Николай Платонович Огарёв (1813—1877) — видный русский социолог, философ-материалист и публицист, яркий представи­ тель революционно-демократической идеологии и освободительного

движения. Друг и соратник А. И. Герцена и других рево­люционных деятелей России. Родился в дворянской семье, слушал лекции в Московском университете. За связь с ссыльными членами кружка Сунгурова за Огарёвым был учрежден полицейский над­зор, в 1834 г. он был посажен в тюрьму за революционную деятельность, а затем отправ­лен в ссылку. В 1846 г. он отпустил на волю своих кре­постных. Живя в деревне, Огарёв продолжал революци­онную деятельность, за что в 1850 г. был вновь арестован, но затем отпущен под уси­ленный надзор. В 1856 г. Ога­рёв стал политическим эмиг­рантом, а в 1857 г. вместе с Герценом начал издание «Ко­локола».

Огарёв был философом-ма­ териалистом и диалектиком, ярким критиком идеализма в

его различных формах. В социологии он высказал ряд материали­стических догадок (о роли экономического фактора, о роли масс и личности, о закономерностях общественного развития), хотя в ко­нечном счете оставался идеалистом. Он был сторонником крестьян­ского общинноого социализма и, как и Герцен, предтечей русского народничества. Огарёв развивал принципы реалистической эстетики Белинского.

1Θ6

Фрагменты us сочинений Н. П. Огарёва подобраны автором данного вступительного текста В. В. Вогатовым по изданию: В. П. Огарёв. Избранные социально-политические и философ·· ские произведения в 2-х томах. М., 1952—1956.

[ФИЛОСОФИЯ]

И тут опять я не обойдусь без маленького отступле­ния... Мне надо остановить ваше внимание на этом поня­тии «вывод», или «результат», ради его противоположно­сти с понятиями «пророчества» и «отвлеченного постро­ения».

Вывод — это заключение, следующее за рядом исследо­ваний, наблюдений, определенных данных; если дело яв­ляется как вопрос, как задача, то вывод есть уяснение на основании уже найденных, уясненных фактов, разрешение неизвестного по его отношению к ряду известных. Проро­чество, напротив того, только фантастическое предположе­ние, что вот то-то непременно совершится таким-то обра­зом — и тут берется или отношение к несуществующему факту, или несуществующее отношение к какому-нибудь факту, или просто не берется никакого основания и во­обще предположение дается на веру. Также и отвлеченное построение есть принятие какой-нибудь мысли на веру и потом из этой мысли ведется ряд заключений, которые из нее, может быть, и следуют, но самая мысль и эти заклю­чения вовсе не обращают внимания на действительность вещей и их значение и могут с ними совершенно не совпа­дать. К пророчеству и отвлеченному построению человек чрезвычайно склонен; они ему кажутся ясны, хотя бы и не были ясны; на них основаны успехи вообще всех рели­гий и метафизик и все трудности, становящиеся на пути положительного знания, которое есть только «вывод» из известных определенных данных, и на пути положитель­ного дела, которое есть практический «вывод» из сущест­вующих обстоятельств, постановка в жизнь — искомого, выведенного положительным знанием. Уже из этих вскользь сказанных определений вы видите, как глубоко расходятся направления положительного «вывода» и «ми­стического или метафизического построения».

Вы, вероятно, знаете книгу Конта (Traite de philoso­phic positive) ' и, следовательно, знаете его деление исто­рии на эпохи религиозные, эпохи метафизические и эпохи реального (положительного) изучения. Как ни трудно про-

197

вести в истории резкие разграничения, вставить в рамки классификации жизнь, которая слагается из многоразлич­ных элементов и переливается из одного склада в другой непрерывным током, как ни трудна такая задача, как ни опасно ей самой попасть в круг метафизического построе­ния, — тем не менее это деление Конта выведено из со­вершенно верного наблюдения. Его можно подметить не только в истории, но в каждой человеческой жизни, хотя бы самые переходы из одного склада в другой и остава­лись неуловимы. Потребность достоверности в понимании и жизни заставляет детство, при неразвитости средств и сведений, прибегать к фантастическим образам и верить в их существование, в случайностях искать предзнамено­ваний, пророчествовать; заставляет юность, также при не­развитости средств и сведений, из отвлеченной мысли, хотя бы ничем не доказанной, развивать и принимать за действительность целый отвлеченный (метафизический) мир, нимало не заботясь, насколько по дороге встречается вещей, его опровергающих. Наконец, только зрелый воз­раст ищет достоверности в наблюдении и опыте, т. е. в по­ложительном изучении действительных данных, и на нем основывает свои «выводы». Я не спорю, что пути обычно являются смешанными: подчас ребенок прибегает к на­блюдению и опыту; подчас зрелый человек, ошибаясь в наблюдении, сворачивает на метафизические построения и фантастические верования; но все же означенные три способа искания достоверности в понимании и жизни (ре­лигиозный, метафизический и положительный) друг от друга различны, и тот или другой является главным, су­щественным, преобладающим деятелем разных возрастов человека (даже в его обыденных отношениях) и разных эпох истории, так как каждый способ присущ тому или другому физиологическому складу или строю обществен­ных обстоятельств.

Боюсь закончить это отступление, не объяснившись с вами, сколько возможно, дотла; боюсь, чтоб вы не придали «названиям» какого-нибудь иного значения и не припи­сали мне мыслей, которых я не имею. Таким образом, не подумайте, чтобы я слову «метафизика» и слову «филосо­фия» придавал одинаков значение и разом изгонял из по­ложительного понимания метафизические и философские вопросы. Под словом «философия» обычно разумеются об­щие мировые основания или общие основания целой груп-

198

пы явлений, и потому философские вопросы составляют естественную потребность человеческого разумения; только «метафизика» решает их на свой лад, т. е. принимает за философское основание предполагаемые ею мысли, идеи, предшествующие фактам, и группирует факты сообразно им, между тем как положительное понимание из сущест­вующих фактов выводит общий закон их существования, который и есть уяснение, решение философского вопроса. Поэтому Конт был совершенно прав, назвавши свою науч­ную методу «положительной философией».

Заметьте также разницу между «математической» мето­дой и методой «отвлеченного построения (метафизичес­кой)». Математическая метода есть вывод из существую­щих количественных отношений, постоянное разрешение уравнений; между тем как «отвлеченное построение» есть произвольное развитие системы на основании предположе­ния. Поэтому я не могу разделять мнения, чтобы матема­тическая метода была дело чуждое в понимании какого-либо вопроса, не исключая вопроса общественного, и не могу себе представить, чтобы она, сознательно приложен­ная, не входила в разрешение этого вопроса как важное пособие. Если я стану избегать ее в наших письмах, то это, конечно, вина не математической методы, а наших личных затруднений (I, стр. 694—697).

Наука может быть только одна: наука мира. Все остальные науки — ее подразделения; отдельная самобыт­ ная наука невозможна, потому что все явления только относительные. Это основное понимание науки для чело­века естественно; достигает ли оно совершенной ясности, определенного понятия или только вращается в колебании какой-то туманной идеи, но оно всегда присуще человеку. От этого во все века человек для основания своего знания искал начало мира. Когда понимание находилось на сте­пени туманной идеи, человек прибегал к самому легкому способу постановления начала мира, к самой удобной гипотезе, посредством которой можно было объяснить все без труда и знания: он ставил начало мира вне мира и называл его богом, творцом. Богу он уже переставал искать начала, принимая его за первоначальный факт, хотя не было никакой логической причины остановиться на этом и можно было совершенно законно спросить: кто создал бога и так далее, в бесконечность.

Но понимание не могло удовлетвориться принятием на

199

веру туманной гипотезы первоначального факта; из этой точки отправления нельзя было развивать знание, науку; из нее развилась только религия, выражавшаяся в разных фантастических представлениях, смотря по складу времен и народностей. Остановиться на религиозных пониманиях люди, по крайней мере доля ясно мыслящих людей, не могли; потребность выйти из веры в знание, из гипотезы в понятие несгнетаема. Эта потребность всегда искала удовлетворения. Переход из веры в знание, однако, делал­ся не скачком; человек цеплялся за старое верование и за новое понимание и старался связать их, пока не отделы­вался совершенно от старого верования. Таким образом, переход из религии в науку совершался посредством пан­теизма. Чувство, что для того, чтобы постановить начало мира, первоначальный факт, надо, чтоб этот факт был не созданным, а просто сущим, лежало в религии, ставив­шей бога вне мира; чувство этой необходимости перехо­дит и в пантеизм. Но так как понимание уже не видит никакой достаточной причины, чтоб первоначальный факт лежал вне мира, то оно примыкает его к миру и внутрь всего мироздания вставляет божество. Наконец, понима­ние усматривает, что, постоянно вставляя во все члены формулы одну и ту же произвольную величину, оно делает совершенно лишнее и что, отнявши эту величину, отноше­ния нисколько не переменятся; тогда понимание отбрасы­вает пантеизм, как прежде отбросило религию, принимает природу за факт и входит в положительную науку. [...]

Но каким образом начать эту положительную науку? Тут обычно люди прибегали к двум противоположным пу­тям: иные начинали с исследования каких-нибудь явлений отдельных, уходили в специализм, в котором приносили огромную пользу, достигали огромных открытий, более или менее основанных на отдельных гипотезах, так что процесс какого-нибудь явления становился ясным, а ги­потеза ничего не объясняла. Эти люди обычно теряли связь общей задачи мироздания и становились даже рав­нодушными к вопросу о начале мира, равно удобно согла­шаясь на религиозное или пантеистическое воззрение или на отсутствие всякого воззрения. Другие, напротив того, думали, что прежде всего надо постановить законы мышле­ния и что без уяснения этих законов никакое понимание невозможно. Эти люди, обычно, приходили к идеализму или по крайней мере не могли оторваться от дуализма, и

200

различие познающего и познаваемого приводило их к ог­ромной работе над познающим, который у них являлся сам по себе, чем-то особым от природы, духом, а позна­ваемое в сущности ускользало от их понимания. Строя законы духа и мышления из абстрактных наблюдений над процессом мышления, они из своего абстракта ни­куда и не выходили; принимая мышление не за функцию, а за нечто самобытное, они приходили или к отрицанию видимого мира (абсолютному скептицизму) или налагали на него не приложимые к нему, с действительностью не совпадающие законы и собственно до знания, до положи­тельной науки не достигали, вращаясь в раздвоении (дуа­лизме) абстрактного человека и реального мира. Из этого воззрения так же легко было дойти до постановки абсо­лютного, первоначального Я, т. е. возвратиться к пантеи­стическому и религиозному, во всяком случае идеальному и дуалистическому воззрению, следуя выводам, опытом не проверенным, как легко было специалистам принимать всякое воззрение, следуя равнодушно к постановлению основного начала.

Но, как я сказал, необходимость постановить начало мира присуща человеку, и он так же мало может удовле­твориться в науке, как и в религии, не взяв его в основа­ние. Только я думаю, что принятие за первоначальный факт гипотезы абстрактного Я не может удовлетворить, по­тому что такого абстрактного Я не существует; оно толь­ко антиномия с реальным миром, а не факт, а чтоб пони­мать (или познавать), для этого еще не нужно построе­ния законов мышления, так как человеку для того, чтоб плавать, еще не нужно знать механики. Он плавает, по­тому что он на это способен, и знание механики ему по­служит только проверкою процесса плавания, которое он тогда разберет как функцию своего организма и среды, на которой он плавает. Точно так же человек мыслит, по­тому что он на это способен, а, действительно, объяснить процесс мышления он может только тогда, когда его зна­ние посредством ряда изучений мировых явлений дойдет до объяснения процесса мышления как функции предше­ствующих данных. Когда он дойдет до этого, тогда, по­жалуй, он может процесс мышления приложить как про­верку к пройденному пути; но построить этот процесс без изучения предшествующих данных — дело фантазии или идеализация абстрактного эмпиризма, а не дело науки. [...]

201

Стало, мы остановились на том же; как приступить к положительной науке, не упустив из виду общей связи, т. е. не приняв науку как науку мира и не постановив ей общего реального основания, т. е. не определив реального начала мира? Я надеюсь, что это выражение не для всех покажется слишком страшным. Оно гораздо страшнее, когда относится к гипотезе, а не к факту.

Мы в мире знаем много отдельных существований, или вещей, из которых мы ничего не можем принять за перво­начальный факт, потому что каждая является нам как следствие разных предшествующих данных. Понятие же начала всегда представляет нам предел, дальше которого нечего искать. Вообще понятие начала в отдельных явле­ниях (отношениях) представляет нам понятие исходной точки, по той стороне которой что-нибудь другое, понятие точки, которую в данном случае мы можем или хотим принять за предел. Понятие же начала мира представляет нам предел, дальше которого вовсе нечего искать, где уже нет иного предела чему-либо. Стало, такой предел должен быть общий равно для всех отдельных существований, как и для их совокупности. Мысль, выраженную словом (а иного выражения для мысли, или просто: иной мысли мы не знаем), мы находим только как функцию человече­ской жизни и не можем принять ее за первоначальный предел. Остается искать общий предел в видимом мире, не принимая в расчет отдельности существований, а толь­ко их общий характер существования. Самый общий признак видимого мира — это его существование в про­странстве. Рассматривая пространство, наполнено оно или не наполнено, и каким бы веществом оно ни было наполнено, мы находим, что оно состоит из толщины, ко­торой предел ширина, не имеющая толщины; из ширины, которой предел длина, не имеющая ширины, и из точки, или предела длины, которая не имеет измерения и равна нулю. Дальше мы ничего не находим; но этот предел, этот 0 мы находим на каждом месте пространства, ка­ким бы веществом оно ни было наполнено или не напол­нено, так что мы нигде от него уйти не можем и 0 пред­ставляет нам повсюдное повторение самого себя, как бы далеко оно ни шло и где бы ни было — в веществе или просто в пространстве, так что мы приходим не гипотети­чески, a de facto к ОХоо, или лучше: 0 и оо суть преде -

202

лы, между которыми существует, происходит, развива­ется мир. [...]

Заметим, что мы тут пришли (к 0, взятому в смысле геометрической точки), к 0 пространственному, к преде­лу, или 0 реальному; но что для нашего понимания он не­обходимо является 0 числовым, и мир числовой стано­вится для нас выражением мира пространственного, — его формула, наш антропологический способ измерения реаль­ного мира, наше знание о нем, наша положительная нау­ка. Но об этом впоследствии. Теперь только замечу, что мы пришли не более как к самому точному выражению положений Спинозы, что в основании всего — бесконечное пространство и бесконечная мысль; только у нас выходит важная поправка, что мысль как антропологический спо­соб измерения не есть бесконечная мысль, а может быть только очень определенною мыслью о бесконечном и что она свое числовое, количественное измерение не может начать иначе как с предела числа, выражающего реальный предел пространства, т. е. опять 0, и, далее, всякое наше понимание сведется на количественное; только с той раз­ницей от реального мира, что реальный мир представляет естественную непрерывность, которой до нашего измере­ния дела нет; а мы нашего количественного измерения (нашего числового мира) не можем понять иначе как при известных условиях, и потому наше измерение естест­венной непрерывности (наше понимание реального мира) может быть только приблизительное. Но прерываю эту вставочную главу, которой развитие может прийти только впоследствии, и возвращаюсь к моему предмету (II, стр. 151-156).

[СОЦИОЛОГИЯ]

Наука общественного устройства (социология) все больше и больше сознает необходимость принять за свое существенное средоточение экономические (хозяйствен­ные) отношения общества. Их действительное изучение равно приводит и к оценке исторического развития, и к раскрытию ложных сочетаний современного общественно­го устройства, и к построению новых общественных соче­таний с преобразованием или исключением прежних.

Что касается до истории, изучение общественного эко­номического устройства может не только ставить перед собой частную задачу — вроде исследования различных

203

экономических приемов какой-нибудь отдельной эпохи, но оно должно критически разъяснить влияние неэконо­мических исторических явлений на экономические отно­шения в жизни народов. Оно должно указать, каким обра­зом условия, посторонние экономическому вопросу, напр, условия административные и юридические, вытекавшие из родовых начал, племенных столкновений (завоеваний), религиозных верований и т. д., охватывали экономиче­скую общественную жизнь, мешали ее правильному раз­витию, искажали смысл общественных отношений.

Оно должно указать в современной общественности присутствие тех исторических данных, которые вносят в нее последствия своих уклонений от правильного эконо­мического уравновешивания человеческих существований.

