Глава 7 облеченные и обличенные властью
Браки заключаются на небесах
В первый раз я услышал эти слова от Президента Академии педагогических наук СССР Всеволода Николаевича Столетова. Это было произнесено потому, что я удивился, узнав о назначении на высокую административную должность в нашей системе человека, который, по моим представлениям, ни в коей мере не годился на эту роль.
- Браки заключаются на небесах, — сказал Всеволод Николаевич. Я понимал, о каких «небесах» идет речь. Они находились неподалеку — не где-то там, за облаками, а на «Старой площади». Именно там решались все подобные вопросы, после чего уже что-либо обсуждать было попросту бессмысленно. Вообще-то мне не следовало удивляться освященному десятилетиями фатальному обряду. Уже первые месяцы моей работы в Президиуме Академии педагогических наук СССР научили меня, что именно так происходит и должно происходить. Вынужден дать короткую автобиографическую справку. В 1968 году, в феврале, я был избран членом-корреспондентом, а уже в октябре месяце стал академиком-секретарем Отделения психологии и возрастной физиологии. Однако, в виду того, что я был не академик, а всего лишь членкор, я должен был именоваться с приставкой «и.о.». Так это и значилось на тех бумагах, которые я подписывал, так можно было прочитать на табличке, которая висела рядом с дверью моего кабинета. И где-то через семь или восемь месяцев меня встретил в коридоре главный ученый секретарь Академии, Николай Павлович Кузин. Он мне сказал: «Артур Владимирович, Вы можете удалить из наименования Вашей должности приставку «и.о.» — исполняющий обязанности. Теперь Вы имеете право именоваться академик-секретарь Отделения. Смените, пожалуйста, текст на этой табличке» — и он указал на дверь моего кабинета. Я посмотрел на него с удивлением. До выборов в члены Академии оставалось около двух лет, и только там я мог обрести статус действительного члена, академика. Мое недоумение было разрешено очень просто. «Дело в том, что секретариат ЦК принял решение об утверждении Вас в этой должности». Хотя Центральный Комитет никак не был «прописан» в уставе Академии, но, тем не менее, для меня никаких сомнений не было в том, что именно он решает все вопросы жизни академического сообщества напрямую. Приставка «и.о.» развеялась, как дым. В конце концов, я это принял как должное, поскольку менталитет советского человека не позволял задумываться над юридической обоснованностью подобных высочайших решений.
Не могу не рассказать о забавном столкновении нашего советского менталитета, носителем которого был в это время я, и менталитета, характерного для немецкого общественного сознания. В 1970 году я приехал в Берлин в служебную командировку. Мой сопровождающий попросил меня дать для прессы основные мои биографические данные, рассказать о том, где я работаю, в какой должности. Я сказал, что являюсь академиком-секретарем Отделения психологии и возрастной физиологии Академии педагогических наук СССР.
- Вы доктор наук?
- Да, я доктор, профессор.
- Так, — сказал он, — записываю. Доктор психологических наук, пишу, профессор, академик... Я сказал:
- Нет, я не академик, я член-корреспондент Академии.
- Но Вы же сказали, что Вы академик-секретарь.
- Да, я академик-секретарь.
- Но, если Вы академик-секретарь, то, значит, Вы академик.
- Нет, я член-корреспондент.
- Я ничего не понимаю! Значит, Вы член-корреспондент, секретарь Отделения психологии и возрастной физиологии?
- Нет, я академик-секретарь.
- Он никак не мог взять в толк, что, собственно, все это означает, как выйти из этого заколдованного круга. Я, конечно, мог помочь ему решить эту задачу, сказав, что я, будучи членкором, исполняю обязанности академика-секретаря. Но сделать это я не имел возможности, не нарушая партийную дисциплину. Не мог же я сказать моему немецкому коллеге, что секретариат ЦК партии взял на себя функции общего собрания Академии.
С сотрудниками аппарата ЦК к концу семидесятых годов у меня явно не складывались отношения. Полагалось, по крайней мере, раз в две недели бывать у инструктора, а то и у заведующего сектором и рассказывать о том, что происходит в Академии и институтах, входящих в ее состав. Я избегал делать это, и хотя напрямую неудовольствия мне никто не высказывал, но мне уже было понятно, что я не самая приветствуемая ими фигура в составе Президиума Академии. Поэтому многие эпизоды моей жизни в то время как раз и определялись тем, что совершалось на «небесах».
Помню, когда я был в Болгарии, мне сообщили, что меня представили к ордену «Кирилла и Мефодия» за мою активную работу, во многом связанную с укреплением контактов между Советским Союзом и Болгарией, между двумя системами просвещения и педагогической науки. Об этом мне было сказано как о свершившемся факте. Однако через некоторое время мои болгарские друзья стали прятать от меня глаза и больше к этой теме не возвращались. Сработала «блокировка» на Старой площади — ордена я так и не получил.
Кто объяснит, почему дряхлеющее Политбюро решилось избрать Михаила Горбачева Генеральным секретарем? Почему Б.Н. Ельцин, перебрав, по слухам, не менее двадцати возможных кандидатов, остановил свой выбор на Владимире Владимировиче Путине как на премьере и возможном преемнике. Неисповедимы судьбы людей!
... И все-таки я могу рассказать, как однажды это произошло «там», где все решается, и тайны этих решений оказываются для всех недоступными.
... Жаркий июльский день. Я сижу с книгой в кресле у окна на нашей старой даче в городке Южный, километрах в двадцати-двадцати пяти от. Харькова. Пивденное — так именуется он по-украински. Отогнув занавеску, защищающую комнату от солнца, выглядываю наружу. Вот уж поистине «омут зноя». На яблоневых и вишневых деревьях листок не шелохнется. Городок утопает в садах, и уж совсем нелепой выглядит установленная около клуба жестяная доска с написанным на ней бессмысленным лозунгом: «Превратим город Южный в город-сад». Какие уж тут превращения! Сплошное бесконечное море зелени: сады яблоневые, вишневые, сливовые...
Примечательное местечко этот поселок, недавно обретший статус города. Не могу не похвастаться моим «историко-литературно-географическим открытием». Как мне удалось выяснить и, кажется, до этого никто раньше не додумался, территория нашего городка — это не более и не менее как ...»Вишневый сад», описанный Антоном Павловичем Чеховым.
Сначала историческая справка. В первые годы недавно закончившегося века разорившаяся харьковская помещица Алферова, вернувшись из Франции, где ее сын проиграл в Монте-Карло огромные деньги, продала свое имение застройщикам. Они разбили ее поместье на дачные участки, проложили поперечные и продольные улицы, и в дальнейшем все это перешло в собственность Акционерного общества Южной железной дороги. Отсюда и название — «Южный». По чеховским биографическим материалам известно, что писатель незадолго до этого побывал в Харькове и поэтому, как я предполагаю, мог знать о намеченной сделке. Не случайно в пьесе «Вишневый сад» многократно упоминаются приезды и отъезды действующих лиц из Харькова и в Харьков, находящийся «в двадцати верстах» от имения. Не стану утверждать, а могу только предположить, что Чехов побывал в доме помещицы, от которого сейчас остались одни развалины, и именно тогда он разместил там события, случившиеся после приезда из Франции Любови Андреевны Раневской, которую постигла судьба ее реального alter ego, только разорил ее не сын, а любовник. Но предоставим слово покупателю имения Ермолаю Лопахину. Обращаясь к Раневской, Лопахин говорит: «...Ваше имение находится только в двадцати верстах от города, возле прошла железная дорога, и если вишневый сад и землю по реке разбить на дачные участки и отдавать потом в аренду под дачи, то вы будете иметь самое малое двадцать пять тысяч в год дохода. ...Местоположение чудесное, река глубокая».
Все правильно. Двадцать верст от Харькова. Рядом незадолго до этого проложенная Южная железная дорога, огромный старый вишневый сад разбит на дачные участки. В самом деле, на всем протяжении железной дороги от Харькова до Мирефы нет другой такой расчерченной «стритами» и «авеню» садовой территории — местности и в самом деле чудесной. Вот только река?.. Реки, увы, нет. Тут есть пруд, неширокий, но очень глубокий и длинный. Впрочем, я был уверен, что Чехов не ошибся, и оказалось, что все это было так. Как-то в харьковском пригородном поезде я разговорился с летчиком, работавшем на «кукурузнике» (У-2, если кто не знает), и он мне рассказал, что сверху отчетливо видно высохшее русло речки, разрываемое цепочкой прудов, в том числе и в поселке Южном.
Требуются ли еще какие-либо подтверждения моего предположения? Найти их можно только в тексте пьесы. На протяжении первых ее актов сосед Раневской, Пищик Симеонов, клянчит в долг деньги чуть ли не у всех действующих лиц. Однако в последнем действии он широким жестом раздает долги. Откуда же возникли у него такие финансовые возможности? Оказывается, у него в имении обнаружили запасы белой глины (каолина) и под перспективой производства, которое невозможно без этого полезного ископаемого, он неожиданно разбогател. Так! Понятно! В двух километрах от Южного поселка, если идти через лес, вдоль длинного зеленого пруда, остатков все той же протекавшей здесь речки, выходишь в поселок Буды. Здесь расположен знаменитый завод по производству фарфоровой и фаянсовой посуды. По-видимому, белой глины и на нынешние времена хватило.
Предвижу возражения. Как можно столь вольно обращаться к художественному тексту. В нем всегда обобщенные образы, типизация, тем более что Чехов задолго до описываемых событий проявлял интерес к судьбе разоренных дворянских имений. Не стану спорить. Моя гипотетическая «Раневская — Алферова», как и другие персонажи пьесы, являются результатами художественного обобщения, и было бы наивно всегда искать их реальные прототипы. Однако мы знаем, что некоторые писатели привязывают действия вымышленных персонажей к конкретному в топографическом отношении месту. Как мы увидим дальше (см. гл. 10), это может быть вполне отнесено к Достоевскому и Булгакову. Почему же Чехову мы откажем в праве поселить его героев в цветущем вишневом саду близ Харькова!
...Итак, сижу я с книгой в кресле в старом доме, который не намного моложе «алферовско-раневского гнезда». Ожидаю звонка из Москвы. Обещал со мной связаться мой друг Эдуард Дмитриевич Днепров, министр образования России. Дело в том, что именно в эти дни происходила «перетряска» состава кабинета министров. Мы очень опасались, что под давлением комиссии Верховного Совета Днепров будет вынужден оставить свой пост.
