (Ведущей) Похоже, часы завелись.
И мы сели в круг и стали говорить о чувствах и о том, как они связаны с личным опытом. И конечно, даже очень наивному и недальновидному человеку не показалось бы, что это была работа только про "переходный возраст середины жизни". Хотя, конечно, и про него тоже...
Я многое тащила на горбу:
Мешки с картошкой, бревна и вязанки,
Детей, калек, чугунную трубу –
И я лишилась царственной осанки.
Но так судьба проехалась по мне,
Так пронеслись руины Карфагена,
Что распрямился дух, и я вполне
Стройна и даже слишком несогбенна.
Нет, я в виду имею не поклон –
Поклоны я отвешиваю в тоннах!
Но есть какой‑то несогбенный стон
И радость, не согбенная в поклонах, –
Я говорю о том, что обрелось
Помимо воли и ценою плоти,
Прошло свою действительность насквозь
И отразилось в зеркале напротив.
Юнна Мориц
НАД ПРОПИСЬЮ ПО ЛЖИ
Боже милостивый, как они лгут!.. Вскользь, невзначай, бесцельно, страстно, внезапно, исподволь, непоследовательно, отчаянно, совершенно беспричинно... Те, кому это дано, лгут от первых слов своих до последних. И сколько обаяния, таланта, невинности и дерзости, творческого вдохновения и блеска! Расчету, корысти, запланированной интриге здесь места нет... Женская ложь – такое же явление природы, как береза, молоко или шмель.
Людмила Улицкая. Сквозная линия
Лживость – это свойство, прочно и дружно приписываемое женщине. Мол, только на ложе любви и на смертном одре от нас услышишь правду. У меня возникают большие сомнения по поводу того, так ли уж нужно кому‑нибудь слышать эту правду. Сомнения эти небезосновательны. Есть женщины прямые, правдивые. Существуют такие люди женского пола, которым врать действительно тяжело, неинтересно, не нужно – короче, "не дано". Сплошь и рядом они вызывают недовольство, как будто с ними что‑то не так. Нет в ней этакой непредсказуемости, слишком она правильная, положительная. Пресная.
Слово "правильная" и слово "правда" одного корня. Что же худого в том, что она правильная, положительная? Похоже, все‑таки правдивость – нежелание здесь умолчать, там приписать, тут польстить – не так уж ценится в этом мире. Особенно когда эти свойства принадлежат женщине.
Моя оксфордская коллега Верена Бус рассказывала такую историю. Она, выросшая в швейцарской деревне, какими‑то судьбами познакомилась со своим будущим мужем, который в Оксфорде защитил ученую степень. Он с молодой женой был зван на научный прием. Ужасно волновался, поскольку возможность быть принятым в этом обществе, сидеть за этим высоким столом он воспринимал как серьезное достижение. Когда рассаживали гостей, она оказалась далеко от мужа, но видела все время его взволнованное бледное лицо. По правую и левую руку от нее восседали совершенно незнакомые ученые мужи, а правила хорошего тона на такого рода приемах требуют разговора исключительно о науке. Главный вопрос, на который отвечают при положенном светском общении – пять минут с соседом справа, пять минут с соседом слева – звучит примерно так: "Чем вы занимаетесь (в смысле: каков предмет вашего исследования)?" Сидит Вренни в окружении посторонних ученых мужей, чей предмет исследований ей совершенно неизвестен, смотрит на своего бледного мужа. С соседом слева разговор как‑то сложился, потому что она первая задала положенный вопрос, а он подробно ответил. С соседом справа немножко опоздала и услышала уже вопрос от него.
Никакого предмета исследований на тот момент у Вренни не было, ей вообще было неуютно. И не совсем понятно, что тут такого возвышенного в этих никому не интересных обязательных речах "пять минут направо, пять минут налево". И подозреваю, что невероятно трепетное отношение мужа к этому событию ее чем‑то раздражало и задевало. Она ждала ребенка, не очень хорошо себя чувствовала, и когда сосед справа спросил, глядя слегка насквозь, что же в настоящий момент является предметом ее исследования, она сказала, что в настоящий момент предметом ее исследования является ее беременность, четвертый месяц. Ученый сказал: "Вот как?" – гениальная академическая реакция на любое сообщение, полностью снимающая все неловкости. Услышав, в свою очередь, вопрос о предмете исследований, он обрел почву под ногами и пустился в пространные описания.
Когда Вренни и Филипп оказались дома, она рассказала об этой маленькой и, как ей казалось, забавной ситуации. Муж пришел в ужас и раздраженно сказал: "В конце концов, могла бы что‑нибудь соврать!".
Мне кажется, что это занятная история. История о том, как от женщины успешной, выполняющей все правила, подтверждающей все ожидания, требуется невинное, разнообразное, но тем не менее вранье. Причем постоянно, а не только на приемах. Все мы встречали иногда в каких‑нибудь книжках по "интимным вопросам", что Настоящая Женщина, – мне хотелось бы когда‑нибудь разобраться с этой мистифицированной особой, выяснить, что же имеется в виду, когда ее упоминают, – должна быть леди в гостиной, кухаркой на кухне и проституткой в постели. (Вообще‑то не проституткой, а блядью, поскольку речь не идет о зарабатывании денег, но компьютер возражает.) Вот таков золотой стандарт – что хотите, то и делайте. То есть, извините, как раз не что хотите, а что надо. Тьфу, совсем завралась! Тем не менее, многие из нас стараются следовать этому стандарту – в той или иной степени.
Есть злой анекдот про женщину, которая перепутала три свои роли и выступила в каждой из них, но не совсем уместно. И в этой истории есть что‑то настораживающее. Подумайте сами: если не говорить о бесконечном разнообразии других ролей, которые требуются от взрослой женщины, то даже эти три – леди, кухарка и проститутка – предполагают временный отказ от всех остальных своих способностей, возможностей, желаний. Превращение в функцию. По всей вероятности, дело должно обстоять так.
...Хорошо воспитанная и одетая, искусно ведущая беседу дама, условно говоря, в гостиной (то есть в социальной реальности) должна полностью отделиться – отделаться? – от того, что за час до начала этого приема она была кухаркой. Вспотевшей, пропахшей жареным луком. Причитала над пирогом, металась по кухне, плевала на обожженный палец. И даже если она готовила этот обед не сама – а в нашем случае она его все‑таки готовит чаще сама, – мысли ее занимало, хорошо ли загустеет соус, хватит ли всего на всех, нет ли пятен на стаканах и так далее. В тот момент, когда ее приготовления закончены – а очень редко бывает, чтобы они были закончены строго вовремя, – следует привести себя в порядок и принарядить к исполнению роли леди.
Она должна преобразиться. Для этого преображения используются свои приемы: мы не просто принимаем душ и укладываем волосы, вымывая из них кухонные запахи, не просто лежим десять минут с огуречной маской и не просто "набрасываем основные черты лица". В этот момент, глядя в зеркало, мы говорим себе не словами, а чем‑то другим: "Я уже не то, я уже это". Грянулась оземь и явилась... Что, наши гости не знают: то, что на столе, приготовлено этими руками? Они что, верят, что помогали гномики? Тем не менее, символический отказ от себя кухонной чем‑то важен: с какой гордостью говорится, что такая‑то наготовила на целый полк гостей, а выглядела так, как будто вообще на кухню не заходила. Какую победу торжествуем?
Ну, а уж превращение леди в проститутку или кухарки – в нее же... Современная популярная литература требует от нас – именно требует – сексуальной раскованности, изобретательности. И вот она, только что направлявшая умелой рукой возвышенную беседу, или она, только что приготовившая полный обед на завтра для семьи, должна опять‑таки грянуться оземь. И – восстать в виде соблазнительницы в черном кружевном белье с завлекательными эротическими прибамбасами... Может быть, чуть тронув розовой губной помадой соски и мочки ушей, благоухая пряными чувственными запахами. Должна быть забыта усталость и суетливость кухни, должна быть забыта светскость, подтянутость и некоторая властность настоящей леди. Она вакханка, она всегда соблазнительна и притягательна, всегда готова... Пароль: "Девушка, что вы делаете сегодня вечером?" Отзыв: "Все". Так надо, так ожидают.
Меня больше всего интересует, что происходит в тот момент, когда героиня нашей сказки, грянувшись оземь, – ну, не совсем в буквальном смысле, но тем не менее крепко приложившись, – меняет роль. Оборачивается кем‑то еще. Вся жизнь так или иначе состоит из ролей. Мы разные, когда пребываем в материнской роли, в роли любовницы, в роли женщины, профессионально делающей ту или иную работу, когда мы дочери, когда мы сестры, когда мы подруги. Но "разность" бывает... разная. Например, естественная: ты действительно забываешь обо всем, что беспокоило час назад, когда вступаешь в зону какого‑то другого интереса, когда что‑то другое становится важно и нужно. Ролевое же переключение в пределах собственного дома и с одним и тем же (почти) партнером – это что‑то немножко вынужденное, не так ли? Но этого ждут, разочаровать нельзя. Оборотень, Ваш выход. Занавес!
В истории про три женские роли есть интереснейший намек на то, что в неблагожелательном разговоре называется лживостью: "Женщины не любят лжи, они только пользуются ею". А именно: в глазах партнера женщина крайне редко предстает целостным существом, в котором есть и то, и это, и еще четвертое, пятое, семнадцатое – и есть одновременно. А предстает она функцией, приписанной‑привязанной к удовлетворению какой‑то его потребности. Хорошо еще, если не только его, но и своей, но это в общем‑то не обязательно.
Одна чудесная и глубоко мной уважаемая женщина рассказывала о своем первом браке – с человеком намного старше себя. Он выставлял ей оценки – спасибо, хоть устно – за достижения в различных сферах жизни. Детская – пять, спальня – пять, кухня – четыре... Не помню, что там было еще, но ведомость выходила объемистая. Вот такое получение оценок – за исполнение ролей, за функции – настолько глубоко вошло в плоть и кровь, в поведение и мысли, что большинство женщин уже и не представляют, как бы могло быть иначе. И находятся постоянно между упреком в лживости – в том, что у нее десять разных лиц, в том, что она слишком разная, а стало быть, неискренняя – и упреком в пресности, прямоте: тогда скучно. Как выведение на чистую воду, ловля на неискренности, так и травля за пресность и правильность представляют собой интересные виды спорта.
Давайте вернемся в гостиную. Смешанная компания, люди все молодые и успешные – мужья и жены, бойфренды и их подружки. Все они достаточно широких взглядов, не стесняются обсуждать физиологические подробности сексуального порядка, рассказывают любые анекдоты, не гнушаются ненормативной лексикой – умеренно, мило, к месту. Хозяйка, перестав быть кухаркой и еще не став проституткой, выполняет роль настоящей леди, слегка направляет разговор, смотрит, чтобы никто не заскучал, отвечает к месту, вовремя, остроумно и так далее. Разговор идет, скажем, о машинах или о курсах валют. Хозяйка не водит машину, машину водит муж. Подробности – состояние тормозных колодок, что купил Влад и за сколько, как там с аэродинамикой и что нужно поставить сверх базовой комплектации – ей не очень интересны. Она поддерживает разговор, видя, что один из гостей тоже хочет рассказать про свою тачку. Вспомнив, что Антон как раз недавно свою красавицу немножко стукнул и должен был ремонтироваться, она задает участливо вопрос об этом ремонте. Он рассказывает столько, сколько сочтет уместным. Все нормально, совсем‑совсем нормально.
Сорок минут все присутствующие за столом женщины говорят и слушают, выполняя первую обязанность настоящей леди: говорить о том, что интересно собеседнику. Если бы вся компания была за рулем, и мальчики, и девочки – это другая ситуация. Тексты могли бы произноситься те же самые. Всякий автомобилист, равно как и всякий садовод, собачник и любитель водного спорта, имеет что рассказать. Но это если бы у всех присутствующих был равный или почти равный опыт и равный или почти равный интерес в этом деле.
