Научная и философская деятельность Сеченова оказала огромное влияние на последующее развитие физиологии и психо­логии, на обоснование коренных принципов философского мате­риализма.

Подборка фрагментов из произведений И. М. Сеченова осу­ ществлена автором данного вступительного текста В. В. Богатовым по изданию: И. М. Сеченов. Избранные философские и психо­логические произведения. М., 1947.

[ФИЛОСОФИЯ И ПСИХОЛОГИЯ]

Мозг есть орган души, т. е. такой механизм, который, будучи приведен какими ни на есть причинами в движе­ние, дает в окончательном результате тот ряд внешних явлений, которыми характеризуется психическая деятель­ность. Всякий знает, как громаден мир этих явлений. В нем заключено все то бесконечное разнообразие движе­ний и звуков, на которые способен человек вообще. И всю эту массу фактов нужно обнять, ничего не упустить из виду? Конечно, потому что без этого условия изучение внешних проявлений психической деятельности было бы пустой тратой времени (стр. 71).

Способностью органов чувств воспринимать внешние влияния в форме ощущений, анализировать последние во времени и пространстве и сочетать их целью или частями в разнообразные группы исчерпывается запас средств, ко­торые управляют психическим развитием человека. Где же, спросит читатель, знакомый с психологической лите­ратурою, процесс обобщения представлений, переход от понятий низших к более общим, где сочетание понятий в ряды, наконец, что сталось с продуктами так называе­мого соизмерения психических актов (сравнение) в со­знании? Все эти процессы заключаются, любезный чи­татель, в сказанном. Вот для удостоверения несколько примеров:

1) «Животное» есть, как известно, понятие очень об­щее. С ним различные люди, смотря по степени своего развития, соединяют, однако, очень разнообразные пред­ставления: один говорит, что животное есть то, что ды­шит; другой с понятием о животном связывает непри-крепленность к месту и свободу движения; третьи при­бавляют к движению чувствование; наконец, натуралисты

398

еще недавно принимали за простейшую, следовательно, типическую форму животного (protozoa) клеточку — ма­ленькую частицу, входящую как основа в состав всех тканей животного тела. Явно, что, несмотря на различие представлений, связываемых с понятием «животное», в них есть· общая сторона: все они суть не что иное, как представления какой-нибудь части целого животного ин­дивидуума — части целого, т. е. продукты анализа.

2) «Время», говорится обыкновенно, есть понятие очень общее, потому что в нем чувствуется очень мало реального. Но именно последнее обстоятельство и ука­зывает на то, что в основе его лежит лишь часть конк­ретного представления. В самом деле, только звук и мы­шечное ощущение дают человеку представления о вре­мени, притом не всем своим содержанием, а лишь одною, стороною, тягучестью звука и тягучестью мышечного чувства. Перед моими глазами двигается предмет; следя за ним, я двигаю постепенно или головой, или глазами, или обоими вместе; во всяком случае зрительное ощуще­ние ассоциируется с тянущимся ощущением сокращаю­щихся мышц, и я говорю: «движение тянется подобно звуку». Дневная жизнь человека проходит в том, что он или двигается сам, получает тянущиеся ощущения, или видит движение посторонних предметов — опять оно же, или, наконец, слышит тянущиеся звуки (и обонятельные и вкусовые ощущения имеют тоже характер тягучести). Отсюда выходит, что день тянется подобно звуку, 365 дней тянутся подобно звуку и т. д. Отделите от конкретных представлений и движения дня и года характер тягучести — и получится понятие времени. Опять процесс дробления целого на части.

3) Понятие «величины» рассматривают обыкновенно как продукт соизмерения в сознании двух представлений и вводят в процесс особенную способность сравнивать и выводить заключения. Дело объясняется, однако, проще. Дробя конкретное зрительное представление миллионы раз, глаз привыкает к различию ощущений между це­лым и частью во всех отношениях, следовательно, и со стороны величины. Ассоциируя же эти акты с слуховыми ощущениями, служащими этим отношениям именем, ре­бенок выучивается узнавать и говорить, что больше, что меньше. Представления о целом и части со стороны ве­личины уясняются потом различием осязательных ощу-

399

щений, сочетающихся с зрительными. Различие стало, наконец, совершенно ясно. Момент этот характеризуется физиологически следующим образом: ребенок выучился находить различие между количеством зрительных сфер, которые покрываются изображением целого предмета на сетчатой оболочке и частью его. Тогда ребенок, конечно, может уже отличать по величине и два отдельных пред­мета, рисующихся на его сетчатой оболочке; тот будет больше, которого изображение занимает на ней больше места, и наоборот. Ребенок знает, таким образом, два предмета, равных по величине, и вдруг видит раз, два, десять раз, миллионы раз, что из этих равных предметов тот, который дальше от глаз, кажется всегда меньше. Если представление об их действительном равенстве крепко, то его не обманет кажущееся неравенство (напри­мер, ребенок лет 4 не смешает свою высокую мать издали с знакомой девочкой, которая вблизи равна по росту ма­тери, рассматриваемой издалека); в противном случае он, конечно, ошибется.

И взрослый человек судит о величине предметов та­ким же образом: он ощущает последовательно и очень резко (вследствие многократного повторения процесса) количество зрительных сфер сетчатой оболочки, покры­тых двумя изображениями. Явно, что здесь, как говорится, обращается внимание лишь на одну сторону конкретного зрительного ощущения, опять анализ.

На вопрос о сочетании понятий отвечать примером те­перь уже нечего: они сочетаются как дробные части конк­ретных представлений (стр. 133—135).

Все без исключения психические акты, не осложнен­ ные страстным элементом (об этих будет речь ниже),раз­виваются путем рефлекса. Стало быть, и все сознательные движения, вытекающие из этих актов, движения, назы­ ваемые обыкновенно произвольными, суть в строгом смыс­ ле отраженные.

Таким образом, вопрос, лежит ли в основе произволь­ного движения раздражение чувствующего нерва, решен утвердительно. Вместе с этим стало уже понятно, отчего в произвольных движениях это чувствующее возбуждение часто вовсе не заметно, по крайней мере неопреде­лимо.

На это причин очень много, все же они сводятся на следующие общие:

400

1. Очень часто, если не всегда, к ясной по содержанию ассоциации, например к зрительно-слуховой, примеши­вается темная мышечная, обонятельная или какая другая. По резкости первой, вторая или вовсе не замечается, или очень слабо. Тем не менее она существует, и достаточно прийти ей на миг в сознание, чтобы вслед за тем высту­пило и зрительно-слуховое сочетание. Пример: днем я за­нимаюсь физиологией, вечером же, ложась спать, думаю о политике. При этом случается, конечно, подумать иног­да и о китайском императоре. Этот слуховой след ассоци­ируется у меня, следовательно, с ощущениями лежания в постели: мышечными, осязательными, термическими и пр. Бывают дни, когда или от усталости, или от нечего де­лать ляжешь в постель и вдруг в голове — китайский им­ператор. Говорят обыкновенно, что это посещение ни с того ни с сего, а выходит, что он у меня был вызван ощу­щением постели. Теперь же, как я написал этот пример, он будет и часто моим гостем, потому что ассоциируется с более резкими представлениями.

2. К ряду логически связанных представлений ассоци­ируется не имеющее к ним ни малейшего отношения. В таком случае человеку кажется странным выводить ряд мыслей, появившихся в его голове, из этого представле­ния; а между тем оно-то и было толчком к этим мыслям.

3. Ряд сочетанных представлений длится' иногда в со­знании очень долго. Выше было сказано, что идеальные пределы его — просыпание утром и засыпание ночью. В таких случаях человеку очень трудно припомнить, что именно вызвало в нем данный ряд мыслей.

Как бы то ни было, а в большинстве случаев и при внимательности человека к самому себе внешнее влияние, вызвавшее данный ряд представлений, всегда может быть подмечено (стр. 148—149).

Итак, рядом с тем, как человек путем часто повторя­ ющихся ассоциированных рефлексов выучивается груп­ пировать свои движения, он приобретает (и тем же путем рефлексов) и способность задерживать их. Отсюда-то и вытекает тот громадный ряд явлений, где психическая деятельность остается, как говорится, без внешнего выра­жения, в форме мысли, намерения, желания и пр.

Теперь я покажу читателю первый и главнейший из результатов, к которому приводит человека искусство за­держивать конечный член рефлекса. Этот результат

401

резюмируется умением мыслить, думать, рассуждать. Что такое в самом деле акт размышления? Это есть ряд свя­занных между собою представлений, понятий, существую­щий в данное время в сознании и не выражающийся ни­какими вытекающими из этих психических актов внеш­ними действиями. Психический же акт, как читатель уже знает, не может явиться в сознание без внешнего чувст­венного возбуждения. Стало быть, и мысль подчиняется этому закону. А потому в мысли есть начало рефлекса, продолжение его и только нет, по-видимому, конца — дви­жения.

Мысль есть первые две трети психического реф­ лекса. [...]

Когда говорят, следовательно, что мысль есть воспроиз­ведение действительности, то есть действительно бывших впечатлений, то это справедливо не только с точки зре­ния развития мысли с детства, но и для всякой мысли, повторяющейся в этой форме хоть в миллион первый раз, потому что читатель уже знает, что акты действительного впечатления и воспроизведения его со стороны сущности процесса одинаковы.

Я остановлюсь несколько на свойствах мысли, чтобы быть впоследствии понятным читателю, когда дело дой­дет до обманов самосознания.

Мысль одарена в высокой степени характером субъек­ тивности. Причина этому понятна, если вспомнить исто­рию развития мысли. В основе ее лежат в самом деле ощу­щения из всех сфер чувств, которые наполовину субъек­тивны; да и самые зрительные и осязательные ощущения, имеющие, как известно, вполне объективный характер в минуту своего происхождения, могут делаться в мысли вполне субъективными, потому что большинство людей думает и об осязательных, и о зрительных представлениях словами, то есть чисто субъективными слуховыми ощуще­ниями. Наконец, независимо от этого перевертывания в мысли объективных ощущений в субъективные (путем зрительно-осязательно-слуховой дизассоциации), зритель­ные и осязательные ощущения в мысли, даже в том слу­чае, если мы думаем образами, не имеют обыкновенно реальной яркости, то есть образы в мысли не так ясны, как в действительности. Причина этому заключается, ко­нечно, в том, что зрительные и осязательные ощущения ассоциируются с другими; следовательно, в мысли вни-

402

манию нет причины остановиться именно на зрительном, а не на слуховом ощущении; при действительной же встрече с внешним предметом глазами или рукой условие для внимания в эту сторону дано. Как бы то ни было, а отсюда следует, что присутствие образных представлений в мысли не может мешать субъективности характера по­следней (стр. 154—157).