Но обращается ли изучение экономического общест­венного устройства к разъяснению современного положе­ния общества или предшествовавшего ему развития, или к выводу новых необходимых изменений в общественных отношениях: во всяком случае надо иметь точку отправле­ния, следуя от которой можно было бы приближаться к разрешению вопросов.

Такою точкой отправления может служить только: 1) явление не предположительное, но вполне действи­тельное, составляющее условие,, без которого никакая об­щественная действительность немыслима, иначе все дело науки перешло бы в туманную шаткость воображаемых отношений и построений; 2) это явление не должно быть отвлеченностью, но постоянно присущим фактом, нераз­дельным спутником (функцией) общественной жизни; 3) будучи разлагаемо на свои составные данные или под­вергаемо следующим из него выводам возможных обще­ственных сочетаний, оно должно представлять возможные ряды правильного (разумного) развития, уклонение (аберрация) от которых оказывалось бы ошибками, про­изводившими и производящими страдания в обществен­ной действительности; 4) это явление должно, естествен­но, состоять в необходимом, постоянном отношении со всеми остальными явлениями экономического и неэконо­мического свойства в человеческой общественности. [...]

Вышеприведенные требования заставляют спервона­чала отказаться от некоторых любимых приемов в деле исследований, напр, выводить разрешение задачи с пер­вобытных времен рода человеческого. Без coMHeHHHj иско-

204

мое общественное явление как явление нераздельное со всякой общественной жизнью, должно было существовать во время Адама и должно существовать в наши времена; но тем легче его усмотреть в положительно известной нам среде, чем в сказочных преданиях о первой семье, жизнь которой, как и все прошедшее, объясняется только под влиянием наших соображений — как и что могло случить­ся, — приноравливая эти соображения к нашему понима­нию человеческой жизни.

Также нельзя от физиологии индивида добиваться искомого явления, потому что оно прямо явление общест­венное; а до сих пор физиология отдельного человека точ­но так же не нашла в жизненных отправлениях организ­ма условий, необходимо производящих общественность, как не нашла в изучении организма муравья необходи­мости стадной жизни. Стадная жизнь животных и челове­ческая общественность остаются простым наблюдением неотразимого факта, органически ничем не объясненного.

Путем анализа, разложением общественных явлений на их составные данные, едва ли не возможнее натолк­нуться на отыскание их связи с жизненными условиями отдельного организма, чем, наоборот, возведением физио­логических данных на указание необходимости общест­венного склада. По крайней мере теперь физиология не имеет способов перешагнуть черту, с обеих сторон мешаю­щую разрешению вопросов; а наука общественного устройства едва пыталась воспользоваться своими путями анализа, чтобы подойти к уяснению своей естественной связи с физиологией. Она или вращалась в заколдованном круге записывания современных отношений экономиче­ских, юридических, политических, возводя их на степень законности и истины (политическая экономия и пр.), или надрывалась в заколдованном круге создавания для буду­щего общественных отношений воображаемых, которые (исключая критики, уяснявшей недостатки собственно современного положения) оставались в книге и не пере­ходили в жизнь (отвлеченные социальные теории). Встре­ча физиологии и социологии, где бы разрешались их смеж­ные задачи, представляется весьма далекою; ни с той, ни с другой стороны содержание не исчерпывается до его пределов, и науки оставляют между собою непреодолимые промежутки или остаются при неуловимости переходов одна в другую. Вообще, мы находим больше запросов» чем

205

разрешении; но во всяком случае та сторона, которая мо­жет обратиться к смежному содержанию с большим чис­лом запросов, та скорее и вызовет к разработке и разре­шению смежных задач.

Наука общественного устройства представляется нау­кою самою сложною, как наука самая позднейшая, завер­шающая и в цепи наук, и в цепи веков, точно так же, как и человеческая общественность — позднейшее и завер­шающее произведение известной нам природы. Поэтому наука общественного устройства не вносит в другие нау­ки своих условий; между тем как другие науки вносят в нее свои условия, точно так же, как весь предшест­вующий строй в природе вносит свои условия в сущест­вование человеческой общественности, которая для нас и становится завершающим наслоением жизни. Разра­ботка других наук, конечно, не менее трудна, чем разра­ботка науки общественного устройства, каждая имеет свои трудные подробности, свой нескончаемый ход от вы­работанного к вновь возникающим неизвестным; поэтому главное средство науки для достижения действительного понимания своей задачи состоит не в каком-либо замкну­том собрании правил (годном разве для религиозного уче­ния), а в возможно полной и определенной постановке задачи и способах развития от выработанных данных к разрешению ^скомого. Мы думаем, что наука обществен­ного устройства, ставя исследователя в самую близкую, в самую доступную для него среду, ставит для него более доступным и наглядным дело самого исследования и на­водит его на наиболее определенные запросы в области других наук — запросы, к которым его наука необходимо примыкает.

Мы уже сказали, что наука общественного устройства все больше и больше приходит к необходимости принять за свое средоточие экономические отношения общества. Таким образом, основная задача переходит из неопреде­ленности слишком широкой постановки в пределы, яснее очерченные. Мы сводим постановку основной задачи на экономические отношения общества. Припомнив прежде высказанные нами требования от того, что можно при­нять за точку отправления при изучении самого экономи­ческого мира, мы их дополним новым требованием, чтобы эта точка отправления заключалась в явлении, еще более определенном, более очерченном в своем содержании, чем

206

то, что мы можем разуметь вообще под выражением «эко­номические отношения общества». Без сомнения, такое ограничение, ставя нас на почву более положительного вопроса, также не удаляет и от прежних требований, чтобы искомое явление давало нам способы идти обратно к отыскиванию сочетаний, из которых оно слагается, и идти далее к сочетаниям, вновь возникающим. [...]

Один из главных вопросов экономических сочетаний общественности, который во всем историческом ходе чело­вечества нарушал всякую возможность уравновешания личных прав и возможностей труда (две задачи, которые сводятся на одно и то же), — это был вопрос о постановке единицы меновой ценности. На этой невозможности уравновешания возможностей труда меньшинство всегда захватывало и искажало не только жизнь ограбленного большинства, но даже самую науку, которая перевертыва­лась в ложь. Я не говорю о большинстве общего народо-[на]селения земного шара, но о самой простой общине, где при всех статистических изысканиях определение народ­ных сил не могло быть выведено. И по причине: сверху, т. е. у меньшинства, есть захват. Где же возможность определить единицу меновой ценности? Она определяется произволом этого меньшинства — не в пользу равновесия производительных сил, а в пользу захвата (II, стр. 195— 199).

Без сомнения, твой эпиграф из Бентама совершенно верен: «Одни мотивы, как бы они ни были достаточны, не могут быть действительны без достаточных средств». Следственно, весь вопрос в том, каким образом приобре­таются средства?

Далее ты говоришь, что «экономически социальный вопрос становится теперь иначе, чем он был двадцать лет тому назад. Он пережил свой религиозный и идеальный возраст так же, как возраст натянутых опытов и экспери-ментаций в малом виде...».

Эти два положения совершенно нераздельны. Именно, когда идеальный возраст прошел, именно тут-то и требу­ется приобретение средств к практическому созданию экономически-общинного (социального) положения, кото­рое не то чтобы было следствием одних мотивов, одной предначертанной теории, а, напротив того, само ставило бы мотивы, которых произведением, которых результатом была бы новая общественность.

207

«Следует ли толчками возмущать творческую тишину внутренней работы, инкубации, беспрерывной, неулови­мой?..» Я не вижу в историческом ходе рода людского этой беспрерывной неуловимой инкубации. История шла гораздо больше борьбой и прыжками, чем творческой ти­шиной внутренней работы. Контовское деление на эпоху теологическую, эпоху метафизическую и эпоху позитив­ную (положительного знания или понимания) может нам очень нравиться, но, если ты на историю взглянешь сов­сем позитивно, где ты найдешь по части сознания «от на­чала века» что-нибудь, кроме перемешанных теологии и метафизик рядом с общественностями, едва с ними свя­занными, то пережившими старую мысль, то недожив­шими до новой. Позитивное знание только теперь начина­ется и должно вести к своей особой, так сказать, небы­валой методе, которая и теперь еще неясно установилась.

Где ты найдешь хотя (бы) в древнем мире что-нибудь, кроме перемешанных теологии и метафизик? Гомеровские боги, существующие рядом с развитием аристотелевской метафизики! Римское право ты, конечно, не примешь за положительную философию. Оно представляет самую сложную и сухую метафизику.

Возьми эпоху пообширнее, т. е. древний мир и христи­анский мир. Что же вносит после аристотелевской мета­физики и метафизики римского права христианство? Но­вую теологию — и только. До чего же это доработалось че­ловечество в несметном количестве веков? Maximum до немецкой метафизики и, наконец, до метафизики Конта, которая только приводит к тому, что основы положитель­ной науки находятся в опыте и изучении природы. Это один из ее действительных результатов. Но самые основы этой положительной науки едва-едва постановлены, едва начинают быть возможными, потому что опытному изу­чению еще далеко до ясности. Решительно, положитель­ная постановка вопросов едва начинается, а в прошедшей истории есть везде только ее зародыши, специальные по­пытки, за которые общество казнило специальных тру­жеников (и то я говорю только о математиках и естество-логах, т. е. о людях, которые невольно гнули к атеизму в противность богословию; сюда я причисляю и астроно­мов, начиная с Коперника, а вовсе не говорю о полити­ках, которые всегда танцевали между некоторыми убеж­дениями и невольно добирались до идеалов Макиавелли

208

и Талейрана, из которых ничего нельзя вывести; это люди, отделяющие понятие от дела, мысль от поступка, общественную цель от современного положения до такой параллельности, что, оставайся сила в их руках, положе­ние данного времени никогда бы не могло измениться и приблизиться к новой цели).

Но общественность не могла не иметь целей, и положе­ние данного времени не могло не изменяться. Каким же образом вырывалась сила из рук этих людей, которые не хуже других понимали общественные цели, но удер­живали положение данного времени? Вырывалась ли она достигнувшим до возможного предела развитием сознания (или проще сказать: знания или понимания) или проти-вуставящейся иной силой, которая если брала верх, то ставила новые общественные отношения и складывалась в новую общественность? Будь то Петр I или Конвент, а все же не тишина внутренней творческой работы.

Я не вижу в истории ни одного примера такого разви­тия понимания, которому властвующее меньшинство усту­пало бы добровольно. Подвинулись ли мы в 1869 году настолько, чтобы развитие народного понимания, могло идти как координата с народным терпением? Или прежде должно лопнуть народное терпение (не дошедши еще до совершенного понимания нового общественного склада), но приобретая силу в борьбе, чтобы поставить обстоятель­ства народного склада в новые отношения и уже de facto создать из них новое общественное устройство?

Избежна эта метода исторического развития, которую ты можешь проследить от начала века, или еще неизбеж­на? That is the question2.

В конечных целях мы расходиться не можем, как ты сам это сказал. А конечная цель развития человеческой общественности — это, именно, прийти к тому положению, к тем отношениям, где движение развития могло бы совершаться так, чтобы сознание и вследствие оного изме­нение в отношениях могли бы идти как координаты. До­шли ли мы в 1869 году до такого развития? Нет! Следст­венно, мой «That is the question» остается в полной силе.

Я думаю, что ответ, который я теперь предложу, не будет иллогичен: какие бы ни были вспышки, каждая вспышка станет новым запросом на пересоздание обще­ственности, который без этой вспышки, хотя бы вспышка и рухнула, не проснулся бы? Может, надо для достижения

209

результата число вспышек, которого мы определить не в состоянии; но помешать мы им не можем, так как не можем помешать необходимости, опытом нами изучен­ной в историческом ходе судеб. Что же нам остается делать? Помогать им по мере сил.

Это ' мы обычно и делали. В юности лет именно по­тому, что die zerstörende Lust ist eine schaffende Lust3; в старости лет, потому что мы исторических пружин стереть не в состоянии; мы не в состоянии своротить ход истори­ческого развития исключительно на научное развитие, которое одно и может выражать ту тишину творческой работы, о которой ты говорил. Если человечество когда-нибудь может достигнуть этого предела своего развития, где знание и общественность получат движение коорди­нат, то его спокойная творческая работа только начнется с оной минуты, но теперь оно его еще не достигло. Сила знания и сила выжидания остаются раздельны. Наука не составляет такой повсеместности, чтобы движение общест­венности могло совершаться исключительно на ее осно­вании; наука не достигла той полноты содержания и оп­ределенности, чтобы каждый человек невольно в нее уверовал. Между тем сила выжидания исчезает в общест­венном страдании, и общественное движение становится необходимостью. Что же делать?

Естественный путь: общественные движения, общест­венные перевороты, на некоторый процент изменяющие общественные отношения, и, даже если переворот не уда­ется, все же он изменяет отношение настолько, что самую науку общественности ставит на новую почву и дело по­двигается. Вы меня спросите — куда? — Да, во-первых, все к той же общей цели: достигнуть предела развития, где знание и общественность могли бы стать в отношение ко­ординат и где становится возможна спокойная внутрен­няя работа человеческого движения. [...]

К сожалению, все перевороты в роде человеческом бы­ли и могут быть только местные; общий переворот в роде человеческом немыслим. Общий переворот может только обозначить сумму местных переворотов. В этом факте своя огромная доля неудач. Но вместе с тем в этом факте за­ключается условие, вследствие которого местный удачный переворот может в данное время выработать только свою местную новую общественность. Поэтому социализм теоре­тичный, социализм всеобъединяющий, будь он Фурье или

210

Гракха Бабефа, — не приложим. Реальная почва только и может быть выдвинута посредством реального движения, покамест общая цель, о которой я говорил, не достигнута. Реальное движение может быть только местное, и в слу­чае удачи социализм, созданный на новых реальных отно­шениях, на новой реальной почве, может быть только сво­еобразный, а нисколько не единый. Дело науки будет принять сумму и сопостановку различных общин, постро­ившихся на различных реальных почвах, под свое ведение.

Мне кажется, что из этого достаточно ясно следует, что никакая предвзятая социология не построит никаких ме­стных общин и никакой социальной общественности.

Я заключу на этот раз тем, что я нисколько не думаю, чтобы какая-нибудь предвзятая социология могла постро­ить общины, будь то в России, где их корень в крестьян­стве; будь то на Западе, где их корень в городских ко­операциях. Реформа постепенная остается неудачною или потому, что она выходит из предвзятых социологии, или потому, что она неискренна и ведет не к цели народных желаний, а к целям правительственного меньшинства. Это оказалось при всех русских реформах (о чем я писал на­чиная с разбора манифеста об осв'обождении крестьян), да и в других странах оказывалось подобное. Таким обра­зом, неудача постепенных реформ вызывает революцию как неизбежность. Революция, смотря по обстоятельствам, действует путем сделки или путем террора. Возможны ли в современных движениях пути сделки или нет — это уже доказывают гревы; но во всяком случае террор, является не побуждением мести, а невольным делом перестройки.

Тут я также не могу не прибавить, что во всяком слу­чае в русском деле и в западном революция не то что уни­чтожит всякое право собственности (даже на штаны) и не то что уничтожит всякое право на наследство (хотя бы штанов), а постановит по-своему отношение личности к коллективности, из которой постановки определятся ко­личественно и качественно иначе права передачи вещей одним лицом другому. Предначертать этого при современ­ном постоянно задерживающем строе — невозможно. По­этому постепенная реформа является de facto постоянным вызо[во]м на революцию (II, стр. 214—219).

Очень просто, народу нужна земля да воля. Без земли народу жить нельзя, да без земли нельзя его и оставить, потому что она его собственная, кровная. Земля никому

211

другому не принадлежит, как народу. Кто занял землю, которую зовут Россией? Кто ее возделал, кто ее спокон веков отвоевывал да отстаивал против всяких врагов? Народ, никто другой, как народ. Сколько погибло народа на войнах, того и не перечтешь! В одни последние пять­десят лет куда более миллиона крестьян погибло, лишь бы отстоять народную землю. Приходил в 1812 году Наполе­он, его выгнали, да ведь не даром: слишком восемь сот тысяч своего народа уложили. Приходили вот теперь в Крым англо-французы; и тут слишком пятьдесят тысяч людей было убито или умерло от ран. А кроме этих двух больших войн, сколько в эти же пятьдесят лет уложили народа в других малых войнах? Для чего же все это? Са­ми цари твердили народу: «для того, чтобы отстоять свою землю». Не отстаивай народ русской земли, не было бы и русского царства, не было бы и царей и помещиков.

