Ведущая: А что на самом деле говорит Портниха? (Обмен ролями, за Портниху говорит сама Тоша.)

Тоша (в роли Портнихи): Ты создана не для того, чтобы на тебя смот­реть, тебя любить. Не в свои сани не садись, будешь нелепой. Твое дело – работать, быть полезной, тебя за полезность и дер­жат. Вся эта любовь – глупости сплошные, я тебе добра желаю, а мужикам‑то, ясно, чего надо. И хорошо, что каракатица: тихонеч­ко, бочком, так и проживешь. А от красоты одни неприятности.

Ведущая: Кто ты на самом деле, Портниха?

Тоша (в роли Портнихи): Дак кто, ясно кто. Кто прошмандовке‑то этой шил, пока соплей была? Тетка я ее по матери, Зинаида. Говорила я Райке: пропадешь сама и девку погубишь. Нет, ей все любо‑овь подавай. И что она с той любви поимела, кошка драная? Как пос­ле абортов валяться – так Зиночка, раз чуть Богу душу не отдала, коновалы наши чего‑то там недоскребли, просила девочку не ос­тавлять, прощения просила за свое беспутство. А Тоньке чего го­ворить каждый раз? Чем мамочка так болеет, что у тети Зины гос­тить приходится? И за что Райке девка такая золотая – ума не приложу. Я, конечно, воздействовать старалась, как могла. В смысле воспитания.

Ведущая: Да, тетя Зина, Вы старались, как могли. И не без успехов. Ска­жите, а Вы счастливы?

Тоша (в роли Портнихи): Какое! Скажете тоже, женщина! Глупости сплошные!

Ведущая: А есть ли что‑то, что Тоне важно услышать от Вас, а Вы ей этого так и не сказали?

Тоша (в роли Портнихи): Как не быть, есть. Антонина, а ведь и я перед тобой виновата. Я тебя маленечко это... настраивала против ма­тери‑то, вот. Ну и говорила тебе лишнего, что уж там. Ты девоч­кой симпатичная была, а я все каркала, мол, коленки вместе, жо­пой не верти, куда обтянулась! Ой, смех и грех, я ж тебе шила как на себя – мешок с кружавчиками, фасон "богадельня". А вышло все навыворот: мне в сорок восемь все подчистую вырезали по женской части, а Раиса в тот же год еще и замуж вышла. И ухажи­вала за мной, словом не попрекнула, она добрая у нас, Райка‑то. Дело прошлое, завидовала я ей. Я ведь старшая, я за нее всю жизнь в ответе была, а с поручением таким ответственным не справилась. Я пахала, а она любила: как же не обидно – обидно! Я воспитывала, а она оторвалась. Может, и гуляла так сильно на­зло моему воспитанию. Но это дела наши, между сестрами всякое случается, а тебе досталось ни за что. Тонька, племяшка, не слу­шай меня, дуру старую. Да верти ты чем хочешь, ты у нас еще не­которых молодых поаппетитней будешь!

Ведущая: Разрешаете, значит, тетя Зина?

Тоша (в роли Портнихи): Сама разберется, умная. Ты это, Тонь, если что пошить... ну повеселей там, понарядней – я могу, я еще нитку без очков вдеваю. Мне ведь тоже охота в руках красивое подер­жать! (Обмен ролями).

Тоша: Спасибо, тетя Зина. Я знаю, ты ничего плохого не хотела. Я из твоих наставлений давно должна была вырасти, как из твоих мешков с кружавчиками. (К ведущей) Я еще хочу с мамой погово­рить.

Ведущая: Выбирай кого захочешь на роль Мамы, поговоришь.

Тоша: Мамуля, я очень рада, что твоя жизнь устроилась. Кто бы что ни говорил, ты для меня всегда была самая лучшая, самая красивая. Ты и сейчас у нас интересная женщина. Вот скажи, у тебя бывало так, что на тебя мужчина внимание обратил, а тебе это не в ра­дость? Это нормально? (Обмен ролями).

Тоша (в роли Матери): Все нормально, что для тебя хорошо. Я мужчин выбирала сама: он не охотник, а я не утка. И у тебя глаза есть, интерес‑то взаимный! А еще я тебе скажу, дочка, что много лет мне перед тобой как‑то неловко было – семью не сохранила, что за пример для девочки, город‑то маленький. Не так уж я и гуляла, но молодая же была, жить хотелось, любить. Зинка, конечно, тебя по‑своему воспитывала, но я всегда знала, что ты моя девочка и все поймешь. И мужики мои всегда знали: любовь любовью, но дочь у меня на первом месте. Домой не водила, ни‑ни. Романы ро­манами, но чтоб тебя ничего не коснулось, ни боже мой. Это как крутиться приходилось, просто семнадцать мгновений весны! Ты ведь ничего такого не думала, а? (Обмен ролями).

Тоша: А вот и думала! Мама, ну сама посуди: ты по дому носишься, ма­рафет наводишь, вся незнамо где, глаза горят – "на репетицию новогоднего "огонька"". Видала я эту твою репетицию, еще маши­на у него была, "жигуль" вишневого цвета. Все тишком, все молч­ком, у тети Зины не спросишь – она гадость какую‑нибудь ска­жет. Ну что я должна была думать? Я и стеснялась тебя, и горди­лась, и любила, и зла моего на тебя не хватало! Я из‑за всего это­го чуть в девках не осталась, замуж вышла за нудного придур­ка – пусть, думаю, не хорошо, зато правильно. Ну что молчишь, скажешь, не так?

Тоша (в роли Матери): Тоня, я хотела как лучше! И Зина хотела как лучше! Чем тебе помочь‑то теперь?

Тоша: Помиритесь с теть Зиной, совсем помиритесь. Не надо мне этих ваших "дело прошлое", я еще жить собираюсь. Мне этот раздрай внутри ни к чему.