Человек есть определенная единица в ряду явлений, представляемых нашей планетой, и вся его даже духов­ная жизнь, насколько она может быть предметом науч­ного исследования, есть явление земное. Мысленно мы можем отделять свое тело и свою духовную жизнь от всего окружающего, подобно тому как отделяем мысленно цвет, форму или величину от целого предмета, но соответ­ствует ли этому отделению действительная отдельность? Очевидно, нет, потому что это значило бы оторвать чело­века от всех условий его земного существования. А между тем исходная точка метафизики и есть обособление духов­ного челов'ека от всего материального — самообман, упорно поддерживающийся в людях яркой характерностью само­ощущений. Раз этот грех сделан, тогда человек говорит уже логически: так как все окружающее существует по­мимо меня, то оно должно иметь определенную физионо­мию существования помимо той, в которой реальность яв­ляется передо мной при посредстве воздействия ее на мои органы чувств. Последняя форма, как посредственная, не может быть верна, истина лежит в самобытной, независи­мой от моей чувственности форме существования. Для познания этой-то формы у меня и есть более тонкое, не­чувственное орудие — разум. В этом ряду мыслей все, за исключением последней, абсолютно верны, но последняя и заключает в себе ту фальшь, о которой идет речь: от­рывать разум от органов чувств — значит отрывать явле­ние от источника, последствие от причины. Мир действи­тельно существует помимо человека и живет самобытной жизнью, но познание его человеком помимо органов чувств невозможно, потому что продукты деятельности органов чувств суть источники всей психической жизни (стр. 285-286).'

Умозаключению не соответствует никакого реального субстрата; но содержание его, а вместе с тем и содержа­ние всей мысли определяется тем, какими сторонами со­поставляются друг с другом реальные факторы мысли (не

403

нужно забывать, что этими факторами могут быть один предмет и то или другое его качество или состояние, два цельных предмета или, наконец, качества или состояния двух предметов). Сопоставляется, напр[имер], реальное впечатление от целого образа с репродукцированным сход­ным каким-нибудь признаком, выходит констатирование последнего в целом; сопоставляются два несходных факта, следующих друг за другом постоянно и неизбежно во вре­мени, — содержанием мысли является каузальная связь между объектами мысли и пр.

Процесс мышления не изменяется ни на йоту ни при сравнении многих реальных объектов между собой, ни при сопоставлении объектов, раздробленных уже при по­мощи научных средств, хотя продуктами такого мышле­ния является уже вся наука о реальном мире.

Он не изменяется и для случаев математического мышления, в котором объектами мысли часто являются даже такие абстракции, которые представляют продукты дробления, заходящие за пределы аналитической способ­ности органов чувств.

Процесс остается, наконец, неизменным и для случаев даже ошибочного философского мышления, когда объек­тами мысли являются не реальности, а чистейшие фик­ции. Дело объясняется тем, что правильные сами по себе операции мышления производятся здесь над правильно произведенными продуктами дробления словесных выра­жений мысли, которым не соответствует, однако, в их обособленности ничего реального (стр. 288).

В статье «Впечатления и действительность», разбирая вопрос, имеют ли какое-нибудь сходство, и какое именно, наши впечатления от внешнего мира с действительностью, я старался показать, что такое сходство может быть до­казано лишь для некоторых сторон зрительных и осяза­тельных впечатлений, именно для линейных очертаний, распределения и перемещений предметов в пространстве. Другими словами, сходство было найдено лишь для отдель­ных черт, выхваченных для цельного впечатления. Теперь я поведу тот же вопрос дальше и буду говорить вообще о тех связях или отношениях между звеньями (или фазами) цельного впечатления, которыми определяется его внутрен­ний смысл, — о тех связях, благодаря которым·цельное впе­чатление превращается в чувственную мысль и, будучи облечено в слово, дает общеизвестные трехчленные пред-

404

ложения, состоящие из подлежащего, сказуемого и связки. Дело вот в чем. Различаю ли я один предмет от другого или какое-нибудь качество в предмете; узнаю ли предмет, как уже виденный ранее; нахожу ли в нем перемену про­тив прежнего; вижу ли один предмет в покое, а другой в движении, один справа, другой слева, и т. д., — все это сложные впечатления, равнозначные мысли, потому что каждое из них может быть выражено общеизвестным трехчленным предложением. Подлежащим и сказуемым могут быть два предмета, или предмет и его качество, или, наконец, два качества, а связка всегда выражает отноше­ние между сопоставляемыми друг с другом предметами (т. е. подлежащим и сказуемым). Следовательно, задача наша должна состоять в решении вопроса, в каком отно­шении к действительности стоят все три элемента мысли: предметы, признаки и их взаимные отношения. Первые два элемента рисуются в нашем сознании так ярко, что нет и не было в сущности человека, который сомневался бы в том, что им соответствует «нечто» реальное в дейст­вительности; но связь и отношения, связующие предметы в мысль, кажутся очень часто столь неуловимыми, столь невещественными, что многими считаются продуктами че­ловеческого ума.

Поэтому наш вопрос получает следующий вид: в ка­кой мере чувствуемые нами связи и отношения между внешними предметами представляют сколок с действи­тельности и насколько они суть продукты чувственной организации человека и навязаны умом его внешнему миру.

Решение этих вопросов в ту или другую сторону не может не представлять глубокого интереса для всяко­го образованного и мыслящего человека, потому что с этим решением связан, как увидим ниже, вопрос о роли человеческого ума в деле познания внешнего мира (стр. 344-345).

Сравнение осмысленно, если утверждаемое в трехчлен­ном предложении сходство кажется нашему чувству та­ковым. Оно осмысленно, если говорят, например, что че­ловек на длинных ногах, с длинным носом похож на жу­равля, и не будет иметь смысла, если ту же форму сравнить с черепахой. Но откуда же берется убеждение, что сходство не только кажущееся, но в самом деле верное?

405

Потому, что аксиома, лежащая в основе житейского и научного познания внешнего мира, гласит следующее:

Каковы бы ни были внешние предметы сами по себе, независимо от нашего сознания, — пусть наши впечатле­ния от них будут лишь условными знаками, — во всяком случае чувствуемому нами сходству и различию знаков соответствует сходство и различие действительное.

Другими словами:

Сходства и различия, находимые человеком между чувствуемыми им предметами, суть сходства и различия действительные (стр.359).

В предметном мире нет никакой причинной связи между факторами явлений, а есть лишь взаимодействие, совершающееся всегда в пространстве и времени. В боль­шинстве случаев взаимодействие не доступно прямо чувст­ву, так что на долю последнего выпадает лишь верная передача натуральной картины явлений (в пространстве и времени) и видоизменений ее при искусственных усло­виях научного опыта. Но об этой роли мы говорили уже выше и знаем, что показания высших органов чувств, в этих пределах, параллельны действительности.

Итак, всем элементам предметной мысли, насколько она касается чувствуемых нами предметных связей и отно­ шений в пространстве и времени, соответствует действи­ тельность. Предметный мир существовал и будет сущест­вовать по отношению к каждому человеку раньше его мысли; следовательно, первичным фактором в развитии последней всегда был и будет для нас внешний мир с его предметными связями и отношениями. Но это не значит, что мысль, заимствуя свои элементы из действительности, только отражает их, как зеркало; зеркальность есть лишь одно из драгоценных свойств памяти, уживающееся ря­дом с ее столь же, если не более, драгоценной способно­стью разлагать переменные чувствования на части и со­четать воедино факты, разделенные временем и простран­ством. При встречах человека с внешним миром послед­ний дает ему лишь единичные случаи связей и отноше­ний предметов в пространстве и времени; природа есть, так сказать, собрание индивидуумов, в ней нет обобще­ний, тогда как память начинает работу обобщения уже с аервых признаков ее появления у ребенка (стр. 361—362).

Внешний мир не есть простой агрегат предметов; они даны рядом с предметными отношениями, связями и за-

406

висимостями. Выяснение последних в чувственном вос­приятии и составляет суть превращения чувствования в предметную мысль. Как продукт опыта, мысль всегда предполагает ряд жизненных встреч с воспринимаемым предметом при разных условиях восприятия. От этого чувственный продукт становится разнообразным по со­держанию, способным распадаться на части при сравне­ниях, группироваться общими сторонами с другими про­дуктами и вообще развиваться. По мере умножения числа жизненных встреч продукты чувственного опыта стано­вятся все более и более разнообразными, и рядом с этим умножаются условия как распадения их на части, так и группировки в системы.

Те же процессы переносятся сенсуалистами с первич­ных продуктов на все производные, и таким образом вся преемственная цепь умственных развитии сводится на по­вторение деятельностей, которые лежат в основе чувствен­ных превращений.

Не признавая в человеке никакой организации, по­мимо чувственной, они считают воздействия из внешнего мира, с его предметными отношениями и зависимостями, единственным источником мысли и по содержанию, и по форме. Для них вся рассудочная сторона мысли опреде­ляется не умом человека или какой-либо внечувственной организацией его природы, а предметными отношениями и зависимостями внешнего мира. Для этой школы мысль есть не что иное, как развившееся путем разнообразной группировки элементов ощущение.

Совсем иначе приступают к делу идеалисты. Выходя из мысли, что внешний мир воспринимается и познается нами посредственно, они считают всю рассудочную сто­рону мысли не отголоском предметных отношений и за­висимостей, а прирожденными человеку формами или за­конами воспринимающего и познающего ума, который со­вершает всю работу превращения впечатлений в идейном направлении и создает, таким образом, то, что мы называ­ем предметными отношениями и зависимостями. У сенсуа­листов главным определителем умственной жизни явля­ется внешний мир со всем разнообразием его отношений и зависимостей, а у идеалистов — прирожденная чело­веку духовная организация, действующая по своим соб­ственным определенным законам и облекающая самый

407

внешний мир в те символические формы, которые зовутся впечатлением, представлением, понятием и мыслью.