И всегда так бывало. Как придет к нам какой-нибудь недруг, так народу и кричат: давай солдат, давай денег, вооружайся, отстаивай родную землю! Народ и отстаивал. А теперь и царь и помещики будто забыли, что народ ты­сячи лет лил пот и кровь, чтоб выработать и отстоять свою землю, и говорят народу: «покупай, мол, еще эту землю, за деньги». Нет! это уж искариотство. Коли торговать землей, так торговать ею тому, кто ее добыл. И если цари и помещики не хотят заодно, нераздельно с народом вла­деть землей, так пусть же они покупают землю, а не на­род, ибо земля не ихняя, а народная и пришла она народу не от царей и помещиков, а от дедов, которые заселили ее во времена, когда о помещиках и царях еще и помину не было.

Народ спокон веков на самом деле владел землей, на самом деле лил за землю пот и кровь, а приказные на бумаге чернилами отписывали эту землю помещикам да в царскую казну. Вместе с землей и самый народ забрали в неволю и хотели уверить, что это и есть закон, есть бо­жеская правда. Однако никого не уверили. Плетьми народ секли, пулями стреляли, в каторгу ссылали, чтобы народ повиновался приказному закону. Народ замолчал, а все не поверил. И из неправого дела все же не вышло дела правого. Притеснениями только народ и государство ра­зорили.

Увидели теперь сами, что по-прежнему жить нельзя. Задумали исправить дело. Четыре года писали да перепи-

212

сывали свои бумаги. Наконец, решили дело и объявили народу свободу. Послали повсюду генералов и чиновников читать манифест и служить по церквам молебны. Молись, мол, богу за царя, да за волю, да за свое будущее счастье (I, стр. 527-528).

Россия способна к представительному правлению; это доказывается уже и тем, что самодержавие дольше дер­ жаться не может, а другого выхода нет, как представи­тельное правление. Другого выхода в России, как и в целом человечестве, не придумаешь. Если страна не управ­ляется деспотически, то она управляется своими выбор­ными людьми, как ни называйся при этом устав и форма правления — конституция, хартия, грамота; как ни назы­вайся собрание выборных людей — дума, собор, парла­мент, палата, камера; как ни называйся исполнительная (распорядительная) власть — царь, король, герцог, прези­дент республики, император или старшина. Если самодер­жавие обессиливает, если оно не может сладить с своим положением, то по мере его обессиления в обществе рас­тут стремления к управлению выборному, представитель­ному (I, стр. 618).

Что же я разумею под словом: «сплотимтесь дружно»? Значит — составимте общество.

Но может ли в наше время тайное общество быть по­лезно, и если может, то какая должна быть его цель и ка­кое построение?

Это приводит к еще более общему вопросу: что значит полезное в общественном смысле? Я смело отвечу: все, что клонится к свободе личности и к ее равному распределе­нию в общественном устройстве, — словом, все, что мо­жет — хотя приблизительно — примирить несгнетаемую независимость лица и его действий с необходимостью рода людского — жить стадом.

Я думаю — это самое общее выражение смысла по­ лезного.

Теперь спрашивается: что же делает личность самосто­ятельно-свободною? — Ясность мысли и соответственность поступка с мыслию. Что делает личность независимою? — Немешание окружающей средою ясно мыслить и соответ­ственно действовать. Стало, полезное в общественном смысле — это знание действительности и устранение пре­пятствий, мешающих человеку ясно мыслить и последова-

213

тельно действовать. А потому полезных элементов два: популяризация знаний и общественный переворот.

Если что-нибудь препятствует личности быть самосто­ятельно-свободною и независимою от притеснений среды; в которой находится, это — подчинение (совершенно про­тивоположное взаимному согласию) абсолютизму прави­тельства. В этом мире есть преднамеренное ложное уче­ние, а популяризации знаний нет. Стало, общественный переворот необходим.

Стало, и тайное общество полезно, возможно и необхо­димо. Почему же тайное? Да потому, что явное еще не имеет силы проявиться на свет. Тайное общество в свое время будет явным, — это другое дело; но теперь это еще невозможно (I, стр. 800—801).

[О СВОБОДЕ ВОЛИ]

1) Libre arbitre — принцип, ставящий право выбора по­ступка или убеждения без достаточной или помимо доста­точной причины, определяющей поступок или убеждение.

Если мы примем необходимость (а как же ее не при­нять?) достаточной причины, обусловливающей поступок или убеждение, то оный принцип сам собой исчезнет.

2) В анатомико-физиологическом построении животно­го нет органа, который выражал бы принцип du libre ar­bitre. Кроме внешнего запроса и органического ответа, кроме впечатления и его результата, кроме толчка и дви­жения, нет никаких явлений в организме. Принцип du libre arbitre вводил бы новый вид невещественной и неза­висимой души, которой присутствие равно не нужно и не имеет места.

3) Если физиология еще плохо объяснила некоторые вопросы, как исторические антецеденты и наследствен­ность, то все же наблюдение, что эти два факта существу­ют, доказывает нить необходимости, а не принцип du libre arbitre. Оба эти вопроса не имеют никакой связи с оным принципом, и никакое полнейшее физиологическое объяс­нение не внесет этой связи. Оба этих вопроса во всяком случае в разрез противоположны принципу du libre arbitre.

4) Патологические наблюдения всего яснее устраняют оный принцип.

Не говоря уже о психиатрии, больной может не кри­чать, только когда боль не перешла известную меру.

5) Сравнительная зоология дает всего более фактова

214

опровергающих принцип du libre arbitre. Так называемое право выбора поступка найдется у всякого животного, так что из-за этого изобретать особенной человеческой нрав­ственности и особенного превосходства — нечего. И в ре­зультате все же выйдет у всякого животного поступок вследствие обусловливающей причины.

6) Разнообразие характеров обусловливается не прин­ципом du libre arbitre, а, напротив, разнообразием орга­низмов и разнообразием влияющей среды, так что одно это устраняет принцип du libre arbitre.

7) Что касается до объективного и субъективного определения libre arbitre и антиномий, переходящих друг в друга, то я думаю, что спор может получить истинное развитие только при совершенном устранении подобных метафизических номинальностей.

8) Только принявши безответственность человеческой жизни, мы можем ввести в социологию необходимые эле­менты воспитания и социальной организации.

9) Если мы примем принцип du libre arbitre, мы уже не можем объяснить истории, ибо не можем принять в человечестве неизбежную последовательность фактов (т. е. причин и следствий, как принимаем в остальном мире) и должны животом рухнуться и в христианство, и [в] рели­гиозно-легальную мораль (II, стр. 170—171).

[О РЕЛИГИИ]

Говоря о развитии европейского мира, нельзя пропу­стить движения христианской религии, которой приписы­вается пересоздание древнего мира и с которой начинают историю новой Европы. Христианство явилось как цель­ное, отвлеченное учение на замен старых религий и не ка­саясь практического вопроса общественного устройства. Оно было принято новопришедшими народами, которым никакого дорогого религиозного убеждения терять было нечего и у которых с оседлостью нарождалась потребность выйти из начала дикой кровожадности в начало личного благоволения, проповедуемого христианством. Личное бла­говоление человека к человеку могло смягчить нравы, но для него не требовалось никакого особого, обдуманного, с убеждением осуществляемого политического, гражданско­го, экономического, вообще общественного устройства. Христианство и до сих пор осталось в своей отвлеченности и потому прилегаемости к каким бы то ни было государст-

215

венным формам; самая определенная сторона христиан­ства — церковь — являлась сама как захват народной соб­ственности и свободы; поэтому движение цивилизации в Европе, постепенно противу-церковное, церковь будучи не религиозным учением, а политическим учреждением4. Но самое существенное движение цивилизации касается не только освобождения от насилия церкви как политическо­го учреждения; оно идет из тяготения к освобождению вообще от захвата себе в собственность народами пришед­шими владения народов, просто или прежде поселившихся. Так как это освобождение не кончено и нуждается в но­вом преобразовании, то начало этого нового преобразова­ния никак не может играть роли христианства, т. е. роли учения настолько отвлеченного, чтоб оно могло быть при­лагаемо ко всякому общественному устройству. Новое пре­образование может быть, по преимуществу, только прак­тическое, т. е. изменяющее самое общественное устрой­ство, и потому его главное содержание экономическое и преследует остальные общественные формы только по ме­ре важности их отношения к себе, по мере их связи с собой или их противуречия себе (I, стр. 691—692).

[ОБ ИСКУССТВЕ]

[...] Искусство — явление историческое, следственно, содержание его общественное, форма же берется из форм природы. Для того, чтобы оправдать теорию «искусства ради искусства», надо сказать, что форма исчерпывает за­дачу, что форма все, а содержание равнодушно. Русско-немецкие мыслители очень напирают на общечеловеческое содержание в противуположность общественному. Тут опять название играет роль понятия и, как всякое мнимое понятие, выражает неопределенность и пустоту. Что такое общечеловеческое? Общее всем людям? т. е. просто: чело­веческое. Да с знаменитого homo sum et nihil humanum a me alienum puto5 — все, что входит в человеческую дея­тельность, есть человеческое или общечеловеческое; под это название подходят равно явления и отношения обще­ственные, и отношения лица к лицу, и лица к природе и необходимости. Мысль и чувство — совершенно общечело­веческие явления и совершенно общественные, потому что человек не в стаде немыслим; даже грустное чувство, воз­буждаемое отшельничеством, основано на оторванности от

216

стада. Отличительно человеческое — это сознание; а со­знание равно может проявляться и в искусстве, и в науке, и в жизни, т. е. в устройстве стада. Сознание есть пони­мание отношений, выраженное мыслью, т. е. словом; поня­тие отношений, будь оно понятие аналогии или разнород­ности предметов, всегда сводится на уравновешивание, на понятие меры, гармонизирование и потому не обходится без количественной категории. Приведение в меру (гармо­низирование) в науке есть отыскание закона известных отношений, будь это закон аналогии или разницы, совпа­дения или расторжения, жизни или смерти. В искусстве гармонизирование есть отыскание красоты отношений, будь это красота жизни или смерти, блаженства или ужаса.

Сознание, не дошедшее до степени понятия, мысли, есть чувство. В науке чувство не имеет места, потому что предмет и цель науки— понятие, теория. В искусстве чув­ство имеет место, потому что предмет и цель его — красо­та, изящное, для которого достаточно впечатления, без теории. Наука — понятие о природе, искусство — подража­ние природе. Наука — воспроизведение действительности в понятии; искусство — воспроизведение действительности в подражании.

Но сознание, равно на степени понятия или чувства, совершается посредством чувств, есть явление физиологи­ческое. Поэтому искусство имеет физиологические отделы: искусство слуха, искусство зрения и общее искусство, искусство мысли, слова, т. е. музыка, живопись и поэзия. Как все в природе, ни одно искусство не обходится без количественной категории, требует меры, изящного гармо-низирования отношений. Отношения звуков составляют собственно гармонию; отношение линий — образы; поэзия вмещает и то,и другое+мысль — в слове (II, стр. 42—44).

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

Николай Гаврилович Чернышевский (1828—1889) — великий русский философ-материалист, выдающийся представитель рево­ люционного демократизма, публицист и литературный критик. Родился в семье священника в г. Саратове. После окончания духовной семинарии поступил в 1846 г. в Петербургский универ­ситет, историко-филологическое отделение которого окончил в 1850 г. В университете оформились его материалистические и революционные взгляды.

217

В 1851—1853 гг. Η. Γ. Чернышевский был учителем в сара­товской гимназии. Одновременно он работал над магистерской дис­сертацией «Эстетические отношения искусства к действитель­ности», которую завершил в 1853 г., а в 1855 г. опубликовал и защитил. К 1853 г. относится вступление Чернышевского в число сотрудников «Современника», во главе которого он вскоре стано­вится. Вокруг Чернышевского в 50-х годах собираются лучшие представители демократической мысли и культуры России — Не­красов, Добролюбов, Михайлов, Серно-Соловьёвич, Шелгунов, Ан­тонович. К ним примыкали Шевченко, Вовчок, Налбандян, Нико-

ладзе, Чавчавадае, Сераков- ский. «Современник» стал органом революционных и социалистических сил страны. В июле 1862 г. Чернышевский был арестован и после двух­летнего пребывания в крепо­сти приговорен к семи го­дам каторги с последующим пожизненным поселением в Сибири. В 1883 г. он переехал в Астрахань, а в 1889 г. ему было разрешено вернуться в Саратов. Там он умер и похо­ронен.

Перу Чернышевского при­ надлежит ряд выдающихся произведений. Назовем лишь некоторые из них: «Очерки гоголевского периода русской литературы» (1855—1856 гг.), «Лессинг» (1856—1857 гг.), «Критика философских пред­ убеждений против общинного владения» (1859 г.), «Июль­ ская монархия» (1860 г.), «Ан­тропологический принцип в философии» (1860 г.), «Капитал и труд» (1860 г.), «Письма без адреса» (1874 г.) и др. Огромное значение для характеристи­ки воззрений Чернышевского имеет его эпистолярное наследие и его художественное творчество — романы «Что делать?» и «Пролог».

Историческая заслуга Чернышевского заключается в том, что, опираясь на высшие достижения отечественной и зарубежной фи­ лософии, он создал наиболее глубокую систему антропологиче­ ского материализма — последнюю и высшую ступень развития домарксистского материализма. Он отстаивал принцип партий­ ности философии и социологии, подверг критике различные формы идеализма, в особенности субъективного. Чернышевский был ве­ ликим диалектиком. В. И. Ленин видел заслугу Чернышевского в том, что он вместе с Плехановым являлся одним из тех, кто олицетворял собой славную материалистическую традицию в оте­чественной философии. В. И. Ленин отнес Чернышевского к числу цельных и последовательных материалистов.

218

Чернышевский был выдающимся социологом, глубоко и после­ довательно обосновывающим идею детерминизма в общественном развитии, принципы социализма и революции. В. И. Ленин видел историческую заслугу Чернышевского в том, что он, отстаивая интересы крестьянства, последовательно проводил идею классовой борьбы, разоблачал предательскую роль либерализма, показывал теоретическую несостоятельность идеологов буржуа и крепост­ников.

Заслуги Чернышевского в истории философии и революцион­ного движения в нашей стране столь велики, что, как указывал В. И. Ленин, перед ними меркнут все его ошибки, в которых ви­новат не столько он, сколько неразвитость общественных отно­шений его времени.

Чернышевскому принадлежит заслуга развития этики и эсте­ тики революционного демократизма.

Высокую оценку мировоззрения и революционной деятель­ности Чернышевского дали Маркс, Энгельс, а также Плеханов и другие деятели международной социал-демократии.

Фрагменты из трудов Н. Г. Чернышевского подобраны авто­ ром данного вступительного текста В. В. Богатовым по изданию: Н. Г. Чернышевский. Избранные философские сочинения в 3-х томах. М., 1950—1951.

АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП В ФИЛОСОФИИ

Политические теории, да и всякие вообще философские учения создавались всегда под сильнейшим влиянием того общественного положения, к которому принадлежали, и каждый философ бывал представителем какой-нибудь из политических партий, боровшихся в его время за преобла­дание над обществом, к которому принадлежал философ./ Мы не будем говорить о мыслителях, занимавшихся спе­циально политическою стороною жизни. Их принадлеж­ность к политическим партиям слишком заметна для каж­дого: Гоббс был абсолютист, Локк был виг, Мильтон — республиканец, Монтескье — либерал в английском вкусе, Руссо — революционный демократ, Бентам — просто демо­крат, революционный или нереволюционный, смотря по надобности; о таких писателях нечего и говорить. Обра­тимся к тем мыслителям, которые занимались построе­нием теорий более общих, к строителям метафизических систем, к собственно так называемым философам. Кант принадлежал к той партии, которая хотела водворить в Германии свободу революционным путем, но гнушалась террористическими средствами. Фихте пошел несколькими шагами дальше: он не боится и террористических средств. Шеллинг — представитель партии, запуганной революцией,

219

искавшей спокойствия в средневековых учреждениях, желавшей восстановить феодальное государство, разру­шенное в Германии Наполеоном I и прусскими патриота­ми, оратором которых был Фихте. Гегель — умеренный ли­берал, чрезвычайно консервативный в своих выводах, но принимающий для борьбы против крайней реакции рево­люционные принципы в надежде не допустить до развития революционный дух, служащий ему орудием к ниспровер­жению слишком ветхой старины. Мы говорим не то одно, чтобы эти люди держались таких убеждений, как частные люди, — это было бы еще не очень важно, но их философ­ские системы насквозь проникнуты духом тех политиче­ских партий, к которым принадлежали авторы систем. Говорить, будто бы не было и прежде всего того же, что теперь, говорить, будто бы только теперь философы стали писать свои системы под влиянием политических убежде­ний, — это чрезвычайная наивность, а еще наивнее выра­жать такую мысль о тех мыслителях, которые занимались в особенности политическим отделом философской науки (III, стр. 163-164).