И мы делаем короткую сцену полного и окончательного примирения сес­тер – со всеми положенными по‑родственному "шпильками", с откровен­ными признаниями в зависти и конкуренции, с припоминанием обид и прощением за них. Зачем? А вот зачем: Тоша полна противоречивых чувств и к матери, и к тетке; по своим – и очень понятным – причинам они нагрузили ее противоречивыми, конфликтующими установками в от­ношении мужчин, "приличного" и "неприличного" поведения, права на собственную сексуальность. У этих немолодых уже женщин все сложи­лось и случилось, и, разумеется, на эти жизни наша работа никак не рас­пространяется. А вот образы мамы и тетушки внутри самой Тоши – это другое дело. Здесь можно разрешить конфликт, снять мучившее ее с дет­ства противоречие, получить благословение не повторять ни тот, ни дру­гой сценарий.

Разумеется, в сцене примирения в ролях то тетки, то матери работала сама Антонина, иначе и смысла нет. Азартно, между прочим, работала. С кура­жом, с хулиганством, с очень большой иронией по адресу своих старух – и с любовью. Боже, сколько в этом ворчливом "саммите" было любви, какие мощные темпераменты схлестнулись, как Тоша, становясь то Раисой, то Зи­наидой, на глазах наполнялась еще большей энергией, чтобы не сказать страстью! И вовсе это была не "бытовуха" про жизнь в маленьком городе сексуально неудовлетворенных женщин, хотя и эта тема присутствовала, куда ж ее денешь – по правде так по правде. Но правды этой оказалось много больше, чем обещал в начале наш "психодраматический лубок". Бед­ная возможностями, неласковая жизнь – и не убитое ею желание праздни­ка, красоты, счастья. Неблагополучное во всех отношениях окружение, где годами пьют и тупо смотрят телевизор, а еще время от времени вешаются, бьют смертным боем и насилуют, да и у женщин есть свои способы изводить так называемых близких – и горячее стремление жить иначе, раз уж не са­мой, то хотя бы детям создать это "иначе". Жесткий диктат житейской нор­мы, когда и в тридцать пять "уже все" – и живое женское нутро, тоскующее по чувствам и создающее эти самые чувства почти на пустом месте, из ни­чего. "Особенности национальной практики" физического унижения, чтобы не сказать отрицания женщины любого возраста, в том числе и через пол­ное пренебрежение свойствами и потребностями ее тела. И – немыслимая жизнестойкость этого самого тела, которое по всем законам анатомии с фи­зиологией должно было бы уже давно превратиться в землеройную машину, трактор, мортиру или просто бесчувственную тушу, а оно, черт подери, чув­ствует и надеется чувствовать еще! Много чего там было...

А заканчивали мы так, как придумала сама Тоша в ответ на мой вопрос: "Что тебе нужно, чтобы не только примирить в себе эти два голоса, но и физически принять свое тело, свою чувственность?" Финал получился фан­тастический. Итак: мать и тетка собирают Тошу на праздник – разумеется, новогодний "огонек", только настоящий. (В их конторе как раз недавно по­явился один интересный разведенный господин, бросающий на нашу геро­иню недвусмысленные взгляды, от которых она до сей поры не знала куда деваться – это в реальности, как и приближающиеся новогодние возмож­ности.) Пока не настал знакомый столбняк – "и хочется, и колется, и мам­ка не велит", – старухи дружно заявили: все как сама захочешь, только как сама захочешь, будет настроение – гуляй, это твое прекрасное тело и твоя жизнь. И предложили "на удачу в амурных делах" собрать "девушку" на праздник по старому ритуалу – так собирали невест один раз, а коро­лев – почаще.

Начинается все, понятное дело, с мытья – и Зина с Раей свою "младшень­кую" парили в баньке, притом младенческие присловья типа "С гуся вода, с Тонечки худоба" чередовались с присловьями не вполне приличного свой­ства. Вся группа "на подхвате" подавала то веник, то реплику, нахваливая ее фигурку, волосы, подтянутый животик, даром, что двоих родила, и про­чая. Потом было само одевание – и это было красиво! Чтобы в нашей пси­ходраматической купели и перед зеркалом действовать было ловчее, Тоша и в самом деле кое‑что с себя скинула – ну, не разделась догола, но оста­лась в топике и колготках. "В ролях" потрясающего белья и волшебного платья выступали ее собственные, не одну командировку видавшие вещи: приличные, удобные, немнущиеся. То есть одевали мы ее вполне по‑насто­ящему. И каждая могла, передавая из рук в руки практичную трикотажную юбочку, сказать свою фантазию о том, что бы это могло быть и какие ощу­щения в теле такая вещица вызывает. Заканчивался ритуальный путь каж­дой вещи в руках Зинаиды с Раисой, которые вдвоем ее на Тошу одевали – строго вдвоем, симметрично, согласованно. А перед Тошей было еще и Зер­кало – конечно же, живое. И по мере того, как наша героиня разрумяни­валась и оттаивала, Зеркало чутко отслеживало все ее невольные жесты, позы, движения: вот плечиком повела, вот вздохнула – ах... Причесывала ее Зинаида, но причесывала наоборот: не забирала волосы под повойник, как в свадебном ритуале, а из маловразумительного хвостика с заколкой освобождала, расчесывала, разглаживала, раскладывала по плечам. А мама Рая попудрила ей носик и дала "на удачу" какую‑то особенно "счастли­вую" губную помаду. И все это время Тоша проговаривала все свои ощуще­ния, совершенно реальные в этой нереальной, сказочной ситуации, "воз­вращала" себе живое, чувствующее тело.

И вот так, на сочетании символической игры в "рождение Венеры", полно­го и безусловного принятия группой и осознавания своей женской теле­сности эта история для Тоши закончилась. Ее последние – по игровой час­ти работы – слова были: "Это я. Смотрят на меня или нет, быть женщиной хорошо. Я что, сама себе нравлюсь, что ли? Да, нравлюсь. Я свободная не потому, что незамужняя, а просто это мое тело, мои ощущения, мои жела­ния и моя, блин, жизнь. (Кгруппе) Ох, девочки, вот спасибо! Повезу себя как хрустальную вазу: осторожно, мол, особо ценное тело!" Без этой по­следней "цыганочки с выходом" была бы не та работа и не та героиня: из песни слова не выкинешь, а уж из частушки – в особенности.