Научная несостоятельность обеих систем в настоящее время очевидна (стр. 406—407).

Замечу прежде всего, что даже между профессиональ­ными философами в настоящее время едва ли найдутся люди, которые не верили бы в объективную реальность внешнего мира с его воздействиями на наши чувства. Значит, мысль, что влияния извне должны входить факто­рами в акты чувствования, неизбежна. Представить себе эти факторы в какой-нибудь внечувственной форме, ко­нечно, нельзя (стр.452).

Совокупность всех таких построений в математике и была мной отнесена в 4-ю категорию внечувственных объ­ектов под именем логических построений без реальной подкладки.

Как же отнестись к таким проявлениям человеческого ума? Представляют ли они наивысшую инстанцию мыш­ления, создавая продукты, заходящие за всякие пределы опыта, и дают ли право думать, что человеческая мысль способна вообще, т. е. не в одной области количественных отношений, заходить безнаказанно за эти пределы, путем логическим или, как часто говорится, путем умозрения? Отрицательный ответ на первый вопрос очень прост и ясен: все трансцендентные, т. е. превосходящие опыт, ма­тематические построения производятся, как уже было сказано, обычными логическими операциями, знаками, следовательно, не открывают никаких новых особенностей в мыслительной способности человека. Что же касается второго вопроса, ответ на него всего естественнее искать в истории развития (именно в прогрессировании) опыт­ных знаний, так как именно здесь творческая мощь человеческого ума выступает за все последнее столетие с особенной яркостью.

Опытное знание, двигаясь вперед, открывает, как го­ворится, все новые и новые горизонты — ряды загадок, вытекших из опыта, но лежащих за его пределами. К счастью для человечества, ум не останавливается на по­роге опыта и идет дальше, в область загадок. Одни из них оказываются разрешимыми лишь отчасти или условно; другие разрешимы тотчас же и вполне наличными средст­вами особенно искусного исследователя, а некоторые, буду­чи вполне понятными для ума, не могут быть разрешены

408

опытом только в данную минуту. Так, Леверръе открыл, как известно, Нептуна не телескопом, а путем логических построений по данным астрономического опыта. Мысли о значении среды в так называемом «действии на расстоя­нии» были в уме Фарадея делом логических требований из его опытов, прежде чем были признаны другими, и вошли необходимым звеном в объяснение опытных фак­тов. Аналогия между светом и электричеством была в уме Максвелла ранее, чем подтвердившие ее опыты Герца. В сущности, такие факты встречаются в области от­крытий едва ли не на каждом шагу, потому что предшест­вием открытию всегда служит какое-либо соображение, вызванное не испытанным еще сопоставлением извест­ных фактов (например, мысли Роберта Майера, из кото­рых возникло учение о сохранении энергии). Новое неожи­данное открытие представляется лишь публике в таком виде, словно оно вышло из ума изобретателя без пред­вестников, [...] для самого изобретателя и всех равных ему по образованию это лишь новая сторона известного.

Значит, путем логических построений можно действи­тельно додуматься до новых истин (положительных зна­ний), но лишь при условии, если в основании их лежат, как посылки к умозаключениям, известные факты. Но не то ли же самое происходит, в сущности, и в уме матема­тика, когда он додумывается до новых трансцендентных положений? Ведь и здесь основанием для вывода служит какое-либо новое сопоставление уже известных матема­тику данных из накопленного им математического опыта.

То же, в сущности, происходит и при условном реше­нии опытных загадок, т. е. при построении гипотез опыт­ных наук. Достоверностью пользуются, как известно, только те из них, которые стоят на пороге объясняемых положительных фактов и где дополнительные гипоте­тические члены, имея значение логических выводов из определенных посылок, облечены в реальную форму, т. е. не суть реальности действительные, а реальности возмож­ные.

Итак, подобно тому, как в обыденной жизни за пре­делами накопленного человеком опыта лежит для его мысли область возможного и действия человека дают ценные результаты лишь при условии, если при движении вперед они направляют усилия в сторону для него воз­можного, так и в деле познания почвой для истинного

409

прогресса знаний служит лишь возможное для данного времени. К сожалению, и там и здесь рядом с действи­тельной возможностью лежат возможности лишь кажу­щиеся. Так, в области знаний мысль человеческая при­выкла с глубокой древности забегать крайне далеко за пределы опыта и считать возможными даже такие про­блемы, как объединение всех наличных знаний данного времени или начало, цели и конечные причины всего су­ществующего.

Нужно ли говорить, что забеганиё мысли в такие от­даленные сферы соответствует в самом счастливом слу­чае витанию ее в области загадок, без всякой возможно­сти доказать основательность делаемых выводов, так как твердых критериев для различения действительной воз­можности от кажущейся вне проверочного научного опыта нет; а такие опыты здесь невозможны (стр. 533—535).

Психическая жизнь вся целиком или по крайней мере некоторые отделы ее должны быть подчинены столько же непреложным законам, как явления материального мира, потому что только при таком условии возможна действи­ тельно научная разработка психических фактов (стр.223).

Зачатки психической деятельности или, по крайней мере, зачатки психической деятельности, с которыми ро­дится человек, развиваются, очевидно, из чисто матери­альных субстратов, яйца и семени [...].

Через посредство этих же материальных субстратов передаются по родству очень многие из индивидуальных психических особенностей, и иногда такие, которые отно­сятся к разряду очень высоких проявлений, например на­следственность известных талантов [...].

Ясной границы между заведомо соматическими, т. е. телесными, нервными актами и явлениями, которые всеми признаются уже психическими, не существует ни в од­ном мыслимом отношении (стр. 229).

Среда, в которой существует животное, и здесь оказы­вается фактором, определяющим организацию. При рав­номерно разлитой чувствительности тела, исключающей возможность перемещения его в пространстве, жизнь со­храняется только при условии, когда животное непосред­ственно окружено средой, способной поддерживать его существование. Район жизни здесь по необходимости крайне узок. Чем выше, наоборот, чувственная органи­зация, при посредстве которой животное ориентируется

410

во времени и в пространстве, тем шире сфера возможных жизненных встреч, тем разнообразнее самая среда, дейст­вующая на организацию, и способы возможных приспо­соблений. Отсюда уже ясно следует, что в длинной цепи эволюции организмов усложнение организации и услож­нение действующей на нее среды являются факторами, обуславливающими друг друга. Понять это легко, если взглянуть на жизнь как на согласование жизненных по­требностей с условиями среды: чем больше потребностей, т. е. чем выше организация, тем больше и спрос от среды на удовлетворение этих потребностей (стр. 414—415).

Практика, как я постараюсь доказать, кладет в основу частных и общественных отношений не метафизические фикции вроде философской свободы воли, стоящей вне законов земли, а данные (конечно, в обобщенной форме), выработанные частным и общественным опытом (стр. 310).

Имеют ли какое-нибудь сходство, и какое именно, предметы и явления внешнего мира сами по себе с теми впечатлениями, которые получаются от них человеческим сознанием? Существуют ли, например, в горном ландшафте очертания, краски, свет и тени в действительности, или все это — чувственные миражи, созданные нашей нервно-психической организацией под влиянием непостижимых для нас, в их обособленности, внешних воздействий? Сло­вом, можно ли считать наше сознание родом зеркала, и в каких именно пределах, для окружающей нас действи­тельности? (стр. 328)

Факт сходства неизвестного внешнего предмета с его образом на сетчатке не подлежит сомнению. Но между последним и сознаваемым образом (т. е. впечатлением!), как учит физиология, опять сходство. Треугольник, круг, серп луны, оконная рама и т. п. на сетчатке чувству­ются и сознанием, как треугольник, круг, серп луны и т. д. Расплывчатый образ на сетчатке дает расплывча­тый образ и в сознании. Неподвижная точка рисуется неподвижной, летящая птица кажется движущейся; слабо освещенные места изображения сознаются оттенен­ными, блестящие точки светятся и т. д. Словом, в отно­шении образов на сетчатке сознание является не менее верным зеркалом, чем сетчатка с преломляющими сре­дами глаза в отношении внешнего предмета. Если же 1-й член в ряду сходен со 2-м, а 2-й с 3-м, то и 3-й схо­ден с 1-м. Значит, неизвестный внешний предмет, или

411

предмет сам по себе, сходен с его оптическим образом в сознании (стр. 333).

Мысль всегда сохраняет в большей или меньшей сте­пени черты своего первоначального образа, т.' е. реаль­ного впечатления, но она не фотографический снимок с него; по мере того как мысль восходит по ступеням, уда­ляющим ее все более и более от первоначального источ­ника, она становится, так сказать, более и более неося­заемою, от нее как бы отваливается что-то постороннее и в конце концов остается род квинтэссенции предмета (стр. 279).

Все самоочевидные истины, во-первых, крайне элемен­тарны, во-вторых, всегда представляют с виду сильно обобщенные выводы, встречающие приложение не только

в науке, но и в практи­ческой жизни на каждом шагу (стр. 527).

Словом, предвестники математических объектов лежат в повседневных чувственных наблюдениях (стр. 520).

МЕНДЕЛЕЕВ

Дмитрий Иванович Мен­ делеев (1834—1907) — великий русский ученый, крупный химик, философ-материалист. Родился в Тобольске в семье чиновника. В 1850 г. Менде­леев поступил на естествен­ное отделение физико-матема­тического факультета Главно­го педагогического института в Петербурге, а в 1855 г. с зо­лотой медалью закончил его.

В 1856 г. защитил магистерскую диссертацию на тему «Удель­ ные объемы», высоко оцененную П. Л. Лавровым. С 1857 г. доцент Петербургского университета (по специальности «органи­ ческая химия»), В 1864 г. был избран профессором химии Петер­бургского практического технологического института, а на сле­дующий год защитил докторскую диссертацию. В том же году стал профессором Петербургского университета. Менделеев от­крыл периодический закон химических элементов, сформулиро­ванный им в· труде «Основы химии» (1868—1871 гг.).

412

До 1890 г. работал в Петербургском университете, который был вынужден покинуть после конфликта с министром народного просвещения, выступившим против студенческих требований. С 1892 г. до конца жизни Менделеев руководил Главной палатой мер и весов.