Вероятно, нужно рассказать о человеке, с которым мне предстояло разговаривать.
Эдуард Днепров. В середине 80-х годов он, не «обремененный» высокими званиями, заведующий лабораторией одного из НИИ АПН СССР, посмел выразить сомнение в эффективности так называемой «андроповско-черненковской» реформы образования, заявив в печати, что эта реформа сама нуждается в реформировании. Именно тогда вокруг него и высказанных им идей закрутился, забурлил водоворот споров, страстей, произошла резкая поляризация сил в сфере образовательной политики и педагогической науки. На стороне Днепрова и предложенной им программы преобразования школы оказались немногочисленные члены Академии педагогических наук СССР, передовые журналисты и фактически все прогрессивно мыслящие учителя. Против, сменяя друг друга, то уходя в тень, то ввязываясь в противостояние, возникали «ученые-педагоги», партаппаратчики, позднее — Комитет по науке и образованию Верховного Совета. Борьба с Днепровым шла на уничтожение — слишком опасной оказалась концепция его программы для команды консерваторов.
Руководимый им ВНИК «Школа», подготовил школьную реформу. В работе ВНИКа участвовали A.M. Абрамов, Б.М. Бим-Бад, О.С. Газман, В.В. Давыдов, В.П. Зинченко, А.В. Петровский, В.А. Петровский, В.М. Пивоваров, В.И. Слободчиков, B.C. Собкин и другие. В июле 1990 г. Днепрова избрали на Верховном Совете министром образования РСФСР (это было первое в истории России избрание, а не назначение министра образования). Однако нескончаемые нападки на Днепрова в консервативной прессе, приобретавшие иногда характер прямой травли, продолжались и вынудили его через два года к уходу из Министерства.
19 августа 1991 года министр Днепров, едва ли не первым из официальных лиц, уже в восемь часов утра, еще до известного обращения Президента Б.Н. Ельцина, дал четкую команду по своему ведомству подчиняться только Президенту России и не исполнять никаких распоряжений ГКЧП.
В эти драматические августовские дни 1991 года, как мне это хорошо известно, Министерство образования превратилось в своеобразный штаб сопротивления. Днепров создал шесть подпольных типографий, две радиостанции, подключил линии электронной почты для передачи информации по России и в зарубежные страны, организовал тиражирование свыше ста тысяч листовок и обращений к солдатам, к гражданам России, к учительству, мировой педагогической общественности. Сотрудники Министерства ездили с этими листовками по воинским частям, расклеивали их в метро, на улицах Москвы, развозили в различные регионы страны, стояли на баррикадах у Белого дома. После прекращения в ночь на 21 августа передач радиостанции «Эхо Москвы» Днепров лично продолжал передавать информацию о событиях по созданным им в Министерстве каналам радиосвязи. Когда были закрыты многие прогрессивные периодические издания, Министерство образования оказало активное содействие подготовке известной «Общей газеты».
В эти дни Эдуард Дмитриевич стал свидетелем события, которое могло быть названо историческим, хотя ничего героического, отвечающего пафосу событий этих дней, в нем не просматривалось. Как он рассказывал мне, в самые трагические часы в Белом доме, в кабинете Предсателя Совета министров собралась группа людей. Там были Иван Степанович Силаев — Председатель Совета Министров, генерал армии Кобец, ответственные чиновники Правительства: И Гаврилов, В. Третьяков, А. Захарова и другие. Среди них — только что «переназначенный» министр образования Днепров.
Силаев и Кобец вышли в «комнату отдыха» при кабинете и о чем-то переговаривались. Потом Силаев в кабинете при всех позвонил по телефону Ельцину. Собравшиеся слышали этот разговор, разумеется, не то, что говорил Президент, а реплики Силаева, звучавшие в ответ на слова Бориса Николаевича.
- Нет, — говорил он, — Сопротивление бесполезно... Мы обречены на поражение... Я не беру на себя ответственность... Мы должны немедленно покинуть Белый дом... Нет никаких надежд на успех... Я уезжаю...
Ельцин опять что-то говорил. Силаев слушал и вновь повторял:
— Нет, мы не можем сопротивляться... Это недопустимо... Мы должны уйти отсюда... Генерал Кобец того же мнения...
И снова что-то говорил Ельцин. Наконец, Силаев положил трубку телефона прямой связи с Президентом. Через несколько минут раздался звонок Ельцина. И опять тот же тяжелый разговор. Ельцин, вероятно, убеждал. Силаев не соглашался. После второго разговора он стал прощаться с собравшимися. Силаев подходил к каждому, пожимал руку, кого-то обнимал. Днепрову сказал: «Не держи на меня зла». Видимо, он имел в виду нелегкое принятие им идеи сохранения Эдуарда Дмитриевича на посту министра образования (всего за три дня до этого вышел соответствующий Указ Президента). Попрощавшись со всеми, Силаев через запасную дверь спустился вниз. С ним исчез и генерал Кобец. Через пару минут лимузин Предсовмина отъехал от подъезда
- Смылся! — сказал кто-то за спиной Днепрова. — Говорят, у него квартирка где-то подготовлена. Там попробует пересидеть.
Кончилось это так, как обычно бывает у русских людей. Выругались. Появилась бутылка коньяка, кому-то достались, стаканы, кто-то выпил «из горла». После этого все разошлись по своим местам. Оборона Белого дома продолжалась...
Мне уже случалось писать, что история страны иногда тесно переплетается с историей семейной и судьбой отдельного человека. Переплетение бывает таковым, что порой обе линии оказываются неразделимыми, трагически увязанными в один узел.
Памятная для всей страны ночь с третьего на четвертое октября 1993 года. Многие помнят, как по радио Егор Тимурович Гайдар призывал москвичей прийти к зданию Моссовета с тем, чтобы хотя бы психологически противостоять мятежникам, засевшим в Белом доме. Там, ощетинившись оружием, стояли отряды Баркашова — все было готово к началу гражданской войны, братоубийственной, беспощадной.
И вот со всех концов Москвы начали стекаться люди на Тверскую улицу. Ничего не сказав нам с женой, из своей квартиры тихо исчезла наша дочь со своими взрослыми детьми. Вскоре они были там, где стали собираться люди. Приехал туда и мой сын. На велосипедах из Строгино прикатили муж моей внучки с братом и отцом. Все толпились около памятника Юрию Долгорукому, ожидая чего угодно и, вместе с тем, готовые на все ради защиты демократии, в которую тогда свято верили. Мой сын повел себя в точности так же, как любопытный слоненок из сказки Киплинга, который интересовался, что на обед у крокодила. Услышав выстрелы в соседнем переулке, он вышел поглядеть, и увидел, как упал мальчик, раненный в плечо прицельной пулей снайпера. С крыш стреляли, как выяснилось, комсомольцы, приехавшие из Западной Украины. Все ждали того, что может произойти. Говорили, что будут раздавать оружие. Другие сомневались — женщины, дети, да и многие мужчины военному делу не обучены. Вероятно, что-то будет сказано, будут отданы какие-то распоряжения. Но никаких указаний не последовало. И надо сказать, что это молчание в «верхах» было спасительным. Однако там, на площади, никто не знал, что же происходит в этой «поднебесной канцелярии», откуда и должны были исходить указания. «
Теперь я обращусь к рассказу Эдуарда Днепрова, который был активным участником того, что происходило в эти ночные часы в Кремле. Прежде всего, Днепрова поразило, что у входа в кремлевские ворота, когда он подошел к ним в 15 часов 3 октября, его встретили всего-навсего два охранника — мощная защита от возможного нападения! Площадь перед правительственными зданиями была пуста, как и сам Кремль. Войск не было. Под вечер появился Президент Ельцин и еще какие-то люди. Позднее (без Президента) собрались в одном из кабинетов. Днепров не мог припомнить, у кого конкретно. Возможно, в кабинете Бурбулиса, возможно — Филатова. Обсуждали, что делать. Трудно сказать, было ли это распоряжение Гайдара или это рождалось в сумятице мнений явно растерявшихся людей, не управлявших событиями, поскольку события уже управляли ими, но живо обсуждалась необходимость направления людей, собравшихся у Моссовета, к Белому дому. Для чего? Было трудно ответить на этот вопрос. Безоружные женщины, старики, да и мужчины, которые пришли бы к этой крепости, были бы обречены на уничтожение. По сравнению с этим «подвиг» Гапона казался бы детской шуткой.
Эдуард Днепров пытался остановить этот бессмысленный гвалт, царивший в комнате. Все-таки он был флотским офицером — капитан-лейтенантом запаса — и прекрасно понимал, чем мог закончиться этот «поход» на Белый дом. Но его не слушали. И тогда всегда сдержанный, скорее способный молчать, чем вмешиваться в разговор, отставной офицер схватил со стола стакан и с силой запустил его в стену. Все замолчали. Произнеся длинную фразу, которую он мне не воспроизвел (предполагаю, что это был так называемый «большой морской загиб»), он сказал, что надо прекратить эти безумные предложения и не подставлять людей под пули. Это оказало должное действие, — дискуссия прекратилась, и безоружным людям не довелось штурмовать Белый дом. Перешли к обсуждению более конструктивных идей.
Наконец договорились о том, что надо направить представителя Правительства в Министерство обороны. Днепров, в это время советник Президента, предложил свою кандидатуру, но, видимо, были какие-то основания отказаться от его предложения, и решили направить на Знаменку генерал-полковника Д.А. Волкогонова. Думаю, что спасены были все обреченные на расстрел там, на Краснопресненской набережной, и среди них — члены моей семьи. Как мне не думать с благодарностью об экстравагантной выходке моего друга. Всегда сдержанный, он все-таки был «взрывоопасен».
...Продолжительная трель междугороднего звонка. Днепров.
- Здравствуйте, Эдуард Дмитриевич. Что вы можете мне сказать?
- Ничего хорошего. Наши «друзья» из Верховного Совета постарались.
- Это очень опасно?
- Более чем.
- Могу ли я что-либо сделать?
Долгое молчание. Мой собеседник умеет выдерживать паузу. Наконец слышу:
- Не знаю.
Теперь молчу я. Что сказать? Смотрю в зеркало: сижу в кресле в одних трусах — жара — что можно предпринять, находясь в восьмистах километрах от «места действия»? Наконец я заговорил:
- Может быть, это более чем сомнительно, но я хочу сделать попытку. Насколько я помню, Ролан Антонович Быков должен быть у Ельцина по своим киношным делам завтра. Попробую ему позвонить, может быть, он что-нибудь сумеет сделать. Как Вы на это смотрите?