С чем же мы работали в этой истории? В самом начале, когда шутки‑приба­утки еще прикрывали Тошино смущение, прозвучало несколько важных на­меков. Упоминание маленького города – намек на "неприличие" темы: как‑то сразу было понятно, что речь пойдет о секрете, тайне "про это". При этом самая интимная часть рассказывалась громко, бойко, с матерком, а в сильное переживание героиня "влетает" при упоминании примерки у портнихи. Ее и правда колотит. И все время она уговаривает себя, что взрослая. Сколько ей лет в этой сцене? Сначала двадцать с небольшим, по­том сразу, вдруг – двенадцать‑тринадцать: деревянные ручки‑ножки Буратино, дочка‑отличница легкомысленной мамы. Беспомощность и стой­кость, хоть пытайте – не скажу; полное отчуждение женского в собствен­ном теле. И как резко она разворачивается в роли суровой Портнихи: дер­гает и вертит "Тоню", добивается одной ей понятного порядка, а заодно вводит несколько важных тем.

Во‑первых, это тема тела как объекта, вещи: оно может работать, быть ис­пользованным, оно должно быть спрятано, чтобы не было "неприятно­стей". А чувствовать оно не может, души к нему не полагается. Во‑вторых, становится понятно, что речь пойдет не об отношениях с мужчинами, а о чем‑то, что им предшествовало. В‑третьих, довольно быстро становится ясно, что сексуальная тайна – не Тошина, а скорее наоборот: это ей чего‑то знать не полагается, но, как выяснится позже, кое‑что известно.

Когда Портниха превращается в Тетю Зину, ее голос становится еще гром­че, почти оглушает. В этой фигуре подавленная чувственность давно пре­вратилась в агрессию, притом образы особенно убийственные, "живодерские" – по отношению ко всему, что "по женской части". Портниха кроит, ушивает, окорачивает, истребляет в своем шитье всякий намек на жен­ственность – чем не помощница тем самым коновалам, которые "чего‑то там недоскребли"... Житейское тут, конечно, есть: страшненькое и всем знакомое, как стафилококковая инфекция в роддомах. Но есть и другое. При ближайшем рассмотрении "карты" ложатся вполне последовательно, и символика их вовсе не беспросветная: скрывали – но не скрыли, карка­ли – но получилось "навыворот"; рука ли дрогнула или что еще, но каст­рация не удалась. И Тошины дети – показывала фотографии в переры­ве – это отчетливые Мальчик и Девочка; и нет ли в том заслуги "зануды‑придурка"?

Как мифологический, сказочный персонаж Портниха Тетя Зина – некий зловещий гибрид Злой Мачехи и Феи‑крестной, только снаряжает она нашу Золушку не на бал, а в богадельню или отделение хирургической гинеко­логии. Но тетушка не проста и не вполне однозначна: поразительно быст­ро ее монолог утрачивает настоящую злобность и становится ворчливым, но безобидным и даже не лишенным юмора (кстати, сочная речь "с перчи­ком" у Тоши явно не от мамы). Мачеха‑Портниха не совсем настоящая, со­знание своей правоты у нее "с трещинками", сестры – моралистка и греш­ница – связаны гораздо прочнее, чем сами признают. В шкафу спрятан не столько скелет, сколько очередной любовник младшей сестры, а старшая‑то ругается, но покрывает... В этой истории поразительно сочетание внеш­ней грубости, даже брутальности – и настоящего тепла, а все персонажи знают, понимают и чувствуют больше, чем поначалу заявляют. Такой вот "мешок с кружавчиками" – дерюга и что‑то совсем иное, нежное.

Ритуальное одевание последней сцены, пожалуй, и комментировать не сто­ит. Разве что... Для тех, кому видятся символы ученой, литературной при­роды – вот: стояние перед зеркалом, когда за спиной видится фигура ма­тери, не напоминает ли символическую реконструкцию ключевого события stade de miroir – "стадии зеркала" – господина Лакана?[23] По тексту – очень даже: "При виде своего тела, вновь собранного воедино и введенно­го в правильные рамки, он ощущает "интенсивное ликование". Он прыгает от радости и улыбается своей матери, которая своим присутствием гаран­тирует правильность исполненного. Впервые он осознает свое существова­ние. Близко к матери, но отдельно от нее, он еще неявно, неотчетливо под­тверждает свое право быть иным. Первая встреча с самим собой является для ребенка новым рождением"[24].

В Тошином случае переплетаются "новые рождения" самой разной приро­ды: отделение от сценариев матери и тетки, принятие своего тела, осозна­ние себя как свободной женщины в начале нового жизненного цикла, в ка­ком‑то смысле – "переигрывание" подросткового кризиса идентичности. В конце ее работы, когда группа уже сидела в кругу и говорила о том, ка­кие чувства и воспоминания возникли по ходу действия, Тоша слушала с несколько блаженно‑отрешенным видом и явно воспринимала не все, что говорилось (так бывает, но многое потом вспоминается). Кто‑то обратил внимание на ее выражение лица: "В отключке, как будто и правда после баньки". – "Я все слышу, просто маленечко подустала, вот сижу, перева­риваю. Чего ж ты хочешь от новорожденной?". Поверьте, не было перед этим никакого умничанья относительно символизма, ритуалов и вообще чего бы то ни было: говорилось только о непосредственно возникших эмо­циональных реакциях и об их связи с собственным опытом, с собственной жизнью. Тем оно и дороже. А в конце дня, когда прощались и формулиро­вали результаты всей групповой работы, Тоша сказала так: "Увожу из Моск­вы свое новое женское тело и уж его‑то, блин, в обиду не дам. Не знаю, то ли я чего‑то родила, то ли меня, но точно вам скажу: все было по любви. И, девочки, сколько же в нас ее!"

Уж не знаю, случайно ли в обеих историях плещется вода и светится обна­женное женское тело: похоже, они имеют прямое отношение к любви...

 

Она над водой клубами,

Она по воде кругами.

Но я знала тех, кто руками

Ее доставал со дна.

Любая любовь, любая.

Любая любовь, любая.

Любая любовь, любая –

И только она одна.

 

 

ШАБАШ ЭГОИСТОК

 

 

Совет – это то, чего мы просим, когда уже знаем от­вет, но он нам не нравится.