Д. И. Менделеев — человек передовых, демократических взгля­дов. В формировании его философских воззрений серьезную роль сыграли произведения А. И. Герцена, его «Письма об изучении природы». Менделеев — яркий представитель философского мате­риализма, вел борьбу против идеализма и спиритизма. Удары, на­носимые Менделеевым по идеализму, тем более весомы, что они исходили со стороны одного из крупнейших ученых XIX в. Особенно сильный удар по идеализму был нанесен им открытием периодического закона.

Как ученый-химик, экономист и социолог Менделеев сделал исключительно много для развития сельского хозяйства и про­мышленности в России, он выступал против народнических идей о вреде крупной промышленности.

Фрагменты из произведений Д. И. Менделеева подобраны автором данного вступительного текста В. В. Богатовым по изда­ нию: Д. И. Менделеев. Сочинения в двадцати пяти томах. М. — Л., 1934—1954.

[ФИЛОСОФИЯ И НАУКА]

Одно собрание фактов, даже и очень обширное, одно накопление их, даже и бескорыстное, даже и знание об­щепринятых начал не дадут еще метода обладания наукою, и они не дают еще ни ручательства за дальней­шие успехи, ни даже права на имя науки, в высшем смысле этого слова. Здание науки требует не только материала, но и плана, и оно воздвигается трудом, необ­ходимым как для заготовки материала, так для кладки его и для выработки самого плана. Научное миросозерца­ние и составляет план — тип научного здания (XIV, стр. 904).

Незнание и неправда слышны в каждом слове, когда говорят, что всеми успехами естествознание обязано тому, что изгнало из своей среды теоретиков и доктрине­ров. При этом еще иногда сравнивают это не существо­вавшее никогда изгнание с тем, как Платон из своей рес­публики изгнал поэтов, забывая, что Платон писал лишь о желании изгнать, изгонять же не изгонял, а в естест­вознании мы будто бы в действительности изгнали докт­ринеров и теоретиков. Чепуха все это. Никогда настоящее знание, а в том числе и естествознание, ничего теорети­ческого не изгоняло, кроме чепухи (XX, стр. 177).

413

Как там ни рассуждайте и ни критикуйте историю, а людскому уму мало одних частностей: необходимы сперва систематические обобщения, т. е. классификация, разде­ление общего; потом нужны законы, т. е. формулирован­ные соотношения различных изучаемых предметов или явлений; наконец, необходимы гипотезы и теории или тот класс соображений, при помощи которых из одного или немногих допущений выясняется вся картина част­ностей во всем их разнообразии. Если еще нет развития всех или хоть большей части этих обобщений, — знание еще не наука, не сила, а рабство перед изучаемым (XX, стр. 175).

И всего поучительнее признать, что даже единоличные предположения или гипотезы, оказавшиеся затем невер­ными, не раз давали повод к важным открытиям, увели­чивавшим силу наук, а это оттого, что только общее, уму представляющееся как истина, т. е. гипотезы, теории, доктрины, дают то упорство, даже упрямство в изучении, без которых бы и не накопилась сила. Массу этих приме­ров найдете в истории каждой отрасли естествознания. А уж когда работают с доктриною или теориею истин­ными, т. е. природе отвечающими, тогда подавно сила уде­сятеряется, а энергия искателя поддерживается, потому что он с каждым шагом слышит, что все более и более близится к пониманию той общей картины целого, без которой немыслимо успокоение пытливого ума (XX, стр. 185).

Без материала план есть или воздушный замок, или только возможность, материал без плана есть или груда, сложенная, может быть, так далеко от места стройки, что ее перевозить не будет стоить труда, или опять только одна возможность; вся суть — в совокупности материала с планом и выполнением (XIV, стр. 904).

Наука — те же организмы. Наблюдение и опыт — тело наук. Но оно одно — труд. Обобщения, доктрины, гипо­тезы и теории — душа наук. Но ее одну не дано знать и понимать. И лживо приглашать к трупу науки, как было лживо у классиков стремление охватить одну ее душу (XX, стр. 177).

Чтобы показать вам конкретнее, как мне представля­ется дело «доктрин и[ли] теорий», при изложении даже элементов науки, скажу одно: если бы явился, положим, приказ избежать их в беседе с вами, я бросил бы всякий

414

разговор. Не вследствие привычки и не по упрямству, а потому, что вот 30 лет упражняю свою мысль в приемах передачи знаний и науки, много видел и говорил об этом с лицами, которых суждение основано на опыте и раз­мышлении, — я признаю невозможным избежать «докт­рин или теорий» при сколько-либо обещающем толк из­ложении науки. Еще знания и умения можно передать без них, но не науки (XX, стр. 180).

Наблюдениям, опыту и приложениям к промышлен­ности [...] отведено свое место, однако главным предметом сочинения, служат философские начала нашей науки, относящиеся к ее основным или первичным качественным и количественным сведениям о химических элементах (XXIV, стр. 47).

Развившаяся позднее многих других знаний химия от­крывает новый мир явлений, сам по себе богатый фило­софским интересом и обещающий сверх того, что уже дал человечеству, внести в его быт множество столь же глубо­ких изменений, как те, какие соверщаются пред глазами у всех от широкого распространения металлов во всех от­раслях деятельности. В химических лабораториях должно видеть поэтому один из центров этого рода прогресса, а в заводах — начало практического его осуществления (XXI, стр. 141).

Волею или неволею в науке мы все рано или поздно обязаны подчиниться — не тому, что привлекательно с той или другой стороны, а лишь тому, что представляет согласие обобщения с опытом, то есть проверенному обоб­щению и проверенному опыту (II, стр. 348).

Этим путем, развившимся из начал опытного знания, достигнуты все успехи вселенского знания природы, вы­разившиеся в тех промышленных и умственных завоева­ниях, которые всем видимы как резкое отличие нового времени от прошлого. А этот способ обладания природою начинается только с покорного признания незыблемых и неизменных законов, управляющих всею природою, как внешнею, так и внутреннею (XX, стр. 28).

Научное понимание окружающего, а потому и возмож­ность обладания им для пользы людской, а не для од­ного простого ощущения (созерцания) и более или менее романтического (т. е. латино-средневекового) описания начинается только с признания исходной вечности изу­чаемого, как видно лучше всего над химиею, которая, как

415 .

чистая, точная и прикладная наука — ведет свое начало от Лавуазье, признавшего и показавшего «вечность ве­щества» рядом с его постоянной эволюционной изменчи­востью (II, стр. 465).

Изучать в научном смысле — значит: а) не только до­бросовестно изображать или просто описывать, но и уз­навать отношение изучаемого к тому, что известно или из опыта и сознания обычной жизненной обстановки, или из предшествующего изучения, т. е. определять и выражать качество неизвестного при помощи известного; б) измерять все то, что может, подлежа измерению, по­казывать численное отношение изучаемого к известному, к категориям времени и пространства, к температуре, массе и т. п.; в) определять место изучаемого в системе известного, пользуясь как качественными, так и количест­венными сведениями; г) находить по измерениям эмпири­ческую (опытную, видимую) зависимость (функцию, «за­кон», как говорят иногда) переменных величин, напри­мер: состава от свойств, температуры от времени, свойств от массы (веса) и т. п.; д) составлять гипотезы или предположения о причинной связи между изучаемым и его отношением к известному или к категориям времени, пространства и т. п.; е) проверять логические следствия гипотез опытом и ж) составлять теорию изучаемого, т. е. выводить изучаемое как прямое следствие известного и тех условий, среди которых оно существует. [...] На­блюдая, изображая и описывая видимое и подлежащее прямому наблюдению — при помощи органов чувств, мы можем, при изучении, надеяться, что сперва явятся гипо­тезы, а потом и теории того, что ныне приходится поло­жить в основу изучаемого. Мысль древних народов хо­тела сразу схватить самые основные категории изучения, а все успехи новейших знаний опираются на вышеуказан­ный способ изучения без определения «начала всех на­чал». Идя таким индуктивным путем, точные науки уже успели узнать с несомненностью многое из мира невиди­мого, прямо не ощущаемого органами (например: частич­ное ' движение у всех тел, состав небесных светил, пути их движения, необходимость существования веществ, по опыту еще неизвестных, и т. п.), узнанное успели про­верить и им воспользовались для увеличения средств че­ловеческой жизни, а потому существует уверенность в том, что индуктивный путь изучения составляет способ

416

познания более усовершенствованный, чем тот один де­дуктивный путь (от немногого допущенного, как несом­ненное, ко всему многому видимому и наблюдаемому), которым древняя мысль хотела охватить мир. Изучая мир путем индукции (от многого наблюдаемого к немногому проверенному и несомненному, подвергаемому уже затем дедуктивной обработке), наука и отказалась прямо по­знать истину саму по себе, а через правду старается и успевает медленным и трудным путем изучения дохо­дить до истинных выводов, границы которым не видно ни в природе внешней, ни во внутреннем сознании. [...]

В научных предсказаниях всегда видна тесная связь конечного с непостижимым бесконечным, а конкретного или единично-реального с отвлеченно-абстрактным и об­щим. Но торжество научных предсказаний имело бы очень малое для людей значение, если бы оно не вело под конец к прямой общей пользе. Она проистекает из того, что научные предсказания, основываясь на изуче­нии, дают в обладание людское такие уверенности, при помощи которых можно направлять естество вещей в же­лаемую сторону и достигать того, что желаемое и ожидае­мое приближается к настоящему и невидимое — к види­мому (XXIV, стр. 88—89).

Новый человек, становясь реалистом, более скромен и довольствуется постижением доли истины, надеясь по частям открыть все ее тайны. До наших дней это отно­сится преимущественно к миру внешнему или матери­альному, однако уже существует не напрасное стремле­ние приложить тот же путь, исходя из действительности, измеренной с возможною полнотою, к изучению духов­ных явлений. Социальный мир или дела, относящиеся к людям и их отношениям, занимают здесь в некотором смысле средину, и с нее естественно было людям начать переход от изучения веществ к изучению духа (XXIV, стр. 279).