Основанием для той части философии, которая рас­сматривает вопросы о человеке, точно так же служат есте­ственные науки, как и для другой части, рассматриваю­щей вопросы о внешней природе. Принципом философ­ского воззрения на человеческую жизнь со всеми ее фено­менами служит выработанная естественными науками идея о единстве человеческого организма; наблюдениями физиологов, зоологов и медиков отстранена всякая мысль о дуализме человека. Философия видит в нем то, что ви­дят медицина, физиология, химия; эти науки доказывают, что никакого дуализма в человеке не видно, а философия прибавляет, что если бы человек имел, кроме реальной своей натуры, другую натуру, то эта другая натура непре­менно обнаруживалась бы в чем-нибудь, и так как она не обнаруживается ни в чем, так как все происходящее и проявляющееся в человеке происходит по одной реальной его натуре, то другой натуры в нем нет (III, стр. 185).

Но при единстве натуры мы замечаем в человеке два различных_2ядаиявлений: явления так называемого мате-~~рияльного порядка™1ртеловек ест, ходит) и явления так называемого нравственного порядка (человек думает, чув­ствует, желает). В каком же отношении между собою на­ходятся эти два порядка явлений? Не противоречит ли их

220

различие единству натуры человека, показываемому есте­ственными науками? Естественные науки опять отвечают, что делать такую гипотезу мы не имеем основания, потому что нет предмета, который имел бы только одно ка­чество, напротив, каждый предмет обнаруживает бесчис­ленное множество разных явлений, которые мы для удоб­ства суждения о нем подводим под разные разряды, давая каждому разряду имя качества, так что в каждом пред­мете очень много разных качеств. Например, дерево рас­тет, горит; мы говорим, что оно имеет два качества: расти­тельную силу и удобосгораемость. В чем сходство между этими качествами? Они совершенно различны; нет такого понятия, под которое можно было бы подвести оба эти ка­чества, кроме общего понятия — качество; нет такого по­нятия, под которое можно было подвести оба рода явле­ний, соответствующих этим качествам, кроме понятия — явление. [...] Из этого мы видим, что соединение совер­шенно разнородных качеств в одном предмете есть общий закон вещей. Но в этом разнообразии естественные науки открывают и связь, — не по формам обнаружения, не по явлениям, которые решительно несходны, а по способу происхождения разнородных явлений из одного и того же элемента при напряжении или ослаблении энергичности в его действовании. Например, в воде есть свойство иметь температуру, — свойство, общее всем телам. В чем бы ни состояло свойство предметов, называемое нами теплотою, но оно при разных обстоятельствах обнаруживается с очень различными величинами. Иногда один и тот же предмет очень холоден, то есть обнаруживает очень мало тепла; иногда он очень горяч, то есть обнаруживает его очень много. Когда вода, по каким бы то ни было обстоя­тельствам, обнаруживает очень мало теплоты, она бывает твердым телом — льдом; обнаруживая несколько больше теплоты, она бывает жидкостью; а когда в ней теплоты очень много, она становится паром. В этих трех состоя­ниях одно и то же качество, обнаруживается тремя поряд­ками совершенно различных явлений, так что одно каче­ство принимает форму трех разных качеств, разветвляется на три качества просто по различию количества, в каком обнаруживается: количественное различие переходит в ка­чественное различие. [...]

Но разные предметы различаются между собою своею способностью обнаруживать известные общие им качества

221

в очень различных количествах. Например, железо, сере­бро, золото обнаруживают очень значительное количество того качества, которое называется тяжестью и мерилом которого у нас на земле служит вес. Воздух обнаруживает это качество в таком малом количестве, что только особенными учеными исследованиями оно открыто в нем, а каждый человек, не знакомый с наукою, по необхо­димости предполагает, будто бы в воздухе вовсе нет тяжести. Точно так же думали о всех газообразных телах. Возьмем другое качество — способность сжи­маться от давления. Без особенных средств анализа, даваемых только наукою, никто не заметит, чтобы жидкости сжимались от какого бы то ни было давления: кажется, будто бы вода сохраняет совершенно прежний объем под самым сильным давлением. Но наука отыскала факты, показывающие, что и вода в некоторой степени сжимается от давления. Из этого надобно заключать, что когда нам представляется какое-нибудь тело, не имеющее, по-видимому, известного качества, то надобно употребить научный анализ для поверки этого впечатления, и если он скажет, что качество это находится в теле, то надобно не твердить упорно: наши не вооруженные научными средствами чувства говорят противное, а надобно просто сказать: результат, полученный при помощи исследования предмета с нужными' научными средствами, показывает неудовлетворительность впечатления, получаемого чувст­вами, лишенными нужных в этом деле пособий.

С другой стороны, когда кажется, будто бы известный предмет имеет какое-нибудь особенное качество, которого будто бы совершенно нет в других предметах, то надобно опять исследовать дело научным образом. Например, нам кажется, что дерево имеет способность совершенно осо­бенную, какой нет в большей части других тел: оно горит, а камень, глина, железо не горят. Но когда мы исследуем при помощи научных пособий процесс3 называемый горе-нием, то мы найдем, что он состоит в соединении некото­рых элементов известного тела с кислородом; вместе с этим наука показывает, что в большей части так называе­мых негорючих тел постоянно происходит точно тот же процесс соединения всех или некоторых из составных их частей с кислородом. Например, железо постоянно окис­ляется, — на разговорном языке этот вид процесса назы­вается особенным словом «ржаветь»; но наука открывает,

222

что ржавенье и горение соверщенно один и тот же про­цесс и что эти два случая его представляются различными для нашего впечатления только оттого, что в одном случае процесс происходит гораздо быстрее, гораздо интенсивнее, нежели в другом.

Отчего же теперь разные предметы имеют различную
величину интенсивности в обнаружении известного каче­
ства при одинаковых условиях? Отчего камень в обыкно­
венных житейских условиях обнаруживает очень сильную
степень качества, называемого тяжестью, а воздух не об­
наруживает его иначе, как при пособии особенных науч­
ных средств, увеличивающих проницательность наших
чувств? Отчего окисление железа происходит в обыкно­
венной атмосфере гораздо медленнее, чем окисление
дерева, когда оба предмета положены в одну и ту же горя­
щую печь? Наука говорит, что она еще не успела исследо­
вать законов, от которых зависит эта разница в немногих
телах, остающихся в химии пока под именем простых, но
что во всех остальных телах, которые успела она разло­
жить, эта разница происходит от различия в составе или
от различия состояний, в которых находятся составные
части сложного тела. Например, разнице между водою и
маслом или водяным паром и камнем соответствует раз­
ница в составе этих тел. Разнице между углем и алмазом
соответствует то различие, что составные части угля нахо­
дятся в некристаллизованном, а составные части алмаза в
кристаллизованном состоянии. Естественные науки заме­
чают также, что простые или составленные из них слож­
ные тела, входя между собою в химические соединения,
вообще дают в продукте тело, обнаруживающее такие ка­
чества, каких не обнаруживали составные его части, когда
находились порознь. Так, например, из соединения в из­
вестной пропорции водорода и кислорода образуется вода,
имеющая множество таких качеств, которых не было за­
метно ни в кислороде, ни в водороде. Об этих комбина­
циях химия замечает, что многосложные из них вообще
отличаются большею переменчивостью, так сказать, по-
движностью. Так, например, железная ржавчина, состоя­
щая только из соединения железа с кислородом в очень
простой пропорции, очень постоянна, так что нужно дей­
ствовать на нее чрезвычайно высокою температурою или
чрезвычайно сильными реагентами, чтобы произвести пе­
ремену в этом теле. Но кровяной шарик, в котором желез-

223

ная окись служит только одним из элементов многослож­ной химической комбинации с примесями разных других тел, например воды, никак не может долго сохранять сво­его состава: он, можно сказать, не существует в постоян­ном виде, как существуют частички ржавчины, а беспре­станно изменяется, приобретая новые частицы и теряя прежние. То же надобно сказать о всех многосложных химических комбинациях: они имеют очень сильную на­клонность существовать постоянным возникновением, воз­растанием, обновлением и, наконец, уничтожаться среди обыкновенных обстоятельств, так что существование пред­мета, состоящего из таких комбинаций, состоит в беспре­станном возобновлении частей и представляется непре­рывным химическим процессом.

Многосложные химические комбинации, имеющие этот характер, одинаково обнаруживают его, находятся ли в так называемых органических телах или возникают и су­ществуют вне их, в так называемой неорганической при­роде. Еще не очень давно казалось, что так называемые органические вещества (например, уксусная кислота) су­ществуют только в органических телах; но теперь извест­но, что при известных условиях они возникают и вне органических тел, так что разница между органическою и неорганическою комбинацией} элементов несущественна и так называемые органические комбинации возникают и существуют по одним и тем же законам и все они одина­ково возникают из неорганических веществ. Например, дерево отличается от какой-нибудь неорганической кисло­ты собственно тем, что кислота эта — комбинация не мно­госложная, а дерево — соединение многих многосложных комбинаций. Это как будто разница между 2 и 200 — раз­ница количественная, не больше.

Итак, естественные науки видят в существовании орга­нического тела, каково, например, растение или насекомое, химический процесс. Об этом явлении вообще замечают естественные науки, что во время химического процесса тела обнаруживают такие качества, каких совершенно не­заметно в них при состоянии неподвижного соединения. Например, дерево само по себе не жжет; трут, кремень и огниво также не жгут; но если частичка стали, раскален­ная трением (ударом) о кремень и оторванная от огнива, попадает в трут и, чрезвычайно возвысивши температуру некоторой частички этого трута, дает условие, нужное для

224

начала в этой частичке трута химического процесса, назы­ваемого горением, то постепенно весь кусок трута, вовле­каясь в этот химический процесс, начинает жечь, чего не делал, когда в нем не было химического процесса; будучи пододвинут к дереву во время этого процесса, Он также во­влекает его в свой химический процесс горения, и дерево во время этого процесса также жжет, светит и обнаружи­вает другие качества, каких не замечалось в нем до нача­ла процесса. Возьмем какой угодно другой химический процесс, мы увидим то же самое: тело, находящееся в нем, обнаруживает качества, каких не обнаруживало до начала процесса. Возьмем, например, процесс брожения. Пивное сусло стоит спокойно в своем чану; дрожжи также непо­движны в своей кружке. Положите дрожжи в сусло, начи­нается химический процесс, называемый брожением: сусло бурлит, пенится, бьется в своем сосуде. Разумеется, когда мы говорим о различии состояния тел во время химиче­ского процесса и в такое время, когда не находятся они в процессе, мы говорим только о количественной разнице между сильным, быстрым ходом процесса и очень медлен­ным, слабым ходом его. Собственно говоря, каждое тело

постоянно находится в состоянии химического процесса;

например, бревно, если и не будет зажжено, не сгорит в печи, а будет спокойно, как будто без всяких перемен, лежать в стене дома, все-таки когда-нибудь придет к тому же концу, к какому приводит его горение: оно постепенно истлеет, и от него останется тоже только пепел (пыль гнилушки, которая, наконец, оставит от себя на прежнем месте только минеральные частицы пепла). Но если этот процесс, как, например, при обыкновенном тлении бревна в стене дома, происходит чрезвычайно медленно и слабо, то и качества, свойственные телу, находящемуся в про­цессе, обнаруживаются с микроскопической слабостью, которая в житейском быту совершенно неуловима. Напри­мер, при медленном истлевании дерева, лежащего в стене дома, также развивается теплота; но то количество ее, которое при горении сосредоточилось бы в течение не­скольких часов, тут разжижается (если можно так выра­зиться) на несколько десятков лет, так что не достигает никакого результата, удобоуловимого на практике: суще­ствование этой теплоты ничтожно для практических сужде­ний. Это то же самое, как винный вкус в целом пруде воды, в который брошена одна капля вина: с научной

225

точки зрения этот пруд содержит в себе смесь воды с ви­ном, но в практике надобно принимать, что вина в нем как будто вовсе нет (III, стр. 187—192).

Словом сказать, разница между царством неорганиче-ской природы и растительным царством подобна различию между маленькою травкою и огромным деревом: эта раз-ница по количеству, по интенсивности, по многосложно­сти, а не по основным свойствам явления: былинка состо­ит из тех же частиц и живет по тем же законам, как дуб; только дуб гораздо многосложнее былинки: на нем десят­ки тысяч листьев, а на былинке всего два или три. Опять само собою разумеется, что одинаковость тут существует для теоретического знания о предмете, а не для житей­ского обращения с ним, из былинок нельзя строить домов, а из дубов можно. В житейском быту мы совершенно пра­вы, когда считаем руду и растения предметами, принад­лежащими к совершенно разным разрядам вещей; но точ­но так же мы правы в житейском быту, считая лес вещью совершенно иного разряда, чем трава. Теоретический ана­лиз приходит к другому результату: он находит, что эти вещи, столь различные по своему житейскому отношению к нам, должны считаться только разными состояниями од­них и тех же элементов, входящих в разные химические комбинации по одним и тем же законам. Для открытия этого тождества между травою и дубом был достаточен анализ ума, не обогащенного большим запасом наблюде­ний и тонкими средствами исследования; для открытия одинаковости между неорганическим веществом и расте­нием нужен был гораздо больший умственный труд при помощи гораздо сильнейших средств исследования. Химия составляет едва ли не лучшую славу нашего века.

Впрочем, громадный запас наблюдений и особенно тон­кие средства анализа нужны не столько затем, чтобы ге­ниальный ум мог увидеть истину, открытие которой тре­бует глубоких соображений, — чаще всего бывает, по край­ней мере в общих философских вопросах, что истина за­метна с первого взгляда человеку пытливого и логичного ума, — обширные исследования и громадные научные средства в этих случаях приносят, собственно, ту пользу, что без них истина, открытая гениальным человеком, оста­ется его личным соображением, которого он не в силах доказать точным ученым образом, и потому или остается не принята другими людьми, продолжающими страдать от

226

своих ошибочных мнений, или, что едва ли не хуже еще, принимается другими людьми не на разумном основании, а по слепому доверию к словам авторитета. Принципы, разъясненные и доказанные теперь естественными наука­ми, были найдены и приняты за истину „еще греческими философами, а еще гораздо раньше их — индийскими мыс­лителями, и, вероятно, были открываемы людьми сильного логического ума во все времена, во всех племенах. Но раз­вить и доказать истину логическим путем прежние гени­альные люди не могли. Она известна была повсюду,

но стала наукою только в последние десятилетия. Приро-ду сравнивают с книгою, заключающею в себе всю истину, но написанною языком, которому нужно учиться, чтобы понять книгу. Пользуясь этим уподоблением, мы скажем, что очень легко можно выучиться каждому языку на­столько, чтобы понимать общий смысл написанных им книг; но очень много и долго нужно учиться ему, чтобы уметь отстранить все сомнения в основательности смысла, какой мы находим в словах книги, уметь объяс­нить каждое отдельное выражение в ней и написать хо­рошую грамматику этого языка.

Единство законов природы было понято очень давно гениальными людьми; но только в последние десятилетия наше знание достигло таких размеров, что доказывает научным образом основательность этого истолкования яв­лений природы.

Говорят: естественные науки еще не достигли такого развития, чтобы удовлетворительно объяснить все важные явления природы. Это совершенная правда; но противники научного направления в философии делают из этой прав­ды вывод вовсе не логический, когда говорят, что пробелы, остающиеся в научном объяснении натуральных явлений, допускают сохранение каких-нибудь остатков фантастиче­ского миросозерцания. Дело в том, что характер результа­тов, доставленных анализом объясненных наукою частей и явлений, уже достаточно свидетельствует о характере элементов, сил и законов, действующих в остальных ча­стях и явлениях, которые еще не вполне объяснены: если бы в этих необъясненных частях и явлениях было что-нибудь иное, кроме того, что найдено в объясненных ча­стях, тогда и объясненные части имели бы не такой ха­рактер, какой имеют (III, стр. 195—197).