Эрика Джонг

 

Но уж если речь заходит о "любви к себе", где‑нибудь поблизости непре­менно оказывается ее кривое отражение. Увидев этакое в зеркале, мы с ди­ким криком от него отшатываемся. Достаточно сказать о ком‑нибудь: "эго­истичная, избалованная особа" или "она уж очень себя любит" – и каждо­му ясно, что с ЭТОЙ никаких дел иметь не следует, спасайся кто может! Возникает образ ленивой, холеной, капризной стервозы во‑от с такими ногтями, железной хваткой и непомерно раздутым "Я". Мужчин она ис­пользует, пожилым родителям стакана воды не подаст, а уж детей или во­все не имеет, или подбрасывает, как кукушка. Кровь стынет в жилах!

К нам эта жуткая особа – как и прочие исчадия ада – конечно, отноше­ния не имеет.

Обвинение в эгоизме, самовлюбленности, пренебрежении к окружающим столь тяжко для всякой нормальной женщины, что так и хочется его отбро­сить подальше от себя, перевесить на кого‑то (желательно, чтобы эта особа была сущей дрянью), оправдаться или отбрехаться. Так вот и защищаемся. Да, я слежу за своей внешностью, но не целыми же днями "чищу перыш­ки", и на моей работе иначе нельзя, у меня контракт, и вообще – я что, не заслуживаю... далее по тексту. Да, бывало, что меня любили больше, чем любила я, – я что, и в этом тоже виновата? Ну, знаете ли! И потом, я чест­но старалась этим не пользоваться... ну разве что совсем чуть‑чуть... Да, иногда родители обращаются за помощью не вовремя, как будто проверяют длину поводка – вот матушка вовсю гоняет по городу на своей машине, но вдруг захотела какого‑то особенного молотого кофию, который почему‑то должна купить именно я и только немедленно, а у меня отчет, ну я и сказала: на следующей неделе, – а она обиделась... Но не стакан же воды! Да, я дала ребенку не все: вот и прикус надо исправлять – недоглядела, и читает мало – недочитала, и ленив немного – сама люблю поспать... но не кукушка же! Робкие попытки "эгоизма" сопровождаются пышным буке­том оправданий, которые порой даже довольно агрессивны, а все едино – чувство вины из них вылезает, как то самое шило из того самого мешка.

Давайте посмотрим, как живут "на другой стороне Луны" – там, где обита­ют "настоящие женщины, готовые на все ради близких".

Начало группы. Знакомимся, разогреваемся. Майя говорит о себе: "Вооб­ще‑то я экономист", – и опускает глаза так, словно сообщила, что три года просидела в седьмом классе. Она в группе самая молодая – двадцать семь, самая красивая и самая затюканная. Ведет всю документацию в фирме мужа, а это немало, и растит дочь девяти лет. Когда‑то было удобнее рабо­тать дома, чтобы приглядывать за малышкой, с тех пор все так и осталось, хотя девочка выросла и фирма тоже. Естественно, требования мужа к веде­нию всех видов "хозяйства" максимальные: "А что тебе еще делать целый день?". Зарплату Майя не получает: "Зачем, все равно сидишь на всем го­товом". Новые туфли ей, конечно, не нужны: "Зачем тебе, ты же никуда не ходишь?". И все это еще бы ничего, но вот в последнее время дочь ста­ла уж слишком своевольной, маму ни в грош не ставит: "Что ты в этом по­нимаешь, я вот вечером папу попрошу, и он мне все разрешит". Папа и разрешает, особенно когда придет в благодушном настроении, а юная принцесса такой момент ни за что не пропустит. И он, в очередной раз по­зволив или обещав что‑нибудь дочери, шутит так: "Ты, Майка, смотри: мы еще поглядим на твое поведение, может, вообще тебя выгоним. Совсем, по­нимаешь, обленилась, вон толстая какая стала. Ну что, доча, выгоним маму или пока еще оставим? Вон она как плачет некрасиво: у‑у‑у!". И все в таком роде – чем дальше, тем страшней.

Чуть попахивает инцестом – возможно, не буквальным, а символическим, но совершенно очевидно, что в этой семье парой являются именно папа с дочкой, а мама сбоку припека. Понятно, что настоящие беды только начи­наются, хотя все "мины" заложены давно. Когда? Когда выбран этот – вот такой – муж? Когда впервые проглочено оскорбление? Конечно, раньше. Как и все наши "мины", гораздо раньше. Впрочем, с первого раза до этого уровня, до корней не доберешься, а делать что‑то надо, и прямо сейчас. По идее, надо было бы работать со всей семьей – семейные терапевты так и поступают. Но об этом нас никто не просил. Более того, вряд ли такого папу удастся затащить на консультацию – его, возможно, все в этой жизни устраивает. И еще одно: никто не может поручиться за то, что в этом доме на самом деле все происходит именно так и только так, Майина память из­бирательна, как у всех нас. Показать мужа чудовищем в женской группе – это богатая возможность выразить свою ненависть к нему, предъявить свои счета; а разве не все мы иногда испытываем колоссальное искушение "все ему припомнить", да еще и так, чтобы нам за это ничего не было? Но... Ве­роятность того, что Майя и в самом деле жертва психологического наси­лия, очень высока. Сюжет – постепенная изоляция, тотальный контроль, эксплуатация и постоянные плевки в душу – не нов и не так уж исключи­телен. Такое случается, притом гораздо чаще, чем принято считать, и в со­вершенно разных декорациях.

И здесь, как и во многих других историях, мы должны твердо помнить одно: героиня ищет свою правду, совершенно субъективная картина мира и сколь угодно избирательные воспоминания – наш общий удел. "Своим голосом и о том, что важно для меня", не так ли? И мы работаем с тем, что сейчас важно для участницы группы, каждый раз понимая, что в этой рабо­те могло бы быть еще много тем, поворотов, совершенно неожиданных углублений и связей разных линий между собой. Но время ограничено, а готовность сразу идти глубоко может быть настолько подавлена сегодняш­ней острой болью... Майя выбрала работу со своей ролью жертвы; ее це­лью было почувствовать себя иначе, хотя бы на время "распрямиться" и выразить свои истинные чувства.