Опять затяжная пауза. Наконец слышу:
- Вам виднее.
Я положил трубку, затем набрал московский номер квартиры Быкова. К счастью, он был дома, и я разъяснил ему ситуацию. Днепрова он знал и понимал его значение для реформирования школы. Быков задал уточняющие вопросы и сказал:
- Попробую поговорить с Борисом Николаевичем. На следующий день, ближе к вечеру, Ролан позвонил мне из дома:
- Я был у Бориса Николаевича. Все в порядке — кандидатура Днепрова будет поддержана.
- Как Вам это удалось?
- Подождите, — перебил меня Ролан. — Кто такой Сабуров?
- Я растерялся и не сразу смог понять, о ком идет речь.
- Это что, тот Сабуров, который «Сабуров и Первухин»? — продолжал Быков. — Вы помните. Молотов, Маленков, Каганович и примкнувший к ним Шипилов, а там еще были Сабуров и Первухин — так называемая антипартийная группа. Это тот Сабуров?
Я ничего не мог понять:
- А в чем дело? При чем здесь Сабуров?
Оказывается, разговор в кабинете Президента проходил таким образом: Быков высказал свое мнение по поводу Днепрова. Ельцин кивнул и сказал, что он знает и ценит этого человека, и что эта кандидатура, пожалуй, подходящая и он сам думал, что вопрос о министре может быть решен именно так.
- Однако, — продолжил он, — надо поговорить с Иваном Степановичем.
Позвонил Силаеву:
- Мы тут как-то обсуждали кандидатуру министра образования. Давайте остановимся на Днепрове. Вы не возражаете?
Потом, как сказал Ролан, была пауза, и в заключение было сказано следующее:
- Ладно, так и договорились — вы берете Сабурова, а мы Днепрова назначаем на должность министра.
- Так кто такой Сабуров? — уже явно разозлился Ролан. — Вы мне это можете объяснить? Зачем его отдавать Силаеву?
Но я уже понял, в чем дело. Евгений Федорович Сабуров был заместителем министра у Днепрова по экономическим проблемам образования. Суть беседы, которой не мог понять Быков, заключалась в том, что происходила определенная рокировка, и Сабуров действительно через некоторое время оказался в должности заместителя Председателя Совета Министров.
Так в этот знойный летний день, правда, не в «заоблачной дали», а в Москве, был «заключен брак», во многом определивший развитие образования в первые годы президентства Ельцина. Днепров последовательно проводил реформистскую политику.
Какую роль играл я? Более чем скромную. Это было что-то вроде гласа с грешной земли, который донесся до небесных сфер — не более. Главную роль сыграл его величество Случай.
В который раз повторю: «Браки заключаются на небесах». Впрочем, и «разводы» совершаются там же. Но об этом — в следующих рассказах.
От сумы и от тюрьмы
Удивительная страна — Россия! Все в ней происходило за последние триста-четыреста лет «не как у людей». К примеру, судьба государственных деятелей. Отрубили головы Людовику XVI и его супруге Марии Антуанетте, их придворным, затем отрубили головы тем, кто казнил их: Дантону, Робеспьеру, Демулену и другим якобинцам и жирондистам и, пожалуй, успокоилась Франция, а за ней и вся Европа на двести лет. Уходят государственные мужи на пенсию, уезжают в свои поместья, за границу — лечиться и, вообще, спокойно доживают свой век.
В России было по-другому. Хозяева жизни неизменно опасались за свои головы и при Иване Грозном, и при Петре I, и при других царях и царицах. Но при Александре I все уже было как в «лучших домах Европы» — не катились уже к подножью престолов головы вчерашних друзей и сподвижников «помазанника Божьего».
Однако воистину российская история похожа на полосатый матрац — белая полоса закономерно сменяется черной.
Нет необходимости вновь упоминать о событиях 1937—1938 годов.
Но вот пошла в истории «белая матрацная полоса». После 1953 года никого из высокого нашего начальства не казнили, да и в тюрьму, если и сажали, то ненадолго. Даже когда кто-то из них затевал государственный переворот, как в 1991 году, или призывал Кремль и Останкино штурмом взять... Иногда приходилось и приходится волноваться — не приближаемся ли мы опять к «черной полосе». История, как известно, плохая учительница. Да, из памяти человека, как мы, психологи, повторяем вслед за Фрейдом, плохое быстро вытесняется. Между тем забывать об этом небезопасно.
С государственными деятелями я до начала 70-х годов никогда не общался и о их судьбах знал только из книг и журналов.
Впрочем, было одно исключение. Хотелось бы вспомнить короткую случайную встречу в Московском Доме ученых.
Членом Дома я стал в 1956 году. Тогда и долгое время после, в нем были живы традиции, основу которых заложила Мария Федоровна Андреева, жена, хотя и не венчанная, Максима Горького. Портрет этой удивительно красивой женщины до сих пор висит в. «голубой гостиной» Дома. Меня, защитившего кандидатскую диссертацию всего за шесть лет до принятия в члены этого престижного клуба, крайне удивляло, что официантки в столовой, принимая заказ, величали меня профессором. Одна из них объяснила: «Мария Федоровна сказала: «Кто бы ни пришел в Дом, у вас должно быть одно обращение: «профессор», уж коли вы не можете говорить «господин». Как-то раз я отыскал свободное место за столом, где уже шел разговор. Невольно я обратил внимание на беспокойное поведение одного из обедающих. Прерывая беседу, он нервно вскакивал, ненадолго отходил от столика, движения его были суетливы, и в чем-то казались болезненными. Я прислушался к разговору:
- Представьте: иду я как-то к лифту. Вдруг слышу: «Подождите меня!». Обернулся — Ленин. Мы сели в лифт, и он быстро спросил меня: «Сколько?». Я назвал цифры. Ильич подумал и сказал: «Мало!». Когда мы вышли из лифта, он быстро попрощался и ушел.
Как я понял, это было продолжение какого-то рассказа. Я не выдержал и посмел задать вопрос, поскольку не понимал, о каких цифрах шла речь. Рассказчик пояснил: «Мне было поручено подсчитать и выразить в цифрах потери, которые понесла Советская Россия за время интервенции четырнадцати держав. Результаты предполагалось выставить против величины государственного долга царской России западным странам».
Я спросил:
— Простите, пожалуйста, а кем Вы были тогда, и почему именно Вам поручили подготовить эти материалы?
Мой собеседник как-то приосанился и горделиво отчеканил:
— Владимир Ильич был председателем Совнаркома, а я был председателем Малого Совнаркома, — и не дожидаясь нового вопроса, добавил: — моя фамилия Гойхбарг.
Честно говоря, я тогда и не знал, что такое Малый Совнарком. Только вспомнилось, что Остап Бендер, собираясь унести ноги из дома «бриллиантовой вдовушки» — мадам Грицацуевой, утверждал, что торопится на заседание Малого Совнаркома. На этом мои исторические познания оказались исчерпанными. Я решил их восполнить, прочитав в энциклопедии о Гойхбарге и Малом Совнаркоме. Это был административный орган, состоявший из заместителей наркомов. Он готовил вопросы для принятия правительственных решений. Его председателем действительно был Александр Григорьевич Гойхбарг. Видный юрист, автор многих законодательных актов, принятых правительством после революции. В прошлом меньшевик, а после Октября состоявший в большевистской партии, А. Г. Гойхбарг с середины 20-х годов оказался вне нее. Надо полагать, что он во время одной из «чисток» партийных рядов был исключен. Как сложилась его дальнейшая судьба? Можно только догадываться, что сладкой она не была. Никогда никаких упоминаний о нем уже с начала 30-х годов я не встречал, хотя, работая над историей психологии СССР, я прочитал немало трудов по гражданской истории. По всей вероятности, он не миновал ГУЛАГа, однако утверждать что-либо определенное я не могу. Наша встреча произошла в 1958 году, именно когда началась реабилитация вчерашних зэков. Больше об этом человеке, некогда облеченном большой властью, я не слышал.
Повторяю, это единственная встреча лицом к лицу с представителем касты государственных деятелей тех давних времен. В других случаях приходится ориентироваться на рассказы очевидцев и участников событий.
Я оставляю в стороне уже совсем недавнее общение в разных случаях, по разному поводу и разной длительности с премьером B.C. Черномырдиным, вице-премьерами Г.Э Бурбулисом, Б.Г. Салтыковым, В.Г. Кинелевым, О.Н. Сысуевым и радом других государственных деятелей. Это уже не история, а вчерашний, а то и сегодняшний день. Будет время - будет об этом рассказано.
Не стану вводить то, о чем я хочу рассказать, в контекст семейной хроники и пояснять, кто кем приходится в семье моей жены. Речь идет о ее родственнике Сергее Иллиодоровиче Космачеве, видном партийце, инженере, занимавшем крупный пост в руководстве промышленности на Украине. Он был в дружбе с вождями этой советской республики. Как рассказывала его жена, в начале 30-х годов (более точной даты я не знаю) он буквально день ото дня мрачнел. Она пыталась что-либо выяснить, но ее супруг, строго придерживавшийся партийной дисциплины, никогда о служебных делах в семье не распространялся. Несмотря на явно сгущавшиеся тучи, которые бросали тень на его жизнь, для всех оказалось неожиданным его самоубийство — Сергей Иллиодорович застрелился. Детей: его сына и племянницу (мою будущую жену) — на время похорон увели в особняк, где жил председатель Совнаркома Украины, друг покойного, Влас Чубарь. Вдова Космачева, разбирая бумаги уже после его смерти, нашла письмо, адресованное наркому Орджоникидзе. Оно начиналось словами:
«Серго, тебя окружают б...!». Она не пересказывала аргументацию, которая была использована ее супругом в подтверждение этого сигнала. Ей было неизвестно, копия ли это некоего отправленного наркому письма или же его черновик. А может быть, он поручал ей выполнить невысказанный наказ? Это так и осталось неизвестным. Через некоторое время адресат этого послания, последовал примеру своего харьковского товарища. Помню сообщение кремлевских врачей о смерти Орджоникидзе, вызванной «острой сердечной недостаточностью». Теперь известно, что Серго застрелился в момент, когда за ним пришли люди из НКВД.
Сын Чубаря, как рассказывала Мария Федоровна Космачева, удивлял отца и его друзей утверждениями, что ему предстоит голодать и, может быть, умереть от голода. Это казалось забавным.