К чему мы так долго останавливаемся на явлениях и

 

227

заключениях, каждому известных? Просто оттого, что по непривычке к систематическому мышлению слишком мно­гие люди слишком наклонны не замечать смысла общих законов, который одинаков со смыслом отдельных фено­менов, ими понимаемых. Мы хотели как можно сильнее выставить силу одного из таких общих законов: если при нынешнем состоянии научного наведения (индуктивной логики) мы в большей части случаев еще не можем с до­стоверностью определить по исследованной нами части предмета, какой именно характер имеет неисследованная часть его, то уже всегда можем с достоверностью опреде­лять, какого характера не может иметь она. Наши поло­жительные заключения, от характера известного к харак­теру неизвестного при нынешнем состоянии наук нахо-дятся еще на степени догадок, подлежащих спору, доступных ошибкам; но отрицательные заключения уже имеют полную достоверность. Мы не можем сказать, чем именно окажется неизвестное нам; но мы уже знаем, чем оно не оказывается (III, стр. 199.)

Существенный характер нынешних философских воз­зрений состоит в непоколебимой достоверности, исключа­ющей всякую шаткость убеждений. Из этого легко заклю­чить, какая судьба ждет человечество Западной Европы. Свойство каждого нового учения состоит в том, что нужно ему довольно много времени на распространение в массах, на то, чтобы стать господствующим убеждением. Новое и в.идеях, как в жизни, распространяется довольно мед­ленно; но зато и нет никакого сомнения в том, что оно распространяется, постепенно проникая все глубже и глубже в разные слои населения, начиная, конечно, с бо­лее развитых. Нет никакого сомнения, что и простолюди­ны Западной Европы ознакомятся с философскими воззре­ниями, соответствующими их потребностям [и, по нашему мнению, соответствующими истине]. Тогда найдутся у них представители не совсем такие, как Прудон: найдутся пи­сатели, мысль которых не будет, как мысль Прудона, спу­тываться преданиями или задерживаться устарелыми фор­мами науки в анализе общественного положения и полез­ных для общества реформ. Когда придет такая пора, когда представители элементов, стремящихся теперь к пересо­зданию западноевропейской жизни, будут являться уже непоколебимыми в своих философских воззрениях, это бу­дет признаком скорого торжества новых начал и в общест-

228

венной жизни Западной Европы. [Очень может быть, что мы ошибаемся, находя, что такая пора уже началась в годы, следовавшие за первым онемением мысли от реак­ции после событий 1848 года; очень может быть, что мы ошибаемся, думая, что поколение, воспитанное событиями последних двенадцати лет в Западной Европе, уже приоб­ретает ясность и твердость мысли, нужную для преобразо­вания западноевропейской жизни. Но если мы и ошиба­емся, то разве во времени: не в наше, так в следующее поколение придет результат, лежащий в натуре вещей, стало быть неизбежный; и если нашему поколению еще не удастся совершить его, то во всяком случае оно много делает для облегчения полезного дела своим детям] (III, стр. 202—203).

Без пищи человек существовать не может, — и тут каж­дый с вами согласится и каждый понимает, что это отри­цательное суждение находится в неразрывной логической связи с положительным суждением: «человеческому орга­низму нужна пища»; каждый понимает, что если принять одно из этих двух суждений, то непременно надобно при­нять и другое. Совсем не то, например, в нравственной философии. Попробуйте сказать, что хотите — всегда най­дутся люди умные и образованные, которые станут гово­рить противное. Скажите, например, что бедность вредно действует на ум и сердце человека, — множество умных людей возразят вам: «нет, бедность изощряет ум, принуждая его приискивать средства к ее отвращению; она облагораживает сердце, направляя наши мысли от суетных наслаждений к доблестям терпения, самоот­вержения, сочувствия чужим нуждам и бедам». Хорошо; попробуйте сказать наоборот, что бедность выгодно дей­ствует на человека, — опять такое же множество или еще большее множество умных людей возразят: «нет, бедность лишает средств к умственному развитию, мешает развитию самостоятельного характера, влечет к неразборчивости в употреблении средств для ее отвращения или для просто­го поддержания жизни; она главный источник невеже­ства, пороков и преступлений». Словом сказать, какой бы вывод ни вздумали вы сделать в нравственных науках, вы всегда найдете, что и он, и другой, противоположный ему, вывод и, кроме того, множество других выводов, не клеящихся ни с вашим, ни с противоположным ему выводом, ни друг с другом, имеют искренних защитников

229

между умными и просвещенными людьми. То же самое в метафизике, то же самое в истории, без которой ни нрав­ственные науки, ни метафизика не могут обойтись.

Такое положение дел в истории, нравственных науках и метафизике заставляет многих думать, что эти отрасли знания не дают или даже и вовсе не могут никогда дать нам ничего столь достоверного, как математика, астроно­мия и химия. Хорошо, что нам случилось употребить слово «бедность»: оно наводит нас на память о житей­ском факте, совершающемся ежедневно. Как только ка­кой-нибудь господин или какая-нибудь госпожа из много­численного семейства достигнет хорошего положения в обществе, он или она тотчас же начинает вытягивать из бедности, из ничтожества своих родственников и родствен­ниц: около важного или богатого лица появляются братья и сестры, племянники и племянницы, все примыкают к нему и, держась за него, вылезают в люди. Припоминают родство свое с важным или богатым лицом даже такие господа и госпожи, которые не хотели и знаться с ним, пока оно было неважно и небогато. Иных оно в глубине души и недолюбливает, а все-таки помогает им, — нельзя, ведь все же родственники и родственницы, — и с любовью к родным или с досадой на них, оно все-таки изменяет их положение к лучшему. Точно такое же дело происходит в области знаний теперь, когда некоторые науки успели из жалкого положения выбиться до великого совершен­ства, до ученого богатства, до умственной знатности. Эти богачки, помогающие своим жалким родственницам, — ма­тематика и естественные науки. [...]

Союз точных наук под управлением математики, то есть счета, меры и веса, с каждым годом расширяется на новые области знания, увеличивается новыми пришель­цами. После химии к нему постепенно присоединились все науки о растительных и животных организмах: фи­зиология, сравнительная анатомия, разные отрасли бота­ники и зоологии; теперь входят в него нравственные нау­ки. С ними делается ныне то самое, что мы видим над людьми тщеславными, но погрязавшими в нищете и неве­жестве, когда какой-нибудь дальний родственник, не гор­дящийся, как они, высоким происхождением и неслыхан­ными добродетелями, а просто человек простой и чест­ный, приобретает богатство: кичливые гидальго долго усиливаются смотреть на него свысока, но бедность за-

230

ставляет их пользоваться его подачками; долго они живут этой милостыней, считая низким для себя обратиться при его помощи к честному труду, которым он вышел в люди; но с улучшением их пищи и одежды пробуждаются в них мало-помалу рассудительные мысли, слабеет прежнее пу­стое хвастовство, они понемногу становятся людьми поря­дочными, понимают, наконец, что стыд не в труде, а в хва­стовстве, и напоследок принимают нравы, 'которыми вы­шел в люди их родственник; тогда, опираясь на его помощь, они быстро приобретают хорошее положение и начинают пользоваться уважением рассудительных людей не за фантастические достоинства, которыми прежде хва­стались, не имея их, а за свои новые действительные ка­чества, полезные для общества, — за свою трудовую дея­тельность.

Еще не так далеко от нас время, когда нравственные науки в самом деле не могли иметь содержания, которым бы оправдывался титул науки, им принадлежавший, и англичане были тогда совершенно правы, отняв у них это имя, которого они не были достойны. Теперь положение дел значительно изменилось. Естественные науки уже развились настолько, что дают много материалов для точного решения нравственных вопросов. Из мыслителей, занимающихся нравственными науками, все передовые люди стали разработывать их при помощи точных прие­мов, подобных тем, по каким разработываются естествен­ные науки. Когда мы говорили о противоречиях между раз­ными людьми по каждому нравственному вопросу, мы говорили только о давнишних, наиболее распространен­ных, но уже оказывающихся отсталыми, понятиях и спо­собах исследования, а не о том характере, какой получают нравственные науки у передовых мыслителей; о прежнем рутинном характере этих знаний, а не о нынешнем их виде. По нынешнему своему виду нравственные науки различаются от так называемых естественных собственно только тем, что начали разработываться истинно научным образом позже их и потому разработаны еще не в таком совершенстве, как они. Тут разница лишь в степени: хи­мия моложе астрономии и не достигла еще такого совер­шенства; физиология еще моложе химии и еще дальше от совершенства; психология, как точная наука, еще моложе физиологии и разработана еще меньше. Но, различаясь между собою по количеству приобретенных точных зна-

231

ний, химия и астрономия не различаются ни по достовер­ности того, что узнали, ни но способу, которым идут к точному знанию своих предметов: факты и законы, откры­ваемые химиею, так же достоверны, как факты и законы, открываемые астрономиею. То же надобно сказать о ре­зультатах нынешних точных исследований в нравствен­ных науках. [...]

Первым следствием вступления нравственных знаний в область точных наук было строгое различение того, что мы знаем, от того, чего не знаем. Астроном знает, что ему известна величина планеты Марса, и столь же положи­тельно знает, что ему неизвестен геологический состав этой планеты, характер растительной или животной жизни на ней и самое то, существует ли на ней растительная или животная жизнь. [...]

Точно так же и в нравственных науках теперь строго разграничено известное от неизвестного, и на основании известного доказана несостоятельность некоторых преж­них предположений о том, что еще остается неизвестным. Положительно известно, например, что все явления нравст­венного мира проистекают одно из другого и из внешних обстоятельств по закону причинности, и на этом основа­нии признано фальшивым всякое предположение о возник­новении какого-нибудь явления, не произведенного преды­дущими явлениями и внешними обстоятельствами. Поэто­му нынешняя психология не допускает, например, таких предположений: «человек поступил в данном случае дурно, потому что захотел поступить дурно, а в другом случае хорошо, потому что захотел поступить хорошо». Она го­ворит, что дурной поступок или хороший поступок был произведен непременно каким-нибудь нравственным или материальным фактом или сочетанием фактов, а «хотение» было тут только субъективным впечатлением, которым сопровождается в нашем сознании возникновение мыслей или поступков из предшествующих мыслей, поступков или внешних фактов. [...]

То явление, которое мы называем волею, само явля­ется звеном в ряду явлений и фактов, соединенных при­чинною связью. Очень часто ближайшею причиною появ­ления в нас воли на известный поступок бывает мысль. Но определенное расположение воли производится также только определенною мыслью: какова мысль, такова и воля; будь мысль не такова, была бы не такова

232

и воля. Но почему же явилась именно такая, а не другая мысль? Опять от какой-нибудь мысли, от какого-нибудь факта, словом сказать, от какой-нибудь причины. Психо­логия говорит в этом случае то же самое, что говорит в подобных случаях физика или химия: если произошло изве­стное явление, то надобно искать ему причины, а не удов­летворяться пустым ответом: оно произошло само собою, без всякой особенной причины — «я так сделал, потому что так захотел». Прекрасно, но почему же вы так захотели? Если вы отвечаете: «просто потому, что захотел», — это значит то же, что говорить: «тарелка разбилась, потому что разбилась; дом сгорел, потому что сгорел». Такие от­веты вовсе не ответы: ими только прикрывается леность доискиваться подлинной причины, недостаток желания знать истину (III, стр. 205—212).

Итак, теоретические вопросы, остающиеся неразре­шенными при .нынешнем состоянии нравственных наук, вообще таковы, что даже не приходят в голову почти ни­кому, кроме специалистов; неспециалист с трудом пони­мает даже, как могут ученые люди заниматься исследова­нием таких мелочей. Напротив, те теоретические вопросы, которые обыкновенно представляются важными и труд­ными для неспециалистов, вообще перестали быть вопро­сами для нынешних мыслителей, потому что чрезвычай­но легко разрешаются несомненным образом при первом прикосновении к ним могущественных средств научного анализа. [...]

Предлагается, например, очень головоломный вопрос: доброе или злое существо человек? Множество людей по-теют над разрешением этого вопроса, почти половина потеющих решают: человек по натуре добр; другие, со­ставляющие также почти целую половину потеющих, ре­шают иначе: человек по натуре зол. За исключением этих двух противоположных догматических партий, остаются несколько человек скептиков, которые смеются над теми и другими и решают: вопрос этот неразрешим. Но при первом приложении научного анализа вся штука оказы­вается простою до крайности. Человек любит приятное и не любит неприятного, — это, кажется, не подлежит со­мнению, потому что в сказуемом тут просто повторяется подлежащее: А есть Л, приятное для человека есть прият­ное для человека, неприятное для человека есть неприят­ное для человека. Добр тот, кто делает хорошее для дру-

233

гих, зол — кто делает дурное для других, — кажется, это также просто и ясно. Соединим теперь эти простые исти­ны и в выводе получим: добрым человек бывает тогда, когда для получения приятного себе он должен делать приятное другим; злым бывает он тогда, когда принуж­ден извлекать приятное себе из нанесения неприятности другим. Человеческой натуре нельзя тут ни бранить за одно, ни хвалить за другое: все зависит от обстоятельств, отношений [учреждений]. [...]

Если известные отношения имеют характер постоян­ства, в человеке, сформировавшемся под ними, оказывается сформировавшеюся привычка к сообразному с ними спо­собу действий. Потому можно находить, что Иван добр, а Петр зол; но эти суждения прилагаются только к отдель­ным людям, а не к человеку вообще, как прилагаются только к отдельным людям, а не к человеку вообще поня­тия о привычке тесать доски, уметь ковать и т. д. Иван — плотник, но нельзя сказать, что такое человек вообще: плотник или не плотник; Петр умеет ковать железо, но нельзя сказать о человеке вообще, кузнец он или не куз­нец. Тот факт, что Иван стал плотником, а Петр кузне­цом, показывает только, что при известных обстоятель­ствах, бывших в жизни Ивана, человек становится плот­ником, а при известных обстоятельствах, бывших в жизни Петра, становится кузнецом. Точно так при известных об­стоятельствах человек становится добр, при других — зол.