Сцены издевательств, дурного обращения – не такая уж редкость в жен­ских группах и всегда вызывают у других участниц просто‑таки физиче­скую боль с немалой примесью гнева, страха, стыда. Когда порой спрашива­ешь женщин о ролях, в которых им хотелось бы бывать как можно реже и в которые они, тем не менее, попадают, чаще всего звучит слово "жертва". (Второе место занимают собственные агрессивные, разрушительные роли, что неудивительно.) Работая с Майей, группа развоевалась не на шутку – так, что сама Майя не без удивления вспомнила еще одну фразу мужа: "Что ты глазами хлопаешь, как овца, – рявкнула бы хоть раз, как любая нор­мальная женщина". В затравленном, беспомощном состоянии она из этой фразы слышала только "опять не так, все не так". А между тем сказано не только это. И мы в качестве вспомогательной фигуры вводим некий фанта­стический образ "Нормальной Женщины" – коли уж она упомянута в обидном сравнении. Разумеется, именно она – то есть сама Майя при об­мене ролями – говорит: "Дорогая, ты можешь и должна себя защищать. Если тебя что‑то задевает, можно не только плакать. Ты имеешь право на уважение, вознаграждение за работу, благодарность. Если ты этого не по­лучаешь, если вместо "спасибо" тебе еще и хамят, а ты молчишь – значит, ты согласна это терпеть. Может, хватит?" И когда появилась возможность, "разрешение" выражать свой гнев, она выплеснула его в движении, в кри­ке, а позже в монологе, обращенном к мужу: "Ты калечишь дочь: не уважая меня сейчас, она не сможет уважать женщину в себе. Я невольно помогала тебе в этом, но больше не хочу – я буду защищаться, я имею право прекра­тить эти садистские игры и больше не позволю так с собой обращаться". Это, конечно, только маленький шажок к обретению границ и достоинства и не будем его переоценивать: в Майином случае все действительно зашло очень далеко и требует длительной и непростой работы. Но даже такая первая попытка отодрать от себя присохшую "овечью шкуру" привела к до­вольно неожиданному выводу: "Знаете, а ведь они ко мне относятся так же, как я сама к себе. Ведь это я с самого начала говорила: зачем, мне ничего не надо. Не всегда ведь было так, как сейчас. Я вот вспомнила, что когда‑то мы даже спорили – и по работе, и по хозяйству. Но мне почему‑то каза­лось, что это нехорошо, если я в споре побеждала, то пугалась ужасно. Мне казалось, что если не возражать, то человек сам поймет..."

Да нет, не поймет. И действительно, первые десять – двадцать? сто? – раз фраза "зачем, мне ничего не надо" – была произнесена Майиным голосом. И уж если жизнь и достоинство кладутся к чьим‑то ногам, неудивительно, что об них начинают эти самые ноги вытирать ... "Разучиться быть жерт­вой" – очень большой и тяжелый труд; первые попытки другого поведе­ния вызывают у окружающих не поддержку, а немедленное усиление дав­ления – "попробовала возражать, только хуже стало". Понимание "вто­ричной выгоды" положения страдалицы неприятно, коробит, не позволяет сохранить представление о самой себе как о "хорошей девочке". Первые выплески собственного гнева могут напугать – они бывают очень силь­ными, с оттенком мстительности и немалой долей жестокости, которой в себе не признаешь. В общем, в одиночку и без поддержки завершить этот труд, миновать всех демонов и прийти к сбалансированному, достойному состоянию очень тяжело – почти как пешком пройти до Южного полюса и обратно.

Ирина Львовна, наша следующая героиня того же дня, совсем из другого теста: властная, крупная, шумная. Работает на двух работах, успешна, чес­толюбива. Муж – милый, тихий и по‑своему тоже вполне состоявшийся человек, талантливый технарь, вовремя нашедший свое место в жизни: разрабатывает некие тонкие технологии для весьма процветающей компа­нии. Домашних вопросов не решал и не любил ни во времена секретного НИИ, ни теперь. Ирина Львовна расшибалась в лепешку ради жилья, ради хорошего садика и хорошей школы для сына, добивалась для него всего того, чего обычно добиваются энергичные матери. Сын же вырос мягким, не очень уверенным в себе молодым человеком – немного похож на отца, но гораздо хуже сосредоточивается, не азартен, работает в крупной фирме без особого воодушевления, друзей мало, девушек стесняется, от отца да­лек, маму побаивается, чувствует, что "не оправдал вложений". И правиль­но, в общем‑то, чувствует. В одной из первых сцен своей работы Мама об­ращается к спине сидящего за компьютером Сына:

– Господи, уж съехал бы куда с глаз долой, недоразумение какое‑то, а не ребенок! Разве я для этого горы сворачивала, чтобы каждый вечер видеть вот это все, это унылое создание? Я ж тебе все воз­можности создала, ну почему ты такой несчастный!? И с детства, с детства такой! И всегда меня этой своей квелостью бесил! Да, я многое решала за тебя. Да. Но я же решу лучше! Какую я тебе прекрасную карьеру простроила, какие возможности! Ох, мясо в сумке подтекает – вот, смотри, парная телятина, ведь не сунешь в рот кусок – так и будешь у компьютера своего сидеть голод­ный, чучело беспомощное...

Достаточно? Такие разные, обитательницы "другой стороны Луны" схожи в одном: своим поведением они программировали совсем не тот результат, который ожидали: за что боролись, на то и напоролись. Жертва‑Майя, отка­зываясь от минимальных знаков уважения и признания своего труда и сво­ей личности – а ведь были кое‑какие в самом начале, – вовсе не ждала оскорблений. "Отдавая все", она надеялась на похвалу, покровительство, на то, что о ней позаботятся, – а уж она отработает, уж она наизнанку вы­вернется. Ей хотелось быть надежной опорой любимому мужу, всегда быть рядом с дочерью, раствориться в их потребностях – быть нужной, быть в безопасности, в тени, но всегда под рукой... Такие понятные желания. Та­кое искушение. Такой капкан с восхитительно пахнущей приманкой. Тем более, что одной из любимых "воспитательных" фраз Майиной мамы было: "Будешь много о себе понимать, никому не будешь нужна". Можно дога­даться, что одинокий, застенчивый ребенок любое проявление своего "Я" старался как‑то скрыть, затушевать, а то ведь кто‑нибудь подумает, что она "много о себе понимает"! Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Ничего‑ни­чего, все в порядке, это я сама лицом ударилась, такая неловкая...

