Глава XXIII. Автор въезжает в город Москву и рассказывает, что с ним там произошло.

Итак, после того как спустя три дня, о которых уже писалось, указ (orden) наконец вышел, я въехал в Москву. Навстречу выехало много знатных московитов, кто верхом, кто в санях. Выехал и польский резидент[39], богатейше украшенный, верхом на красивом гнедом жеребце. Кроме того, пригнали прекрасные сани, запряженные богато убранной белой лошадью, чтобы я на ней въехал в город. Из предместья Кукуй[40] (burgo de Cucuy) встретить меня пришло множество католиков, и при въезде они меня чествовали. Среди них были Иаков Менезий (Diego Menesio), бывший послом царя московского к верховному понтифику[41]; Патрик Гордон (Patricio Gordoneo), ирландской нации, из древнего и благородного рода ирландских Гордонов, посол, раньше бывавший в Швеции[42]; Иероним Фантроин (Jerónimo Frandroy), голландец, в чьем доме я устроил церковь[43], а об этом расскажу далее; и много других католиков, обретавшихся в том городе.

Наконец, вместе с переводчиком (которого, как я уже писал, звали Спафарием), я сел в сани и со всей этой свитой въехал в Москву. Меня по главной городской улице провезли к прекрасному каменному дворцу, недалеко от царского дворца; в этот дворец отвозят всех иноземных послов[44]. Сани же и лошадь всегда оставались в моем распоряжении. Переводчик мне сказал (о том же предупреждали меня и католики), что мне нельзя оттуда выходить и ни с кем разговаривать, да и видеть меня никто не может, пока я не поговорю с царем, ибо таков в той стране обычай. Я ответил, что повинуюсь, и потому больше чем две недели я живой души не видел, разве только того человека, что приносил мне поесть.

Наконец, две недели спустя, за три дня до Рождества[45], мне вышло дозволение беседовать с царем и передать ему письмо от светлейшего короля Польского (Serenísimo Rey de Polonia). Явилась надлежащая свита, которая сопровождала меня при въезде, а еще множество католиков из предместья Кукуй, иначе называемого Слобода (Eslaboda), и при мне был еще польский резидент. Итак, сев в сани с переводчиком, я поехал в царский дворец по улице, бывшей справа от того дворца, где я жил. Через каменную арку мы вошли во дворец и, пройдя разные залы (salones), где находилось немало знатных московитов (пусть залы эти не так роскошны, как у нас в Европе), я обратил внимание, что в каждом зале стоял алтарь. Зловоние кругом было страшное, ибо оттого, что собралось много народу, печи были жарко натоплены и все московитские одеяния подбиты мехом, смрад там стоял претяжкий. Все дивились моему черному духовному платью, ибо там никто такого не носит; все священники у них ходят в лиловом или фиолетовом. Я немного подождал в царской передней (antesala); затем вышел, как они его называли, церемониймейстер (Maestro de ceremonias) и провел нас, то есть польского резидента, меня и переводчика, в небольшую комнатку (retrete).

Стоило ему отдернуть занавесь, всю сделанную из куньего и собольего меха, как я увидел царя, сидевшего на престоле пять ступеней (gradas) в высоту и с балдахином наподобие шатра (pabellón). Он восседал на богатом и красивом сидении (silla) из позолоченной бронзы, и было на нем длиннополое платье (ropón) из золотой парчи, опушенное соболями (сebelinos) и все изукрашенное драгоценными камнями и обилием жемчугов. На плечах он носит нечто вроде наплечника (escapulario), на котором высечен наподобие мозаики (a lo mosaico) образ Христа, Спасителя нашего, а со спины – другой образ, Пресвятой Девы, украшенный красивейшими драгоценными камнями. В руке у него жезл (báculo) наподобие трости (muleta), а на пальцах – полно перстней с самоцветами. На голове у него корона наподобие митры, только не открытая, а на навершии короны – красивейший бриллиантовый крест. Он держался с такой важностью (gravedad), что походил на кого-то из ветхозаветных патриархов, ибо борода доходила ему до пояса, что придавало его виду куда большей важности. На вид ему, как мне показалось, лет не больше пятидесяти[46]; волосы у него седеют, а лицо очень белое. Итак, я предстал перед ним, и он принялся креститься, ибо таков у них порядок и обычай – перед началом всякого дела не единожды перекреститься (хотя у них крестное знамение отличается от нашего: когда они крестятся, сначала трогают правое плечо, а потом уже левое). Когда он закончил креститься (я думаю, он успел это сделать раз двадцать пять или тридцать, ибо крестятся они очень поспешно), я обратился к нему через переводчика со следующей речью:

«Высокий и могущественный властелин, император обеих Россий (Emperador de ambas Rusias), царь Казанский и Астраханский (Rey de Cassan, y de Astracán)! (Я назвал еще много других титулов, поскольку у этих людей так принято.) Я испанский патер (padre), отправленный Его Святейшеством для распространения (propagación) истинной веры Христа, Спасителя нашего, в провинциях Азии. Известно мне, что на службе Вашего Величества в предместье, называемом Кукуй, или же Слобода, обретается много латинских христиан, моих единоверцев. Прошу и умоляю Ваше Величество, да будет мне дозволено окормлять (asistir) этих католиков-иноземцев. О том же просит Ваше Величество ваш дорогой друг, светлейший король Польский, в чем Ваше Величество сможет убедиться по этому письму». Поцеловав письмо, я встал на колени, чтобы его вручить, ибо до того стоял на ногах, как подучил меня переводчик, означенный Спафарий. Царь ответил мне так:

«Я рад, что вы прибыли в мою страну и что мой дорогой друг, светлейший король Польский, пребывает в добром здравии. Касательно же вашей просьбы: при условии, что вы будете окормлять одних лишь ваших латинян и только лишь за пределами города, я не замедлю ее исполнить».