Таким образом, с теоретической стороны вопрос о доб­рых и злых качествах человеческой натуры разрешается столь легко, что даже и не может быть назван вопросом: он сам в себе уже заключает полный ответ. Но другое дело, если вы возьмете практическую сторону дела, если, например, вам кажется, что для самого человека и для всех окружающих его людей гораздо лучше ему быть добрым, чем злым, и если вы захотели бы позаботиться, чтобы каждый стал добр: с этой стороны дело представ­ляет очень большие трудности; но они, как заметит чи­татель, относятся уже не к науке, а только к практиче­скому исполнению средств, указываемых наукою. Психо­логия и нравственная философия находятся тут опять точно в таком же положении, как естественные науки. Климат в северной Сибири слишком холоден; если бы мы спросили, каким способом можно сделать его теплее, есте­ственные науки не затруднятся ответом на это: Сибирь

234

закрыта горами от теплой южной атмосферы и открыта своим склоном к северу холодной северной атмосфере; если бы горы шли по северной границе ее, а на южной не было гор, страна эта была бы гораздо теплее. Но у нас еще недостает средств исполнить на практике это теоре­тическое решение вопроса. Точно так же и у нравствен­ных наук готов теоретический ответ почти на все во­просы, важные для жизни, но во многих случаях у людей недостает еще средств для практического исполнения того, что указывает теория. Впрочем, нравственные науки имеют в этом случае преимущество над естественными. В естественных науках все средства принадлежат области так называемой внешней природы; в нравственных нау­ках только одна половина средств принадлежит этому раз­ряду, а другая половина средств заключается в самом чело­веке; стало быть, половина дела зависит только от того, что­бы человек с достаточною силою почувствовал надобность в известном улучшении; это чувство уже дает ему очень значительную часть условий, нужных для улучшения. Но мы видели, что одних этих условий, зависящих от состояния впечатлений самого человека, еще недостаточно: нужны также материальные средства. Относительно этой поло­вины условий, относительно материальных средств, прак­тические вопросы нравственных наук находятся в поло­жении еще гораздо выгоднейшем, нежели относительно условий, лежащих в самом человеке. Прежде, при нераз­витости естественных наук, могли встречаться во внеш­ней природе непреодолимые затруднения к исполнению нравственных потребностей человека. Теперь не то: есте­ственные науки уже предлагают ему столь сильные сред­ства располагать внешнею природою, что затруднений в этом отношении не представляется. Возвратимся для примера к практическому вопросу о том, каким бы спосо­бом люди могли стать добрыми, так чтобы недобрые люди стали на свете чрезвычайной редкостью и чтобы злые качества потеряли всякую заметную важность в жизни ло чрезвычайной малочисленности случаев, в которых 'обнаруживались бы людьми. Психология говорит, что са­мым изобильным источником обнаружения злых качеств служит недостаточность средств к удовлетворению по­требностей, что человек поступает дурно, то есть вредит .другим, почти только тогда, когда принужден лишить их чего-нибудь, чтобы не остаться самому без вещи, для

235

/- йего нужной. Например, в случае неурожая, когда пищи Ч недостаточно для всех, число преступлений и всяких дур-/ ных поступков чрезмерно возрастает: люди обижают и 1 обманывают друг друга из-за куска хлеба. Психология прибавляет также, что человеческие потребности разде­ляются на чрезвычайно различные степени по своей силе; самая настоятельнейшая потребность каждого человече­ского организма состоит в том, чтобы дышать; но пред­мет, нужный для ее удовлетворения, находится человеком почти во всех положениях в достаточном изобилии, по­тому из потребности воздуха почти никогда не возникает дурных поступков. Но если встретится исключительное положение, когда этого предмета оказывается мало для всех, то возникают также ссоры и обиды; например, если много людей будет заперто в душном помещении с од­ним окном, то почти всегда возникают ссоры и драки, могут даже совершаться убийства из-за приобретения места у этого окна. После потребности дышать (продол­жает психология) самая настоятельная потребность чело­века есть и пить. В предметах для порядочного удовлет­ворения этой потребности очень часто, очень у многих людей встречается недостаток, и он служит источником самого большого числа всех дурных поступков, почти всех положений и учреждений, бывающих постоянными причинами дурных поступков. Если бы устранить одну эту причину зла, быстро исчезло бы из человеческого об­щества, по крайней мере, девять десятых всего дурного: число преступлений уменьшилось бы в десять раз, гру­бые нравы и понятия в течение одного поколения заме­нились бы человечественными, отнялась бы и опора у стеснительных учреждений, основанных на грубости нра­вов и невежестве, и скоро уничтожилось бы почти всякое стеснение. Прежде исполнить такое указание теории было, как нас уверяют, невозможно по несовершенству технических искусств; не знаем, справедливо ли говорят это о старине, но бесспорно то, что при нынешнем состоя­нии механики и химии, при средствах, даваемых этими науками сельскому хозяйству, земля могла бы произво­дить в каждой стране умеренного пояса несравненно больше пищи, чем сколько нужно для изобильного продо­вольствия числа жителей, в десять и двадцать раз боль­шего, чем нынешнее население этой страны. Таким обра­зом, со стороны внешней природы уже не представляется

233

никакого препятствия к снабжению всего населения каж­дой цивилизованной страны изобильною пищею; задача остается только в том, чтобы люди сознали возможность и надобность энергически устремиться к этой цели. В реторическом слоге можно говорить, будто они на са­мом деле заботятся об этом> как следует, но точный и хо­лодный анализ науки показывает пустоту пышных фраз, часто слышимых нами об этом предмете. В действитель­ности еще ни одно человеческое общество не приняло в сколько-нибудь обширном размере тех средств, какие указываются для придания успешности сельскому хозяй­ству естественными науками и наукою о народном благо­состоянии. Отчего это происходит, почему в человеческих обществах господствует беззаботность об исполнении научных указаний для удовлетворения такой настоятель­ной потребности, как потребность пищи, почему это так, какими обстоятельствами и отношениями производится и поддерживается дурное хозяйство, как надобно изменить обстоятельства и отношения для замены дурного хозяй­ства хорошим, — это опять новые вопросы, теоретическое решение которых очень легко; и опять практическое осу­ществление научных решений обусловливается тем, чтобы человек проникся известными впечатлениями. Мы, впро­чем-, не станем здесь излагать ни теоретического реше­ния, ни практических затруднений по этим вопросам: это завело бы нас слишком далеко, а нам кажется, что уже довольно и предыдущих замечаний для разъяснения того, в каком положении находятся теперь нравственные науки. Мы хотели сказать, что разработка нравственных знаний точным научным образом только еще начинается; что поэтому еще не найдено точного теоретического ре­шения очень многих чрезвычайно важных нравственных вопросов; но что эти вопросы, теоретическое решение ко­торых еще jae найдено, имеют характер чисто техниче­ский, так что интересны только для специалистов, и что, наоборот, те психологические и нравственные вопросы3 которые представляются очень интересными и кажутся чрезвычайно трудными для неспециалистов, уже с точ­ностью разрешены, и притом разрешены чрезвычайно легко и просто, самыми первыми приложениями точного научного анализа, так что теоретический ответ на них уже найден; мы прибавляли, что из этих несомненных теоретических решений возникают очень важные и по-

237

лезные научные указания о том, какие средства надобно употребить для улучшения человеческого быта; что из этих средств некоторые должны быть взяты во внешней природе, и при нынешнем развитии естественных знаний внешняя природа уже не представляет этому препятст­вия, а другие должны быть доставлены рассудительною энергиею самого человека, и ныне только в ее возбужде­нии могут встречаться трудности по невежеству и апатии [одних] людей, [по расчетливому сопротивлению других], и вообще по власти предрассудков над огромным боль­шинством людей в каждом обществе.

[...] Мы отлагаем на время в сторону психологические и нравственно-философские вопросы о человеке, займемся физиологическими, медицинскими, какими вам угодно другими и вовce не будем касаться человека как существа нравственного, а попробуем прежде сказать, что мы знаем о нем как о существе, имеющем желудок и голову, кости, жилы, мускулы и нервы. Мы будем смотреть на него пока только с той стороны, какую находят в нем естест­венные науки; другими сторонами его жизни мы зай­мемся после, если позволит нам время.

Физиология и медицина находят, что человеческий организм есть очень многосложная химическая комбина­ция, находящаяся в очень многосложном химическом процессе, называемом жизнью. Процесс этот так много­сложен, а предмет его так важен для нас, что отрасль химии, занимающаяся его исследованием, удостоена за свою важность титула особенной науки и названа физио-логиею. Отношение физиологии к химии можно сравнить с отношением отечественной истории к всеобщей истории. Разумеется, русская история составляет только часть все­общей; но предмет этой части особенно близок нам, по­тому она сделана как будто особенною наукою: курс русской истории в учебных заведениях читается отдельно от курса всеобщей, воспитанники получают на экзаменах особенный балл из русской истории; но не следует забы­вать, что эта внешняя раздельность служит только для практического удобства, а не основана на теоретическом различии характера этой отрасли знания от других ча­стей того же самого знания. Русская история понятна только в связи с всеобщею, объясняется ею и представ­ляет только видоизменения тех же самых сил и явлений, о каких рассказывается во всеобщей истории. Так и фи-

238

зиология — только видоизменение химии, а предмет ее — только видоизменение предметов, рассматриваемых в хи­мии. Сама физиология не удержала всех своих отделов в полном единстве под одним именем: некоторые стороны исследуемого ею предмета, т. е. химического процесса, происходящего в человеческом организме, имеют такую особенную интересность для человека, что исследования о них, составляющие часть физиологии, сами удостоились имени особенных наук. Из этих сторон мы назовем одну: исследование явлений, производящих и сопровождающих разные уклонения этого химического процесса от нор­мального его вида; эта часть физиологии названа особен­ным именем — медицина; медицина, в свою очередь, раз­ветвляется на множество наук с особенными именами. Таким образом, часть, выделившаяся из химии, выделила из себя новые части, которые опять разделяются на но­вые части. Но это явление точно такого же порядка, как разделение одного города на кварталы, кварталов на улицы: это делается только для практического удобства, и не должно забывать, что все улицы и кварталы города составляют одно целое. Когда мы говорим: Васильевский остров или Невский проспект, мы вовсе не говорим, чтобы дома Васильевского острова и Невского проспекта не входили в состав Петербурга. Точно так медицинские явления входят в систему физиологических явлениий, а вся система физиологических явлений входит в еще об­ширнейшую систему химических явлений. [...] Когда исследуемый предмет очень многосложен, то для удобства исследования полезно делить его на части; потому физиология разделяет многосложный процесс, происходящий в живом человеческом организме, на не­сколько частей, из которых самые заметные: дыхание, питание, кровообращение, движение, ощущение; подобно всякому другому химическому процессу, вся эта система явлений имеет возникновение, возрастание, ослабление и конец. Поэтому физиология рассматривает, будто бы особые предметы, процессы дыхания, питания, кровообра­щения, движения, ощущений и т. д., зачатия или опло­дотворения, роста, дряхления и смерти. Но тут опять надобно помнить, что эти разные периоды процесса и раз-ные стороны его разделяются только теориею, чтобы облегчить теоретический анализ, а в действительности со­ставляют одно неразрывное целое. Так, геометрия разла-

239

гает круг на окружность, радиусы и центр, но в сущно­сти радиуса нет без центра и окружности, центра нет без радиуса и окружности, да и окружности нет без радиуса и центра, — эти три понятия, эти три части геометриче­ского исследования о круге составляют все вместе одно целое. Некоторые из частей физиологии разработаны уже очень хорошо; таковы, например, исследования про­цессов дыхания, питания, кровообращения, зачатия, роста и одряхления; процесс движения разъяснен еще не так подробно, а процесс ощущения еще меньше; довольно странно может показаться, что так же мало исследован процесс нормальной смерти, происходящей не от каких-нибудь чрезвычайных случаев или специальных рас­стройств (болезни), а просто от истощения организма са­мим течением жизни.· Но это потому, во-первых, что на­блюдениям медиков и физиологов представляется не очень много случаев такой смерти: из тысячи человек разве один умирает ею, организм остальных преждевре­менно разрушается болезнями и гибельными внешними случаями; во-вторых, и на эти немногие случаи нормаль­ной смерти ученые до сих пор не имели досуга обратить такое внимание, какое привлекают болезни и случаи на­сильственной смерти: силы науки по вопросу о разруше­нии организма до сих пор поглощаются приисканием средств к устранению преждевременной смерти (III, стр. 214-223).

Мышление состоит в том, чтобы из разных комбинаций ощущений и представлений, изготовляемых воображе­нием при помощи памяти, выбирать такие, которые соот­ветствуют потребности мыслящего организма в данную минуту в выборе средств для действия, в выборе пред­ставлений, посредством которых можно было бы дойти до известного результата. В этом состоит не только мышле­ние о житейских предметах, но и так называемое отвле­ченное мышление. Возьмем в пример самое отвлеченное дело: решение математической задачи. У Ньютона, заин­тересованного вопросом о законе качества или силы, про­являющейся в обращении небесных тел, накопилось в па­мяти очень много математических формул и астрономиче­ских данных. Чувства его (главным образом одно чувство— зрение) беспрестанно приобретали новые формулы и астрономические данные из чтения и собственных наблю­дений; от сочетания этих новых впечатлений с прежни-

240

ми возникали в его голове разные комбинации, формулы цифр; его внимание останавливалось на тех, которые ка­зались подходящими к его цели, соответствующими его потребности найти формулу данного явления; от обраще­ния внимания на эти комбинации, т. е. от усиления энер­гии в нервном процессе при их появлении, они развива­лись и разрастались, пока, наконец, разными сменами и превращениями их произведен был результат, к кото­рому стремился нервный процесс, т. е. найдена была искомая формула. Это явление, т. е. сосредоточение нерв­ного процесса на удовлетворяющих его желанию в дан­ную минуту комбинациях ощущений и представлений, непременно должно происходить, как скоро существуют комбинации ощущений и представлений, иначе сказать, как скоро существует нервный процесс, который сам и состоит именно в ряде разных комбинаций ощущения и представления. Каждое существо, каждое явление раз­растается, усиливается при появлении данных, удовлет­воряющих его потребности, прилепляется к ним, питаетея ими, — а собственно в этом и состоит то, что мы назвали выбором представлений и ощущений в мышлении, а в этом выборе их, в прилеплении к ним и состоит сущ­ность мышления.

Само собою разумеется, что когда мы находим одина­ковость теоретической формулы, посредством которой вы­ражается процесс, происходящий в нервной системе Нью­тона при открытии закона тяготения, и процесс того, что происходит в нервной системе курицы, отыскивающей овсяные зерна в куче сора и пыли, то не надобно забы­вать, что формула выражает собою только одинаковую сущность процесса, а вовсе не то, чтобы размер процесса был одинаков, чтобы одинаково было впечатление, произ­водимое на людей явлениями этого процесса, или чтобы обе формы его могли производить одинаковый внешний результат (III, стр. 232—233).

Очень давно было замечено, что различные люди в од­ном обществе называют добрым, хорошим вещи совер­шенно различные, даже противоположные. Если, например, кто-нибудь отказывает свое наследство посторонним людям, эти люди находят его поступок добрым, а родственники, потерявшие наследство, очень дурным. Такая же разница между понятиями о добре в разных обществах и в разные эпохи в одном обществе. Из этого очень долго выводилось

241

заключение, что понятие добра не имеет в себе ничего постоянного, самостоятельного, подлежащего общему опре­делению, а есть понятие чисто условное, зависящее от мнений, от произвола людей. Но, точнее всматриваясь в отношения поступков, называемых добрыми, к тем людям, которые дают им такое название, мы находим, что всегда есть в этом отношении одна общая непременная черта, от которой и происходит причисление поступка к разряду доб­рых. Почему посторонние люди, получившие наследство, называют добрым делом акт, давший им это имущество? Потому, что этот акт был для них полезен. Напротив, он был вреден родственникам завещателя, лишенным на­следства, потому они называют его дурным делом. Война против неверных для распространения мусульманства казалась добрым делом для магометан, потому что прино­сила им пользу, давала им добычу; в особенности поддер­живали между ними это мнение духовные сановники, власть которых расширялась от завоеваний. Отдельный человек называет добрыми поступками те дела других людей, которые полезны для него; в мнении общества добром признается то, что полезно для всего общества или для большинства его членов; наконец, люди вообще без различия наций и сословий называют добром то, что полезно для человека вообще. Очень часты случаи, в ко­торых интересы разных наций и сословий противополож­ны между собою или с общими человеческими интере­сами; столь же часты случаи, в которых выгоды какого-нибудь отдельного сословия противоположны националь­ному интересу. Во всех этих случаях возникает спор о характере поступка, учреждения или отношения, выгод­ного для одних, вредного для других интересов: привер­женцы той стороны, для которой он вреден, называют его дурным, злым; защитники интересов, получающих от него пользу, называют его хорошим, добрым. На чьей стороне бывает в таких случаях теоретическая справед­ливость, решить очень не трудно: общечеловеческий ин­терес стоит выше выгод отдельной нации, общий интерес целой нации стоит выше выгод отдельного сословия, инте­рес многочисленного сословия выше выгод малочислен­ного. В теории эта градация не подлежит никакому со­мнению, она составляет только применение геометриче­ских аксиом — «целое больше своей части», «большее ко­личество больше меньшего количества» — к обществен-

242

ным вопросам. Теоретическая ложь непременно ведет к практическому вреду; те случаи, в которых отдельная нация попирает для своей выгоды общечеловеческие ин­тересы или отдельное сословие — интересы целой нации, всегда оказываются в результате вредными не только для стороны, интересы которой были нарушены, но и для той стороны, которая думала доставить себе выгоду их нару­шением: всегда оказывается, что нация губит сама себя, порабощая человечество, что отдельное сословие приво­дит себя к дурному концу, принося в жертву себе целый народ. Из этого мы видим, что при столкновениях нацио­нального интереса с сословным сословие, думающее из­влечь пользу себе из народного вреда, с самого начала ошибается, ослепляется фальшивым расчетом. Иллюзия, которою оно увлекается, имеет иногда вид очень основа­тельного расчета; но мы приведем два или три случая этого рода, чтобы показать, как ошибочен бывает такой расчет. Мануфактуристы думают, что запретительный та­риф выгоден для них; но в результате оказывается, что при запретительном тарифе нация остается бедна и по своей бедности не может содержать мануфактурную про­мышленность обширного размера; таким образом, самое сословие мануфактуристов остается далеко не столь бо­гато, как бывает при свободной торговле: все фабриканты всех государств с запретительным тарифом, вместе взя­тые, конечно, не имеют и половины того богатства, какое приобрели фабриканты Манчестера. Землевладельцы во­обще думают иметь выгоду от невольничества [, крепост­ного права] и других видов обязательного труда; но в ре­зультате оказывается, что землевладельческое сословие всех государств, имеющих несвободный труд, находится в разоренном положении. [Бюрократия иногда находит нужным для себя препятствовать умственному и обще­ственному развитию нации; но и тут всегда бывает, что она в результате видит свои собственные дела расстроен­ными, становится бессильной.]