Классическая школа, на мой взгляд, тем и страдает более всего, что в ней «слова, слова, слова», а о чем они, как они относятся к действительности, — о том мало ду­мают. В жизни же, как я ее понимаю, слово имеет лишь второстепенное значение в среде многообразных других отношений. Слово есть прежде всего способ сношения с другими, а потому особый способ сознательности, так как во множестве случаев и внутреннее рассуждение

417

ведется словами. Ввиду этих соображений я считаю ра­зумным отдавать «слову» при обучении юношей не больше времени, чем другим главным категориям образователь­ных предметов (XXIII, стр. 106).

Слово само по себе, как число, есть абстракт, отвлече­ние от мелочи окружающего, и в образовательном отно­шении изучение языка по своему влиянию на развитие сознательности имеет такое же значение, как математика, ибо, с одной стороны, представляет отчетливую реаль­ность действительности, а с другой стороны — явное от­влечение от нее и углубление в самого себя, что и нужно для развития сознательности (XXIII, стр. 173).

Моей заветною мыслью служит то соображение, что математический разбор явлений действительности тогда только служит для надлежащего уяснения предмета и для истинного познания вещей, когда он не только выво­дится из действительных данных, но когда в то же время он и дает следствия, непосредственно с действительно­стью связанные и представляющие для нее свой инте­рес (XXIV, стр. 298).

Высшую цель истинной науки составляет не просто эрудиция, т. е. описание или знание, даже в соединении с искусством или уменьем, а постижение неизменяюще­ гося — среди переменного и вечного — между временным, соединенное с предсказанием долженствующего быть, но еще вовсе не известного, и с обладанием, т. е. возмож­ностью прилагать науку к прямому пользованию для но­вых побед над природою (XVI, стр. 306).

Наука не только юношей питает, да отраду старцам подает, а дает силу и сокровища — без нее неведомые. Без этого применения науки к нуждам и запросам страны ни одна страна не достигает ныне ни внутренней силы, ни свободы, ни определяемых ими благосостояния и усло­вий для дальнейшего развития (X, стр. 339).

Не будучи пророком, оставаясь реалистом, я вижу в оправдании моих предсказаний, в успехе, следующем за выполнением моих советов, — залог справедливости тех начал, которые руководят моими предсказаниями и сове­тами. Иного, лучшего, чем действительностью, оправда­ния тех или других руководящих начал — быть не может, и правдивое указание на блестящее подтверждение на­чал — полезно, законно и никоим образом не должно быть называемо «самомнением» (X, стр. 285).

418

Потребность истинных знаний, связанных с жизнью, покоряющихся законам природы и истории, но поль­зующихся ими для неустанного движения вперед, на­ступает только в эпоху развития промышленности, по­тому что она опирается на живые отрасли наук и ими дорожит, чего никогда не бывает в ранние периоды эко­номического развития стран, когда часто встречаются не­навистники науки, знающие только ее ветхие отбросы. Хотя еще Сократ (как читаем в «Протагоре» у Платона) учил, что всякие добродетели, даже храбрость, как муд­рость, определяются знаниями, но только промышленный век стремится осуществить древнюю истину (XXI, стр. 280).

При том отжившем и классическом отношении к зна­нию, которое господствует еще в общем сознании и часто даже в литературе, теория противопоставляется практике; отличают резко и ясно теоретика от практика. Есть прак­тики, которые говорят: мне нужна не теория, а дей­ствительность, и есть теоретики, говорящие: практика — дело мамоны, а мы служим богу, в практике надо угож­дать людям, а не делу. Словом, между теориею и прак­тикою лежит в уме множества людей целая бездна. Она когда-то была естественна и вырыта классической лопа­тою, когда люди в самообольщении представляли себе весь мир отраженным природным образом2 в человече­ском познании, когда самопознание представлялось рав­ным знанию вообще, когда человек равнял себя с боже­ством и внешнюю, для него мертвую, природу считал только рамкой для своей деятельности, когда труд счи­тался злой необходимостью. Начиная с Декарта, Галилея и Ньютона, дело в высших, если можно сказать, областях понимания давно изменилось и привело к .тому заклю­чению, которое можно формулировать словами: то «теоре­тическое» представление, которое не равно и не соответ­ствует действительности, опыту и наблюдению, — есть или простое умственное упражнение, или даже простой вздор и права на звание знания никакого не имеет. Знанием в строгом смысле должно назвать в настоящее время только то, что представляет согласие «теории» с «практикою» — внутреннего человеческого бытия с внеш­ним проявлением действительности в природе; и только с тех пор, как этот образ мышления в человечестве родился, начинаются действительные новые завоевания,

419

людьми произведенные. Все те знания, которые так резко отличают современного человека от древнего, группи­руются около этого сознания, примиряющего теорию с практикой и проверяющего теорию путем опыта, путем вне человека находящихся явлений (XX, стр. 31—32).

В былое время «теорию» считали чуть ли не вредною для «практики» и уже во всяком случае не более как роскошью; ныне же, когда так называемая «победа зна­ний» создала громадное множество новых полезностей, облегчила производство и во многих случаях прямо уде­шевила удовлетворение потребностей, — ныне между тео-риею и ее применениями нельзя ставить тех преград, которые в былое время часто воздвигались, и сокровищ­ница теоретических и практических знаний пополняется с обеих сторон до того, что высшие представители теоре­тических сведений, например Гей-Люссак, Ренкин, Дюма, Гофман и другие, прямо направляют практику к успеху, всем очевидному, а множество практиков (фабрикантов и заводчиков) прямо участвуют в теоретическом движе­нии наук [...]. Многие заводы уже давно действуют со­вершенно как химические лаборатории (XXI, стр. 46).

В этом живом сочетании чисто абстрактных интере­сов философского понимания явлений природы с чисто конкретными интересами технических сведений и должно видеть ту объемлющую (хотя и не всеобъемлющую) и захватывающую прелесть, которая привлекает к химиче­ским знаниям столь много умов современности, для кото­рой [...] истина и польза неразлучно сопутствуют друг другу (XXI, стр. 49).

Я старался развить в читателе дух пытливости, не довольствующийся простым созерцанием, а возбуждаю­щий и приучающий к упорному труду, стремящийся мысль проверить опытом и заставляющий искать новых нитей для построения мостов через бездны еще неизвест­ного. История показывает, что таким путем возможно избегнуть трех одинаково губительных крайностей: уто­пий мечтательности, желающей произвести все из одного порыва своей мысли, ревнивой косности, самодоволь­ствующейся обладаемым, и кичливого скептицизма, ни на чем не решающегося остановиться. А так как науки, по­добные химии, обращающиеся как с идеями, так и с дей­ствительностью природы и дающие прямую возможность проверки найденного и предполагаемого, на каждом шагу

420

указывают, что прошлый труд уже дал многое, без чего невозможно идти вперед «в океан неизвестного», и в то же время показывают возможность узнавать новые части этого неизвестного, то они заставляют, уважая историю, бросить классическое самообольщение и приняться за на­учный труд спокойных и планомерных исследований, дающий не только единственный способ достичь внутрен­него удовлетворения, но и внешние полезности — не для себя одного, а для всех людей (XXIV, стр. 37).

От физики до метафизики теперь стараются сделать расстояние до того обоюдно ничтожно малым, что в фи­зике, особенно после открытия радиоактивности, прямо переходят в метафизику, а в этой последней стремятся достичь ясности и объективности физики. Старые боги отвергнуты, ищут новых, но ни к чему сколько-нибудь допустимому и цельному не доходят; и скептицизм уза-коняется, довольствуясь афоризмами и отрицая возмож­ность цельной общей системы. Это очень печально отра­жается в философии, пошедшей за Шопенгауэром и Ницше в естествознании, пытающемся «объять необъят­ное», по образцу Оствальда или хоть Циглера (в Швей­царии, например, в его: Die wahre Einheit von Religion und Wissenschaft. Von H. Ziegler, D-r philos. Zürich, 1904, и еще лучше в его: Die wahre Ursache der hellen Lichtstra­hlung des Radiums, 1905) 3, в целой интеллигенции, при­выкшей держаться «последнего слова науки», но ничего не могущей понять из того, что делается теперь в нау­ках; печальнее же всего господствующий скептицизм отражается на потерявшейся молодежи [...]. Известно, что скептицизм-то и сгубил казавшиеся столь крепкими устои древнего мира, и немало мыслителей, думающих то же самое про устои современности (XXIV, стр. 455— 456).

Как рыба об лед, испокон веков билась мысль мудре­цов в своем стремлении к единству во всем, т. е. в иска­нии «начала всех нажал», но добилась лишь того, что все же должна признавать нераздельную, однако и не­сливаемую, "познавательную троицу вечных и самобыт­ных: вещества (материи), силы (энергии) и духа, хотя разграничить их до конца, без явного мистицпзма, не­возможно. Различение и даже противоположение [...] ма­териального от духовного или — что того менее обще — лишь покоя от движения не выдержало пытливости

421

мышления, потому что выражает крайность, главное, пото­му, что покоя ни в чем, даже в смерти, найти не удается, а духовное мыслимо лишь в абстракте, в действительно­сти же познается лишь через материально ощущаемое, т. е. в сочетании с веществом и энергиею, которая сама по себе тоже не сознаваема без материи, так как движе­ние требует и предполагает движущееся, которое само по себе лишь мысленно возможно без всякого движения и называется веществом. Ни совершенно слить, ни совер­шенно отделить, ни представить какие-либо переходные формы для духа, силы и вещества не удается никому, кроме явных мистиков и тех крайних, которые не хотят ничего знать ни про что духовное: разум, волю, желание, любовь и самосознание. Оставим этим мистикам их дуа­лизм, а обратим внимание на то, что вечность, неизмен­ную сущность, отсутствие нового происхождения или исчезновения и постоянство эволюционных проявлений или изменений признали люди не только для духа, но и для энергии или силы, равно как и для материи или вещества (II, стр. 465).

Одни вовсе отрицают вещество, или, говорят они, мы знаем только энергию, веществом представляемую (жест­кость, сопротивление, вес и т. п.), и, следовательно, ве­щество есть только энергия. Такое, на мой взгляд, чисто схоластическое представление очень напоминает тот абстракт, по которому ничего не существует, кроме «я», потому что все происходит чрез сознание. Полагать можно, что подобные представления, несмотря ни на ка­кую диалектику, удержаться не могут в умах сколько-либо здравых (XXIV, стр. 106).