Над мальчиком смеялись. Как же, сын председателя Совнаркома! О каком голоде для членов этой семьи могла идти речь!
От сумы и от тюрьмы... После того как арестовали и расстреляли вместе с Косиором, Постышевым, Скрыпником и другими руководителями ЦК партии и правительства Украины и Власа Яковлевича Чубаря, его жену и маленького сына забрали и сослали. Очевидно, не такими уж нелепыми оказались прозрения мальчика. Как «сытно» кормили в лагерях, мы теперь хорошо знаем. Сыну Чубаря повезло: он остался жив и, насколько я знаю, в настоящее время живет в Москве, в Доме на Набережной.
Сколько таких историй поведали мне общие знакомые, но все их пересказать невозможно...
Поздним вечером у малахитового камина
Геронтопсихологи (специализирующиеся на изучении особенностей психики престарелых) заметили, что в пожилом возрасте люди смелее высказывают мнение, которое не совпадает с общепринятым, не боятся остаться «белой вороной», не столь конформны, в отличие от молодых. Чем это объясняется? Отсутствие боязни осуждения со стороны тех, кто уже для них не значим? Снобизм? Самодостаточность? Не пишу научный трактат и потому не стану подтверждать или опровергать все эти гипотезы.
Буду говорить о себе. Известно, что кинематографисты — причем не только отечественные — признали фильм «Броненосец «Потемкин»« лучшим произведением мирового киноискусства. Лет 20—30 назад я и заикнуться не посмел бы, что я не понимаю и не приемлю этого мнения. Да, неповторимо эффектны кадры, снятые на одесской лестнице! Но для меня это не признаки шедевральности этой кинокартины. Понимаю, что теперь в меня готов будет бросить камень каждый культурный человек, но иду на этот риск, быть может, в силу возрастных особенностей. Что ж, Борис Пастернак писал: «Но старость — это Рим, который взамен турусов и колес, не читки требует с актера, а полной гибели всерьез». Даже если это гибель репутации знатока искусства и литературы.
Если бы задачу назвать лучшее произведение искусства кинематографа предложили мне, я бы, с болью отодвинув в сторону многие любимые мной киноленты, остановился бы на фильме Т. Абуладзе «Покаяние». Субъективен? Не спорю. Однако потребность покаяния в конце концов овладела не только сыном тирана, но и нами, кто был если и не соучастником преступлений, то, во всяком случае, безмолвным их свидетелем.
Кинокартина «Покаяние» шла первым экраном в Московском Доме кино. Мой друг Михаил Григорьевич Ярошевский и вдова Николая Бухарина Анна Ларина сидели рядом. Совсем молодой, очаровательной она стала женой «любимца партии», как именовали ее мужа в послеоктябрьские годы, а после его ареста оказалась почти на двадцать лет в ГУЛАГе.
Мы все были потрясены этим фильмом, но нетрудно представить, какое впечатление он производил на тех, кто прошел через ад сталинских лагерей. После фильма она рассказала моему другу о том страшном дне, когда она последний раз говорила с мужем. Он понимал, что ожидает и его и ее — иллюзий по поводу их будущего у него не было. Он слишком хорошо знал своего партийного товарища и руководителя. На пощаду рассчитывать не мог. Не могло спасти и то, что Сталин знал Анну, дочь старого большевика Ларина с детства, и был к ней всегда расположен и доброжелателен. Как она рассказала профессору Ярошевскому, ее муж стал перед ней на колени, просил простить его за то, что он сломал ее жизнь. Вручил впоследствии заученное ею наизусть послание, разоблачающее диктатуру. Попрощавшись перед неизбежным расставанием, уехал в ЦК. Как считала Анна Ларина, именно там он и был арестован и больше не вернулся.
Может быть, какими-то документами версия об аресте Бухарина в здании ЦК подкреплена. Не могу утверждать, что это не так. Однако я услышал другой рассказ о том, как для Николая Ивановича Бухарина завершился последний день на свободе...
На протяжении 70-х годов я активно сотрудничал в «Литературной газете». Как-то я подсчитал, что опубликовал в ней восемнадцать статей и очерков, был дважды удостоен премии за лучший материал года. «ЛГ» занимала тогда особое место в советской прессе. Это была любимая газета интеллигенции, во многом потому, что была более раскованна, позволяла себе затрагивать острые темы. В ней работали блестящие журналисты: Александр Борин, Аркадий Ваксберг, Анатолий Рубинов, Юрий Щекочихин и многие другие. С ними я был хорошо знаком и встречался не только в редакционных коридорах.
Первая «тетрадка» «ЛГ» — восемь газетных полос — была посвящена внутрилитературной жизни, делам, которые занимали Союз советских писателей. Второй публицистической «тетрадкой» руководил первый заместитель главного редактора Виталий Александрович Сырокомский. «Сыр» одобрил — значит, материал хорош и пойдет в номер — говорили сотрудники.
Газете многое позволялось. Это было очевидно. Опытные люди говорили, что партийные кураторы печати делают это осознанно — необходимо было иметь «клапан», чтобы «выпускать пар». Позволяться-то позволялось, но не дальше некоторого предела. К сожалению, Сырокомский как-то не заметил границу дозволенного, переступил через нее и поплатился.
Только не надо думать, что это было нечто вроде диссидентского демарша газеты. Такого тогда не могло быть. Просто появилась в газете статья на бытовую тему. Весьма обычная и в целом безобидная. Одну старушку выселили из дома, а ее квартира досталась какому-то чиновнику. Однако беда была в том, что дом этот принадлежал МИДу. От Сырокомского потребовали дать опровержение. Он отказался — нет оснований, факты подтверждены. Об этом было сообщено во второй статье о той же старушке. И тут возникли непредвиденные осложнения. Мне рассказывали, что вторая статья появилась в день рождения министра иностранных дел Андрея Андреевича Громыко. Получив этот подарок на именины, министр и член Политбюро разгневался и Сырокомский был изгнан из газеты.
Прошли годы — началась «перестройка». Требовался опытный и инициативный журналист на должность главного редактора «Недели». Назначили Сырокомского. Через несколько дней, как началась его работа в новой должности, он позвонил мне и попросил написать несколько статей для его еженедельника. Темы — по моему усмотрению, но желательно обратиться, в первую очередь, к социально-психологической проблематике. Вскоре были опубликованы мои статьи «Нигилисты наших дней», «Власть толпы» и еще одна, названия которой не припомню. Для того чтобы договориться о дальнейшем, главный редактор пригласил меня к нему зайти.
Не следует удивляться, что я уделю здесь место излишне полному описанию его приемной и кабинета. Этому будет далее объяснение.
Итак: маленькая приемная в старой части здания «Известий». Из нее — и только из нее — вход в кабинет с окном на Пушкинскую площадь. Из окна можно увидеть далеко внизу спину и затылок статуи великого поэта.
В кабинете стены, обшитые дубовыми панелями, старинная мебель. Против письменного стола — нежно-зеленый малахит камина, чугунная решетка перед очагом. «Комнаты отдыха», которая обычно соседствует с начальственными апартаментами, не было.
Хозяин кабинета, увидев, что я с интересом оглядываю интерьер, разительно отличающийся от обстановки других редакционных помещений, спросил, знаю ли я, чей это был кабинет в прошлом? Я не знал. «Николая Ивановича Бухарина, тогда главного редактора газеты «Известия». Из этой комнаты он и переселился однажды в тюремную камеру. Загадочное это было переселение, точнее, исчезновение...»
По словам Сырокомского, произошло следующее. Бухарин не был арестован в здании ЦК (по-видимому, у Анны Лариной не было точной информации или ее собеседник в Доме кино неправильно ее понял).
Вернувшись с заседания, «любимец партии» прошел, поздоровавшись с секретаршей, в кабинет, закрыл за собой дверь. За окнами было темно. Далее начинаю откровенно фантазировать.
Представляю, вот он сидит в кресле напротив никогда не топившегося камина, смотрит в его черное чрево, думает, что его старый друг Коба, наверное, уже решил его участь, и страшна она и неизбежна.
Однако это мои домыслы, не более. Вернемся к реальным событиям этого позднего мрачного вечера.
Секретарша удивленно смотрела на дверь кабинета. Прошло много времени с тех пор, как «шеф» скрылся за ней — ни звонка оттуда, ни звука. Гнетущая тишина. Она приоткрыла дверь. Пусто в кабинете. Николая Ивановича в нем не было. Можно представить ее состояние. Мимо нее незамеченным он выйти не мог. Она подошла к окну — заперто изнутри. Еще раз прошлась по комнате — никого. Потрясенная, она вернулась в приемную. Бухарин как будто в воздухе растворился...
Загадка разъяснилась на другой день. Кто-то из технических сотрудников редакции вспомнил, что существовал в незапамятные времена персональный лифт главного редактора, неисправный и не функционировавший и поэтому всеми забытый. В кабинете дверь этого подъемника была замаскирована дубовой панелью и совершенно незаметна.
Надо полагать, что лифт был тайно от работников «Известий» кем-то — впрочем, понятно, кем — отремонтирован, и в этот вечер панель была отодвинута. Бухарин без малейшего шума был водворен в кабину лифта и вывезен из здания редакции.
Я припомнил эту почти детективную историю после просмотра фильма Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». У меня, как и у многих зрителей, возник вполне понятный вопрос. Почему для ареста комдива Котова понадобилось разыгрывать всю эту романтическую трагикомедию с увозом его с дачи? Очень ли это правдоподобно? Не натяжка ли? Чего проще было вызвать его, как часто делалось, к примеру, в кабинет Ворошилова и при выходе задержать якобы для выяснения каких-либо обстоятельств.
Однако, восстановив в памяти рассказ Виталия Сырокомского, я пришел к мнению, что режиссер имел основание для построения такого нарочито усложненного и на первый взгляд маловероятного разворота событий. Я вижу психологическую подоплеку, использования «испорченного» лифта. Таинственное исчезновение человека и, к тому же такого, каким был для всех Николай Бухарин, должно было внушить каждому, что чекисты через стены могут пройти, если это им надо. Нагнетался всеобщий страх — краеугольный камень, лежащий в фундаменте диктатуры.
Еще одно психологическое обоснование выдвинутой мною гипотезы о возможных причинах постановки подобных эффектных спектаклей, роковых по своим последствиям.