А в нашей истории получается что‑то совсем другое. Получается, что четыре женщины, включая хозяйку, демонстрируют, изображают, наигрывают интерес для того, чтобы их мужчины могли поговорить о том, что интересно им. Теперь представьте себе совершенно неприличную ситуацию, когда в той же компании кто‑то из женщин заговорил, например, о месячных. Взрослые, раскованные люди, не стесняющиеся естественных проявлений человеческой физиологии, были бы шокированы – все без исключения. Давайте немножко разовьем эту фантазию (разумеется, ни вы, ни я не собираемся в ближайших гостях ее проверять экспериментально). "У тебя сколько дней – три, четыре?" – "У меня пять, но все довольно легко проходит". "А ты что‑то принимаешь?" – "Да нет, как‑то я не доверяю этим препаратам". Чем, собственно, это отличается от разговора про автосервис? Но можем ли мы себе представить, что присутствующие бойфренды и мужья изобразят – пусть неискренне, пусть деланно – интерес к этой теме, как было в нашей первой реалистической картинке? Скорее всего, тему немедленно сменят, а женщину, выступившую со столь неприличным заявлением, осудят и "мальчики", и "девочки". Почему? Не занятно ли?
Разумеется, мы остаемся оборотнями. Мы будем поддерживать разговор. О машинах, о карьерах и даже о дайвинге и рафтинге, если нужно будет. Разумеется, мы не будем затевать за общим столом разговора о том, как режутся зубки у ребенка, или о том, как функционирует наш организм; не будем говорить не только о тряпках, но и о своих делах. И еще о многом‑многом другом. Мы существуем в системе определенных ожиданий. Если хотим быть в этой жизни успешными, принятыми в домах, благосклонно оцененными, а не обруганными нашими спутниками жизни, мы будем играть по правилам. И помнить, что это не наши правила, – это правила, которым мы всего лишь подчиняемся. Но подчиняемся так давно, что они уже стали частью внутренней цензуры.
Однажды мне случилось со всего маху напороться на такой вот "забор" в собственном сознании. История прошлая и сугубо личная, но в качестве иллюстрации расскажу. Дело происходило "в гостиной", и принимала я двух весьма респектабельных американцев – банкира и профессора психологии. Это был именно домашний ужин, никакой не прием – по‑простому, с играющим под столом ребенком; как живем, так и живем. Год на дворе стоял девяносто второй. Знакомы между собой гости не были, весь танец взаимного приглядывания, оценки, выяснения who is who происходил на наших с мужем глазах. Разумеется, подавалась домашняя еда: пирог с капустой, какая‑то рыбная солянка и прочие грибочки с огурчиками. Джон и Джеффри все это охотно и с энтузиазмом кушали, постепенно проникаясь друг к другу все большей симпатией. Вот уже и о своих детях и женах заговорили; выяснилось, что у Джеффри ребенок приемный – некие медицинские проблемы не позволили родить своего, а у Джона жена тоже долго не могла родить второго, ну, и так далее. И зубки, и памперсы, и все вполне заинтересованно, с юмором и симпатичными байками про бессонные ночи на первом году жизни детенышей и нравы американских акушеров и педиатров. "А ты как рожала? – спросил кто‑то из гостей. – Тебе кесарево предлагали? А почему отказалась?". Мой вполне приличный английский стремительно таял: вдруг оказалось, что в активном словаре просто нет нужных понятий. Я видела, что два солидных господина не "прикалываются", а действительно считают эту сторону жизни нормальной и интересной темой для разговора; они ждали от меня не вежливой отговорки, а ответов. Отвечать было очень трудно. И не от излишней застенчивости. Во всей ситуации ощущалось что‑то совершенно невероятное – начиная с того, как серьезно и доброжелательно смотрели мои гости, и кончая их осведомленностью о тонкостях родовспоможения. В голове что‑то не укладывалось. Мило отшутиться, сменить тему и подать десерт? Но я же чувствовала, что вот это – как раз и есть нормальный разговор равных взрослых людей, и неужели я предпочту в очередной раз слегка приврать? Да ни за что! Рассказала я, почему отказалась от кесарева сечения. И английский вдруг улучшился: "правду говорить легко и приятно"...
При внимательном наблюдении за собой и другими становится как‑то понятней легенда о женской лживости: это ровно то, что и заказывали. В "Царевне‑лягушке" герой захотел узнать всю правду, какая‑то часть правды ему сильно не понравилась, вот он, дурак, и сжег лягушачью шкурку, и пришлось ему потом свою царевну долго, трудно, мучительно отвоевывать назад. Если бы существование лягушачьей шкурки не было для него проблемой – для нее‑то оно проблемой не было, – может, сказка была бы совсем другая. Кстати, знаете ли вы, за что героиня – а ее тоже звали Василисой Премудрой – была превращена в пучеглазое земноводное? По одной из версий дело было так: "старый старичок" расспрашивает Ивана‑царевича о его несчастье и говорит: "Эх, Иван‑царевич, зачем ты лягушачью кожу спалил? Не ты ее надевал, не тебе ее было снимать. Василиса Премудрая хитрей, мудрей своего отца уродилась. Он за то осерчал на нее и велел ей три года быть лягушкой. Ну, делать нечего, вот тебе клубок: куда он покатится, туда и ты ступай за ним смело". Клубок, конечно, приводит к Бабе‑яге, куда же еще? Дорого, ох, дорого обходится девушке неуместная мудрость...
Раз уж заговорили о сказках, я позволю себе вспомнить еще одну групповую сессию: мы совместными усилиями исследовали сказку "Морозко". Помните: падчерица, бедная, трудолюбивая, и мачехина дочка, ленивая, капризная, вздорная, взбалмошная. Отправляют их в лес. Первую отправила мачеха, чтобы там она замерзла. Вот девушка сидит, зубами лязгает, тут появляется Мороз Иваныч и спрашивает ее: "Тепло ль тебе, девица?" – "Тепло, дедушка", – отвечает она. А он пуще холоду нагоняет: "Тепло ль тебе, девица?" – "Тепло, дедушка", – отвечает девица, уже почти не разжимая заледеневшие губы. А глупая, ленивая мачехина дочка на вопрос "фигуры патриархальной власти" правду ответила. Мы все помним, чем кончилась сказка: только косточки от нее и остались.
Это серьезное и грозное напоминание: когда некто, обладающий статусом и властью, спрашивает нас, как мы себя чувствуем "на его территории", мы всегда должны чувствовать себя хорошо. Это правильный ответ. А мачехина дочка, как бы она ни была несимпатична, не прошла жестокую школу принуждения, которую прошла падчерица. Поэтому ей ничто не подсказало, что с "фигурами власти", от которых зависит жизнь, на правде далеко не уедешь. Вот какая интересная история.
А теперь давайте‑ка заглянем в спальню. Мы все сейчас люди эмансипированные, у нас никаких табу на обсуждение сексуальности не осталось. Именно поэтому "заглядывать в спальню" стало куда менее интересно, чем в ханжеские времена, когда это было рискованным, почти неприличным разговором. Люди сейчас гораздо более увлеченно обсуждают деньги, чем секс. По окончании акта любви он задает ей сакраментальный вопрос: "Дорогая, тебе хорошо?" А теперь представим, что дорогая отвечает: "Ты знаешь, милый, если честно, очень сводит судорогой левую ногу, наверное, босоножки были неудобные". Или говорит: "Да, все в порядке, только давай сейчас сразу будем спать, мне вставать завтра в шесть", или еще какую‑нибудь правду. Мы уже понимаем, что ответ неверен, обида будет смертельной, и как бы это ни было подсахарено и смягчено, все равно правильный ответ только один. Если это случайный, временный партнер, то "Это была феерия, экстаз, никогда и ни с кем ничего подобного". А уж если собственный муж, то тогда ответ куда важнее, от него зависит больше – мы же не хотим, чтобы он весь следующий день куксился и крысился. И тогда это "Как в двадцать лет!" или "Как еще никогда". Кстати, говорят, что такого рода ответы особенно хорошо удавались проституткам всех времен и народов в приличных борделях. И что же удивительного? В том месте, где Настоящая Женщина должна исполнять роль проститутки, ждут и ответа проститутки.
Пожалуй, от экскурсии на кухню мы воздержимся: слишком ясно все, что мы можем там увидеть. Понятно, что любой сложности обед, на любое количество персон всегда готовится легко, играючи, и после его приготовления Настоящая Женщина никогда не бывает усталой, взмыленной, огорченной, а с солнечной улыбкой сервирует стол. Единственное, что ее интересует, это чтобы он понравился. Здесь, пожалуй, в отличие от спальни и гостиной есть одно любопытное обстоятельство. Очень часто ожидания в отношении наших кулинарных подвигов таковы именно потому, что мужчина видел эту ролевую модель в родительской семье. Мальчик не особенно интересуется, какова мать в гостиной, уж и подавно ему не положено знать, какова мама в спальне, но вот какова мама на кухне, он знает точно. Самозабвенное кормление часто бывает первым опытом, который подрастающий мужчина на кухне получает. И ему действительно не должно быть важно, сколько мама это готовила, где она это взяла, от каких дел она оторвалась для того, чтобы была его любимая жареная картошка с котлетами. Зато от того, насколько с удовольствием, быстро и полезно он поест, зависит мамино гордое самосознание "хорошей матери".
Может быть, это особенно характерно именно для нашей культуры, где с едой всегда были проблемы. История голода, растянувшегося на много поколений, и сопутствующей ему материнской лжи, необходимой, вынужденной ("я уже поела") – это печальная история. Как и многие другие сценарии, его стоит внимательно рассмотреть, чтобы не транслировать дальше в своей собственной семье эту угрюмую программу, связанную с выживанием.
Раз уж заговорили о материнской лжи, то стоит углубиться в эту тему подробнее. Когда мать расстроена, переживает или думает о другом, ребенок всегда это чувствует, будь то мальчик или девочка. Мы нужны детям для общения, для совместных игр, для того, чтобы мы могли их чему‑то научить, – тогда и только тогда, когда мы полностью в этом присутствуем, душой и телом. В противном случае, даже если мы все делаем правильно, но душою не здесь, ребенок чувствует себя заброшенным, а то и отвергнутым. Ему горько, и это нехорошо.
И каждая женщина, растившая детей, знает ситуацию, когда ей совершенно не до того, голова ее пухнет и раскалывается от десятков проблем, требующих решения... Но просьба, она же требование, в пятнадцатый раз прочитать сказку – безусловна. Что бы ни происходило в сердце, в голове, в позвоночнике, это надо делать хорошо. Некоторое особенное качество самоконтроля есть в исполнении роли матери. Она должна быть терпелива, радостна, занятна, с ней должно быть уютно, но она еще и медсестра, полицейский, клоун, исполнительница народных песен и спасатель МЧС. Может быть, это одна из труднейших ролей. Да, ее поддерживает мощный биологический импульс, но не только. Просто нам очень важно, чтобы им с нами было хорошо. Мы считаем совершенно законным и естественным, что им‑то – детям то есть – не очень важно, хорошо ли нам в этот момент. Как говорится, вырастут – поймут.
Сколько их, этих ежедневных "наступаний себе на горло", чтобы войти к ребенку с "правильным лицом"? Самые умные из нас придумывают какие‑то специальные приемы для того, чтобы лицо все‑таки было не вымученным, не лживым, а хотя бы приближалось к правде. И действительно переключаются – сидят три минуты с закрытыми глазами, принимают ванну, нажимают у себя внутри какую‑то кнопку, для того чтобы важная роль хорошей матери все‑таки могла быть исполнена.
И это тоже одна из причин того, что женщин считают лживыми. Ведь дети вырастают. Рано или поздно они начинают хорошо разбираться в той маленькой складочке между бровями, маленькой трещинке в голосе, которая предательски сообщает: мама не так весела, как кажется, и хотя она говорит уверенно, но может быть, все‑таки... все не совсем так?