Все это мы говорили к тому, чтобы показать, что по­нятие добра вовсе не расшатывается, а, напротив, укреп­ляется, определяется самым резким и точным образом, когда мы открываем его истинную натуру, когда мы на­ходим, что добро есть польза. Только при этом понятии о нем мы в состоянии разрешить все затруднения, возни­кающие из разноречия разных эпох и цивилизаций, раз-

243

ных сословий и народов о том, что добро, что зло. Наука говорит о народе, а не об отдельных индивидуумах, о че­ловеке, а не о французе или англичанине, не купце или бюрократе. Только то, что составляет натуру человека, признается в науке за истину; только то, что полезно для человека вообще, признается за истинное добро; всякое уклонение понятий известного народа или сословия от этой нормы составляет ошибку, галлюцинацию, которая может наделать много вреда другим людям, но больше всех наделает вреда тому народу, тому сословию, которое подвергалось ей, заняв по своей или чужой вине такое положение среди других народов, среди других сословий, что стало казаться выгодным ему то, что вредно для че­ловека вообще. «Погибоша аки Обре» — эти слова повто­ряет история над каждым народом, над каждым сосло­вием, впавшим в гибельную для таких людей галлюцина­цию о противоположности своих выгод с общечеловече­ским интересом.

Если есть какая-нибудь разница между добром и поль­зою, она заключается разве лишь в том, что понятие добра очень сильным образом выставляет черту постоян­ства, прочности, плодотворности, изобилия хорошими, долговременными и многочисленными результатами, ко­торая, впрочем, находится и в понятии пользы, именно этою чертою отличающемся от понятий удовольствия, наслаждения. Цель всех человеческих стремлений состоит в получении наслаждений. Но источники, из которых по­лучаются нами наслаждения, бывают двух родов: к од­ному роду принадлежат мимолетные обстоятельства, не зависящие от нас, или если и зависящие, то проходящие без всякого прочного результата; к другому роду отно­сятся факты и состояния, находящиеся в нас самих проч­ным образом или вне нас, но постоянно при нас долгое время. [...']

Итак, полезными вещами называются, так сказать, прочные принципы наслаждений. Если бы при употребле­нии слова «польза» всегда твердо помнилась эта коренная черта понятия, не было бы решительно никакой разницы между пользою и добром; но, во-первых, слово «польза» употребляется иногда легкомысленным, так сказать, обра­зом о принципах удовольствия, правда, не совершенно мимолетных, но и не очень прочных, а во-вторых, можно эти прочные принципы наслаждений разделить по сте-

244

пени их прочности опять на два разряда: не очень проч­ные и очень прочные. Это последний разряд собственно и обозначается названием добра. Добро — это как будто превосходная степень пользы, это как будто очень полез­ная польза. Доктор восстановил здоровье человека, стра­давшего хроническою болезнью, — что он принес ему: добро или пользу? Одинаково удобно тут употребить оба слова, потому что он дал ему самый прочный принцип наслаждений. Наша мысль находится в настроении бес­престанно вспоминать о внешней природе, которая будто бы одна подлежит ведомству естественных наук, состав­ляющих будто бы только одну часть наших знаний, а не обнимающих собою всей их совокупности (III, стр.243— 248).

Итак, действительным источником совершенно проч­ной пользы для людей от действий других людей остаются только те полезные качества, которые лежат в самом человеческом организме; потому собственно этим каче­ствам и усвоено название добрых, потому и слово «доб­рый» настоящим образом прилагается только к человеку, В его действиях основанием бывает чувство или сердце, а непосредственным источником их служит та сторона органической деятельности, которая называется волею; потому, говоря о добре, надобно специальным образом разобрать законы, по которым действует сердце и воля. Но способы к «исполнению чувств сердца даются воле представлениями ума, и потому надобно также обратить внимание на ту сторону мышления, которая относится к способам иметь влияние на судьбу других людей. Не обе­щая ничего наверное, мы скажем только, что нам хотелось бы изложить точные понятия нынешней науки об этих предметах. Очень может быть, что нам и удастся сделать это.

Но мы едва не забыли, что до сих пор остается не объяснено слово «антропологический» в заглавии наших статей; что это за вещь «антропологический принцип в нравственных науках»? Что за вещь этот принцип, чита~ тель видел из характера самых статей: принцип этот со-cтоит в том, что на человека надобно смотреть как на одно

существо имеющее только одну натуру,чтобы не разре-зывать человеческую жизнь на разные пловины, принад-лежащие разным натурам, чтобы рассматривать каждую сторону деятельности человека как деятельность или

245

всего eго организма, от головы до ног включительно, или если она оказывается специальным отправлением какого-нибудь особенного органа в человеческом организме, то рассматривать этот орган в его натуральной связи со всем организмом. Кажется, это требование очень простое, а между тем только в последнее время стали понимать всю его важность и исполнять его мыслители, занимающиеся нравственными науками, да и то далеко не все, а только некоторые, очень немногие из них, между тем как боль­шинство сословия ученых, всегда держащееся рутины, как большинство всякого сословия, продолжает работать пo прежнему фантастическому способу ненатурального дробления человека на разные половины, происходящие из разных натур. [...]

Пренебрежение к антропологическому принципу отни­мает у них всякое достоинство; исключением служат тво­рения очень немногих прежних мыслителей, следовавших антропологическому принципу, хотя еще и не употреб­лявших этого термина для характеристики своих воззре­ний на человека: таковы, например, Аристотель и Спи­ноза.

Что касается до самого состава слова «антропология», оно взято от слова anthropos, человек, — читатель, ко­нечно, и без нас это знает. Антропология — это такая на­ука, которая, о какой бы части жизненного человеческого процесса ни говорила, всегда помнит, что весь этот про­цесс и каждая часть его происходит в человеческом орга­низме, что этот организм служит материалом, производя­щим рассматриваемые ею феномены, что качества фено­менов обусловливаются свойствами материала, а законы, по которым возникают феномены, есть только особенные частные случаи действия законов природы. Естественные науки еще не дошли до того, чтобы подвести все эти за­коны под один общий закон, соединить все частные фор­мулы в одну всеобъемлющую формулу; что делать, нам говорят, что и сама математика еще не успела довести некоторых своих частей до такого совершенства: мы слышали, что еще не отыскана общая формула интег-рированья, как найдена общая формула умножения или возвышения в степень. [...] До сих пор найдены только частные законы для отдельных разрядов явлений; закон тяготения, закон химического сродства, закон разложения и смешения цветов, закон действий теплоты, электриче-

246

ства; под один закон мы еще не умеем их подвести точ­ным образом, хотя существуют очень сильные основания думать, что все другие законы составляют несколько осо­бенные видоизменения закона тяготения. От этого нашего неуменья подвести все частные законы под один общий закон чрезвычайно затрудняется и затягивается всякое исследование в естественных науках: исследователь идет ощупью, наугад, у него нет компаса, он принужден руко­водиться не столь верными способами к отыскиванию на­стоящего пути, теряет много времени в напрасных укло­нениях по окольным дорогам на то, чтобы вернуться с них к своей исходной точке, когда видит, что они не ве­дут ни к чему, и чтобы снова отыскивать новый путь; еще больше теряется времени в том, чтобы убедить дру­гих в действительной непригодности путей, оказавшихся непригодными, в верности и удобстве пути, оказавшегося верным. Так в естественных науках, точно так же и в нравственных. Но как в естественных, так и в нравствен­ных этими затруднениями только затягивается отыскива­ние истины и распространение убежденности в ней, когда она найдена; а когда найдена она, то все-таки очевидна ее достоверность, только приобретение этой достоверности стоило гораздо большего труда, чем будут стоить такие же открытия нашим потомкам при лучшем развитии наук, и как бы медленно ни распространялась между людьми убежденность в истинах от нынешней малой при-готовленности людей любить истину, т. е. ценить пользу ее и сознавать непременную вредность всякой лжи, истина все-таки распространяется между людьми, потому что, как ни думай они о ней, как ни бойся они ее, как ни люби они ложь, все-таки истина соответствует их надобностям, а ложь оказывается неудовлетворительной: что нужно для людей, то будет принято людьми, как бы ни ошиба­лись они от принятия того, что налагается на них необхо­димостью вещей. Станут ли когда-нибудь хорошими хозя­евами русские сельские хозяева, до сих пор бывшие пло­хими хозяевами? Разумеется, станут; эта уверенность основана не на каких-нибудь трансцендентальных гипо­тезах о качествах русского человека, не на высоком по­нятии о его национальных качествах, о его превосходство над другими по уму, или трудолюбию, или ловкости, а просто на том, что настанет надобность русским сельским хозяевам вести свои дела умнее и расчетливее прежнего.

247


 


От надобности не уйдешь, не отвертишься. Так не уйдет человек и от истины, потому что по нынешнему положе­нию человеческих. дел оказывается -с каждым годом все сильнейшая и неотступнейшая надобность в ней (III, стр. 251-254).

[ИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ И ПИСЕМ РАЗНЫХ ЛЕТ]

Далее спрашивается: в чем же состоит одинаковость между-материальными предметами? Естествознание отве­чает: одинаковость между ними состоит в том, что они материальны. Что непонятного в этом ответе естествозна­ния? Тоже ровно ничего непонятного в нем нет: он очень ясен.

Далее спрашивается: как же называется то, в чем со­стоит одинаковость материальных предметов, состоящая в том, что они материальны? Естествознание отвечает: это одинаковое в материальных предметах называется материей. Что непонятного в этом ответе? Ровно ничего непонятного нет в нем; он тоже очень ясен.

Точно таким же образом приходит естествознание к ответам о качествах, силах, законах, о которых предла-гают ему вопросы по поводу изучения его предметов.

Эти предметы имеют одинаковые качества, то одина­ковое, из чего состоят предметы, — материя; следова­тельно, одинаковые качества их — качества того, что оди­наково в них, качества материи.

Качества материи производят действия; а качества материи — это сама же материя, следовательно, действия качеств материи — это действия материи. [...]

Когда мы говорим о качествах предмета, мы говорим о предмете; когда мы говорим о действиях предмета, мы говорим о предмете.

Действующая сила — это сам действующий предмет; и энергия предмета — это сам предмет.

Энергия — это то, что одинаково в одинаковых дейст­виях, пока действия одинаковы; как же не быть одинако­вым тому, что одинаково в этих одинаковых действиях?

Каким словом обозначать то, что действие одной и той же силы (или по новому способу выражения — одной и той же энергии) одинаково? Натуралисты условились употреблять для этого термин «закон».

Итак, что такое законы природы? Одинаковость дейст-

248

вии одной и той же силы (или — одной и той же энер­гии).

Действие предметов — это действие самих предметов; одинаковость действий — это одинаковость самих предме­тов, и законы природы — это сами предметы природы, рассматриваемые нами со стороны одинаковости их дей­ствий.

Так говорит об этом естествознание. [...]

Законы природы — это сама природа, рассматриваемая со стороны своего действования. Каким же образом при­рода могла бы действовать несообразно со своими зако­нами, т. е. несообразно сама с собою? Вода — соединение кислорода с водородом. Пока вода существует — она вода, т. е., пока она существует, она неизменно остается соеди­нением водорода с кислородом. Иным ничем она быть не может. Что-нибудь иное — это что-нибудь иное, а не вода. Действие воды — это действие воды; и если при каких-нибудь обстоятельствах вода действует известным обра­зом, то в случае повторения этих обстоятельств нельзя ей действовать иначе, как точно так же. Она — все та же самая; обстоятельства — те же самые; каким же образом результат мог бы быть не тот же самый? Факторы в обоих случаях одни и те же, возможно ли же, чтобы результат не был одинаковый в обоих случаях? 2 + 3 = 5. Это ныне. А завтра 2 + 3 может и не быть =5? И если завтра 2 + 3 окажется тоже =5, это будет фактом загадочным, удиви­тельным, требующим объяснения? (III, стр. 527—529).

Люди знают очень мало сравнительно с тем, сколько хотелось бы и полезно было б им знать; в их скудном знании очень много неточности; к нему примешано много недостоверного, и, по всей вероятности, к нему еще остается примешано очень много ошибочных мнений. От­чего это? Оттого, что восприимчивость наших чувств имеет свои пределы, да и сила нашего ума не безгра­нична, то есть оттого, что мы — люди, существа ограни­ченные.

Эту зависимость человеческих знаний от человеческой природы принято у натуралистов называть относитель­ностью человеческого знания.

Но на языке той философии, которую мы будем назы­вать иллюзионизмом, выражение «относительность чело­веческого знания» имеет совершенно иной смысл. Оно употребляется как благовидный, не шокирующий профа-

249

нов термин для замаскированна мысли, что все наши зна­ния о внешних предметах — не в самом деле знания, а иллюзия.

Перепутывая эти два значения термина, иллюзионизм вовлекает неосторожного профана в привычку спутывать их. И издавна убежденный в истине одного из них, он кончает тем, что воображает, будто бы давно ему дума­лось — не так ясно, как стало думаться теперь, но уж издавна довольно ясно — думалось, что наши представле­ния о внешних предметах — иллюзия.

Натуралисту, читающему иллюзионистский трактат с доверчивостью к добросовестности изложения, тем легче поддаться этому обольщению, что он по своим специаль­ным занятиям знает: в наших чувственных восприятиях вообще довольно велика примесь соображений; софисти­ческая аргументация ведет доверчивого все к большему и большему преувеличению роли субъективного элемента в чувственных восприятиях, все к большему и большему забвению того, что не все чувственные восприятия подхо­дят под класс имеющих в себе примесь соображений; за­бывать ему о них тем легче, что в своих специальных за­нятиях он и не имел повода присматриваться, примешан ли к ним субъективный элемент.

А быть доверчивым к добросовестности изложения натуралисту тем легче, что в его специальной науке все авторы излагают свои мысли бесхитростно. Человеку, привыкшему иметь дело лишь с людьми добросовестными, очень можно, и не будучи простяком, стать жертвою об­мана, когда ему придется иметь дело с хитрецом.

Что ж удивительного, если натуралист вовлечется в теорию, принадлежащую иллюзионизму? — Подвергнуться влиянию этой системы философии тем извинительнее для подвергающихся ему, натуралистов ли, или ненатурали­стов, что большинство ученых, занимающихся по профес­сии философиею, последователи иллюзионизма. Масса образованных людей вообще расположена считать наибо­лее соответствующими научной истине те решения вопро­сов, какие приняты за истинные большинством специали­стов по науке, в состав которой входит исследование этих вопросов. И натуралистам, как всем другим образованным людям, мудрено не поддаваться влиянию господствующих между специалистами по философии философских си­стем.

250

Винить ли большинство специалистов по философии за то, что оно держится иллюзионизма? — Разумеется, винить было бы несправедливо. Какой характер имеет философия, господствующая в данное время, это опреде­ляется общим характером умственной и нравственной жизни передовых наций.

Итак, нельзя винить ни большинство философов на­шего времени за то, что они иллюзионисты, ни тех нату­ралистов, которые подчиняются влиянию иллюзионизма, за то, что они подчиняются ему.

Но хоть и не виноваты философы-иллюзионисты в том, что они иллюзионисты, все-таки надобно сказать, что их философия — философия, противоречащая здравому смыс­лу; и о натуралистах, поддавшихся ее влиянию, надобно сказать, что мысли, заимствованные ими из нее, уместны только в ней, а в естествознании совершенно неуместны.