После XX съезда стали относительно доступны некоторые стенограммы заседаний ЦК. Из одной мы узнали о странном появлении Н.И. Бухарина на одном из таких заседаний. Вообще-то ничего удивительного в этом не могло быть. Его избрали на XVII съезде кандидатом в члены ЦК, и он должен был участвовать в его работе с правом совещательного голоса. Поразительным было другое. Бухарина привезли из тюрьмы после изнурительных допросов, непередаваемых по степени жестокости. На него надели, скорее, напялили костюм, явно с чужого плеча. Смотреть на него было страшно. Сталин председательствовал — обсуждение вопросов, принятие решений. Бухарин сидел молча, иногда затравленно озирался. После заседания его увезли обратно на Лубянку.
Зачем это было предпринято? В чем была необходимость этого «шоу»? Ответ очевиден — наглядный урок для высоких руководителей. Им следовало понимать, что избрание в ЦК — это не панцирь, а смирительная рубашка. Не более...
Я открыл именной указатель, изданный в 1974 году по случаю двухсотпятидесятилетия Академии наук СССР. В нем, где сотни фамилий членов Академии, есть и ее почетный член — Сталин (Джугашвили И.В.), однако нет фамилии «Бухарин Н.И.» Между тем последний был академиком АН СССР с 1929 года. Через восемнадцать лет после XX съезда все еще действовала рекомендация: «Нет человека — нет проблем», нет имени — не надо объяснений, почему оно забыто.
Нарком Ежов в семейном кругу
Переплетение людских судеб не перестает поражать. В 1938 году приехал в Москву из Горького мой двоюродный брат Юрий. Его отца, начальника финансовой части строительства - автозавода, арестовали. Он поселился у нас в тесной коммунальной квартире. Моя мать не делала различий между нами — мы оба были для нее сыновьями. Только через много лет я понял, насколько опасно было это предприятие, — детям репрессированных полагалось жить не в семьях, а в детских домах. Я с интересом выслушивал рассказы брата о его горьковских друзьях, их проделках и приключениях. Среди многих имен, он нередко упоминал своего приятеля Бориса Фейкенберга. Обращаю внимание: я никогда не видел эту фамилию где-нибудь написанной и воспринимал исключительно на слух. Поэтому буква «к» в середине его фамилии сомнения у меня не вызывала. Фейкенберг — и никак иначе. Запомнился же он мне только потому, что его друзья ему завидовали: тогда все мы были одеты кое-как. Между тем Борису его дядюшка подарил коричневый коверкотовый костюм. Однако и это обстоятельство, наверное, испарилось бы из моей памяти, если бы этим щедрым дядюшкой не оказался Николай Иванович Ежов — «железный сталинский нарком внутренних дел». Так навсегда закрепилась ассоциация «по смежности» — рядом с именем парнишки с нижегородской заводской окраины вырастала страшная фигура палача. Впрочем, вспоминал я об этой «связке» очень редко.
Прошли годы. Передо мной промелькнуло много лиц. Не перечислить, со сколькими учеными я был знаком, кого критиковал, о ком писал доброжелательные отзывы, у кого был научным руководителем. Довелось мне как-то написать предисловие к книге моего коллеги.
В нем было сказано много хорошего о ее авторе. Наверное, никогда доброе предисловие к книге не могло сыграть такую существенную роль в судьбе человека, который ее написал.
Произошло следующее. Профессор, автор книги, человек заведомо непьющий, предельно осторожный за рулем, не превышая скорости, неожиданно на несколько секунд потерял сознание, его машина выехала на встречную полосу и случилась тяжелая авария с человеческими жертвами. Все это происходило под Ржевом. Дознание вел местный следователь, никакой симпатии к нарушителю не испытывавший. Скажем прямо, — он был с ним груб и склонен подозревать во всем. Узнав, что он ученый, следователь и это не счел нужным принимать во внимание.
Однако он все же взял книгу профессора и стал небрежно ее перелистывать. И тут произошло неожиданное: его глаза остановились на фамилии автора предисловия. Незадачливому водителю невероятно повезло: следователь оказался моим бывшим студентом-заочником, у которого в зачетке первая «5» была поставлена мною. Неудобно об этом писать — наверное, это не к чести богини Правосудия — но дознание пошло несколько иным путем.
Назовем имя профессора. Иосиф Моисеевич Фейгенберг. Не много времени прошло после этого инцидента, и две фамилии с якобы разными буквами в середине оказались связанными в моем сознании.
Со временем выяснилось, что всплывший из моих юношеских воспоминаний Борис Фейгенберг (а не Фейкенберг, как мне слышалось) и Фейгенберг Иосиф — близкие родственники. Их теткой была супруга самого страшного по тем временам человека.
Так история страны переплеталась с историей семьи моих знакомых. Надо сказать, что клубок перепутавшихся семейных нитей нелегко было развязать («тетя Женя», ее племянники Борис и Иосиф, его дочь — психолог, сокурсница первой жены моего сына, первый ее муж, сокурсник моего сына — известный психолог. Затем, двоюродный брат Иосифа — замечательный врач — один из лучших кардиологов Москвы. И, наконец, не удержусь, добавлю, что первая жена врача — моя хорошая знакомая — академик, прекрасный специалист в области педагогической психологии).
Наверное, нужно принести извинения читателю за нагромождение имен и профессий. Между тем это те люди, с чьих слов я рассказываю эту историю. В этом длинном списке был лишь один человек, с которым мне, к счастью, не довелось познакомиться. А главное — он со мной не был знаком. И за это надо благодарить судьбу...
В истории государства Российского остались пять фигур палачей: опричник Малюта Скуратов-Вольский, фаворит императрицы Анны Ивановны Бирон, «Кнутобоец» Шешковский, сталинские наркомы Николай Ежов и Лаврентий Берия. Имена, наводившие страх. История знает, что они были лишь орудиями в руках своих властителей, но их современники маркировали эпоху, обращаясь к этим именам: «бироновщина», «ежовщина» и т.д. Имена «кукловодов», дергавших за ниточки ужасных марионеток, оставались в тени. Во всяком случае, до поры до времени.
«Ежовщина»! Это наводящее ужас слово было на слуху (хотя и не произносилось). Историки и писатели так много написали о периоде массовых репрессий тех лет, что было бы самонадеянным и бессмысленным к этому что-либо прибавлять. Только, разве что, какие-либо детали.
Каждая из этих примет эпохи, наступившей после «съезда победителей» — XVII съезда ВКП(б) — столь чудовищна, что и писать о ней невероятно тяжело. Был у меня водитель служебной машины, лет пятнадцать назад. Он рассказывал, что его жена в те годы работала в московском крематории при Донском монастыре. Каждую ночь туда приезжали крытые грузовики, доверху набитые голыми трупами. Всю ночь после этого дымили трубы крематория... Несчастная женщина попала в психиатрическую больницу. Сколько военачальников, государственных деятелей, писателей, ученых, заметных и незаметных людей, клубами копоти ушли в московское небо — кто сосчитает?
Особый случай представляют собой рассказы людей, которым удалось избежать, казалось бы, неминуемой встречи с «заплечных дел мастерами» Лубянки, Лефортово, Суханова. Не могу не отвлечься от основного сюжета моего повествования и рассказать об одной из таких удивительных удач.
В истории другой семьи, с которой я давно дружу, сплелось явно несоединимое. Моя старинная приятельница Майя Ивановна была дочерью красногвардейца — «латышского стрелка» Ивана Христиановича Баумана. В 20-е годы он работал дипкурьером, ездил за рубеж по очереди со знаменитым Теодором Нетте. Между прочим, именно Иван Христианович и доставил в Москву тело своего товарища, павшего в «битве коридоровой», как написал об этом Маяковский. Мать Майи Ивановны — Вера Сергеевна, в прошлом личный секретарь Михаила Фрунзе, слыла женщиной умной и, главное, предусмотрительной. Это ее качество оказалось при известных обстоятельствах решающим.
Ее муж, в 1938 году вернувшийся из Испании, где он был «советником» в армии республиканцев, пошел в свой наркомат получить причитающуюся зарплату за многие месяцы «командировки», и повидаться со старыми друзьями. Деньги он получил сполна. А вот старые друзья... Их в знакомых кабинетах не было. Более того, на него глядели как на выходца с «того света» или кандидата «на тот свет».
Когда он, потрясенный, вернулся домой, Вера Сергеевна сказала только одно слово — «ежовщина»! Да и как она могла не знать этого слова! Даже я, тогда подросток, до сих пор помню карикатуру Бориса Ефимова на обложке «Крокодила» с подписью «ежовы рукавицы», где был изображен жалкий и гадкий корчащийся «враг народа», схваченный железной перчаткой, усеянной шипами.
Вера Сергеевна собрала узелок, сказала соседям на коммунальной кухне (разумная предосторожность!), что с мужем отправляется в баню и... вскоре они оказались на Курском вокзале. Последовали многомесячные переезды по осточертевшим им курортным селениям Крыма и Кавказа (отпуск был продолжителен). Нигде подолгу они не задерживались — все время были в дороге. Надо сказать, «в баню» они собрались вовремя — ночью за Бауманом «пришли», только вот «птичка» улетела. Вернулись они, когда волна арестов спала. Ежов уже не был наркомвнудел — в общем, для моих знакомых все обошлось благополучно.
К многократно описанному историками портрету главного страшилища тех лет я ничего не прибавлю. Я имею в виду официально документированную историю эпохи.
Мой рассказ иного рода. Желательно обратиться к известной в социальной психологии «теории ролей». Вот в чем ее суть. Каждый из нас в общественной жизни исполняет множество ролей. Он, к примеру, послушный сын своей матери и одновременно строгий отец дочери. Для врача он больной, а для начальника — подчиненный, для писателя — читатель, для прокурора — подсудимый, для экзаменатора — «шпаргалящий» студент, для студента — профессор, изощренный мучитель. Личность человека оказывается запрятанной под множеством иногда противоречащих друг другу обличий Впрочем, само происхождение слова «личность» восходит к «маске», «личине», которую сменял актер, исполняя ту или иную роль. Я не являюсь приверженцем «теории ролей». Человек активен и сам выбирает для себя роли, которые ему кажутся приемлемыми. Роль — это только одежда, которую личность на себя примеряет.