Надо заметить, что мать – это первый человек, с ложью которого ребенок в своей жизни сталкивается. Иногда эта ложь невинная, иногда она ребенку не очень интересна. А вот про то, будет или не будет больно, или вкусно что‑то или невкусно, или скоро или нескоро мы пойдем домой из какого‑то скучного места... Наверное, каждая может вспомнить десятки случаев, когда мы говорили своим детям неправду – возможно, не придумав лучшего ответа, не имея в виду моделировать недоверие ко всему, что мы потом собираемся сказать. И со временем мы обязательно услышим, что говорим‑то одно, а сами... Далее появится убедительный список наших непоследовательностей, мелкого бытового вранья по пустякам. Такова мзда за то, что когда‑то ты была абсолютно не подвергающимся сомнению источником информации. Если что‑то говорила мама, то это было правдой по определению. Так не бывает, а в сложной взрослой жизни и подавно.
Я много раз слышала от взрослых мужчин: только став совсем взрослыми – где‑то к середине жизни, – они смогли хоть как‑то представить себе всю меру непростоты жизни своей матери. В детстве – а каждому ребенку положено быть эгоистом – они воспринимали только ту сторону, которая была для них, то есть опять‑таки функцию. И только много позже узнавали, что как раз в этот период решался вопрос о разводе, или у мамы были неприятности на работе, или в доме было плохо с деньгами. И только когда сын пишет собственную диссертацию, он вспоминает о том, что мать что‑то делала по ночам на кухне. Проникновение в некоторые части ее жизни происходит очень не быстро и очень не сразу, – но догадки возникают достаточно рано. Представление о том, что женщина может обмануть кого угодно – не основано ли оно и вот на этой материнской лжи, которую иногда называют святой?
Итак, леди, кухарка, проститутка, маменька – и это еще не все. Гораздо больше. Современная жизнь с ее возможностями – великолепный полигон для тренировки способности "обернуться" еще десятком функций. И пресной занудой быть не хочется, и хамелеоном что‑то не тянет, себе дороже. Понимаю, что в очередной раз оригинальностью не блещу: и этого за нас никто не решит. Тепло ль тебе, девица?
ДЕНЬ 8 МАРТА
Взгляд искоса – самый главный женский взгляд. Самый честный. Открытый, простодушный, наивный, циничный, кокетливый, холодный, уверенный, злой, близорукий, волнующий, тупой, обещающий... Эти взгляды женщина приберегает для других, а тот, что "искоса, низко голову наклоня...", оставляет себе.
Евгения Двоскина. Мелкие пуговицы
"Восьмое марта близко‑близко..." – предупреждает неприличный стишок. Дальше сами знаете. Кто не знает, "близко" рифмуется с "пиписка", и этим сказано все.
Странный праздничек. Вроде как восходит к временам той еще борьбы за женское равноправие. Неукротимая Клара Цеткин, которую мы смутно представляем безобразно стриженной старухой... Передовые работницы, требующие права голоса и равной оплаты труда: "Никто не даст нам избавленья..." – правильно, и не дали. Учительница литературы Ольга Александровна, разбирая с нами, малолетками, какие‑то "женские образы в советской литературе 20‑х годов" и видя перед собой ряды наших кривых глумливых ухмылок, говорила на невысказанные вольности: "Нет, девочки, Советская власть действительно дала женщине очень много... но... "ключи от счастья женского", как там дальше у классика, кто напомнит... какая‑то рыба, видимо... проглотила". И мы радостно ржали, избавленные ее иронией от необходимости прямого противостояния, от которого в этом зверском возрасте так недалеко до прямого хамства. А в параллельном классе девицы, страшно возбужденные собственной лихостью, к Восьмому марта выпускали стенгазетку "Хоть день, да наш!". А мы, не придумавшие такого прикола – правда, тогда это называлось как‑то иначе, не помню как, – мы завидовали, но одобрительно рассказывали направо и налево: правда, классно? И каково же было... что, разочарование? – когда одна из наших мам мягко так улыбнулась: "Как, и вы тоже?". Оказалось, что незнамо в каком году, в другой школе и даже в другом городе, но тоже к Восьмому марта... А одна компания молоденьких бесшабашных умниц заявилась седьмого в школу в траурных нарукавных повязках из черной капроновой ленты. Думаете, скандал? Как бы не так, никто и не заметил, и акция протеста тем самым была, но не состоялась. А в университетские времена наши мальчики презентовали мамзелям одиннадцатой группы по зеленой керамической рюмахе вкупе с брошюрками "Коварный враг здоровья женщин", тоже зеленой и на ту же тему. Отхохотавшись и распив положенное, мы пришли к решению ни мужского, ни женского праздника более не отмечать, а праздновать совместно Первое марта – весну то есть, которая всем весна. Дацзыбао "Хоть день, да наш!", как мне доподлинно известно, время от времени выпускается барышнями по сю пору – с применением новейших технологий.
Если же вы спросите о смысле этого праздника у женщин постарше, никто и не вспомнит передовых работниц, марширующих по долинам и по взгорьям вперед заре навстречу. Скорее всего, вам грустно улыбнутся и почему‑то, слегка оправдываясь, скажут: а что, мне все равно нравится, хоть цветы подарят. Цветы – да, подарят. И как раньше мрачные мужики давились за хилой мимозой, так нынче бойкие яппи машинами увозят стандартно скрученные по спирали букеты из какой‑нибудь "Интерфлоры". В одной фирме молодые люди обрядились к празднику в майки, украшенные фотографическими изображениями всех работающих с ними девушек... Девушкам не совсем понравилась перспектива (пятно кетчупа на глазу, корзина с грязным бельем, стиральная машина... или, может быть, более глубокий смысл этой символической акции овладения), но обижаться и тем более портить праздник ребятам, которые "так старались", конечно, никто не стал. А для самого социально незащищенного гражданина тоже продается недорогой цветочек в бетонной трубе перехода, и он потащит этот цветочек своей "половине", а она ему чего‑нибудь не то ворчнет, не то мурлыкнет, глядя почему‑то в сторону, в сторону...
А что творится в школах и детских садах – не передать. Родительский комитет одолевает поборами, кипят нешуточные страсти по поводу символических, но абсолютно необходимых жестов в адрес Валентины Ивановны: да зачем ей эти веники, надо что‑то дельное, из косметики! Чем непрестижнее профессия – то есть чем ближе она к воспитанию, образованию и прочим феминизированным областям, – тем обязательнее букет. Валентина Ивановна должна быть довольна – кому‑то же надо и эту работу делать, дети все‑таки. А утренники! Душещипательные стишки про мамочку родную, где обязательно будут помянуты "ласковые руки" и остальной парфюмерно‑кондитерский словарь устойчивых выражений, разучиваются загодя и под большим секретом. Стишки, как правило, ужасны – но тоже обязательны. И уж которое поколение мам одновременно искренне умиляется своим Денискам и Аликам и... испытывает что‑то еще. Что‑то такое, от чего сладкая улыбка "гендерной именинницы" немного сползает вниз, а взгляд ее почему‑то уходит в сторону. В сторону...
Двусмысленный какой‑то праздник, приторный с горчинкой, сентиментальный с еле уловимой ноткой непристойности. Вроде и неловко, и ненужно, но как бы и правильно. Похоже на скомканное извинение, а кто и перед кем виноват? И ритуальное мытье посуды домочадцами – "сиди‑сиди, сегодня мы сами" – это что, насмешка или репарация? Просто Юрьев день какой‑то! А обязательные тосты с пожеланием "всегда оставаться такими же милыми, красивыми, любящими"? О каком "всегда" может идти речь, какому мгновению велено остановиться? Мужчины деликатного образа мыслей часто поздравляют так: "Не знаю, признаешь ли ты этот праздник, но это только повод..." – далее по тексту. Таксисты и случайные прохожие поздравляют без затей – и маленького волевого усилия стоит не ответить, как на другие поздравления (с Новым годом, скажем) – не вякнуть на автопилоте: "И Вас также". Выйдет глупо и незаслуженно обидно, чем таксист‑то виноват?
Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные – то есть фальшивые, но ведь это всем известно – отношения мужчин и женщин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не бывает, это все понарошку. Он воспевает "ласковые руки", понарошку же предавая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка – сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянется в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определению. Я бы даже назвала его "гендерным карнавалом" – как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.
И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают порой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоединившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но... "вырастешь, Саша, узнаешь". Со временем кто‑то из них сделает свой выбор – и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто‑то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто‑то сполна насладится однодневным карнавалом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто‑то в ответ на общепринятый сироп нарушит перемирие и рявкнет: "Я этот гинекологический праздничек вообще не признаю!" – и наградой ей станет неподдельное смущение поздравителя, и в том‑то и будет "хоть день, да наш". И уж в следующем году человек по тому же делу не позвонит – ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.
Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, – но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молчание. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашенной ради праздничка дешевым итальянским набором "Пупа".
Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала – сильно окая, как положено: "Баба – она и есть баба, чо ее праздновать?". Она не понимала этого праздника, крепко и естественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком‑нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, – там этому празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причине возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?
Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собственные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, можем их даже проговорить, поделиться – и что‑то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим "Спасибо!" – а сами смотрим в сторону, в сторону...
Март в России – месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком "...есны, любви!". Кстати, упомянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в мужском кое‑чему предписывается "расти", в женском – "беречься". Вот тебе, девушка, и Юрьев день.
РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА..
Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,
И верить в собственные силы, как в нее.
Юнна Мориц
Она – это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк "Memento mori" пожилым людям – мужчинам и женщинам – звонит по телефону неизвестный и сообщает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто‑то скверно, жестоко шутит. Когда выясняется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что "здесь действует целая банда". И только одна старая дама отвечает на звонок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: "Боже мой, – сказала она, – последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое‑чего я не помню, мне ведь все‑таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла". "Рад слышать, – сказал тот. – Пока что до свидания"[48].
Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностями – и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Кажется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жизни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само слово женского рода. Спросите у Бабы‑яги, почему, – она знает.
Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее "младших сестрах". Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути – и как важно отдать им положенную дань и все‑таки двигаться дальше. Кстати, почему говорят: "Это мне так нравится, просто умираю"? Почему "до смерти хочется"? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много самоубийств – и все больше покинутые девицы: "И остались бедной смех людской да прорубь"... "Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет"... И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все‑таки поэзия – не криминальная хроника, что‑то здесь другое.
Вспомните, как это бывает, когда утеряно что‑то очень‑очень дорогое: человек, отношения, чувство. Что‑то, составлявшее, возможно, смысл жизни. Завтра мы поймем, что все‑таки не всей жизни, – а сегодня такое ощущение, что все кончено. Хоть не просыпайся утром, все пропало, вся жизнь насмарку. Выразить это прямо почти невозможно – разве что каким‑нибудь воем, да и на тот сил может не быть. И высокий текст, вроде "Плача Изиды", и забубеннные народные "Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися – разбилась жизнь моя" – что‑то вроде памятника вот этому чувству. Но поем‑то мы ее или слушаем – живые, и не ты первая, и с тобой это не впервые, и все образуется. За нас – выразили. В боли нет совсем уж кромешного одиночества, кто‑то так уже чувствовал. Кто‑то это пережил.
"Не впервые" означает еще и то, что с самого младенчества, с самого первого "утраченного рая", с потери полного единства с материнской фигурой – мы этому учимся. Горько рыдаем, когда лучшую подружку переводят в другой детский сад – это горе на полчаса, но настоящее. Смертельно обижаемся на родителей, которые без спросу, нарушив все границы, выбросили письменный стол и заменили новым: все не то, я никогда не смогу за ним так читать, верните мне мой любимый старый, кто вас просил лезть! Смертельно ссоримся с друзьями – до демонстративного отказа здороваться, до "неразговора" – и убеждаем себя в своей правоте, в том, что совсем‑совсем не скучаем, не нуждаемся, не вспоминаем. В первый раз теряем любимых животных – рыжий ли кот ушел и не вернулся, старая ли облезлая собака умирает – это настоящая боль и настоящая утрата, если была настоящей привязанность. Конечно же, теряем свою первую любовь, а потом и не первую... Уходят, уезжают, а иногда и умирают люди, составляющие наше человеческое окружение. Наконец, уходят сами периоды, циклы нашей жизни: что‑то заканчивается, "место" в душе остается пустым – не навсегда, но это каждый раз тревожит, как вид заколоченного на зиму дома или разворошенное переездом жилье. Даже окончание большой работы, даже конец года вызывают легкое покалывание в сердце: страница перевернута.