Так как вещества без движения, хотя бы скрытого, или без энергии мы не знаем, равно как и сила, движе­ние, энергия ускользают от понимания и от какой-либо возможности индуктивного изучения без приложения к веществу, то и очевидно, что само понятие о веществе не должно быть отрываемо от понятий о других основ­ных категориях изучения. [...] Эта реальная и неустрани­мая связь вещества с другими категориями, ему проти­вополагаемыми, заставляет признать, что изучение веще­ства может подвигаться вперед лишь в связи с изучением всего иного, доступного для изучения, и обратно: изу­чение вещества содействует общему подъему познания (II, стр. 384).

4?2

Ни вещество, ни силы природы не творятся и не исче­зают, остаются в том же количестве, данном в природе, родятся же и умирают только индивидуальные орга­низмы и те сочетания (формы) вещества и сил, кото­рыми мы окружены, чтобы дать непосредственно затем место новым организмам и сочетаниям элементов и сил. Направить эти сочетания в возможные и полезные для людей стороны — значит обладать природою, приноров-лять ее на пользу (XI, стр. 262).

Химия, производя свои синтезы сложнейших углеро­дистых веществ, физика, изучая меру энергии, посылае­мой солнцем на землю, и растительная физиология, на­блюдая поглощение этой энергии зелеными частями рас­тений для преобразования углекислоты воздуха, воды и питательных начал почвы в сложные углеродистые ве­щества, образующие пищу, дают если не полную уверен­ность, то большую вероятность предположению о возмож­ности помимо растений из углекислоты воздуха, воды и почвенных начал производить питательные углероди­стые вещества, так что мыслимы, хотя еще и далеки от осуществления, заводы, на которых даровая энергия солнца будет превращать даровые воздух и воду в пищу. Тогда между числом жителей и поверхностью земли не будет современной зависимости, приведшей мальтузиан­цев к выводам, противным естеству, и населенность земли, регулируемая производством питательных ве­ществ, может быть неисчислимо велика. Но и без этого полумечтательного представления ввиду еще почти не­тронутых пространств воды, безграничных пустынь, мо­гущих средствами промышленности превратиться в пло­дородные страны, лишь были бы мир и довольство, энер­гия и трудолюбие, развитие науки и промышленности, — производство пищи не должно останавливать людей в стремлении насладиться высшим счастьем в детях и в ожидании впереди еще многих новых успехов в орга­низации жизненных условий. Промышленная эпоха лишь начинается и своим началом обещает нескончаемый про­гресс во всех отношениях, которые казались в прошлые эпохи представляющими непреодолимые препятствия при нарастании населения (XI, стр. 260; см. также XX, стр. 245).

Труд начал выступать в своей роли [...] с того момента, когда люди перестают считать себя богами, начинают

425


видеть, что их дух и тело, их дела и слова находятся в не­пременной взаимной связи, столь тесной, что один — каж­дый нуль, а весь смысл во взаимности и общении. Труд есть смерть крайнего индивидуализма, есть жизнь с обя­занностями и только от них проистекающими правами; он предполагает понимание общества не как кагала, на­значаемого для пользы отдельных лиц, а как среды или неизбежного пространства людской деятельности. Среда эта мешает, представляет свое инертное сопротивление, но подобно тому, как упор в воду веслом или пароходным винтом дает возможность побеждать сопротивление воды, в ней двигаться, а в сущности этот упор основывается на том же сопротивлении, точно так и на житейском море среда, представляя сопротивление, дает и возможность его побеждать тем же началом. Весло движется скорее лодки, скорость у обода винта больше, чем у парохода. Так и движущийся в среде других должен труд вести больший, чем средний (XI, стр. 326).

[СОЦИОЛОГИЯ]

Социологи последней четверти XIX в. хорошо выяс­нили первые стадии развития человечества, и мне жела­тельно было показать здесь, что наступление промышлен­ной эпохи определяется тем же самым нача'лом. И если это так, то всякие, начиная с Ж.-Ж. Руссо до наших дней — сожаления о наступлении нового сложного про­мышленного быта, удаляющего от первоначальной «есте­ственной» простоты, должны быть уподоблены сожалению о том, что прелестное детское состояние не длится вечно и прохлада утра уступает зною полудня. Притом, после­довательно восходя к предшествующим временам, не сле­дует забывать, что перед патриархальным состоянием людей были еще многие предыдущие, постепенно перехо­дящие к состоянию неразумных животных, и ради после­довательности следовало бы сожалеть и о выходе из этого состояния (XX, стр. 237).

Общинное крестьянское землевладение, господствую­щее в России, заключает в себе начала, могущие в буду­щем иметь большое экономическое значение, так как об­щинники могут, при известных условиях, вести крупное хозяйство, допускающее множество улучшений, начиная с травосеяния, а потому я считаю весьма важным со-

424

хранение крестьянской общины, которая со временем, когда образование и накопление капиталов прибу­дут, может тем же общинным началом воспользоваться и для устройства (особенно для зимнего периода) своих заводов и фабрик. Вообще в общинном и артельном на­чалах, свойственных нашему народу, я вижу зародыши возможности правильного решения в будущем многих из тех задач, которые предстоят на пути при развитии про­мышленности и должны затруднять те страны, в которых индивидуализму отдано окончательное предпочтение, так как, по моему мнению, после известного периода предва­рительного роста скорее и легче совершать все крупные улучшения, исходя из исторически крепкого общинного начала, чем идя от развитого индивидуализма к началу общественному (XX, стр. 326).

Если в далеком общем будущем надо ждать по всей земле городов, то ближайшим русским идеалом, отвечаю­щим наибольшему благосостоянию нашего народа, по мне­нию моему, должно считать общину, согласно — под ру­ководством лучших и образованнейших сочленов — веду­щую летом земледельческую работу, а зимой фабрично-заводскую на своей общин­ной фабрике или на своем общественном руднике (XX, стр. 273).

ТИМИРЯЗЕВ

Климент Аркадьевич Тими­ рязев (1843—1920) — выдающий­ ся русский естествоиспытатель-дарвинист, философ-материалист, блестящий публицист и популя­ризатор науки. Родился в дво­рянской петербургской семье. В 1866 г. окончил естественное отделение физика - математиче­ского факультета. Учась в уни­верситете, молодой К. А. Тими­рязев принимал участие в сту­денческих сходках, за что был в 1862 г. исключен из числа сту­дентов. Занимаясь проблемами естествознания, Тимирязев уже на студенческой скамье увлекается социальной проблематикой.

Тимирязев формировался в эпоху первой революцион­ной ситуации (1859—1861 гг.) и бурного расцвета мирового и

425

отечественного естествознания. Как ученый Тимирязев испытал определяющее влияние И. Сеченова и Ч. Дарвина. Он был одним из первых в России, кто познакомился с »Капиталом» К. Маркса (на языке оригинала). В 1868—1870 гг. находился в научной командировке за границей, а в 1875 г. защитил докторскую диссер­тацию «Об усвоении света растением». С 1874 г. — профессор Московского университета, пользовавшийся огромной популяр­ностью.

В философии Тимирязев был ярким представителем материа­лизма, последовательным борцом против идеализма всех мастей. Для него наука и материализм, наука и демократия были главным содержанием всей его творческой деятельности. Тимирязев по­стоянно вел борьбу против реакции в науке, жизни и философии. В 1911 г. в знак протеста против нарушения правительством прав университетов Тимирязев подал в отставку вместе с группой профессоров Московского университета.

Тимирязев был одним из тех крупных ученых России, кото­рые приветствовали Великую Октябрьскую социалистическую революцию, отдали все свои силы служению советской родине, своему народу.

Подборка фрагментов из трудов К. А. Тимирязева осуще­ ствлена автором данного вступительного текста В. В. Богатовым по изданию: К. А. Тимирязев. Сочинения в десяти томах. М„ 1937—1940.

[ФИЛОСОФИЯ И СОЦИОЛОГИЯ]

Химия, физика, механика, говорят, не знают истории. Но это верно только в известном, условном смысле. Ко­нечно, жизненный процесс, являясь всегда только эпизо­дом, только отрывком одного непрерывного явления, при начале которого мы никогда не присутствуем, более, чем процессы неорганической природы, нуждается в пособии истории. Но, с другой стороны, разве существует какое-ни­будь явление, которое не было бы только звеном в беско­нечной цепи причинной связи? Только абстрактное отно­шение к явлению, причем исследователь, отвлекаясь от реальной связи с прошлым и будущим, произвольно опре­деляет границы изучаемого явления, освобождает этого исследователя от восхождения к прошлому. Всякое же возможно полное изучение конкретного явления неиз­менно приводит к изучению его истории. Для изучения законов равновесия и падения тел довольно данных экспе­риментального метода и вычисления; для объяснения же, почему именно развалился дом на Кузнецком мосту, нуж­на его история. Для раскрытия законов движения небес­ных тел довольно законов механики, но для объяснения,

426

почему планеты солнечной системы движутся именно так, а не иначе (т. е. в одну сторону и т. д.), нельзя было обойтись без попытки восстановить их историю, как это сделали Кант и Лаплас (VI, стр. 57—58).

Противоречие, представляемое органическим миром, заключается в следующем. Если все живые существа свя­заны узами кровного родства, то вся совокупность их должна бы представить одно сплошное непрерывное це­лое, без промежутков и перерывов, и самая классифика­ция, в смысле подразделения на группы, должна являться делом произвольного, условного проведения границ там, где их действительно не существует, т. е. (как в клас­сификациях искусственных) являться продуктом нашего ума, а не реальным фактом, навязанным извне самою при­родой. Совокупность органических форм, связанных един­ством происхождения, должна бы нам представиться чем-то слитным, вроде Млечного Пути, где невооруженный глаз не различает отдельных светил, а не собранием раз­личаемых глазом и разделенных ясными промежутками отдельных звезд, группирующихся в созвездия. А, между тем, эти различные и обозначаемые нами различными именами отдельные органические формы, эти собиратель­ные единицы, из которых мы строим все наши системы классификации, все равно, искусственные или естествен­ные, являются вполне реально, фактически обособлен­ными, замкнутыми в себе, не связанными между собою, как и отдельно видимые звезды. И, в то же время, груп­пировка их в естественной системе является не произ­вольной, искусственной, как группировка звезд в созвез­дия, а также вполне реальной, основанной на несомнен­ной внутренней связи. Органический мир представляет нам несомненную цепь существ, но под условием, чтобы мы смотрели на нее с известного расстояния, охватывая ее в одном общем взгляде; если же мы подойдем ближе, то убедимся, что это не сплошная цепь, а лишь располо­женные, несомненно, наподобие цепи, но, тем не менее, не сцепляющиеся между собой, не примыкающие непо­средственно, отдельные звенья (VI, стр. 64—65).