Так вот, страшный Ежов, безжалостный палач и мучитель, был совсем другим человеком в семейном кругу. Этот маленький, едва ли не карлик, синеглазый человек прекрасно пел. Он любил детей и дети любили его. С ними он охотно играл, выдумывал всякие забавы Иосиф Моисеевич вспоминал, что нарком был всегда приветлив, и только одно удивляло мальчика — дядя Коля обожал стрелять по окнам соседних домов, при этом он говорил: «Ося, послушай, как там сейчас начнут кричать!».
Рассказ о том, что синеглазый карлик любил стрелять по окнам, я слышал от двух членов этой хорошо знакомой мне семьи. Но, признаюсь, я так до сих пор не понял, по каким окнам каких домов стрелял нарком. Самого Иосифа Моисеевича я своевременно не расспросил и не знаю, удастся ли мне когда-нибудь с ним снова поговорить — тот сейчас живет и работает за рубежом. Он упоминал, что со временем поведение «дяди Коли» стало меняться. С детьми он был по-прежнему ласков, однако мальчик слышал, как буквально часами Ежов молча ходил из угла в угол в соседней комнате. Предполагаю, что эти воспоминания относятся уже к концу 30-х годов.
Затем Ежова освободили от поста наркомвнудела и назначили наркомом речного флота. Прием известный и хорошо рассчитанный Сталиным — надо было списать репрессии на их «исполнителя», как вождь однажды уже сделал, написав статью «Головокружение от успехов» Тогда печальные результаты сплошной коллективизации были отнесены за счет местных сельхозначальников.
Не припомню, то ли я где-то прочитал, не то мне кто-то рассказал о заседании в наркомате речного флота, на котором присутствовал вождь. Один из выступавших посмел сказать, что работать-то не с кем. Все профессионалы были арестованы в то время, когда НКВД руководил Ежов. Последний встал, пролепетав, что он об этом не знал и таких указаний не давал. Сталин, попыхивая трубкой, иронизировал: «Товарищ Ежов не знал! Товарищ Ежов инициативы не проявлял! А кто проявлял?». Побледневший Ежов понял, что на этот вопрос ему лучше не отвечать. Очень скоро он и его бывший заместитель НКВД Фриновский были расстреляны. Концы ушли в воду.
Вскоре жена Ежова, Евгения Соломоновна, была помещена в специальную больницу, где интерьер палаты дополнялся решетками на окнах. Преданная семье домработница Поля позволила где-то вслух усомниться в психической болезни хозяйки. По сему случаю ее предпочли арестовать. Сама же Евгения Соломоновна сумела покончить с собой. Приемная дочь Ежова, как я слышал, была выслана на поселение куда-то на север. Сейчас она зарабатывает игрой на баяне. Говорят, что у нее хорошо получается исполнение песен о Сталине.
Пар из уст товарища Сталина
Как однажды заметила моя жена, надо быть очень здоровым человеком, чтобы лежать в больнице. В самом деле, легко ли выдержать раннюю побудку по случаю измерения температуры (в чем в большинстве случаев нет никакой необходимости), хождение по кабинетам, бесконечные анализы, а главное, далеко не комфортное общение с медперсоналом. Однако двадцать пять лет назад, я был, по-видимому, достаточно здоровым, чтобы преодолеть все, что несет в себе отбывание срока в клинике. В данном случае это была вторая больница МПС, расположенная в парке Лосиного острова.
Попал я в весьма уютное отделение. В соседних палатах проходили ежегодную профилактику (другими словами, второй, оплачиваемый государством, ежегодный санаторный отпуск) «генералы» железнодорожного ведомства.
По вечерам собирались, выбрав место поудобнее. Этим бывшим и нынешним начальникам дорог, руководителям министерства было что рассказать. Помню, как один из них повествовал о давних годах работы в НКПС, где «царствовал» Лазарь Моисеевич Каганович. По словам рассказчика, в этом человеке странным образом сочеталось ласковое участие к «простым людям» и беспримерная жестокость к сотрудникам, ему непосредственно подчиненным. Он вежливо здоровался с уборщицами, спрашивал об их здоровье, о том, все ли благополучно в семье. В служебном же кабинете, взяв «за грудки», мог порвать рубашку на не угодившем ему помощнике.
Были бесконечные рассказы о расстрельных списках высших железнодорожных чинов, которые с легкостью визировал «сталинский нарком». Один из участников этих неформальных бесед вспомнил о том, что единственный начальник дороги, выйдя в 1958 году из заключения, встретил пенсионера Кагановича на Фрунзенской набережной, где тот проживал, и дал ему пощечину.
Они знали буквально все, относящееся к судьбам «сильных мира сего», ушедших из этого мира, нередко, не по своей воле. Один из путейских генералов был, по его словам, хорошо знаком с вдовой Александра Васильевича Косарева, бывшего Генерального секретаря ЦК комсомола. Она рассказала ему о обстоятельствах гибели мужа.
Косарева и Берию объединяла взаимная ненависть. По-видимому, у комсомольского вождя были какие-то сведения о неблаговидной деятельности руководителя «грузинских большевиков». Берия был об этом осведомлен и готовил возмездие. Когда он стал Наркомом внутренних дел, для этого открылись широкие возможности.
Александра Косарева все считали любимцем Сталина. На одном из кремлевских банкетов Сталин провозгласил тост за здоровье первого комсомольца СССР. Все потянулись чокнуться с обрадованным, хотя и смущенным Косаревым. Протянул свой бокал и Берия — Александр этого «не заметил». Берия мрачно взглянул на него, на хозяина стола и сел на свое место. Между тем Сталин подозвал к себе Косарева, притянул его голову к себе и поцеловал. Потом слегка его отодвинул и тихо спросил: «Саша! А ты меня не предашь?». Ночью Александр Васильевич, рассказав жене о тосте и поцелуе вождя, шепнул: «Теперь я пропал. Все будет кончено». И очень скоро так и случилось.
Здесь я должен сделать оговорку, так как не вправе обойти то обстоятельство, что есть другая версия, несколько отличающаяся от услышанного мною рассказа об этом драматическом застолье. Она была опубликована в одном из журналов много лет спустя после моего «сидения» в лосиноостровской больнице. Но я не хочу отказываться от изложения услышанной тогда истории, поскольку она была органически вплетена в ткань наших вечерних бесед, прерываемых лишь грозным требованием дежурного врача разойтись по палатам.
Другой начальник заметил, что, может быть, все было именно так, но, как он знает, донос на Косарева написала секретарь ЦК ВЛКСМ Мишакова. Я позволил себе включиться в разговор, хотя и понимал, что не могу выглядеть сколько-нибудь компетентным участником подобных обсуждений.
Мишакова? Кажется, ее звали Ольга Петровна..? Но, может быть, я ошибаюсь. Фамилию я помню очень хорошо. Дело в том, что когда в конце тридцатых нас принимали в комсомол, дежурным вопросом был такой:
«Назовите фамилии секретарей ЦК ВЛКСМ». Неофит робко перечислял: «Михайлов, Громов, Мишакова, Романов». Тогда ошибка была исключена — сейчас я, быть может, в этом перечне что-то напутал.
Мишакову я помню смутно. Кажется, это была пышная блондинка, не лишенная внешней привлекательности. Она напутствовала нас, группу студентов, направленных на агитационную работу в только что освобожденную Западную Украину. Опасная это была затея — там вовсю хозяйничали бандеровцы.
Впоследствии я дважды сталкивался с упоминаниями об этой властной женщине. Мой коллега, доцент кафедры философии Константин Евгеньевич Морозов, пересказал мне свой разговор с Мишаковой, который произошел после реабилитации А.В. Косарева. Его собеседница возмутилась, заявив, что лично товарищ Сталин показывал ей собственноручное признание бывшего генсека комсомола в шпионской и вредительской деятельности.
И еще один эпизод. Уже в 70-е годы Мишакова пришла в здание ЦК комсомола и потребовала, чтобы дежурный милиционер пропустил ее — она хочет еще раз побывать в своем прежнем кабинете. Смущенный страж порядка позвонил «наверх» и от помощника первого секретаря (Тяжельникова? Мишина?) услышал «резолюцию» шефа — «гнать ее немедленно!».
- Да, дама она была весьма амбициозная, — заметил, выслушав меня, один из участников наших вечерних посиделок. — Она, как я слышал, решила повторить опыт с Косаревым, написав Хозяину письмо с обвинениями нового первого секретаря — Михайлова. Будто бы она написала: «Либо я, либо он! Если он останется, то я готова уйти работать в школу». Сталин якобы на ее заявлении начертал: «Удовлетворить просьбу товарища Мишаковой и направить ее на работу в среднюю школу в качестве директора». Вполне возможно, что это легенда. Однако Хозяин такие шутки любил... Облеченные властью и ею же обличенные, низвергнутые! Сколько таких повествований за полмесяца моего больничного житья я услышал!
Спасением от засилья врачей были прогулки в прекрасном парке при больнице. Кружа по дорожкам, я часто встречал высокого, худощавого человека в роскошном синем, бархатном халате. Вскоре мы стали друг с другом здороваться и, наконец, разговорились. Его палата была на другом этаже, и в наших коридорах я его не встречал. Так я познакомился с писателем Александром Ивановичем Воиновым. С этого момента прогулки по осеннему парку стали вдвойне привлекательными.
Литературный жанр, к которому был причастен Александр Иванович, имел созвучие с его фамилией. Фронтовая проза. Рассказывал он о своих приключениях. Капитан Воинов был сотрудником армейской газеты.
Случилось зайти ему в штаб фронта поболтать с приятелем, адъютантом командующего. Шеф адъютанта уехал в какую-то дивизию, кабинет был пуст. Другу писателя понадобилось на несколько минут выйти, и он попросил Воинова подежурить в приемной. Почти сразу же зазвонил телефон ВЧ-связи. Александр Иванович машинально снял трубку:
- — Капитан Воинов слушает.
- — Скажите пожалуйста, товарищ капитан, с каких тор вы командуете фронтом?
- — Товарищ Сталин, адъютант на одну минуту вышел, поэтому я... — капитан замолчал, не зная что должно следовать за словами «поэтому я». Трубка тоже молчала, но было слышно дыхание человека, находившегося на другом конце линии связи. Отчетливо осознавалось в этот момент, что именно там, у телефонного аппарата решалась судьба адъютанта командующего, а может быть, и судьба «собеседника» Вождя. Слишком неосторожно он протянул руку к телефону, к которому не имел права и прикоснуться.
- Так где же все-таки командующий? — прозвучал голос с заметно выраженным грузинским акцентом. Пришлось доложить о том, в какое воинское соединение отбыл командующий.