Все это, как и многое другое, мы переживем. От серьезных потерь останется, конечно, зарубка на сердце, фантомная боль. Когда‑нибудь и она угаснет – только никто не знает, когда и как: "Много раз в жизни мы прощаемся с уходящими, и один раз – с теми, кто остается".
Конечно, хотелось бы представлять себе человеческие отношения как надежную гавань, теплый свет очага и прочее в из разряда home, sweet home[49]. Но мы догадываемся, что отношения – и отношения с мужчиной в частности – это не диван с клетчатым пледом и плюшевым мишкой, а в лучшем случае огород, который надо возделывать, а в худшем – минное поле. Конфликты, взаимонепонимание, угроза разрыва и сами разрывы, разлуки, разводы – такая же часть этой реальности, как очарование первой встречи или то, чем была так прекрасна четвертая, пятнадцатая, сороковая. Есть еще внешний мир с его обязательствами, долги и планы, повороты жизненного пути: близкие люди, внезапно вы сделались дальними...
Сколько пролито слез в темноте кинозалов обо всех разбитых сердцах, всех путях, что непоправимо разошлись, – о чем они, эти слезы? Развела ли героев судьба, чья‑то злая воля или собственный выбор – всякая история расставания неизменно задевает какие‑то особые, на эту тему настроенные струны и отзывается сердечной печалью: нет повести печальнее на свете... Потому ли, что напоминает обо всех случившихся и в нашей жизни утратах? Или предупреждает нас, смертных, о грядущих неизбежных разлуках? Тональность рассказа может быть самой разной – от надрыва до легкой печали, жанр – от авангардистской скульптуры до блеклой изысканной акварели. Мы все равно знаем, о чем это все. Нас не обмануть ни хорошими манерами, ни грубостью, ни карнавальным костюмом.
Не взбегай так стремительно на крыльцо
моего дома сожженного.
не смотри так внимательно мне в лицо,
Ты же видишь – оно обнаженное.
не бери меня за руки – этот стишок
и так отдает Ахматовой.
А лучше иди домой, хорошо?
Вали отсюда, уматывай!
Вера Павлова
Не с одними возлюбленными мы прощаемся, надолго сохраняя в душе эту саднящую царапину, след‑напоминание, след‑предупреждение – как на замке, который вскрывали. А друзья? Может быть, расставания с ними чаще происходят второпях, на бегу – и как же потом жаль, что не сели, не помолчали, не сказали каких‑то важных слов вовремя: "Иных уж нет, а те далече". В прошлом веке – в девятнадцатом то есть, все никак не привыкну называть прошлым двадцатый век, принять до конца его уход – люди относились к разлукам с друзьями с подобающим почтением. Огромность пространств, бесчисленные почтовые версты, да ранние смерти кругом, да превратности фортуны – все заставляло смолоду переживать каждое прощание серьезно. Судьба в любой момент могла погрозить пальцем – и вот милая барышня из соседнего имения, глядишь, умерла родами, не пробыв замужем и года, а старый друг сослан, а троюродный братец второй год путешествует где‑то в Европе, и от него ни слуху, ни духу... Столько расставаний в великой поэзии прошлого, что можно почти физически ощутить силу и "плотность" чувств – дружеских ли, любовных ли.
В нашей жизни все иначе: мы можем позвонить, написать и даже заехать – куда угодно. Возможно, и не в любой момент, но милые нам люди как будто доступны, только руку протяни. И что, сделало ли это нас ближе? И не иллюзия ли эта "страховка" от настоящих, режущих по сердцу, расставаний? Мне иногда кажется, что привычка считать отношения чем‑то, что можно "консервировать" и извлекать на свет по надобности, сродни американской моде набивать чучела из умерших "домашних любимцев": ну прямо как живой. Что‑то не так с этой уверенностью в том, что даже если "абонент временно недоступен", только и дела – перезвонить. Может быть, на звонок ответит совсем не тот человек, с которым вы прощались...
...Отъезды конца семидесятых. Тогда казалось, что навсегда: Америка была не ближе Марса. Друзья детства, суматошной университетской юности, такие разные; столько вместе перечитано и переговорено... Да, обязательно, с первой же оказией – длиннющее письмо; ладно, ребята, пока. Пока. "Рас‑стояние: версты, мили... Нас рас‑ставили, рас‑садили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли". Конечно, Цветаевой с Пастернаком мы себя не воображали, но стихи казались в точности про нас. В молодости вообще стихи часто кажутся "в точности про нас" – наверное, это тоже помогает переживать многое из того, что иначе пережить было бы еще труднее.
И – много лет спустя – звонок по телефону. "Ты откуда?!" – "Я в Москве по делам фирмы. Слушай, что тут у вас происходит, действительно опасно ходить по улице? А воду фильтровать обязательно? Конечно, повидаемся – как раз сегодня у меня небольшая вечеринка, party. Так, человек двадцать. Сейчас моя помощница тебе продиктует адрес. Маша! А, вот она. Ну, до встречи". Вечеринка вполне удалась. "Друзья уходят – кто же остается? Друзья уходят – кем их заменить?"
Сколько раз – не сосчитать и не упомнить – работали мы на группах вот с этими "младшими сестрами смерти": разлуками, расставаниями, разломами, разводами. Одних бумажных носовых платков сколько извели – иногда ведь мы и сами не знаем, что боль не прошла, а только затаилась; начнешь вспоминать – и она тут как тут.
"Наверное, это не просто больно, наверное, это очень больно, а то, что женщины боятся боли меньше, чем мужчины, – неправда. Это их, мужской миф, мы боимся боли не меньше, просто мы больше к ней готовы, мы ожидаем ее каждый день, каждый час, каждую минуту"[50].
Так это или не так – не знаю, но с "застрявшими" осколками рухнувших отношений мы действительно работали часто. Прощались и прощали, сами просили прощения. Не только возлюбленные или бывшие мужья получали подробные "письма" – старые подруги, с которыми "жизнь развела", в одночасье и бесследно исчезнувшие из семьи отцы, когда‑то страшная и нелюбимая свекровь, умершие в одиночестве учителя... Даже если в реальности уже нет никакой возможности завершить отношения (никто не знал, что виделись в последний раз, наши любимые – или мы сами – не потрудились, побоялись, не нашли способа проститься, да мало ли), отношения должны быть завершены во внутреннем, душевном плане. Те, которые были, – потому что речь далеко не всегда идет о физической смерти или физическом же расставании. Разве не предъявляем мы претензий окружающим людям просто за то, что они становятся не такими, как раньше? Разве не трудно "перезаключать договоры" с мужьями, родителями, детьми, друзьями? "Что‑то ушло", – говорим мы с горечью. А разве бывает, чтобы в отношениях с живым человеком вообще ничего и никогда не уходило? Да, мысль не нова, но принимать ее всякий раз трудно: никакие отношения не длятся вечно. В принципе, чтобы в один прекрасный день оказаться в новом – другом – браке, не обязательно разводиться и разъезжаться: любые длительные отношения переходят в новое качество. Это если выражаться деликатно, а если погрубее – умирают в старом качестве и, может быть, возрождаются в новом.
Мне кажется – и многие работы моих героинь это подтверждают, – что без постижения "искусства терять" женщине невероятно трудно жить. Как ни странно. Казалось бы, хранительница домашнего очага, она так нуждается в стабильности и постоянстве хоть чего‑нибудь! Но: "Три вещи дарованы нам, чтобы смягчить горечь жизни, – смех, сон и надежда"... "Надежда – это когда ты чувствуешь, что то, что ты чувствуешь, не может продолжаться вечно". Не скажу, чьи слова: достаточно того, что это было сказано женщинами. А вот как говорила об этом одна из наших участниц – веселая, разбитная Ирина, мать троих детей и бабушка одного внука, да к тому же еще и директор туристического агентства:
"Жизнь полна потерь, что поделать. Женская – особенно. Смотрите, ведь это мы теряем невинность – может, и невелика потеря, но почему‑то же это называется именно так? А потом, когда рожаем, перестаем быть с ребенком одним целым, то есть опять как бы теряем, отдаем его в мир. Да что там, каждые месячные – это еще один неродившийся ребенок, тело словно оплакивает его... кровавыми слезами. Ну, и дальше: детей надо вырастить и отпустить. Надо потерять молодость и красоту, а потом и саму способность давать жизнь. И будем смотреть правде в глаза: большинство из нас переживет своих спутников, это объективный факт, и мы все это знаем. И где бы мы были, если бы не были способны не только терять без конца то одно, то другое, а еще и воскресать, возрождаться? Я не думала об этом, пока не пережила клиническую смерть. Не было у меня никаких коридоров со светом в конце, но что‑то очень изменилось. Стало больше радости. Жизнь слишком хрупка, чтобы проживать ее на автопилоте. Не потеряешь – не найдешь, девочки".
А иногда у нас случались и прямые разговоры с "величественной дамой в черном" – так, кажется, где‑то у Окуджавы. Страшно? Да не страшнее всего того, что в реальности мы уже переживали. Ирина, например, была с ней близко знакома и поэтому начала свой разговор так.
– Извини, буду говорить "на ты". Хоть это и не совсем прилично, иначе не могу: ты была совсем рядом. И знаешь, что я тебе скажу: спасибо. Спасибо, что не забрала. Спасибо, что научила уму‑разуму. В сущности, благодаря тебе я теперь больше понимаю, что такое жизнь, время. Это ты меня научила. Я думаю, что своих близких я бы от тебя защищала зубами и когтями. Но у меня лично с тобой свои отношения, и тут я просто говорю спасибо. (Обмен ролями.)
– Наконец‑то слышу разумные речи. Учишь вас, учишь – один страх, никакого усвоения материала. Могу дать один совет... (Обмен ролями.)
– Я спросить не решалась – знаю, как к тебе пристают с вопросами. Но совет, конечно, приму и выполню. (Обмен ролями.)
– Ты напрасно избегаешь кладбищ – вон у мамы сколько не была. Теперь тебе там бояться нечего, тебе будет светло и спокойно. Съезди, не ленись. Ты вполне здоровая женщина, не убудет тебя прибраться и посадить кустик‑другой. Мама любила сирень, ты помнишь? (Обмен ролями.)
– Да. (Тут явно что‑то происходит, потому что Ира начинает тихо‑тихо плакать, не утирая слез; мы ждем – слезам, как и смеху, нужно время.) Мама любила сирень. А я с ней не простилась, не успела в больницу. Ты считаешь, мне уже можно сходить на кладбище? (Обмен ролями.)
– Конечно, можно. Ты не виновата, что не успела. Ты теперь сама знаешь, что со мной все иногда бывает так внезапно! Но ты можешь не спешить, дождаться весны, сухой погоды и поехать... Там действительно поет соловей, ты сядешь на лавочку и будешь вспоминать ее без вины и боли, легко. Тебе это нужно, поверь. (Обмен ролями.)
– Я обязательно это сделаю. Спасибо и за этот разговор. (Обмен ролями.)
– Приятно было познакомиться. Не знаю, когда увидимся, но я о тебе не забываю. (Обмен ролями.)
– И я о тебе – тоже...