И вот еще что важно, просто очень важно: Майя пыталась дать своим близ­ким именно то, чего ей самой катастрофически не хватало. Ах, как часто мы впадаем в это заблуждение и предлагаем, как зверюшки в "Винни‑Пухе" предлагали Тигре, "свою еду" – чертополох, желуди или чем нас там еще недокормили...

"Воительница" Ирина Львовна совершенно не собиралась сломить дух сво­его сына – она просто все решала за него. Хотя бы потому, что за нее саму в жизни никто и ничего не сделал, она вообще росла заброшенным ребенком. И вот это свое – причем детское – счастье, эти "желуди и чер­тополох" она продолжает навязывать сыну, иногда даже открытым текстом восклицая: "Обо мне бы хоть раз в жизни кто‑нибудь так позаботился!". Ее сценарий – "сама не сделаешь – никто не сделает", помощи ждать не­откуда, кругом сплошные спины занятых своими делами взрослых. Един­ственное, что приветствуется, – это самостоятельность: девочка часами играет одна, без помощи делает уроки, решает все свои проблемы – и тем самым не создает проблем родителям. Пока она находит все новые и новые решения, про нее можно вообще забыть – и именно поэтому ее собствен­ная семья будет ежесекундно помнить о ее присутствии: "Чтоб на меня так давили, как я на тебя давлю!".

Первым шагом к самостоятельности ее сына, скорее всего, станет какое‑ни­будь: "Мама, помолчи, это я решу сам" – и хорошо еще, если мама примет это как знак нормального роста и развития. Потому что иначе горечи и обиды хватит на все лунные кратеры как с той, так и с этой стороны... Как сказала одна англоязычная писательница: "В первые годы мать – самый важный человек в жизни ее ребенка, и если она хорошая мать, ей, возмож­но, удастся стать самым тупым, по его мнению, человеком". Неплохо, а? Но как же трудно...

Сложность и коварство проблемы в том, что эгоизм и самопожертвование как‑то так хитро переплетены, так умеют притвориться друг другом, что порой у всех нас дважды два равняется пяти. Посмотрите, сколько вокруг женщин, гордящихся тем, что "отдали все" – и сколько из них нанесли этим серьезный вред не только себе, но и тем, ради кого разбивались в ле­пешку, ложились трупом и выворачивались наизнанку. Язык наш – инст­румент тонкий: хорошее дело вряд ли называлось бы такими словами. Ка­кие могут быть партнерские отношения с вывернутым наизнанку, разби­тым в лепешку трупом?

С другой стороны, достойное человеческое партнерство невозможно без умения уступить, порой подумать сначала о другом, но по возможности без самоотвержения, и уж точно – без великодушия. Женщины легче и чаще попадают в ловушку, которой сплошь и рядом становится для них роль благородной жертвы. Причин тому много. Есть совсем простые: если бы не женская способность на самом деле забывать свою боль, игнорировать соб­ственную усталость и не замечать потребностей, забота о маленьком ре­бенке была бы невозможна. Полная включенность в состояние и ощущения другого – биологически целесообразное свойство. Как и с прочими дара­ми матушки‑природы, здесь легко утратить меру.

Существует система ролевых ожиданий: женщине предписывается пони­мать, сочувствовать, терпеть, заботиться и угадывать даже еще не выра­женные потребности: в "идеальном" – для кого? – союзе значительная часть работы матери, жены, подруги так и представляется. Женщина, кото­рая двадцать четыре часа в сутки "живет не для себя" и "отдает все", удоб­на. Но только теоретически. Разменной монетой в союзах с таким "идеа­лом жены и матери" сплошь и рядом становится чувство вины: она такая хорошая (а я не оправдал); она такая хорошая (к чему бы придраться?); она такая хорошая (век бы не видеть этого живого укора); она такая хоро­шая (ну, значит, ей это зачем‑то надо). Исполнение роли Идеальной на практике перерождается в "мама знает лучше", в делание всего и за всех, в хитрое косвенное воздействие кнутом и пряником, в горькое разочарова­ние. Обратите внимание: и Майя, и Ирина Львовна на свой лад стремились к исполнению ролей "классического репертуара": безответной овечки и активной мамаши‑львицы. И преуспели...

А у нас, кроме всего прочего, для попадания в ловушку стремления "отдать все" есть причины исторические: в трудные времена – то есть последние лет сто – отдавать ближним последний кусок считается правильным и по­четным, собственные страдания вознаграждаются чувством выполненного долга, уважением окружающих. А сценарий, где героиня "во всем себе от­казывала, только чтобы....", становится нормой. Вспомните бесчисленные истории о том, как бабушка три раза перешивала мамину школьную фор­му – непременно ночью, днем она, как и все, работала. Как были выменя­ны на хлеб ложки из приданого. Как добывались все нехитрые жизненные блага. Как "одна поднимала детей" – муж то ли сидел, то ли воевал, то ли пил без просыпу. Я встречала на группах женщин еще вполне цветущего возраста, не заставших войну и карточки, но знакомых с настоящим чув­ством голода. Диеты и Брэгг тут ни при чем: трудный период жизни, поте­ря работы, ребенок, нищенское пособие, на которое ничего нельзя купить. "Чай пей без меня, я уже поела". Почему кажется, что мы все когда‑то это слышали?

И все‑таки, при всей мощи оказываемого на нас влияния самых разных факторов, выбор за нами. И всегда остаются несколько простых и здравых мыслей – тоже, кстати, не вчера родившихся, – которые стоит иногда вспоминать. Нашим любимым людям лучше, когда мы здоровы и счастли­вы, когда нам радостно и интересно жить. Если это не так, то возникает вопрос: зачем мы окружили себя людьми, не желающими нам добра? Решая и делая все за своих близких, мы разрушаем не только себя, но и их уве­ренность в себе – а возможно, и развращаем, питаем их темные стороны. Если так сильно хочется "полностью посвятить себя" кому‑то, стоит спро­сить себя: это действительно нужно тому человеку? (В том, разумеется, случае, когда ему больше трех – если меньше, ответ будет другой.) Но если это не младенец, то не тяжкий ли груз мы тем самым на него взвали­ваем, не собираемся ли, втайне даже от себя самих, потом предъявить счет? Не убегаем ли в это "служение" от каких‑то своих проблем? И все‑таки дар это или жертва? Дарить, как все мы знаем, радостно, и дарящий стано­вится богаче, а не беднее. Так вот, делая именно такой выбор, становимся ли мы лучше, мудрее, больше в ладу с самой собой? Примеры бесхитрост­ного, радостного, "белого" самоотречения есть – как, бесспорно, есть свя­тые, безусловная любовь и мгновения подлинного счастья. Но святых не бывает много – столько, сколько вокруг женщин, "отдавших все" и "поло­живших жизнь". И то, что начинается как искреннее стремление без остат­ка раствориться в жизни другого человека, только отдавать и ничего не по­лучать взамен, ведет нас прямиком туда, куда обычно и заводят дороги, вы­мощенные благими намерениями...