- Не находите ли вы, товарищ капитан, что слишком хорошо осведомлены о передвижениях командующего фронтом?
- Конец! — решил Воинов. Из этой передряги ему уже не выбраться. В это время в комнату вошел адъютант и увидел своего приятеля, державшего в руке трубку телефона высокочастотной связи. Только взглянув на бледное лицо Воинова, он понял, с кем тот ведет «задушевный» разговор. Адъютант подбежал к телефону, а капитана Воинова как будто ветром сдуло из комнаты. Через минуту он уже ехал в редакционном «виллисе», воспроизводя в памяти разговор и с ужасом осознавая, что сказал: «Товарищ Сталин», не употребив его кодовое номерное обозначение.
Впрочем, у Александра Ивановича взаимоотношения с Вождем и Учителем вообще складывались как-то уж очень неблагоприятно...
Здесь я должен остановиться и, прежде чем продолжить, принести извинения читателям. Дело в том, что история, которую я хочу рассказать, быть может, им уже известна. Самому мне не довелось где-либо ее прочитать, но где-то и кем-то, как я слышал, она была пересказана. Однако буду ли я виноват, если воспроизведу ее в точности так, как услышал ее от Воинова, в послеобеденные часы бродя по дорожкам больничного парка? Далее события будут изложены от первого лица. Я привожу их слово в слово:
Однажды я на несколько дней прибыл в командировку в одну из тыловых частей фронта. Вечером должны были показать новый документальный фильм, только что привезенный из Москвы. Вот я сижу в переполненном зале. На экране — парад на Красной площади 7 ноября 1941 года. Как вы помните, воинские части проходили мимо Мавзолея и прямым маршем шли на защиту рубежей Москвы, к которым практически вплотную подошли фашисты. Сталин произносит речь. Сама история спускается в зрительный зал. Холодно. На экране солдаты и офицеры обмундированы в соответствии с приказом — «форма одежды — зимняя». Впереди полков идут командиры. Крупный план. Иней на усах, на бровях, клубится пар изо ртов. Однако что-то меня поразило, что-то было не так. Потом я сообразил: «Господи! У всех пар изо рта, но только не у Верховного Главнокомандующего. Он ведь тоже «взят» крупным планом. Какая-то фантастика!».
Демонстрация фильма завершилась традиционно продолжительными аплодисментами. Представителю киностудии стали задавать вопросы. Я не выдержал и спросил:
- Скажите, пожалуйста, а почему у всех пар изо рта идет, а у товарища Сталина — нет?
«Киношник» замялся, но раньше, чем он ответил, в проход вышел военный в шапке-кубанке и, ощупывая меня взглядом, спросил:
- А почему Вас интересует пар изо рта товарища Сталина? Знаете что, пройдемте со мной, я Вам все там объясню.
Через несколько минут мы с ним были в комендатуре. Оставив меня на попечение дежурного и сказав: «Посиди здесь», — «кубанка» куда-то удалился.
- Чего это он тебя к нам привез? — поинтересовался дежурный.
- Да так, просто, — сказал я. — Обещал рассказать, почему на параде на Красной площади у всех от мороза пар идет изо рта, а у товарища Сталина — не идет.
- А почему ты удивляешься?- заметил дежурный, - может, у товарища Сталина совсем другой организм, не такой, как у нас с тобой. Это все-таки Сталин!
Кажется, я нашел выход:
- Слушай, — сказал я дежурному, — ты наверняка прав, верно, у него другая физиология, — я нарочно ввернул научное словечко, понимая, с кем имею дело. Ничего другого этот старший лейтенант в кубанке не скажет, хотя и обещал объяснить. Не стану его ждать, поеду к себе в часть.
- Поезжай, — равнодушно сказал дежурный. Как я добрался до своей части, даже не помню, кажется, в кузове полуторки. Мороз был крепкий, пар у меня изо рта шел. В этом ничего удивительного не было. Организм мой был совершенно обычный, явно не такой, «как у товарища Сталина».
Странная история, однако она имела продолжение и объяснение.
Через несколько лет писатель совершенно случайно встретился с оператором, снимавшим в ноябре 41-го этот исторический фильм. Тогда-то и выяснилась загадка «физиологии Вождя». Оказывается, когда оператор снимал парад, что-то произошло с аппаратурой: то ли пленку перекосило, то ли еще что-то случилось с камерой, но только именно выступление Сталина оказалось непригодным к демонстрации.
Трудно передать масштабность тех страшных последствий этой технической накладки. Вне всяких сомнений, не только оператор и его помощники, но и все начальство советского кинематографа пошло бы под бериевский «каток». Что было делать? Действуя в соответствии с русскими пословицами: «Семь бед — один ответ», «Пан или пропал», «Голь на выдумку хитра»,— руководство студии обратилось к Верховному, разумеется, не раскрывая истинную причину неожиданной просьбы. Испрашивалось разрешение на съемку «дубля» его выступления с Мавзолея. Мотивировано это было тем, что условия съемки на Красной площади не смогли позволить так, как надо представить его историческую речь. Ответ ждали, как ждут помилования после вынесения смертного приговора. Наконец, пришел ответ. Положительный! В одном из залов Кремля соорудили декорации. Все было точно воспроизведено. Сталин произнес речь, однако, поскольку съемки шли при комнатной температуре, пар изо рта не получился...
О чем только мне не рассказывал мой собеседник! Наше знакомство продолжалось и после того, как мы были выписаны из больницы. Он жил в районе метро «Аэропорт», буквально в нескольких шагах от моего дома.
Однако недолго пришлось нам продолжать прогулки по соседним улочкам. Вскоре А.И. Воинов умер. Сколько он унес с собой интересных историй, которые никто и никогда не услышит, — даже трудно представить. Да и я позволил себе вспомнить всего только две из множества им рассказанных.
Nomina sunt odiosa
Увесистые тома, глубоко-синего цвета переплеты: второе издание БСЭ! Предполагаю, что это самая лживая энциклопедия в мире. Создана она была в годы высшего стояния «культа личности» и под непосредственным наблюдением «вождя народов». Весь материал, все статьи были пропущены через мелкоячеистое идеологическое сито. Все, что в малейшей степени не соответствовало пропагандистским клише, не допускалось на страницы томов.
Мне рассказывали старые «энциклопедисты», что Сталин пригласил к себе утвержденную ЦК редколлегию БСЭ и подробно ее инструктировал.
Примечательной фигурой на этом совещании был Ф.Н. Петров. Многие годы, вплоть до середины 70-х, он олицетворял собой (правда, в единственном лице) преемственность старой, полностью истребленной «ленинской» гвардии и новой, сталинской. В печати часто встречалось его имя с добавлением высокого титула — «старейший член большевистской партии» (с 1896 года). Одним словом, еще живым он был причислен к лику партийных «святых».
Закончив инструктаж, Сталин сказал:
- Присутствующие здесь члены Политбюро сочли необходимым включить в состав редколлегии товарища Петрова. Он был в составе редколлегии первого издания БСЭ, он поможет вам в практической работе. Товарищ Петров будет опираться на свой опыт, на свою практику. А практика, как учил нас товарищ Ленин, критерий истины, нам же нужна на страницах энциклопедии истина...
Тут он замолчал и, обращаясь к упомянутому «практику», вдруг спросил:
— Скажите, пожалуйста, товарищ Петров, а почему у Вас в редколлегии и редакции первого издания было так много врагов народа? Членам Политбюро это интересно знать! Не правда ли, товарищ Берия?
Член Политбюро встрепенулся и явно проявил готовность к хватательным движениям.
- И еще, товарищ Петров, — продолжил Сталин. — В одна тысяча девятьсот девятнадцатом году Вы со мной в Главнауке спорили...
Выражение лица Лаврентия Павловича свидетельствовало о том, что он понимает преступную неуместность дискуссии с будущим вождем народов в Главнауке в 1919 году. Вдруг глаза вождя утратили кошачий блеск, и он тихо сказал:
- Ну, что было, то было. Кто старое помянет, тому глаз вон, как говорит русская пословица. Не правда ли, товарищ Берия?
Было тягостное молчание членов редколлегии, которые хорошо знали о судьбе своих замученных предшественников: Бухарина, Затонского, Пятакова, Осинского и других. Все пока обошлось, но стало всем ясно, что надо «ушки держать на макушке», как об этом гласит другая русская пословица.
Может быть, как одно из последствий этого инструктажа, а возможно, по совокупности причин, на страницу 16-го тома БСЭ «запрыгнула» зеленая лягушка.
Не правда ли, удивительно. Почему вдруг из многочисленных видов этих квакающих созданий именно она одна была удостоена чести быть представленной на страницах державного значения энциклопедии.
Что же стояло по ту сторону 16-го тома БСЭ? Вспомним, что в сфабрикованном МГБ «деле врачей», которые в печати именовались не иначе, как «убийцы в белых халатах», были арестованы самые видные медики-терапевты Виноградов, Егоров, эндокринолог Шерешевский, невропатолог Гринштейн. По-видимому, дошла очередь и до профессора Зеленина (того самого, чьим именем названы популярные капли для «сердечников»), во всяком случае, его соавтор по популярному учебнику уже исчез. И вот незадача! Уже смакетирован энциклопедический том, где на с. 616 небольшая статья о докторе Р.Ф. Зеленине. Как быть? Сохранить ее — попадешь в соучастники к «преступникам». Изъять — придется переверстывать макет, что по техническим причинам практически невозможно. Единственный выход — заменить «крамольный» материал другим, равным по объему.
Эта задача технически более простая. Вопрос был — чем заменить? Попробуйте найти подходящий для энциклопедии термин. А втиснуть замену надо было между статьей «Зеленая лампа» (литературное общество) и «Зеленин» (однофамилец врача, известный этнограф Дмитрий Константинович). Вот и не нашлось ничего, кроме зеленой квакушки. Она и выручила редакцию.
Примечательно, что спасительное земноводное породило в энциклопедическом жаргоне специальный и всем понятный термин. Если надо было некий текст изъять из тома, а вместо него, чтобы избежать переверстки, нечто вставить, говорили: «Придумайте какую-нибудь «зеленую лягушку».
Однако дошла очередь и до идеолога волшебных изменений текста энциклопедических изданий — Лаврентия Павловича Берии.
К середине 50-х годов многие подписчики БСЭ получили предписание изъять из пятого тома страницы 21, 22, 23, 24, содержащие парадную биографию и портрет «одного из виднейших руководителей ВКП(б) и Советского государства, верного ученика и ближайшего соратника И.В. Сталина» (с. 22).