Вот такой фантастический разговор с собственной Смертью – один из многих, между прочим – произошел у нас как‑то раз. Вика, которую Ирина выбрала на эту роль, была преисполнена величия и вовсе не казалась страшной и отталкивающей – как ей Ирина роль задала, так она и действовала. Конечно, после таких работ мы особенно тщательно выводим исполнителей из ролей – а то, неровен час, Вика и впрямь бы могла уверовать в свое всемогущество, а такое до добра не доводит. И разумеется, Ирина разговаривала не со смертью как явлением объективного мира – с этой‑то не больно побеседуешь, даже поговорка есть: "На смерть, как на солнце, в упор не взглянешь". Она говорила со своим образом всемогущей и неумолимой силы, отвечающей за начала и окончания. Если угодно, с идеей конечности бытия – и не забудем, что с этой идеей она уже была близко знакома и приняла ее полностью, потому и разговор со Смертью получился такой мирный, даже лирический. Да, кстати, не напоминает ли он вам другой разговор другой героини – с Высокой Болезнью? Мне так очень напоминает, а ведь героини совсем разные, совсем. Роза, если помните, все никак не могла отпустить "острый период" влюбленности – Ирина решает другие задачи, да и лет ей побольше... Она в каком‑то смысле уже утратила душевную "невинность" – ее слово, хоть и из другого контекста. У одной английской писательницы есть чудные строчки как раз об этом: "Утратить невинность – не только наша судьба, но и наша обязанность, а когда уже это случилось, напрасны старания устроить пикник в Эдеме". Наша героиня трезва и стараний попусту не тратит.
А вот с покойной мамой остались незавершенные отношения, остался какой‑то оттенок вины, – и нечто в самой Ирине, что мудрее и могущественнее, а возможно, и старше ее житейского опыта, заговорило от лица Смерти. Для группы эта работа была очень важна: все наши раны и ожоги, все фантомные боли враз оказались словно в картине другого масштаба; вдруг стало пронзительно ясно, что и за потери можно быть благодарной. И, конечно, вернулась тема неоплаканных утрат – тех, на полное переживание которых не хватило то ли сил, то ли времени, то ли смелости. И были в тот день еще работы – о разном, не только о потерях: "о жизни, о жизни и только о ней... "
В юности мне рассказали некую притчу – откуда она, я так, к стыду своему, никогда и не узнала, а о чем – думаю по‑разному примерно каждые десять лет. Вот она: "Что есть жизнь?" – спросил старого философа ученик. Учитель отвернул рукав и молча показал ему гноящуюся язву. А в это время в Севилье благоухала сирень и пели соловьи". Так и хочется добавить: возможно, на кладбище. Впрочем, это было бы уже перебором.
А недавно попала ко мне газета "Дейли Экспресс" – нормальная английская газета, а в ней женская страница – разворот. Половина – про то, как осмелевшие кинозвезды стали отказываться от пластической хирургии, потому что вечные подтяжки, перетяжки и прочие силиконовые добавки в конце концов не оставляют ничего от тебя самой, а актриса тоже человек. Более того, звучит уже почти кощунственная мысль, что целлюлит как навязчивую идею придумали в коммерческих целях – не бороться с ним (или с морщинами, или с десятью фунтами лишнего веса) надо, а жить. Другая полоса – как раз про то, что жить можно даже в самых немыслимых обстоятельствах. Речь идет о тележурналистке Пэтти Колдуэлл, пятидесяти лет от роду, умирающей от рака мозга. Сначала был рак груди – одна операция, другая, и так три года. А теперь понятно, что жить осталось недолго:
"Когда мне поставили этот диагноз, я и подумать не могла, что вскоре буду себя так хорошо чувствовать. Я имею в виду душу, а не тело. [...] Мои приоритеты изменились, и я могу ясно видеть все ошибки, которые совершила в жизни. Я вполне осознаю, как часто бывала несчастной сама и делала несчастными окружающих – не специально, а просто забывая, насколько прекрасна жизнь. Вчера утром я сидела на солнышке и думала о том, что теперь для меня главное. Ясно и понятно: мочевой пузырь (и хотела бы про него забыть, но не могу), друзья и прекрасные мгновения жизни. Если я разберусь с этим, то смогу справиться с чем угодно"[51].
И вот что я вам скажу... Как профессионал, я понимаю, что это потрясающее благодушие, этот оптимизм на краю могилы может быть связан не только с силой духа, но и с областью поражения мозга. Возможно, психиатр сказал бы что‑то вроде "критика к своему состоянию снижена". И, возможно, был бы прав. Кроме того, британское хладнокровие и юмор – это вещицы из чужого "бабушкиного сундука", которые не подлежат не только вывозу, но даже и буквальному переводу. Все так, может быть. Но эта женщина вызывает восхищение – каково бы ни было происхождение ее счастливой улыбки. Мне нравится, что она замужем за человеком намного моложе себя. И что у них десятилетняя дочь. И что этой Пэтти "плевать на волосы", которые, конечно, вылезли после химиотерапии: "С волосами или без, зато я опять хожу". Есть такая суровая и потому не очень известная русская пословица: "Жить не умел – помирать не выучишь". Вы понимаете, о чем я.
И все наши раны, потери, разлуки, все эти "младшие сестры смерти" действительно важны: умение обходиться с ними – это часть умения жить, которое включает в себя очень многое, в том числе и "искусство терять". Все мы много раз видели, как женщины собирали себя буквально по кускам после тяжелых жизненных катастроф. Но даже внешне совсем не драматичная жизнь может быть драматична внутри: быть женщиной очень часто трудно и больно; смертельные болезни, землетрясения и даже банальный развод не так уж обязательны: "Выживать – значит рождаться снова и снова". Те, кто не остановился, не "застрял" в гневе и обиде (эти чувства нормальны, даже обязательны на какой‑то стадии), кто залечил свои раны, принял случившееся, но не дал этому случившемуся управлять своей жизнью, – рождаются снова и живут. Более того, в них появляются какие‑то новые качества – бесстрашие, проницательность, обостренное чувство ценности жизни и ее радостей. Они ценят дружбу и любовь, но не боятся и одиночества; их огонь, зажженный когда‑то от пылающих глазниц всевидящего черепа, может служить и мирным целям: вот закипает чайник, кто‑то может заглянуть на огонек.
Василиса череп зарыла, дом заперла и отправилась в город, где поселилась у безродной старушки и стала делать то, что умела делать хорошо: прясть и ткать. Баба‑яга, надо полагать, продолжила уединенную лесную жизнь женского божества в отставке – и в свойственной ей грубой, пугающей манере помогла еще не одному герою сказок (разумеется, если они были вежливы и умели расположить к себе старуху). А одна мудрая женщина, не похожая ни на красну девицу, ни на Бабу‑ягу, сказала как‑то о "проекте", который определял без малого двадцать лет ее жизни: "Мой брак успешно завершился". И если уж терять – то так. Может, еще научимся...
Вот еще две маленькие истории о расставаниях. Есть у меня коллега – очень мягкая и обаятельная женщина. Когда она собиралась замуж, – а было это довольно давно, – она знала, что ее любимый мужчина уже год как развелся с первой женой. И ее беспокоило, что он ушел, как говорится, хлопнув дверью – как будто перечеркнул вместе прожитые годы. И никогда не упоминал о них. И она мягко настояла, чтобы перед их свадьбой он все‑таки пошел к бывшей жене, попрощался по‑человечески, вернул обручальное кольцо и пожелал счастья. Что и было сделано – и все трое вздохнули с облегчением: изжившие себя отношения были завершены, перестали быть неловкой, запретной темой. Спустя много лет уже не важно, что там у него в первом браке не сложилось, а важно, что последняя встреча освободила обоих. Как ни парадоксально, единственные неизменные отношения – это отношения прерванные и на том остановившиеся, "убитые". Иногда они держат людей мертвой хваткой. Хорошо, если кто‑то понимает, как важно проститься по‑человечески, "вернуть кольцо".
Вторая история тоже о любви и потере, хотя совсем о других. Когда умер мой старый пес, сыну было лет пять. Полдня я маялась, не зная, "как сказать ребенку", – но зная, что сказать нужно, что эта первая в его жизни смерть в доме должна быть принята, что ему тоже нужно "проститься по‑человечески". Его реакция оказалась поразительной: утерев первые слезы, он звонко, на всю темную осеннюю улицу – мы шли из детского сада – сказал: "А знаешь, мама, что я думаю? Когда собачка умирает, ее душа в раю много‑много лет ждет хозяйку". Как дитя умудрилось и пожелать мне долгой жизни, и пообещать встречу с любимым существом, да еще в раю? И к тому же – в одной фразе! – создать образ мира, где есть место верности, печали и надежде? Не знаю. Похоже, детям и в самом деле известно о расставаниях гораздо больше, чем нам нравится думать. Я благодарна судьбе за тот промозглый октябрьский вечер.
"Тем более что жизнь короткая такая".
УТРО ВЕЧЕРА
Сам придет этот миг или год:
смысл нечаянный, нега, вершинность...
Только старости недостает.
Остальное уже совершилось.
Белла Ахмадуллина
Здесь придется сделать паузу, перевести дыхание и признать: я осторожно вступаю на нетвердую почву рассуждений о том, что пока не соотносится ни с каким личным опытом. Старой я еще не была. И голоса участниц групп не помогут – как ни странно, многие из нас близко видели свою смерть, но лишь с огромным усилием могут почувствовать старость, прикоснуться к тайне позднего женского возраста. Мы узнаем ее в свой черед – конечно, если повезет и жизнь будет достаточно долгой. Между прочим, это может оказаться действительно долгой историей – лет на пятнадцать‑двадцать.
Конечно, первая реакция женщины "цветущего возраста" – даже думать об этом не хочется. Вторая – страшновато, но важно. Третья – оказывается, я и так думаю об этом довольно много, на удивление много. Может быть, проговорив – или проиграв – какие‑то из этих мыслей и чувств, удастся понять что‑то и о моей сегодняшней жизни. Что мы и делаем, меняясь ролями с бабушками и прабабушками, задавая почтительные вопросы Бабе‑яге, а иногда и прямо: вызывая образы "себя в старости". Конечно, наша "первая примерка" робка и неточна, подробностей ощущений мы еще не знаем, – но в любой женской группе чей‑то поход "туда" вызывает бурю чувств. Разных, в том числе и очень позитивных.
Вспоминается одна старая работа – уж лет семь тому будет... Героиня, Алина, в тот период переживала сильное чувство вины – по‑глупому сгоряча изменила мужу, а он так ей доверял, а дети теперь выглядят живым упреком, а дома стало так тревожно... И чего мы только ни делали: выкапывали корни чувства вины где‑то в детстве, рассматривали практический аспект вопроса (признаваться или не признаваться, то есть), анализировали причины самой "роковой страсти"... Все без толку: заплаканная Алина все равно вязла и тонула в своей вине, как в болоте. И тут одна ее фраза – "Может быть, когда‑нибудь я посмотрю на это иначе" – подсказала простое действие. Совсем простое.
– Аля, ты жить собираешься долго?
– Вроде да. (Смотрит несколько обалдело, поскольку продолжительность ее жизни нашим предметом никак не являлась.)
– Ну, выбери место для себя старенькой. Алина Станиславовна, Вам сколько лет? Девяносто‑то есть? (Смеется! Черт побери, за час с лишним первый раз смеется!)
– Да нет, я еще молодая, восемьдесят шесть всего.
– Что Вы скажете вот этим молодым женщинам о жизни – у Вас такой опыт...
– Девочки, все проходит. Берегите себя, любите своих близких, путешествуйте, читайте. Не зацикливайтесь на болезнях – их от этого меньше не будет. И не бойтесь стареть – в моем возрасте можно найти в жизни массу удовольствий, которые и вы оцените со временем.
– Алина Станиславовна, строго по секрету: а в молодые годы Вы были строгой и неприступной или легкомысленной?
– Ох, милая, честно говоря, гуляла.
– Ну и как?
– Ох, и хорошо...
Засмеялась опять – и вся группа просто зашлась от хохота – сняла с головы платочек, на ходу подобранный в качестве знака "возрастной роли", вернулась в свой двадцатисемилетний возраст. Глаза почему‑то просохли, а дело пошло: из бесконечно далекой перспективы удалось принять то, что без этой прогулки в старость разглядеть в себе никак не получалось.