Едва ли [...] без известной степени односторонности можно видеть в естественноисторическом виде только нечто аналогичное «универсалиям» схоластического реа­лизма, едва ли мы не должны скорее признать, что [...] естественноисторический вид не простое отвлеченное

427

понятие, что в нем есть еще присущий ему элемент и что этот-то элемент имеет объективное существование. [...]

Соединение разновидностей в видовые группы, точно так же как и соединение видов в роды, родов в семейства, конечно, достигается путем отвлечения, но положение, что виды, из которых слагаются коллективные единицы высшего порядка, в большем числе случаев не связаны в одно непрерывное целое, а представляют между собою отдельные звенья разорванной цепи, есть простое заявле­ние наблюденного факта и никаким образом не вытекает из психологического процесса образования отвлеченных понятий. Шлейден прав, говоря, что «лошадь» вообще не существует иначе, как в нашем представлении, потому что отвлеченная лошадь не имеет масти. Это верно по отношению к вариации в пределах этого понятия. Но отвлеченность общего понятия «лошадь» по отношению к обнимаемым им конкретным частным случаям не уничто­жает того реального факта, что лошадь как группа сход­ных существ, т. е. все лошади, резко отличается от дру­гих групп сходных между собою существ, каковы осел, зебра, квагга и т. д. Эти грани, эти разорванные звенья органической цепи не внесены человеком в природу, а на­вязаны ему самою природою (VI, стр. 104—105).

Когда сельский хозяин в своей сортировке отделяет одни семена от других, пользуется ли он определенным механизмом или только игрой случайностей? Когда хи­мик отделяет на фильтре твердый осадок от жидкости, пользуется он механизмом или случайным явлением? Конечно, и да и нет. Каждый из этих процессов является и определенным механизмом, и хаосом случайностей, смотря по тому, с какой точки зрения мы себе предста­вим явление. Проследите, что происходит с каждым мел­ким зернышком в сортировке, какой путь оно опишет, пока дойдет до отверстия в сетке, сколько раз проскольз­нет мимо, а может быть, так и ухитрится уйти, спрятав­шись за крупными. Или эта частица раствора, которая должна пройти через фильтр и упорно засела в осадке, не доказывает ли она, что вся операция фильтрования основана на случайности? Но попытайтесь убедить хи­мика, что все его анализы основаны на случае, и он, ко­нечно, только встретит смехом такое философское воз­ражение. Или, еще лучше, убедите человека, садящегося в поеад Николаевской железной дороги, с расчетом быть

428

завтра в Петербурге, — убедите его, что эта уверенность основана на целом хаосе нелепейших случайностей. А между тем с философской точки зрения это верно. Ка­кая сила движет паровоз? Упругость пара. Но физика нас учит, что это только результат несметных случайных уда­ров несметного числа частиц, носящихся по всем направ­лениям, сталкивающихся и отскакивающих и т. д. Но это далеко не все. Есть еще другой хаос случайных явлений, который называют трением. Вооружимся микроскопом, даже не апохроматом, а идеальным микроскопом, кото­рый показал бы нам, что творится с частицами железа там, где колесо локомотива прильнуло к рельсу. Вон од­на частица зацепилась за другую, как зубец шестерни, а рядом две, может быть, так прильнули, что их не разо­рвать, вон третья оторвалась от колеса, а вон четвертая — от рельса, а пятая, быть может, соединилась с кислоро­дом и, накалившись, улетела. Это ли не хаос? И, однако, из этих двух хаосов, — а сколько бы их еще набралось, если бы посчитать! — слагается, может быть, и тривиаль­ный, но вполне определенный результат, что завтра я буду в Петербурге.

Итак, мы вправе называть естественный отбор механиз­мом, механическим объяснением не потому, чтобы в ос­нове его не лежало элементов случайности, а, наоборот, потому, что в основе всякого сложного механизма не­трудно найти этот хаос случайностей (VII, стр. 315—316).

Астроном видит случайные явления, встречающиеся на поверхности солнца, но это не мешает ему изумляться по-прежнему стройности целого, видеть в солнце цент­ральное светило, управляющее движениями планет, раз­ливающее вокруг себя свет и жизнь. Историк сознает, что историю делают люди, с их страстями, ошибками, предрассудками, и это, однако, не мешает ему видеть, что из борющихся случайных единичных стремлений сла­гается величественный процесс исторического прогресса. Точно так же если биолог доказывает, что процесс орга­нического развития, располагая таким же случайным ма­териалом, приводит его к такому же изумительному ре­зультату, как прогресс исторический, то я не вижу повода кричать, что от этой мысли должны «переворачиваться внутренности» (VII, стр. 348).

Всякому человеку, привыкшему здраво рассуждать, понятно, где кроется логическая ошибка, в чем несоот-

429

ветствие между посылками и выводами. Ясно, что слово «возможность», примененное в известном, ограниченном смысле к части, распространяется в ином, более широком смысле на целое явление. [...]

Когда я говорю: дождь может идти, а может и не идти, я только хочу сказать, что он может идти и здесь или сегодня и не идти там или завтра, но ни в каком случае не вправе я делать из этого вывод, что существование дождя вообще (т. е. в течение года над всем бассейном Волги) могло быть подвергнуто сомне­нию. Ни в каком случае я не смею утверждать, что в объяснение происхождения вод Волги дождь входит только возможным фактором, которого действительность может и не оправдать. Когда я говорю, что вода может просачиваться в почву, а может и испаряться с ее по­верхности, я опять только заявляю, что эти явления за­меняют одно другое в различных местах, в различное время, но не подвергаю этим сомнению, что известное количество все же просочится чрез почву и т. д. Дождь вообще, просачивание вообще, т. е. по отношению ко всему бассейну (что только и касается нашего объясне­ния) — не возможности, а реальные наличные действи­ тельности, почему и построенное на них объяснение — не возможность в кубе или в какой-нибудь там высшей степени, как это выходило бы по г. Страхову, а простая реальная действительность. Совершенно так же, когда г. Страхов утверждает, что существа могут изменяться, а могут и не изменяться, то лишь в том ограниченном смы­сле, что иногда сходство с родителями почти полное, иногда же менее полное, но не в праве отрицать факт, что на свете не бывает двух живых существ абсолютно сходных, т. е. не может отрицать постоянной наличности измен­чивости вообще. Когда он говорит, что наследственность может проявляться, а может и не проявляться, то опять лишь в том ограниченном смысле, что один ребенок уро­дится в отца, другой в мать, третий в деда и т. д., но не может отрицать факта наследственности вообще, т. е. за­кона, что организмы производят себе подобных. Следова­тельно, как дождь и пр. по отношению ко всему бассейну реки — постоянно наличная действительность, точно так же изменчивость, наследственность, геометрическая про­грессия размножения по отношению к общему течению органического мира (в пространстве и во времени) — по-

430

стоянно наличная действительность, и результат из этих фактов, т. е. происхождение реки и изменение организ­мов путем естественного отбора, — такая же «обязатель­ная для ума» «реальная действительность», проверяемая снова реальной действительностью (VII, стр. 340—341).

Основное свойство, характеризующее организмы, отли­чающее их от неорганизмов, заключается в постоянном деятельном обмене между их веществом и веществом ок­ружающей среды. Организм постоянно воспринимает ве­щество, превращает его в себе подобное (усвояет, ассими­лирует), вновь изменяет и выделяет. Жизнь простейшей клеточки, комка протоплазмы, существование организма слагается из этих двух превращений: принятия и нако­пления — выделения и траты вещества. Напротив, су­ществование кристалла только и мыслимо при отсут­ствии каких-либо превращений, при отсутствии всякого обмена между его веществом и веществами среды (V, стр. 146).

С какой-то ликующей беспомощностью разводят они руками и повторяют на различные лады, что тут анализ науки бессилен, что в области жизни нет места физиче­ским законам, что здесь есть свои законы или, вернее, их вовсе нет. Но что же это за жизненная сила? В чем за­ключаются ее атрибуты, где ее сфера деятельности, могут ли ее защитники дать нам удовлетворительный ответ? В том-то и дело, что не могут. Ее атрибуты, ее сфера деятельности чисто отрицательного свойства. Главный ее атрибут — не подчиняться анализу, скрываться там, куда еще не проникло точное исследование; ее область — все то, что еще не объяснено наукой, тот остаток, с каждым днем уменьшающийся остаток фактов, которые еще ждут объяснения. Каждый раз, когда анализ науки проникает в новую, еще не завоеванную область, явление, приписы­вавшееся единичному жизненному началу, оказывается результатом взаимодействия организма и известных нам внешних физических условий. Можно сказать, что каж­дый новый шаг, каждый успех науки урезывает от этой темной области неизвестного, в которой царила эта жиз­ненная сила (V, стр. 145—146).

[Наука] не нуждается, как в былые времена, в допу­щении существования особой органической материи, — для нее достаточно и той, из которой состоят неоргани­зованные тела, и тех общих законов, которые управляют

431

последними. Она не нуждается в допущении существова­ния особой жизненной силы, неуловимой и своевольной, ускользающей от закона причинности, не подчиняющейся числу и мере, — для нее достаточно основных физических законов, управляющих и неорганическим миром. Она не нуждается, наконец, в допущении существования неопре­деленного метафизического начала целесообразного раз­вития — этого последнего убежища виталистов, — для нее достаточно действительного, указанного Дарвином, исто­рического процесса развития, неизбежным, роковым об­разом направляющего органический мир к совершенству и гармонии (V, стр. 168).