Позвольте рассказать очень страшную историю на тему "женщины и эго­изм". Она так же правдива, как и остальные, но, к счастью, я не знакома лично с ее действующими лицами. Так вот, однажды мне довелось подслу­шать разговор двух дам в троллейбусе. Говорили о детях какой‑то общей знакомой. И представьте, эта Лина "такая умная – с самого начала, просто с пеленок, внушила дочери, что с ее рождением потеряла здоровье, вообще положила жизнь на ее воспитание, и у нее выросла такая чу‑удная девоч­ка, ну совершенно домашняя, ей двадцать пять и до сих пор по струнке хо­дит!" – "Так и надо, Сонечка, так и надо! Чтобы чувствовали, кому они всем обязаны!" И тут с заднего сиденья прозвучал какой‑то даже сладо­страстный смешочек. Я тихонечко, с большими предосторожностями обер­нулась... но, конечно, не увидела ни помела, ни когтей, ни клыков. Всего лишь двух хорошо одетых матрон, полностью уверенных в своей правоте.

 

 

ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО

 

 

Всех прикроватных ангелов, увы,

Насильно не привяжешь к изголовью.

О, лютневая музыка любви,

Нечасто ты соседствуешь с любовью.

Легальное с летальным рифмовать –

Осмелюсь ли – легальное с летальным?

Но рифмовать – как жизнью рисковать.

Цианистый рифмуется с миндальным.

Вероника Долина

 

В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике "Чай вдвоем" на ог­ромной жестяной банке с чем‑то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: "Плод страсти". Милая ботаническая ошиб­ка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки – мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова "страсти" – это страдания. (Как в слове "страстотерпец", которое тоже как‑то не ассо­циируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай – это на языке рекламщиков "райское наслаждение". Возможно, что и "вдвоем" – у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преобра­жены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до на­оборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А "плодом страсти" в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного.

"На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая‑то бес­смысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным во­ротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она не­сколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмыс­ленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: "Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупи­те, наконец, противозачаточные средства".

И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:

– Все нормально?

– Все сказочно, – отвечаю я хрипло"[25].

Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все‑таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное "Как она мог­ла!" моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что "секса у нас нет", его незапланированных последствий тоже как бы "не было". Но что‑то подсказывает: причины внутренних запретов гово­рить и думать о "том самом" и об "этом самом" – разные. Особенно это за­метно сейчас, когда "сексуальной" кличут каждую галантерейную мело­чевку – вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: "Сексуально!" Пирожки ли из "Макдо­нальдса", ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, прогло­тив смешочки, интересуемся: "Аришка, а что это значит?" Пятилетняя Ари­на, ничуть не смущаясь, ответствует: "Это когда всем нравится".

Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами "СПИД‑инфо" и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих на­искосок девиц. "Можно все" – кому? Если мы такие свободные, то почему по‑прежнему можно только о той стороне, которая "всем нравится"?

Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заме­тил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостно­го отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рож­даемостью – трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые– восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в "вилке" весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключаю­щих. Некоторым на эту "вилку" пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока.

С одной стороны, "современная девушка" плевала на ханжескую мораль де­журных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про сво­бодную любовь: будем проще – сядем на пол, темнота – друг молодежи, can't buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуаль­ность. Чья? Моя или его? Неважно, пока "у нас любовь". И все это – в условиях полного отсутствия сколь‑нибудь надежной и безопасной контра­цепции. Варианты массовые, стандартные – от "Как‑нибудь да обойдется" до "Ты обещал на мне жениться! – Мало ли что я на тебе обещал".

Так что практическая сторона "здоровой раскрепощенной сексуальности" для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влага­лище – это что! А совет бывалой подруги "как только, так сразу" подмы­ваться сухим вином? А аскорбинка "местного действия", от которой – при неточном соблюдении концентрации – слизистая сходила клочьями? О ка­честве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему суще­ствует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание – в том числе и на аршинных плакатах в метро – "резинового изделия № 2" (по советской терминологии) стало допустимым и даже весь­ма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: "Эта мелочь защитит вас обоих". Теперь об этом – можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически – обоего пола. Интерес­но, кто вообще стал бы "об этом" серьезно задумываться и тем более вкла­дывать серьезные суммы в "наглядную агитацию", если бы "тема презерва­тива" по‑прежнему была связана только с нежелательной беременностью?

А на свиданиях нужно оставаться "раскованной" и "современной", потому что женщина, думающая в постели не о том, что "у нас любовь", а о чем‑то еще, – это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных пра­вил свободной и раскрепощенной – делай что угодно, лишь бы не запо­дозрили в холодности.

 

Если б я была свободна,

Если б я была горда,

Я б могла кого угодно

Осчастливить навсегда.

Но поскольку не свободна

И поскольку не горда,

Я могу кого угодно,

Где угодно и когда.

Елена Казанцева

 

До настоящей свободы следовать собственным желаниям что‑то далекова­то: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуально­сти. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоря­жаться, – но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получа­ется, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под сво­бодой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины – большая честь.

При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая за­тянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад‑алле раскрепощен­ной сексуальности – по большей части новые декорации старой‑преста­рой пьесы под названием "двойной стандарт". Откровенная патриархаль­ная норма требует от молодой женщины "блюсти себя", подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком – тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, – так недолго и заслужить репутацию "динамистки", закомплексованной ханжи, "синего чулка", фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся "горячие штучки". Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила уста­навливал, тот их и меняет.