Да, так о чем это я? А, о старости. О страшной, отталкивающей и все такое прочее:
"На самом деле страх перед скелетом совсем не страх смерти. Человек, к стыду своему и славе, не так страшится смерти, как унижения. А скелет напоминает ему, что внутри он бесстыдно смешон и довольно уродлив. Не знаю, что тут плохого. [...] Нескончаемому лету успеха надо напомнить, что звезды смотрят на нас свысока".[52]
Конечно, можно стать подтянутой и модной старухой или плюнуть на все и вообще перестать смотреть в зеркало – но похоже, что дело не в этом. Только взгляд со стороны, без внутреннего обмена ролями придает такое значение неизбежному "обрушению фасада". Если в свое время удалось пообщаться с Бабой‑ягой, это как раз не так и важно. Безусловно, окончательная и бесповоротная – это вам не кризис среднего возраста! – утрата физической привлекательности существенна. Радоваться тут вроде бы нечему: это в сорок "старость не радость" звучит кокетливо, а в семьдесят – уже просто констатацией факта. Но, несмотря на "гречку" на руках и седые волоски на подбородке, старые женщины не перестают быть женщинами.
Не такая банальная мысль, как может показаться. Я не о привычке прихорашиваться или пожизненной склонности к французским духам, не о чувствительности к мужскому вниманию – не об остатках грима женской роли. Эта игра с настоящими ставками сыграна много раньше: теперь она уже не определяет поступков, решений и судьбы, поэтому может честно занять место именно игры. Более того: именно тогда, когда невозможно больше функционировать как женщина, никто и ничто не отнимет возможность ею быть. Не наблюдателю судить. Для него ты уже не женщина – возможно, это и есть наш шанс хотя бы теперь узнать, что это такое?
Тут всех на старость повело строчить донос:
не той красы у ней власы, коленки, нос,
а также зубы, – и пора ей в гроб со сцены.
Да что вы знаете о прелестях ее,
о тайных силах, презирающих нытье
и вашу книгу жалоб?.. Драгоценны
ее мгновенья, а тем более – года!...
Юнна Мориц
И, кажется, нас снова ожидают интереснейшие открытия. Только для этого придется пустить в оборот все капиталы, нажитые за предыдущую жизнь – иначе не отбиться от страхов и стереотипов. Позвольте поделиться некоторыми наблюдениями, сделанными в группах и "в поле". Первое и главное, чего боятся женщины, – это физическая беспомощность и зависимость от других людей. "Быть в тягость" для пожилых – такое же пугало, как страх отвержения у детей и подростков. Естественно, защиты и способы перехитрить это пугало будут примерно такими же, какие исправно работали всю жизнь. Властная старуха, у которой ходят по струнке даже те, кто в принципе не обязан это делать, – прямая наследница девочки, которая когда‑то решила, что только тотальный контроль гарантирует хоть какую‑то безопасность. Семидесятилетняя мастерица эмоционального шантажа – "Ты разговариваешь со мной так, что у меня поднялось давление" – тоже натягивает тонкие нити долга и вины не впервые. И подчеркнуто независимая героическая бабушка, никогда и ни на что не жалующаяся, в старости разыгрывает все ту же пьесу своей жизни под названием "Обойдусь". После смерти выяснится, что родные у нее были и давным‑давно предлагали помощь, только не на ее условиях, – а она не в состоянии была платить столь высокую "цену".
Условия нашей жизни на памяти последних поколений были таковы, что дети долго зависели от родителей – жили вместе, получали подзатыльники и подачки, мечтали о разъезде и все равно никуда не девались. Родители же, преимущественно женщины, довольно рано начинали зависеть от детей, преимущественно от дочерей. Норма, молва, стереотип бытового сознания – как хотите назовите – требует во второй половине жизни ухода за престарелой матерью: свои дети подросли – готовься, милая. Деться, как правило, было некуда. Нанять – некого. Решались эти проблемы по‑разному: с любовью и без, жертвенно и убийственно, за счет собственных распадающихся браков и за государственный счет: "Сдала мать в богадельню, чего от нее еще ждать". Тяжело решались, надрывно. Так что страх перед своей возможной будущей беспомощностью имеет опору в невеселом опыте множества других женщин. Интересно, что первые уколы острого, леденящего душу ужаса перед физической несостоятельностью многие женщины впервые ощущают во время беременности – "на сносях", когда уже тяжело ходить и нагибаться. Вроде бы ничего общего, так чего пугается эта молодая здоровая баба? А все ее же, зависимости в других "предлагаемых обстоятельствах": "Я впервые подумала о старости как о своем будущем. Лестницы, тяжелые двери, падающие чашки – а сама поднять не можешь, убрать не можешь. Или будешь это делать целый час. Мне сейчас помогают, у меня есть муж и мама. Моей неуклюжести умиляются: уточка, говорят, шарик. А тогда?".
"Чармиан пробралась в библиотеку и понемногу разожгла угасший камин. Наклоняться ей было трудно, и она посидела в кресле. Пора бы уже и чай пить, самое время. [...] Чармиан вдруг почувствовала восторг и трепетание. Неужели она сама приготовит чай? Да, попробует. Чайник был тяжеловат. Наполовину наполненный, он стал еще тяжелее. И затрясся у нее в руке, болезненно оттягивая тощую, крупно испятнанную старческую кисть. Все‑таки она подняла его и поставила на конфорку. [...] Она ощущала в себе силу и бесстрашие"[53].
Это бесконечно долго, но самостоятельно готовит себе настоящий английский крепкий чай все та же старая дама из романа Мюриэл Спарк. Я сократила описание раз в семь, хотя оно прекрасно своей детальностью: каждое простое действие совершается, как восхождение на Фудзияму; все то, что раньше делалось "на автомате" и не стоило ничего, становится бесценным. Старой леди важно побыть одной и самой сделать себе чай. Она побеждает не только свои трясущиеся руки и коварный чайник – и главным образом не их.
Сила и бесстрашие – вот что понадобится нам всем, даже если представить себе идиллическую картину умытой, подтянутой старости в окружении любящей семьи. Так получится не у каждой. И дело не в "неблагодарных детях" – даже самые нежные и заботливые из них сегодня предпочитают жить отдельно. Они заняты. Они должны быть очень, очень заняты: на глазах изменилась формула житейского успеха, им придется "вертеться". Может быть, они помогут с бытовыми вопросами, с лекарствами и врачами, но выслушивать наши рассуждения об устройстве мира и воспоминания молодости вряд ли будут. Нам по‑прежнему будет очень нужно общение, друзья. Позаботиться о том, чтобы они были, придется заранее. Спутники жизни – дай им Бог здоровья и долгой жизни – не всегда смогут и захотят поддерживать потребность в "разговорах запросто": это мы уже проходили в другие периоды, вряд ли что‑то изменится и в старости.
Старинные подруги поздних лет жизни – это особое, ни с чем не сравнимое сообщество. В чем‑то смешные ("Как ты можешь с ней общаться, она же в полном маразме!"), а в чем‑то – вызывающие преклонение. Бесстрашие выйти из дома в гололед, только чтобы поздравить "эту старую перечницу" с днем рождения и подарить какой‑нибудь пустяк, – поразительно. Стойкость в борьбе с подступающей дряхлостью, шуточки и издевки по поводу собственных болячек – величественны. И похоже, что именно женская дружба – да‑да, та самая, о которой сказано столько нелестного, – останется с нами до самого конца. Если сложится, если заслужим.
По крайней мере, когда я смотрю на семидесятипятилетних подруг моей мамы, хочется на это надеяться. Их жизнь – жизнь интеллигентных старых дам со скромными доходами – трудна, их домашние обстоятельства могут быть довольно печальны и даже трагичны. А вот поди ж ты, с ними бывает веселее, чем в более молодых компаниях. (Мне кажется, что вообще интересно и полезно выбирать симпатичных, привлекательных для тебя людей из следующей возрастной категории: они уже пережили то, что ты только собираешься пережить, и ничего. Какой мне хочется быть в сорок, пятьдесят или еще позже? Будет, разумеется, по‑другому – важен настрой).
Громко и страстно – многие глуховаты, что поделаешь – они обсуждают какие‑нибудь премьеры или вчерашние новости; их, впрочем, легко совлечь с публицистического пути, спросив что‑нибудь о профессиональном прошлом или вот об этой прелестной брошечке. Рассказы об общих знакомых и коллегах бывают очень занятными и смешными, уважение к тем, кто делает свою работу первоклассно, – неподдельным, а пироги с луком и яйцом – настоящими пирогами с луком и яйцом. Они собирают свои "посиделки" вдохновенно и ревниво: кто что печет, кто чем удивит. Печень и поджелудочная, между тем, капризничают – да и ладно, не так важно съесть, как "потрепаться". Как они рассказывают неприличные анекдоты! Как толково и подробно передают кулинарные рецепты! Для меня совершенно очевидно, что секрет их достойной старости – в интересах, выходящих за пределы семьи, отношений и даже бывшей карьеры. В способности интересоваться чем‑то, что не имеет к тебе прямого отношения. Их послушать, так Лондон состоит из одних музеев, а вчерашняя премьера режиссера Эн безобразнее всякого теракта.
Это никак не противоречит практическому складу ума – вообще‑то они своего не упустят и вовсе не наивные "институтки". Их записные книжки полны полезных телефонов ветеринаров, туроператоров, автомехаников и еще Бог знает кого. Спорт и "прикол" состоит в том, чтобы получить качественный сервис по скромным ценам и рекомендовать понравившегося специалиста "своим". Все довольны и есть о чем поговорить, если с премьерами на неделе бедновато. Каждая из них по‑прежнему что‑то делает впервые. Моя мама, например, села за компьютер в семьдесят два года, а когда я искренне восхищаюсь ее успехами, скромно говорит: "Просто мне нравится делать то, что я еще не умею". К слову сказать, она надела свои первые джинсы в шестьдесят, сварила первое варенье под моим телефонным руководством в шестьдесят восемь, а первый пирог испекла в семьдесят. Так сложилось, что все эти навыки раньше были не очень необходимы, а джинсы на работу она носить не могла ну никак. Еще ей нравится поздно вставать и поздно ложиться – можно, например, поболтать по телефону в час ночи. О годах, проведенных на службе, мама говорит: "Просто я всю жизнь жила не по своему расписанию, а теперь живу по своему". Мне нравится сама идея: никогда – понимаете, никогда – не поздно начать жить по "своему расписанию".
Есть у американской поэтессы Дженни Джозеф стихотворение – даже довольно известное, я видела его первые строчки на стенке в метро во время какой‑то заумной культурной акции. Называется "Предупреждение". Некая дама рассуждает о том, какие непотребства и свободы она сможет себе позволить в старости, когда уже не нужно ничем казаться.
Пенсию буду тратить на бренди,
летние перчатки и серебряные босоножки,
а говорить, что на хлеб не хватает.
Устану – сяду прямо на тротуар, а что?
Буду по мелочи приворовывать в магазинах,
срывать стоп‑краны и своей клюкой –
ах, пардон, тростью –
пр‑роводить по всем решеткам.
О, я отыграюсь за всю трезвость своей молодости!
Она заканчивает обещанием наконец‑то научиться смачно сплевывать. И мы понимаем, конечно, о чем это: о свободе больше не думать о том, кто что подумает. О веселом, озорном воплощении все той же Бабы‑яги: страшноватая, но обаятельная. Впрочем, это никоим образом не универсальный путь – их вообще не бывает.
К тому, что "смеркается медленно, но темнота наступает быстро", приготовиться, наверное, вообще невозможно. Как сказала бабушка Раиса Григорьевна как‑то рано утром (ей было за восемьдесят): "Вот как смешно человек устроен: ну, казалось бы, жизнь прошла – а все просыпаешься и чего‑то ждешь". Мне нравится это незатейливое замечание – так, между делом, расчесывая поредевшие седые волосы, она рассказала некий важный секрет. Урсула Ле Гуин сформулировала похожее наблюдение так: "Единственное, что делает жизнь возможной, – это вечная, невыносимая неуверенность: незнание того, что случится дальше". Поживем – увидим.
МЫ ДЛИННОЙ ВЕРЕНИЦЕЙ ПОЙДЕМ ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ
Счастье человеческое очень редко, наблюдать его очень трудно, потому что находится оно совсем не в том месте, где ему быть надлежит. Я это знаю.