Знаем ли мы о себе, что мы люди? — Если знаем, то наше знание о существовании человеческого организма — прямое знание, такое знание, которое мы имеем и без всякой примеси каких бы то ни было соображений; оно — знание существа о самом себе. А если мы имеем знание о нашем организме, то имеем знание и об одежде, которую носим, и о пище, которую едим, и о воде, кото­рую пьем, и о пшенице, из которой готовим себе хлеб, и (о) посуде, в которой готовим себе его, и о наших домах, и о нивах, на которых возделываем пшеницу, и о лесах, кирпичных заводах, каменоломнях, из которых берем ма­териалы для постройки своих жилищ, и т. Д. и т. д. Ко­роче сказать: если мы люди, то мы имеем знание неисчис­лимого множества предметов — прямое, непосредственное знание их, их самих; оно дается нам нашею реальною жизнью. Не все наше знание таково. У нас есть сведения, добытые нами посредством наших соображений; есть све­дения, полученные нами из рассказов других людей или из книг; когда эти сведения достоверны, они также зна­ние; но это знание не непосредственное, не прямое, а кос­венное, не фактическое, а мысленное. О нем можно гово­рить, что оно знание не самих предметов, а лишь пред­ставлений о предметах. Различие прямого, фактического знания от косвенного' мысленного параллельно различию между реальной нашею жизнью и нашею мысленной жизнью.

Говорить, что мы имеем лишь знание наших представ-

251

лений о предметах, а прямого знания самих предметов у нас нет, значит отрицать нашу реальную жизнь, отри­цать существование нашего организма. Так и делает иллюзионизм. Он доказывает, что у нас нет организма; нет и не может быть.

Он доказывает это очень простым способом: примене­нием к делу приемов средневековой схоластики. Реаль­ная жизнь отбрасывается; вместо исследования фактов анализируются произвольно составленные определения абстрактных понятий; эти определения составлены фаль­шиво; в результате анализа оказывается, разумеется, что они фальшивы; и опровергнуто все, что нужно было опро­вергнуть. Произвольное истолкование смысла выводов естественных наук доставляет груды цитат, подтвержда­ющих выводы анализа фальшивых определений.

Это — схоластика. Новая форма средневековой схола­стики. Тоже фантастическая сказка. Но сказка, тоже свя­занная и переполненная ученостью.

Рассказывается она так:

Существо, о котором нам неизвестно ничего, кроме того, что оно имеет представления, составляющие содер­жание нашей мысленной жизни, мы назовем нашим «я».

Вы видите: реальная жизнь человека отброшена. По­нятие о человеке заменено понятием о существе, относи­тельно которого нам неизвестно, имеет ли оно реальную жизнь.

Вы скажете: но если содержание мысленной жизни этого существа тождественно с содержанием мысленной жизни человека, то об этом существе не может не быть нам известно, что оно имеет и реальную жизнь, потому что это существо — человек.

И да, и нет; оно человек, и оно не-человек. Оно чело­век потому, что его мысленная жизнь тожественна с человеческою мысленной жизнью; но оно не-человек, потому что о нем неизвестно, имеет ли оно реальную жизнь. Разумеется, это двусмысленное определение упо­требляется лишь для того, чтобы не с первого же слова ясно было, к чему будет ведена аргументация. Сказать вдруг, без подготовки: «мы не имеем организма» — было бы нерасчетливо; слишком многие отшатнулись бы. По­тому на первый раз надобно ограничиться двусмыслен­ным· определением, в котором лишь сквозь туман прогля­дывает возможность подвергнуть сомнению, действительно

2 S 2

ли существует человеческий организм. И вперед все бу­дет так: хитрости, подстановки разных понятий под один термин, всяческие уловки схоластической силлогисти­ки.— Но нам довольно теперь пока и одного образца этих диалектических фокусов. Чтоб изложить учение иллюзи­онизма коротко, расскажем его просто.

Анализируя наши представления о предметах, кажу­щихся нам существующими вне нашей мысли, мы откры­ваем, что в составе каждого из этих представлений нахо­дятся представления о пространстве, о времени, о материи. Анализируя представления о пространстве, мы находим, что понятие о пространстве противоречит самому себе. То же самое показывает нам анализ представлений о вре­мени и о материи: каждое из них противоречит самому себе. Ничего противоречащего самому себе не может су­ществовать, на самом деле. Потому не может существовать ничего подобного нашим представлениям о внешних предметах. То, что представляется нам как внешний мир, — галлюцинация нашей мысли; ничего подобного этому призраку не существует вне нашей мысли и не мо­жет существовать. Нам кажется, что мы имеем организм; мы ошибаемся, как теперь видим. Наше представление о существовании нашего организма — галлюцинация, ни­чего подобного которой нет на самом деле и не может быть.

Это, как видите, фантастическая сказка — не больше. Сказка о несообразной с действительностью умственной жизни небывалого существа. Мы хотели рассказать ее как можно покороче, думая, что длинные фантастические сказки не скучны лишь под тем условием, чтобы в них повествовались приключения красавиц и прекрасных юношей, преследуемых злыми волшебницами, покрови­тельствуемых добрыми волшебницами, и тому подобные занимательные вещи. А это — сказка о существе, в кото­ром нет ничего живого, и вся сплетена из абстрактных понятий. Такие сказки скучны, и, чем короче пересказы­вать их, тем лучше. Потому нашли мы достаточным пере­числить лишь важнейшие из понятий, анализируемых в ней. Но точно так же, как понятия о пространстве, вре­мени и материи, анализируются в ней другие абстракт­ные понятия — всякие, какие хотите, лишь бы очень ши­рокого объема; например: движение, сила, причина. При­водим те, которые анализируются почти во всех иллюзис-

253

нистских трактатах: ничто не мешает точно так же ана­лизировать и другие, какие захотите, от понятия «пере­мена» до понятия «количество». Анализ по тому же спо­собу даст тот же результат: «это понятие» — какое бы то ни было, лишь бы широкое понятие — «противоречит самому себе» (III, стр. 539—543).

Понятия о движении, о материи сами собой исчезают из нашего мышления, когда из него исчезли понятия о пространстве и времени, так что для их изгнания из на­ших мыслей, пожалуй, и не нужно было б особых анали­зов. Но иллюзионизм щедр: он дает нам и особый анализ понятия о движении, и особый анализ понятия о мате­рии, и анализы понятия о силе, о причине — все это на основании тех же самых заявлений [...], которые разруши­ли наши понятия о пространстве и времени, или каких-нибудь других таких же заявлений — всяких, каких угод­но ему: математическая истина так любит его анализы, что с удовольствием говорит все надобное для составле­ния их.

Математическая истина поступает похвально, делая так. Но откуда берется у нее сила на это? Отрицать ариф­метику — такое дело, на которое математическая истина, разумеется, не может иметь достаточных собственных та­лантов. Очевидно, что она почерпает ресурсы на это из какой-нибудь другой истины, глубже ее проникающей в тайны схоластической премудрости. И легко догадаться, из какой именно истины заимствует она силу говорить все, что нужно иллюзионизму. Математика — лишь при­менение законов мышления к понятиям о количестве, ге­ометрическом теле и т. д. Она — лишь один из видов при­кладной логики. Итак, ее суждения находятся под властью логической истины. А логическую истину иллюзионизм беспрепятственно изобретает сам, какую хочет. Схолас­тика — это по преимуществу диалектика. Иллюзионизм чувствует себя полным хозяином логики: «законы наше­го мышления» — эти слова умеет он припутать ко всякой мысли, какую хочет он выдать за логическую истину. И этим он импонирует; в этом его сила, — в уменье дробить и соединять абстрактные понятия, плести и плести сил­логистические путаницы, в которых теряется человек, не­привычный к распутыванию диалектических хитроспле­тений.

«Человеческое мышление — мышление существа огра-

254

ничейного; потому оно не может вмещать в себе понятие о бесконечном. Так говорит логика. Из этого ясно, что по­нятие о бесконечном — понятие, превышающее силы на­шего мышления».

Математическая истина не может противоречить ло­гической.

И в эту ловушку, устроенную иллюзионизмом из пе-репутывания незнакомого математике понятия об онтоло­гическом бесконечном с математическим понятием о бес­конечном, попадаются люди, хорошо знающие математи­ку, даже первоклассные специалисты по ней, и, попав­шись в ловушку, стараются воображать, будто бы в самом деле есть какая-то истина в уверении иллюзионизма, что математическая истина одинаково с логическою, — гово­рящею вовсе не о том, — требует признания неспособнос­ти человеческого мышления охватывать математическое понятие о бесконечном.

Иллюзионизм любит математику. Но он любит и есте­ствознание.

Его анализы основных понятий естествознания, пре­вращающие в мираж все предметы естествознания, осно­вываются на истинах логики и математики; но его выво­ды из его анализов подтверждаются истинами естество­знания. Он очень уважает истины естествознания — точ­но так же, как истины логики и математики. Потому-то все естественные науки и подтверждают его выводы. Фи­зика, химия, зоология, физиология, в признательность за его уважение к их истинам, свидетельствуют ему о себе, что они не знают изучаемых ими предметов, знают лишь наши представления о действительности, не могущие быть похожими на действительность, что они изучают не дей­ствительность, а совершенно несообразные с нею галлю­цинации нашего мышления.

Но что ж такое эта система превращения наших зна­ний о природе в мираж посредством миражей схоластиче­ской силлогистики? Неужели же приверженцы иллюзио­низма считают его системою серьезных мыслей. Есть меж­ду ними и такие чудаки. Но огромное большинство сами говорят, что их система не имеет никакого серьезного зна­чения. Не этими словами говорят, само собою разумеется, но очень ясными словами, приблизительно такими:

Философская истина — истина собственно философ­ская, а не какая-нибудь другая. С житейской точки зрения

255

она йе истина и с научной точки зрения — тоже не истина.

То есть, им нравится фантазировать. Но они помнят, что они фантазируют.

И расстанемся с ними (III, стр. 548—550).

Вообще естествознание достойно всякого уважения, сочувствия, ободрения. Но и оно подвержено возможности служить средством к пустой и глупой болтовне.. Это слу­чается с ним в очень большом размере очень часто, пото­му что огромное большинство натуралистов, как и всяких других ученых, специалисты, не имеющие порядочного общего ученого образования, и поэтому, когда вздумается им пофилософствовать, философствуют вкривь и вкось, как попало; а философствовать они почти все любят. — Я много раз говорил, как нелепо сочинил свою «теорию борьбы за жизнь» Дарвин, вздумавши философствовать по Мальтусу (III, стр. 708).

Но если Вы хотите иметь понятие о том, что такое, по моему мнению, человеческая природа, узнавайте это из единственного мыслителя нашего столетия, у которого были совершенно верные, по-моему, понятия о вещах. Это — Людвиг Фейербах. Вот уж пятнадцать лет я не пе­речитывал его. И раньше того много лет уж не имел до­суга много читать его. И теперь, конечно, забыл почти все, что знал из него. Но в молодости я знал целые стра­ницы из него наизусть. И сколько могу судить по моим потускневшим воспоминаниям о нем, остаюсь верным по­следователем его.

Он устарел? — Он устареет, когда явится другой мыс­литель такой силы. Когда он явился, то устарел Спиноза. Но прошло более полутораста лет, прежде чем явился достойный преемник Спинозе.

Не говоря о нынешней знаменитой мелюзге, вроде Дарвина, Милля, Герберта Спенсера и т. д. — тем менее говоря о глупцах, подобных Огюсту Конту, — ни Локк, ни Гьюм, ни Кант, ни Гольбах, ни Фихте, ни Гегель не имели такой силы мысли, как Спиноза. И до появления Фейербаха надобно было учиться понимать вещи у Спи­нозы,— устарелого ли, или нет, например в начале ны­нешнего века, но все равно: единственного надежного учителя. — Таково теперь положение Фейербаха: хорош ли он, или плох, это как угодно; но он безо всякого срав­нения лучше всех (III, стр. 713—714).

256

Взаимодействие качества разных частиц вещества или разных масс частиц вещества мы называем «взаимодей­ствием сил природы». Итак:

Сила — это: качество веществ, рассматриваемое со сто­роны своего действования. То есть:

Сила — это: опять-таки само же вещество, рассматри­ваемое со^ стороны своего действования, с одной опреде­ленной точки зрения.

Когда мы успеваем понять способ действия какой-ни­будь силы, то есть способ какого-нибудь действования ве­щества, рассматриваемого со стороны своего действия, мы называем это наше знание «знанием» этого «закона при­роды». Итак:

Законы природы — это: само же вещество, рассматри­ваемое со стороны способов взаимодействия его частиц или масс его частиц (III, стр. 723).

Душенька, ни математику, ни вообще натуралисту не­позволительно «смотреть» ни на что «вместе с Кантом». Кант отрицает все естествознание, отрицает и реальность чистой математики. Душенька, Кант плюет на все, чем ты занимаешься, и на тебя. Не компаньон тебе Кант. И уж был ты прихлопнут им, прежде чем вспомнил о нем. Это он вбил в твою деревянную голову то, с чего ты начал свою песнь победы, — он вбил в твою голову это отрицание самобытной научной истины в аксиомах гео­метрии. И тебе ли, простофиля, толковать о «трансцен­дентально данных формах интуиции», — это идеи, непо­стижимые с твоей деревенской точки зрения. Эти «фор­мы» придуманы Кантом для того, чтобы отстоять свободу воли, бессмертие души, существование бога, промысел божий о благе людей на земле и о вечном блаженстве их в будущей жизни, — чтобы отстоять эти дорогие сердцу его убеждения от — кого? — собственно, от Дидро и его друзей; вот о чем думал Кант. И для этого он изломал все, на чем опирался Дидро со своими друзьями. Дидро опирался на естествознание, на математику, — у Канта не дрогнула рука разбить вдребезги все естествознание, раз­бить в прах все формулы математики; не дрогнула у не­го рука на это, хоть сам он был натуралист получше те­бя, милашка, и математик получше твоего Гауса (III, стр. 783-784).

Масса натуралистов говорит: «мы знаем не предметы, каковы они сами по себе, каковы они в действительности,

257

а лишь наши ощущения от предметов, лишь наши отно­шения к предметам». Это чепуха. Это чепуха, не имею­щая в естествознании ровно никаких поводов к своему существованию. Это чепуха, залетевшая в головы просто­филь-натуралистов из идеалистических систем филосо­фии. По преимуществу из системы Платона и из систе­мы Канта. У Платона она не бессмысленная чепуха: о нет! — Она очень умный софизм. Цель этого очень ловко­го софизма — ниспровержение всего истинного, что при­ходилось не по вкусу Платону и, — не знаю теперь, уж не помню ясно, но полагаю: — приходилось не по вкусу и превозносимому наставнику Платона Сократу. Сократ был человек, доказавший многими своими поступками благородство своего характера. Но он был враг научной истины. И, по вражде к ней, учил многому нелепому. И, друзья мои, припомните: он был учитель и друг Алки-биада, бессовестного интригана, врага своей родины. И был учитель и друг Крития, перед которым сам Алки-биад — честный сын своей родины. А Платон хотел вести дружбу с Дионисием Сиракузским. — Понятно: людям с такими тенденциями не всякая научная истина могла быть приятна. Это о системе Платона.

А Кант так-таки прямо и комментировал сам свою систему провозглашением: все, что нужно для незыбле­мости фантазий, казавшихся ему хорошими, надобно при­знавать действительно существующим. — То есть: нау­ка — пустяки; эти пустяки надобно сочинять по нашим личным соображениям о том, что нравится мечтать тем людям, какие нравятся нам.

Это научная мысль? Это любовь к истине?

И у Канта чепуха, без смысла болтаемая простофиля­ми-натуралистами, имеет очень умный смысл; такой же умный, как у Платона; тот же самый, очень умный и со­вершенно противунаучный смысл: отрицание всякой на­учной истины, какая не по вкусу Канту или людям, нра­вящимся Канту.

Платон и Кант отрицают все то в естествознании, чем стесняются их фантазии или фантазии людей, нравящих­ся им.

А натуралисты разве хотят отрицать естествознание? Разве хотят, что<бы) наука была сборником комплимен­тов их приятелям?

258

Нет. С какой же стати болтают они ту чепуху? — По простофильству; они хотят щеголять в качестве филосо­фов — вот и все; мотив невинный; лишь глупый. И, не понимая сами, что и о чем болтают, оказываются, чван­ные невежды, отрицателями — дорогой для них — науч­ной истины. Жалкие педанты, невежественные бедняки-щеголи (III, стр. 809—810).