Таковы были официальные (formales) речи, которые он сказал мне в ответ; я, тысячу раз оказав знаки почтения (reverencias), вышел наружу. В тот же день я хотел передать письмо от господина референдария Циприана Павла Бжостовскогок царскому фавориту Артамону. Переводчик, однако, сказал мне, что не время, ибо в тот день мне по-прежнему было нельзя ни с кем больше беседовать, а в дальнейшем у меня будет полная свобода выходить наружу. Я вернулся во дворец с той же самой свитой, и в тот же день царь пожаловал меня своим столом (не следует понимать это так, что я вместе с ним трапезничал; в той стране «пожаловать» иноземца «своим столом» значит прислать ему еды со своего стола). Прислали мне четыре кувшина наподобие амфор (hidrias), два – полных вина, один – с отличным квасом, а еще один – с горелкой, то есть агуардьенте. Затем мне прислали различных блюд, по каковой причине в тот день со мною остались обедать польский резидент, переводчик, господин Иаков Менезий, Патрик Гордон, Иероним Фантроин и еще много католиков, и мы очень плотно наелись тем, что было прислано. Вот что было со мною в Москве на аудиенции у светлейшего царя московского.

Продолжу описанием того, что со мною было, пока я жил в городе. На следующий день я отправился к господину Артамону, царскому фавориту, чтобы вручить ему письмо референдария литовского. Оно ему очень понравилось, ибо они были большими друзьями, и он пообещал мне содействовать во всем, что мне потребуется. Обещанное он исполнил, и я это ощущал все время, когда там жил, ибо он тут же повелел выпускать меня наружу и дозволять мне гулять по городу и всюду, где вздумается, и чтобы в городе меня снабжали всем необходимым – ведь царь повелел, что мне дозволяется окормлять католиков-латинян в предместье, именуемом Кукуй, или Слобода.

Все он приказал изустно, а когда я отправился в Кукуй, то передал это Петру [sic] Менезию (Pedro Menesio). Тот мне ответил, что никоим образом не может исполнить веленого, пока я не получу письменного разрешения, а уж тогда он все сделает. Я же ему ответил, что получил царскую грамоту (patente), которая у меня есть при себе и в которой мне дозволялось в предместье Кукуй, в четверти лиги от города, в том месте, в котором мне заблагорассудится, служить мессу и совершать святые таинства. Тогда он все привел в исполнение, и богатый купец, там обитавший, предоставил мне очень вместительный зал, в котором я окормлял более семисот католиков, которые в ту землю приехали из самых разных стран. Там были итальянцы, французы, валлоны, немцы и поляки. Некоторых я исповедовал через переводчика, и польза от того, что я делал в той земле, была весьма велика; за те три с половиной месяца, что я в ней провел, я исповедал грехи, скопившиеся за тридцать лет.

Среди прочего поведаю о чудесном происшествии, однажды случившемся со мною во время проповеди. Я проповедовал большей частью по-латыни, иногда по-итальянски, при случае и по-французски. Среди прочих кающихся однажды пришла ко мне одна женщина родом из Польши, видом своим напомнившая мне св. Екатерину Сиенскую, ибо она носила очень крупные четки (rosario) с множеством зерен (camándulas) и образков (medallas)[47]. Одета она была скромнейше, как богомолка (beata). Она попросила меня исповедовать ее на итальянском языке; когда же я спросил, сколько она не ходила на исповедь, она ответила – тридцать лет. Этому я не удивился, ибо она была не первой, кто так припадал к моим стопам; но вот тому, что будет рассказано дальше, я поразился. Она стала исповедоваться, и было там столько волшбы, заклинаний (ensalmos)и смертей, которые она причинила зельями, что я поневоле заслушался; не стану все это перечислять, чтобы не возмущать слух читателя.

Я признал в ней большую боль и раскаяние, ибо слезы у нее так и капали. Видя, как ее мучает совесть, я сказал ей принести все лживые снадобья и заклинания, какие есть. Она пообещала и уже часов в пять вечера принесла мне их домой в небольшом ящичке (gabeta). Чуть я открыл этот ящичек, меня поразил такой ужас и такое исходившее оттуда зловоние, что волосы дыбом встали. Там лежало множество ушей, отрезанных у погибших от смертоубийства; без числа резцов и коренных зубов, вырванных у удавленников; тигровый глаз (pestañas de tigre) и даже куски башмаков, которые кладут под дверной косяк; множество восковых и свинцовых фигурок, проткнутых булавкой; великое разнообразие трав, среди которых – опий (Amphion), и всякое прочее, о коем не пишу, а также книжечка, мелко исписанная от руки крайне скверным почерком. Я собрал все эти лживые чародейства и бросил их в печь (сейчас будет самое чудесное). Едва я их туда бросил, как головни вылетели наружу, а печь развалилась на куски; но я не отходил оттуда, пока все не сгорело. Потом я узнал, что многие, страдавшие страшной болью от этих заклинаний, исцелились. Я спросил эту женщину, откуда она всему этому научилась, и она ответила, что в детстве ее похитили татары, у которых она и выучилась этому волхованию. Через несколько дней она заболела смертельным недугом (у ее одра я служил) и скончалась в глубоком раскаянии, за что, уповаю, Бог даровал ей спасение.