Н.А. Тэффи
Про счастье тоже сказано так много и такими уважаемыми авторами, что даже как‑то неудобно присоединять к этому свои соображения. Но бывает, что спрашивают: а вот скажите как психолог... И ладно бы речь шла о счастье вообще, тут, на худой конец, можно пофилософствовать; все‑таки тема интригующая, все его так или иначе испытывали, но производить в промышленных масштабах не умеет никто. О женском счастье, сами понимаете, философствовать приличным не считается, оно даже упоминается обычно с эпитетом "простое".
Однажды случилось так, что некая программа телевидения заинтересовалась моими опубликованными "соображениями" по поводу женского счастья, сочтя их необычными и шокирующими, и пригласила поговорить на эту тему в эфире. Как только я увидела свою ведущую (молодую даму, у которой я по сюжету должна была быть "в гостях"), мы друг друга невзлюбили. В такие гости я бы не пошла ни за что на свете. Хозяйка тоже предпочла бы принимать кого‑нибудь другого, но работа есть работа. И у нее, и у меня. Так что кое‑что общее у нас все‑таки было, и разговору следовало состояться.
Передо мной сидело очень красивое, очень искусно сделанное, совершенно равнодушное существо. Больше всего ее интересовало, не выбилось ли что‑нибудь из прически, рука автоматически так и рвалась поправить и лишь усилием воли оставалась на месте. Перед ней сидела немолодая, не совсем ей понятная и приятная, совершенно чужая по духу тетенька, которой нужно было вежливо задать соответствующие вопросы. "Что же вы посоветуете нашим телезрительницам?" "Боже мой, – думаю, – сейчас восемь утра. Наши телезрительницы то ли провожают детей в школу, то ли пулей вылетают на собственную работу, то ли стряпают завтрак для семьи, а может, и вовсе еще спят, если их график такое допускает. С какой стати они будут слушать советы совершенно постороннего человека на такую личную тему?" Но как‑то я, тем не менее, выкручивалась, на вопросы более или менее отвечала, рассказывала какие‑то, с моей точки зрения, занятные байки о счастливых женщинах. Оказалось, кстати, что знаю их довольно много.
Так я чуть не стала "специалистом по женскому счастью" и, конечно, зареклась браться за такие темы. И вот... нарушаю данное слово и все‑таки рискну об этом немножко поговорить. Уж очень тема неизбежная. В конце концов, все так называемые женские проблемы и их решение так или иначе упираются в этот вопрос. Счастья, большого счастья в личной жизни, как пишут в новогодних открытках, даже самых формальных, и успехов в работе, добавляют еще. И вам также, отвечаем мы.
Первое, что сразу приходит в голову, – счастье само по себе не может быть целью. Нет лучшего способа обеспечить себе недовольство, разочарование, хандру, массу неприятных переживаний, чем напрямую стремиться к счастью. Никто, впрочем, не знает, что это такое и как это делают, но именно желание быть счастливой и стремление к этому миражу – явно ошибочный путь. Притом ошибка заключается не в способе достижения: ждать у окошка, зарабатывать тяжким трудом, красть, требовать – все не то. И насчет человека, который "создан для счастья, как птица для полета" – с этим нас явно надули всякие "буревестники".
По всей вероятности, состояние счастья – это таинственный побочный эффект чего‑то другого. Этот эффект мы получаем и испытываем не потому, что именно к нему стремимся, а в качестве вот такого, иногда неожиданного, "сопровождения" каких‑то других задач, других жизненных путешествий, приключений, трудов. "По прямой" бывает счастлив только алкаш при виде стакана или крыса, нажимающая, пока не сдохнет, рычажок, соединенный с центром удовольствия в мозгу. Не потому ли выражение "полное счастье" обычно употребляют иронически, "в обратном смысле"? Ну полное счастье, дальше ехать некуда...
В самых лучших проявлениях жизни – в любви, в детях, в дружбе, в творчестве, эстетическом переживании, в природе – смешано много разного. И если иногда мелькнет это синенькое перышко – что ж, замечательно. Но синюю птицу на птицефабриках не разводят, не жарят и к столу не подают, ее нельзя контролировать, ее нельзя купить, нельзя застраховать, нельзя обеспечить себе на всю оставшуюся жизнь. Более того, может быть, вот эта редкость, неожиданность появления... Чего? Этой искорки, этой блесточки, этого особого дыхания, такого ощущения полноты, праздника, радости как‑то связано с самой природой столь загадочного явления. Оно очень уязвимо, его невозможно сохранить, законсервировать, положить в карман.
Именно поэтому – а может быть, только поэтому? – оно так ценится и так загадочно, и так хочется его испытать еще, и почему‑то оказывается, что испытать это тем же способом, что в прошлый раз, – невозможно.
Существует много традиционных представлений о том, что все‑таки служит источником женского счастья. Тут не поспоришь, потому что в качестве этих источников – составляющих, носителей? – называются предметы сами по себе замечательные: любовь, семья, работа, дети. И все‑таки я вижу опасность в том, чтобы все это прочно связывать со счастьем, да еще и удивляться, почему мы его не испытываем, хотя все делали правильно.
Начнем с предмета самого популярного, который по традиции ставится первым, во всяком случае, у молодых женщин, – с любви. Отношения с мужчиной – как они важны, интересны и в каком‑то возрасте заполняют просто полнеба! – хоть и значат потом немножко поменьше, остаются для нас чем‑то важным практически всю жизнь. "Она любила", – не без зависти говорят о старушке "с прошлым", подразумевая: "Она жила".
Говорят ли так о "хорошо пожившем" старичке? Да, пожалуй, нет: он "пользовался бешеным успехом у женщин", "хорошо погулял в свое время", "от баб отбоя не было". Как и во многих других вопросах, здесь присутствует привычная "ошибка перевода" слов, которые для мужчин и женщин только звучат и пишутся одинаково. "Слово "любовь" для разных полов значит не то же самое, и в этом одна из главных причин взаимонепонимания, которое нас разделяет", – писала Симона де Бовуар. Со словом "счастье" то же самое. Одна из причин, по которым вряд ли можно именно с этой стороны ожидать счастья, как его понимают женщины, состоит в том, что для самих мужчин представление о счастье совсем другое. Оно прежде всего связано с успехом, причем с успехом, который признан обществом – другими мужчинами. Может быть, мировая слава – а может быть, уважение единомышленников. Может быть, открытие – а может быть, его признание. Победа в бою, красивый гол в ворота противника, финансовый успех, слава первого умельца и профессионала в своем деле. В конце концов, может быть, даже и успех у женщин, "отдых воина" и еще один способ переиграть других мужчин (даже если те об этом и не узнают). Достижение важнее отношений, миссия и долг важнее отношений, власть и статус важнее отношений. "Вот он скачет, витязь удалой, с чудищем стоглавым силой меряясь, и плевать на ту, что эту перевязь штопала заботливой иглой", – и это нормально. Что ж ему, витязю, сидеть дома и нитки для своей верной подруги сматывать? Она же первая его уважать не будет. Потому что в глубине души знает, что отношения с ней и не должны быть у витязя на первом месте, потому что выбрала в свое время именно такого, "настоящего мужчину".
Когда муж при живой жене и троих детках везет свою секретаршу на Канары, при этом будучи пятидесятилетним дядечкой с животиком, он не стремится сделать ни несчастной – жену, ни счастливой – секретаршу. Он выясняет для себя совсем другие "отношения" – со своей наступающей старостью, со своим животиком, со своим материальным успехом, который позволяет ему это маленькое приключение. Но уверяю вас: счастье двух женщин, имеющих к этому отношение, их переживания никоим образом не являются его целью.
Когда благополучный и любящий отец семейства – пусть у него, смеха ради, тоже будет трое детей – приходит домой и наслаждается теплом домашнего очага, он может быть вполне доволен жизнью. Смотрит, как хлопочет жена, собирая ужин, треплет детей ласково и как бы находится в центре своего маленького симпатичного уютного мира... Каково его главное переживание, внутренний монолог? "У меня все в порядке, вот мой тыл, вот мои симпатичные шустрые дети, налаженный быт, жена, которая мне рада". У него – здесь – все в порядке. Вытри нос, скоро придет папа. Короля играют приближенные.
Существуют, правда, другие пары, где очень многое построено на отношениях и выяснении этих отношений. Там буквально часами, глаза в глаза, задаются вопросы: достаточно ли тебе со мной хорошо, достаточно ли ты со мной счастлива? Но и в этом случае, как мне кажется, спрашивающий ищет всего лишь зеркала. "Достаточно ли я сделал тебя счастливой, дорогая?" – вот о чем идет речь на самом деле. И неизвестно, что мучительней: такое равнодушие первого примера или такой страстный и где‑то в своей глубине эгоистический интерес последнего. Его "все в порядке", его "хорошо", его "счастливо" только в каких‑то точках совпадает с женским. Это достаточно больно осознавать, довольно трудно чувствовать. Есть исключения, где‑то точка превращается в прямую, в отрезок прямой – в моменты эмоционального контакта, настоящей близости мы совпадаем. Про такое еще говорят: "Они живут душа в душу". Видимо, потому, что утрачиваем границы собственного "Я". И это не может длиться долго, в противном случае цена для обоих оказывается слишком высока.
И все традиционные женские жалобы на то, что он предпочел семье работу, или он предпочел ей другую женщину, он предпочел машину, он предпочел карьеру – вся эта "классика" женских претензий и ревности, о чем она? Да про приоритеты, предпочтения: оказывается, ему для этого самого пресловутого счастья – "простого мужского счастья" – нужно другое. Может быть, вообще лежащее в совершенно других плоскостях, не в плоскости отношений. А может быть, то зеркало, которым являлась его подруга или жена, перестало его устраивать, потому что она уже знает слишком много, стала слишком точным зеркалом.
В свое время, предлагая руку и сердце, вежливый жених говорил: "Вы составите счастие всей моей жизни", – и при этом заведомо говорил неправду. Не по злому умыслу, а потому, что существуют какие‑то лекала, прописи. Не женские ли ожидания отлиты в эту гипсовую формочку? И что бы этой дурочке не сказать именно то, что ей позарез хочется услышать? И стоит ли относиться к этому "протоколу о намерениях" так буквально? Ведь когда мы спрашиваем кого‑то, как его дела, мы не ждем полного ответа! Впрочем, "руку и сердце" давно предлагают совсем другими словами. Недоразумение же живет и побеждает. "Составить счастие всей жизни" любимого мужчины, видимо, невозможно – не потому, что женщина чем‑то нехороша, а просто потому, что у него есть другие дела и его "счастие" делается не с нею и не ею. Сварливые, ревнивые, вечно недовольные спутницы жизни – те, которые умудряются действительно осложнять и отравлять жизнь своих мужчин, – не пытаются ли они тем самым "сравнять счет"? Доказать свою значимость "от противного", так сказать. Печальная картина жертв и разрушений общеизвестна.
Но если немного подумать не о правых и виноватых, а о какой‑то изначальной ошибке, то под пеплом домашних войн сплошь и рядом обнаруживается невольное, бессознательное допущение: я важна (а то и вообще – существую) постольку, поскольку отражаюсь в его глазах. Или – в глазах многих мужчин. Мое существование, моя самооценка, смысл и ценность моей жизни определяется тем, насколько я любима, желанна, нужна. Полуброшенная жена со стажем, затылком чувствующая поворот ключа в замке в пять утра и "девушка без комплексов", перебравшая три десятка партнеров в поисках кого‑то особенного – что между ними общего? Да вот это: разными способами они пытаются самоутвердиться в любовной игре. Одна держит горячим ужин, другая – кое‑что еще, но все равно держат: для них существовать – это существовать "на тему мужчины". В удивительно тонком и беспощадном романе Камиллы Лоранс "В этих руках"[54] в самом начале длинной цепи портретов, любовных историй, воспоминаний говорится следующее:
"Я наделю героиню определенной чертой своего характера (я унаследовала ее от матери): все эти годы я не интересовалась – не могла интересоваться – ничем, кроме мужчин.