"Глупые девчонки", не думающие о "последствиях", далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной "свободы", которая вроде бы уже и не считается чем‑то запретным, – и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное ве­селье на эту тему? Если трын‑трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: "Женщина, читающая "Плей­бой", чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов". Услышать ее слишком рано – нестерпимо, разорвет. Какую‑то часть кар­тины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь "несты­ковка" проходит через твою единственную юность, когда очень – ну очень! – важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть "нормальной девчонкой". И получалось! Потому что моло­дость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось лю­бить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.

"Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кри­чи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижи­малась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кро­вавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ни­чего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, глади­ла его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение – вот как это называется".

Это "Время ночь" Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезум­ной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает – чужой дневник! Ее воз­мущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт – спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа – вот о чем следует помнить.)

Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части россий­ского женского наследия – жуткого, завернутого в окровавленную гине­кологическую пеленку – означает молчаливо согласиться с таким поряд­ком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо‑невидимо плакатиков в жанре "Аборт – это когда мама убивает своего ребенка". Да, это действительно так. Что тут возра­зишь? Душераздирающая картинка – расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясны­ми глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта "ноль целых и девять десятая" едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей – потенциальной или уже состоявшейся убийце – нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогреши­мых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляю­щего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику – тоже лживую и неполную, – невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присво­енном праве не иметь с "этой бабской гадостью" ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо – виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чу­жих нерожденных детей. Живых людей женского пола – потруднее. Осо­бенно когда их полный вагон.

...Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ чита­ет – и на каждой второй обложке что‑нибудь "про это": томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды – просто сплошное "съешь меня". Все мужчины на этих картинках агрессивны и ре­шительны, все целятся из чего‑нибудь куда‑нибудь; все женщины готовы отдаться. "Сексуально – это когда всем нравится", не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой – "давать жизнь", во второй – просто "давать". Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила‑была девочка – сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка...

А пока – "молодо‑зелено, погулять велено", и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое "дело" природой устроено именно так, а не как‑нибудь еще. "Задер­жка" – и значит, "залетела". Как утверждает устное народное творчество, "если ты беременна – знай, что это временно; если не беременна – это тоже временно". Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и извест­ны. Если принятое решение – "оставить", вся тяжесть сложившегося по­ложения – прошу простить невольный каламбур – все же окрашена не­которой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представ­ление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой – якобы инстинктив­ной – любви, когда большая часть этих женщин сами родились "не во­время" – то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый "укол" не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям – по­рой еще совсем девочкам, – как их рождение было ужасно некстати, ка­кого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как‑никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собствен­ный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать ("Маму слушаешь? Хорошая девочка".) Возможно, какой‑то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обя­зательств, упреков, власти над ней и – в будущем – ее власти над мате­рью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оце­нить теперь уже собственный героизм.

И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сцена­рия, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, – но надежда. Или всего лишь иллю­зия, связанная со старой как мир игрой в "женить на ребенке"? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких‑то случаях – следование моральному запрету, заповеди "не убий". В ка­ких‑то – бессознательное желание именно такого исхода.

 

Боже мой – распускаются веники!

Что‑то нынче весна преждевременна...

Я сварила на ужин вареники

И призналась тебе, что беременна.

Ничего не ответил мой суженый,

Подавился улыбкою робкою

И ушел, отказавшись от ужина,

И оставил конфеты с коробкою.

А на что мне они – шоколадные?..

Мне бы кислой капусты, как водится.

Ой, любовь моя – песня нескладная:

Там где сшито – по шву и расходится...

Елена Казанцева

 

Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в по­стоянном внимании и любви – это азбучная истина, подтвержденная та­ким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Ма­тушка‑природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избы­точность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в во­семьдесят девятом говорила: "Срочно нужно рожать еще – говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа". К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реаль­ная женщина Оля сказала – так, к слову – нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей – это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из милли­онов дочерей Матушки‑природы советует рожать "про запас", авось сколь­ко‑нибудь да выживет – это ее "видовое". Она и говорила‑то не все­рьез, – но озвучила глубокую и обычно погребенную под "культурным слоем" тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил.

Еще одна милейшая мама – как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! – говорила уж совсем во­пиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нор­мальное потомство – физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизнен­ное пространство, – младенчикам нужны родители или их полноценная замена. "Поскольку мы не пингвины с их "детскими садами", – продолжа­ла она мысль, – то все‑таки родители". При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает не­сколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством – это происки Матушки‑приро­ды, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потом­ства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку – это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как‑то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастли­вы, – наоборот: вся легенда семейного счастья, "гнезда" работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. "Ин­стинкт"? Возможно. Не знаю.

Знаю другое: во времена, когда долго – на памяти нескольких поколе­ний – женщина‑мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и на­силие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама "не в счет", что‑то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачи­вается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились‑то при этом жестокие бытовые слова насчет "куда тебе" и "кому сейчас нужен этот", решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто – или что – вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого...

"Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспален­ном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропусти­ла срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разго­ворах со своей еще Ленкой: "Красная Армия пришла, на физкуль­туру не иду". И многие так обманываются. Кобель лезет, его ка­кое дело. [...] Тогда‑то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп – и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы‑то справляются, и на шес­том месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?"

Все та же история, написанная Петрушевской, – про маму Анну Аркадьев­ну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больнич­ной койке мамину маму Серафиму. Все они родились "некстати". Все были молоды, любили, надеялись.

"Люди в белом" – это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но та­ковы порядки. Начинала уютно, по‑домашнему: "Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть..." Потом – жуткие описания всех возможных осложне­ний. В конце: "Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики по­пейте на всякий случай". Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика – она и есть фабрика: на одном конвей­ере убивают, на другом – наоборот...

"Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: "Вы, жен­щина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь‑то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пой­дете?" Производственная бытовуха; ожидающие женщины, дело­вито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало‑злобные сестры; надсадный крик из‑за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре"[26].

Кровь‑то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая оче­редь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознаю­щая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, при­чем с самого начала жизни, и не только нашей собственной.

"Нас тут не стояло"? Сами к себе относимся, естественно, так же – безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не счи­тается – а кому вообще хорошо? "Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня..."[27]

Что вы орете, женщина? Следующая!