Задача физиолога не описывать, а объяснять природу и управлять ею, [...] его прием должен заключаться не в страдательной роли наблюдателя, а в деятельной роли ис­пытателя, [...] он должен вступать в борьбу с природой и силой своего ума, своей логики вымогать, выпытывать у нее ответы на свои вопросы, для того чтобы завладеть ею и, подчинив ее себе, быть в состоянии по своему про­изволу вызывать или прекращать, видоизменять или на­правлять жизненные явления (IV, стр. 35).

Одною из наиболее выдающихся особенностей пережи­ваемого момента являются течения мысли с явно выра­женным реакционным направлением. Борьба со всеми проявлениями этой реакции — вот самая общая, самая на­сущная задача естествознания — отзвук о ней слышен почти на каждой странице этой книги.

Реакция эта обнаруживается, особенно в последние годы, прежде всего в форме какого-то будто бы общего не­довольства направлением современной науки, в заявлении, что научная мысль зашла, будто бы, в тупик, что ей, будто бы, некуда далее идти в этом направлении [...]. Что это движение реакционное, ясно уже из того факта, что вслед за этим заявлением неизменно следует призыв вер­нуться к... (имя рек), и чем далее — тем лучше, к Кан­ту — так к Канту, а еще лучше к Фоме Аквинскому. Какого еще нужно более наглядного testimonium pauper-tatis1, более очевидного доказательства полного беспло­дия этого прославляемого возрождения философской мысли, не предлагающей ничего своего, нового, а только с вожделением обращающей свои взоры назад?

Наука должна громко заявить, что она не пойдет в Каноссу, она не признает над собой главенства какой-то

432

сверхнаучной, вненаучной, а попросту ненаучной фило­софии. Она не превратится в служанку этой философии, как та когда-то мирилась с прозвищем ancilla theologiae2 (V, стр. 17).

Наука — это итог положительных знаний о действи­тельности, о том, что есть, откуда — естествознание (VIII, стр. 13).

Только наука учит тому, как добывать истину из ее единственного первоисточника — из действительности (IX, стр. 245).

В основе всех наших представлений о природе лежат два понятия: о веществе и силе, о телах и явлениях. [...]В природе, в доступной нам части Вселенной, сущест­вует известное количество вещества, одаренного извест­ным количеством движения, т. е. силы, — ни то, ни дру­гое не может ни прибавиться, ни убавиться. Они могут почти бесконечно видоизменяться и превращаться, но не могут ни создаться вновь, ни исчезнуть. Все исключения из этого правила, из этих двух законов, — вечности вещества и вечности силы, — только кажущиеся (III, стр. 306-307).

Вещество не может ни образоваться вновь, ни исчез­нуть. Этот закон неисчезаемости или сохранения материи действительно лежит в основе всех наших научных пред­ставлений о природе (IV,стр. 61).

Говоря вообще, распространение опыта, приобретен­ного над видимыми явлениями, на явления невидимые и стремление подтвердить эти выводы последующей факти­ческой проверкой вполне законно. Наоборот, предположе­ние, что такое случайное условие, как доступность или не­доступность явления органу зрения, должно совпадать с изменениями основного характера явлений, — предполо­жение ни на что не опирающееся, ненаучное (VIII, стр, 465—466).

Запросы жизни всегда являлись первыми стимулами, побуждавшими искать знания, и, в свою очередь, степень их удовлетворения служила самым доступным, самым на­глядным знамением его успехов (V, стр. 423).

Второй, и еще более верный, критериум совершенства нашего знания [...] это — возможность, на основании этого знания, подчинить себе действительность, давать ей же­лаемое направление, когда объект доступен нашему воз­действию, или только предвидеть, предсказать течение

433

явлений, когда он ускользает от этого воздействия (V, стр. 387).

Наука, теория не может, не должна давать готовых рецептов; умение выбрать надлежащий прием для своего случая всегда остается делом личной находчивости, лич­ного искусства. Это-то искусство и составляет область того, что должно разуметь под практикой, в лучшем смысле этого слова, — того, чего нельзя требовать ни от книги, ни от школы, чему учит только личный опыт да время, т. е. сама жизнь (III, стр. 91).

Всякая наука для своего процветания и развития нуж­дается в нравственной и материальной поддержке общест­ва. В свою очередь, общество оказывает поддержку только тому, что оно признает полезным. [...] Почти каждая на­ука обязана своим происхождением какому-нибудь искус­ству, точно так же, как всякое искусство, в свою очередь, вытекает из какой-нибудь потребности человека. Таков, по-видимому, неизбежный исторический ход р.азвития че­ловеческих знаний (IV, стр. 37).

Представители науки, если они желают, чтобы она пользовалась сочувствием и поддержкой общества, не должны забывать, что они — слуги этого общества, что они должны от времени до времени выступать перед ним, как перед доверителем, которому они обязаны отчетом. Вот что мы сделали, должны они говорить обществу, вот что мы делаем, вот что нам предстоит сделать, — судите, на­сколько это полезно в настоящем, насколько подает надеж­ды в будущем (IV, стр. 40—41).

Не инстинктом, а разумом, не спиритизмом или ок­культизмом, не мистикой или метафизикой, а «благодаря своей высшей культуре в состоянии человек подготовить себе счастливое существование и бесстрашный конец» (IX, стр. 183).

Словесные хитросплетения нисколько нас не подви­гают вперед. Медоточивые словоизвержения бергсонов-ской философии не выдерживают анализа науки: они об­ращаются только к нашему слуху — подобно церковной музыке (IX, стр. 222).

Одним из героев того же Болонского съезда был Берг­сон, затеявший свой хитроумный поход против эволюции и приглашающий своих адептов отказаться от разума в пользу инстинкта — очевидно, в ожидании более благо-

434

приятного времени, когда этот инстинкт можно будет ус­пешнее заменить верою, подобно тому как его предшест­венник Гартман долго морочил своих адептов своим «бес­сознательным», чтобы потом разъяснить, что под бессо­знательным нужно разуметь «сверхсознательное» (IX, стр. 167-168).

Невольно напрашивается сравнение с Гартманом и его бессознательным = сверхсознательному. Каждый раз, когда на метафизическом горизонте восходит новое светило, его поклонники кричат о чем-то небывалом. Только те, кто на своем веку видел как восхождения, так и закаты этих светил, относятся к делу трезвее. Кто увлекается теперь Гартманом? А те, кто помнят шум, сопровождавший по­явление его совершенно новой философии, которая, по словам ее автора, представляет Speculative Resultate nach inductiv-naturwissenschaftlicher Methode3, могут отно­ситься хладнокровно и к небывалым будто бы триумфам Бергсона (IX, стр. 179).

Истинная физика начинается только тогда, когда явле­ния из области субъективно-физиологической переходят в область объективно-механических представлений, когда физика раскрывает, что такое звук, свет до их восприятия ухом или глазом, то есть когда она отрешилась от того антропоморфизма, который желали бы ей навязать Мах и прочие философы-необерклианцы (I, стр. 190).

Самою выдающеюся чертою является расширение об­ласти опытного метода над простым наблюдением, «объ­яснительной науки» над «описательной» (Больцман). Здесь приходится снова остановиться над одним умыш­ленно распространяемым недоразумением. Нередко при­ходится слышать заявление, что никакого объяснения со­временная наука будто бы не признает, а знает только одно описание, причем ссылаются на авторитет Кирхгофа (Мах, Оствальд, Петцольд), в особенности же многие пред­ставители описательных наук ухватились за это положе­ние, доказывая, что их науки ни в чем не уступают объ­яснительным. Но это утверждение неверно, начиная с того, что Кирхгоф никогда его не высказывал в такой об­щей форме, а лишь в применении к механике (VIII,

стр. 36).

Что же сказать о Махе, который через семь лет после открытия спинтарископа, через год после окончательного торжества атомизма, отвечая Планку, высказавшему

435

совершенно ясную мысль, что современный физик говорит о весе атома с тем же правом, с каким астроном говорит о весе луны, — позволяет себе такую сомнительного остро­умия выходку: «Если вера в атомы для вас так сущест­венна, то я отказываюсь от физического образа мышле­ния: я не желаю быть истинным физиком, воздерживаюсь от какой бы то ни было оценки научных ценностей, не желаю оставаться в общине верующих, свобода мысли мне дороже».

Какие трескучие фразы! Свободы от чего? От строго научно доказанного факта, опровергающего излюблен­ную философскую теорийку. А еще недавно Мах просил своих читателей считать его ученым, а не философом. Как неудачно это глумление над физиками, это обзывание их общиной верующих в устах человека, выбывшего ког­да-то из рядов физиков, чтобы стать адептом учения его преосвященства епископа Клойнского (Беркли) (IX, стр. 130—131).

Всякая область наших чувственных восприятий ста­новится предметом науки тогда только, когда переходит из сферы ощущений в сферу внешних механических яв­лений. Так, ощущения тепла и холода заменяются изме­рением расширения тел; ощущение звуков заменяется из­мерением движений воздуха и т. д. [...] Современная фи­зика освободилась от антропоморфных элементов старой и стремится к осуществлению одной «единой физической картины мира». Только Мах и его фанатические поклон­ники вроде Петцольда, идя по стопам Беркли (в чем сам Мах и признается), доходят до признания, что истинные и единственные элементы мира — наши ощущения (Мах). Петцольд в своем фанатизме доходит до полного отрица­ния различия между «кажется» и «есть» и утверждает, что, когда горы издали нам кажутся малыми, они не кажутся, а действительно малы [...]. Таковы Геркуле­совы столбы, до которых доходят необерклианцы (VIII, стр. 41—42).

Как [...] науке приходится выдерживать натиск бли­жайшей своей предшественницы метафизики, так и де­мократии приходится выдерживать натиск со стороны вы­рождающейся буржуазии. Как метафизика, желая удер­жать развитие человеческого разума рамками своей схо­ластической диалектики, невольно вынуждена бросать

436

приветливые взгляды своему исконному врагу — клери­кализму, так и та часть буржуазии, которая не желает подчиниться закону развития, вынуждена вступать в союз с теми силами, победительницей которых еще недавно себя считала. Наконец, и вздыхающая по прошлом мета­физика, и пятящаяся назад буржуазия не прочь протя­нуть друг другу руку помощи (V, стр. 15).

Разлагающаяся буржуазия все более и более сближа­ется с отживающей свой век метафизикой, не брезгует вступать в союз и с мистикой, и с воинствующей церковью (IX, стр. 100).