Это так. Да, это недостаток, если вам угодно. Недостаток внимания, однобокость ума. Она всегда смотрела на мужчин, ни на что больше. Ни на пейзажи, ни на животных, ни на предметы. На детей – если она любит их отца. На женщин – если они говорят о мужчинах. Любой другой разговор ей наскучивает, она чувствует, что просто теряет время. [...] Ей необходимо, чтобы страстный интерес, который она проявляет к мужчинам, возвращался к ней".
И уже почти в конце романа, вновь кредо героини: "Ответить на желание, оправдать ожидание, быть объектом всех любовных стремлений: ребенком, женщиной, книгой – быть объектом любви".
Разумеется, переживание любви – сильное переживание. В момент его наибольшей остроты мы прекрасны, бессмертны, как и наш избранник, мы существуем в отдельно взятом и изолированном от прочей вселенной раю для двоих, но все мы знаем – хотя в этот момент, конечно же, не помним, – что рая на земле нет. В том же романе Камиллы Лоранс есть прелестная в своей двусмысленности сцена: героиня читает статью для научного журнала, которую написал ее психоаналитик; она даже надеется – хочется сказать "воображает", – что вдохновила его на этот текст. На какой же? "Любовь бессильна, даже если она взаимна, потому что не осознает, что она есть не что иное, как желание быть Одним, а это вынуждает нас признать невозможность установить между ними связь. Между кем? – Между двумя полами"[55].
Хорошо, что эти моменты бывают в жизни. Хорошо и то, что они только бывают. Утрата иллюзии полного единства тел, душ, мыслей – это невероятно печально, но, наверное, необходимо. Не потеряв эти золотые мгновения, дни, месяцы, мы не становимся мудрее или взрослее. Худшее, что мы можем сделать, – потеряв, решить, что все дело только в том, что это не тот мужчина. Очень велика вероятность, что "не тем" окажется и следующий, и следующий, и еще один. Мы можем прийти к совершенно неверному выводу, что с самими мужчинами что‑то не так. Возможно, мы их выбираем таким образом, а возможно, снова попали в плен иллюзий: мол, если очень любишь, синее сияющее перышко можно сохранить как имущество.
Есть такая точка зрения – она, наверное, спорна, на каждую точку зрения есть десяток других, – что радости, счастливые моменты любви даны нам
как бы авансом. Если отношения сохранятся, то эти блесточки, этот свет позволят пережить все то трудное, иногда мучительное, что обязательно приносят любые близкие отношения с другим человеком. И именно потому, что зрелая любовь – тяжкий труд, нам подарено так щедро, так легко это сияние вначале. Мы его еще ничем не заслужили, это "предоплата". Своего рода гуманитарная помощь – чтобы немного смягчить для нас труды и усилия последующего развития отношений.
Иногда из‑за испытанной боли, трудностей, отчаяния перед взаимонепониманием женщины внутренне принимают решение больше в серьезные отношения с мужчинами не вступать: меня использовали, вот и я теперь буду их использовать. К счастью, чаще это решение неокончательное, "срок действия" – время зализывания ран, и в таком случае оно вполне функционально. Одна остроумная англичанка предупреждала читательниц своей колонки примерно так: "Не надейтесь на твердость такого рода решений. Стоит поклясться ни к кому больше не привязываться, довольствоваться хорошим сексом и ничего не ждать от отношений, как ловишь себя на том, что в пять утра, лежа рядом с мужчиной, чье имя ты не в состоянии вспомнить, придумываешь имена для пятерых детей от этого незнакомца". В конце концов, потребность придавать отношениям значение довольна сильна.
Трудно предположить, если подумать хотя бы две минуты – а нам больше и не понадобится, – что это может быть источником счастья, вырабатывающим его регулярно и постоянно, как об этом твердит сентиментальная легенда.
Но может быть, счастье не в любви, а в семье как таковой, детях? Дети, в отличие от мужчин, имеют одно удивительное свойство (если, конечно, мы не говорим о мужчинах‑инвалидах или очень уж инфантильных): они в нас остро нуждаются, и нуждаются постоянно. С детьми мы востребованы, мы самые главные. Конечно, семитысячный крик "мама" может уже немножко раздражать, будем честны. Но вот собственная единственность для этого существа, твоя абсолютная, бесспорная нужность – это важно. И не она ли заставляет многих без остатка растворяться в детях, лучшие свои душевные силы в них вкладывать? Почему мы верим в то, что так и будет продолжаться? Хорошая мать, не идеальная, не святая, – а та, которая рядом с ребенком, когда она ребенку нужна, и не рядом, когда он может без нее обойтись, которая в каком‑то смысле не впала в зависимость от любви и привязанности своих детей, которая ими не кормится, не использует их как источник душевного питания, не тянет это счастье, как одеяло, на себя.
Ощущение, что ты нужна своим детям все меньше и меньше, и не так, и реже, может быть очень болезненным. И это тоже утрата и печаль. Но не пережив эту утрату и печаль, их не вырастишь. Работа не будет сделана, не отпустишь их в мир с благословением своей любви, но без мягкой удушающей руки на горле. Поскольку дети – дело долгое, от момента, когда мама начинает как‑то относиться к нему, еще не рожденному, до момента, когда она, продолжая любить, ребенка отпускает, проходят годы. Много лет, если ребенок один, и еще больше лет, если их несколько. Годы и годы постоянной, ежедневной, почти ежечасной работы позволяют нам чувствовать и думать, что это что‑то вечное, постоянное, – "жить для детей" считается пожизненной установкой. И является одним из самых горьких обманов в жизни взрослой женщины.
Дети вырастают и все равно уходят. Женщина может решить, что остается теперь только ждать внуков, и это означает, что она намеревается отобрать ребенка либо у сына, либо у дочери. А если у сына, то значит – у матери этого ребенка. Велик соблазн сыграть в эту беспроигрышную лотерею счастья еще раз, ощутить осчастливливающее золотое свечение детской привязанности. Решения могут быть и другие. Например, многие женщины, слишком много ожиданий возложившие на "счастье материнства", резко отдаляются от своих выросших детей, сохраняя обиду: "Ах, я вам больше не нужна, ну так вот же вам". Некоторые, в бессознательном стремлении сохранить эту связь, начинают болеть, потому что "мама болеет", – это серьезно, это важно. Далеко не многие способны с благодарностью завершить эту главу своего опыта и, оставаясь матерью своим детям, по‑прежнему оказываясь рядом, когда это нужно, двигаться дальше. Куда, собственно?
Не столь традиционно – не веками, а всего лишь десятилетиями сложено – представление о том, что при известных условиях источником счастья может быть дело, работа. Разумеется, если она "по призванию", "любимая".
Много лет назад выпивали мы университетской компанией у одной моей однокашницы. Ее матушка произнесла тост, всех подтекстов которого мы, сопливые, тогда понять не могли: "Дети, ваша жизнь сложится так уродливо, что самым важным в ней будет работа. За то, чтобы это по крайней мере была хорошая работа". С тех пор переменилось многое – например, стало возможным представить себе такую женскую судьбу, в которой работа не только не самое важное, но и вообще не играет роли. И девочки, что сидели за тем столом, решили для себя этот вопрос по‑разному – разумеется, годы спустя, когда стало возможно выбирать свой ответ: дочь хозяйки, например, стала успешной и известной бизнес‑леди, то есть "выполнила и перевыполнила" предсказание мамы. Нашлись и другие ответы, гораздо более неожиданные, чем можно было представить тогда. Но и тогда, и даже теперь большинство женщин все‑таки не мыслят себя вне профессии, без "хорошей работы". Она требует немалых жертв, но и дает немало: ощущение места в большом мире, признание, особое удовольствие уметь и делать, азарт, чувство общности с коллегами, право конкурировать с ними же, собственные деньги, пищу для ума, возможность самоутверждения, уважительную причину для дурного настроения и невнимания к близким, встречи с разными людьми (в том числе и совершенно чудовищными), поездки в Урюпинск или Париж – это уж как повезет...
По‑настоящему увлеченные люди, будь то мужчины или женщины, часто испытывают, особенно в середине жизни и позднее, самые острые переживания именно в связи с этой сферой. И – да, подумав минутку, нельзя не согласиться с Лидией Гинзбург: "Жить без профессии нельзя. Работа должна быть поднята если не до пафоса, то хотя бы до профессии, иначе она раздавит бездушностью. Можно халтурить попутно, но жить халтурой нестерпимо".
Казалось бы, все к лучшему в этом лучшем из миров: еще одна область реализации, еще один источник счастья. Но и тут существует свой парадокс, своя ловушка. Если работа делается просто так, если в нее не вкладывается душа, если с ней не возникают отношения страстные и напряженные, если это не дело жизни, то и о счастье говорить не приходится. А если работа становится буквально жизнью? Мы все встречали увлеченных, талантливых, замечательных женщин, которые действительно жили работой. Но тут неумолимо вступает в действие такая тяжелая правда, которую мы не всегда хотим помнить: никакие отношения не длятся вечно. Так же, как и с любыми другими отношениями, – гарантий нет. Есть конкуренция, есть необходимость перестать делать то, что ты умеешь делать хорошо, и начинать делать то, что ты пока умеешь делать не очень хорошо, то есть рисковать, бояться, дергаться, переживать, не спать ночами. Очень больно ощущать, что твой опыт и умение сейчас почему‑то оказались невостребованными.
И часто отношения с любимой работой, которой отдана жизнь, заканчиваются так же, как и отношения в семье, – горечью, ощущением того, что было столько вложено, и вот я никому не нужна. И точно так же, как в личных отношениях: прекрасно, когда есть этот огонек, эта божья искра, это замечательное ощущение "могу и делаю". И очень опасно, когда ожидается некая "благодарность", фиксированный результат, которому ничто не может повредить и который никто не может отобрать. Почти всегда это ошибка, тяжелые и болезненные чувства за ближайшим поворотом. Даже умнейшие и талантливейшие не избегли такого печального удела. Может быть, в изначальной женской установке на приоритет отношений кроется особое коварство этой ловушки: не слишком ли мы прикипаем к делу и "команде" (ну, коллективу, какая разница)? Не слишком ли выкладываемся – все по той же извечной привычке "отдавать любимым все"? Не надеемся ли тайно на похвалу, на высокую и уважительную оценку тех, кто всего лишь использует наш труд?
Работать, знать свое дело, получать за это достойные деньги, чувствовать свою успешность, свою компетентность – одна из наибольших радостей жизни. Но точно так же, как и в других значимых отношениях, синее перышко и здесь не дается в руки. Более того, именно фантазия о гарантированном обладании им, похоже, и делает нас несчастливыми.
Вот и получается печальная история про "обманутых вкладчиков": кому‑то или чему‑то приписывается функция постоянного сохранения и умножения вложений. Но если нечто можно "дать" или "не дать", если кто‑то может "сделать счастливой", а кто‑то – "заслуживать счастья", то выходит сущая ерунда. Кто, собственно, это решает? Муж, начальник? Экзаменационная комиссия? Полный бред...
И, пожалуй, самое главное – как быть с непонятным, но засвидетельствованным многими фактом: острое ощущение счастья может посетить любую из нас в тяжелую и объективно неблагополучную минуту жизни. Когда все из рук вон плохо. Когда тревожно, одиноко, трудно. А может быть, не так уж и плохо, но причин для ликования вроде бы никаких. Или оно не так уж нуждается во внешних причинах? Может быть, способность испытывать счастье сродни способности испытывать искреннюю благодарность?
В зимний вечер, в снег и слякоть
Страж мой верный, ангел мой
Посылает мне троллейбус,
Самый теплый и сухой.
Ночью темной и огромной
С полки сбрасывает мне
Книжку давнюю, родную,
О неведомой стране.
В липкий, душный полдень летний
Он, погоду не кляня,
На скамейке у фонтана
Держит место для меня.
И в толпе, хоть раз в декаду,
Страж мой милый, ангел мой
Для меня организует
Восхищенный взгляд мужской.
Так чего же мне бояться?
И на что же мне роптать?
Что не можно с ним обняться?
Шкурку сжечь? Врасплох застать?
Марина Бородицкая