Получил такое предписание и мой отец. Нам прислали страницы, которые следовало подклеить в 5-й том вместо изымаемых. В новых страницах, само собой разумеется, «верного ученика и соратника» и в помине не было, а его портрет был заменен фотоснимками Берингова моря. И, главное, «все сошлось». Страница 24 начиналась так же, как это было и на обороте прежней, 23-й страницы.
Ну чем не по Джорджу Оруэллу!
Но, честно говоря, ситуация с Лаврентием Берией хотя и отвечает в полной мере оруэлловской технологии, однако является уникальной. Как правило, действовал простой вариант следования рекомендации «Nomina sunt odiosa» (не надо упоминать имена). Вот, к примеру, вопрос «на засыпку» для студента исторического факультета тех давних времен: «Кто сменил в 1924 году В.И. Ленина на высоком посту Председателя Совнаркома и ряд лет был главой Советского правительства?». Случись такое, экзаменующемуся пришлось бы удрученно молчать — перед ним замаячила «двойка». Между тем нечего было бы тревожиться бедняге — не задали бы такого вопроса. Профессор себе не враг — вопрос этот там, где надо, был бы расценен как «провокационный». Поскольку Председателем СНК СССР после Ленина был (с 1924 по 1930 год) Алексей Иванович Рыков. В дальнейшем «правый уклонист» и, разумеется, «враг народа». Поищите в БСЭ-2 его имя или же статьи о Бухарине, Зиновьеве, Каменеве, Троцком. Безнадежная затея!
Мой отец, Владимир Васильевич Петровский, один из ведущих библиотековедов, понимая, что новые страницы 5-го тома окажутся когда-нибудь библиографической редкостью, как, впрочем, и изымаемые, рискнул не подчиниться и сохранил те и другие, не изуродовав тома.
Во многих библиотеках можно найти 5-й том БСЭ, откуда Берия непостижимо исчез, и следов замены страниц там не найти. Но как это было выполнено технически, я не знаю. Очевидно, Бог меня уберег, и с Лаврентием Берией мне общаться не довелось. Однако...
Кварталы вокруг здания Городского пединститута в Гранатном переулке в 50-е годы были исхожены мною вдоль и поперек во всех направлениях. Случалось мне ходить по Вспольному переулку, заворачивая на Малую Никитскую улицу, чтобы сесть в троллейбус или автобус. Мы все прекрасно знали, кто живет в угловом особняке, двор которого был обращен в сторону Садового Кольца. Хозяина этого мрачноватого дома жители окрестных мест не раз видели садящимся в машину, иногда он неторопливо прогуливался вдоль фасада, заворачивая в переулок, и снова возвращался по тому же маршруту. Моя сокурсница Мила, жившая в большом доме напротив особняка, рассказывала, что ей не раз случалось встречаться нос к носу с этим человеком, за которым неотступно следовали двое других, рослых и удивительно похожих друг на друга. Милочка вежливо здоровалась, называя соседа по имени-отчеству, он приподнимал шляпу и окидывал ее довольно безразличным взглядом. Она была явно не в его вкусе — худощавая, нельзя сказать, чтобы красивая, очень подвижная. О вкусах этого человека мы во многих подробностях узнали позднее, уже после 1954 года, потому что хозяином этого особняка был не кто иной, как Лаврентий Павлович Берия.
Сравнительно недавно умерла очень немолодая женщина. До последних лет она сохраняла обаятельную внешность, удивительную мягкость и такт в общении. Ее любили и уважали сотрудники института, где она многие годы работала. И только очень немногие знали о том кошмаре воспоминаний, который мучил ее на протяжении всей жизни. Высмотрев очаровательную девушку из окна машины, Берия на некоторое время насильно превратил ее в свою наложницу...
Приходится еще раз отвлечься от моего движения по Вспольному переулку по направлению к роковому дому. На другом его углу высится Дом звукозаписи. Наша пожилая родственница, Валентина Васильевна Столбова, после войны работала в отделе писем Радиокомитета. Отдел располагался на верхнем этаже Дома. Окна, выходящие на Вспольный переулок и Садовую улицу, были расположены под потолком комнаты. Был жаркий июльский день. В помещении было душно. Решено было открыть хотя бы одно окно. Подставили к стене стол, на него стул, на который взгромоздилась самая высокая сотрудница. Она открыла окно и вскрикнула. Ее взгляд по гипотенузе миновал, крышу особняка, и она увидела во дворе особняка нескольких голых девушек, которые плескались в чем-то, напоминающем бассейн. Кто стоял у внутренних окон или у дверей дома, она, разумеется, видеть не могла. В комнату вошла заведующая отделом, и разразился скандал, который закончился не то увольнением, не то чем-то похуже для нечаянной свидетельницы того, что видеть было не положено.
Однажды, не помню почему, я торопился добраться до троллейбусной остановки на Садовом кольце. Я вышел из здания института. В руках у меня был желтый, туго набитый книжками портфельчик Когда я завернул за угол Вспольного переулка, мне бросились в глаза две черные длинные машины, стоявшие у тротуара. Заметил я только что вышедшего из подъезда массивного мужчину в длинном темно-сером пальто и низко надвинутой на лоб того же цвета шляпе. Нижняя часть лица была замотана шарфом. Из-под шляпы поблескивали стекла пенсне. Берия! Сойдя с тротуара, он обошел радиатор автомобиля, шофер распахнул дверцу со стороны проезжей части. Берия сел на переднее сидение, дверца захлопнулась. В это время я со своим портфельчиком был уже около его лимузина. Из второй машины мгновенно выскочил огромного роста гориллоподобный грузин (впрочем, за его национальную принадлежность поручиться не могу) и, держа руку в кармане, буквально сверлил меня глазами. Он быстро оказался между мною и машиной «хозяина». Признаюсь честно, всякие были со мной передряги и на фронте и, как тогда говорили, на «гражданке», но никогда я не испытывал такого чувства страха. Портфельчик оттягивал мою руку так, как если бы в’ нем действительно была бомба.
Первая машина двинулась в сторону центра, за ней медленно поплыла вторая. Кто-то распахнул в ней дверцу, охранник, отвернувшись наконец от меня, прыгнул в нее на ходу. У меня отлегло от сердца — обошлось.
Мне бы не хотелось, чтобы у читателя возникло впечатление об утрировании моего тогдашнего страха и преувеличении опасности встречи с хозяином Лубянки и его подручными. Года четыре назад в Академии МВД проходили защиты кандидатских диссертаций. Я много лет состоял там членом Совета. После того как первый диссертант «отстрелялся» и мы отправились в соседнюю комнату передохнуть и выпить по чашке чая, зашел разговор о давних временах, о хозяевах печально известного в прошлом Министерства государственной безопасности, последовательно сменявших друг друга его шефов после разоблачения и расстрела предшественников: Ягоды, Ежова, Меркулова, Абакумова. Вспомнили Берию.
Я рассказал о встрече на Малой Никитской (тогда улица Качалова). Крупнейший криминалист, профессор Генрих Миньковский, помешивая ложечкой чай, сказал: «А вам, Артур Владимирович, действительно повезло. Такая прогулка вдоль бериевских машин, да еще и с подозрительным портфельчиком в руках, могла окончиться очень плохо. У меня есть основания об этом говорить с уверенностью. В конце 40-х—начале 50-х годов я служил в Краснопресненском отделении управления внутренних дел Москвы. В часы моего дежурства в отделение позвонили, сообщив, что на углу улицы Качалова и Садово-Кудринской лежит труп человека. Когда разобрались, выяснилось, что это был сотрудник милиции в штатском, который, выполняя какое-то оперативное задание, прогуливался в этих местах. «Людям» Берии он показался подозрительным и они его «на всякий случай» пристрелили».
Еще раз о Берии, — это был всесильный человек и, вероятно, незаурядного ума. Это только обыденное сознание рисует палача обязательно с низким лбом, за которым и наличие мозга предположить трудно. Шеф карательных органов весьма и весьма заботился о своем престиже и нередко преуспевал в этом.
Когда, став руководителем НКВД после отставки и физического уничтожения Ежова, Берия освободил из лагерей значительное число заключенных, и было более или менее легализовано слово «ежовщина», многие вздохнули с облегчением: наконец-то «органы» возглавил справедливый и честный руководитель. Разумеется, это не помешало ему вскоре ’Не только восполнить потери «рабочей силы» в ГУЛАГе, но и удвоить ее. Однако психологический эффект первой волны реабилитации был в его пользу, С целью решения многих личных и политических проблем ему понадобилось обрести облик ученого и «интеллектуала». Вышла в свет книга Л.П. Берии «К истории большевистских организаций в Закавказье», Мне рассказывали, что была собрана группа видных историков, и им было предложено книгу с таким названием написать как можно скорее, Авторский коллектив работал споро и продуктивно. Когда труд был завершен, Лаврентий Павлович вновь собрал хорошо поработавших историков и сказал: «Я прочитал. Мне как автору нравится». После этой высокой оценки со стороны «автора», успешно работающий коллектив был «выведен в расход».
...Теплым весенним вечером в 1953 году мы, молодые научные сотрудники, возвращаясь с какого-то заседания, у ворот Института психологии расстались с профессором Корниловым и пошли провожать нашего заведующего кафедрой, профессора Николая Федоровича Добрынина.
Жил он за Каменным мостом на Якиманке. На углу Моховой и Знаменки горел красный свет светофора. На тротуаре нас остановили два сотрудника милиции. У одного на погонах мерцали подполковничьи звезды. Красный глазок светофора не гас. На огромной скорости в сторону Кремля мчались черные длинные лимузины. Вряд ли мы в это время понимали, что рядом с нами творилась история — заканчивался один ее период, начинался новый. Как потом мы узнали, за несколько часов до нашего нетерпеливого топтания около светофора был арестован Лаврентий Павлович Берия.
Писать ли слово «огурцы» через «и»?
Есть поступки, которые раз и навсегда должны определять отношение к человеку, их совершившему. Никита Сергеевич Хрущев, какие мотивы бы за этим ни стояли, свершил великое: положил начало развенчанию культа личности Сталина и выпустил из концентрационных лагерей миллионы ни в чем не повинных политических заключенных. Это обстоятельство невольно заслоняет все другие, весьма странные его деяния.
Хрущев с энтузиазмом брался за все новые и новые дела, при этом оказывался профессионально к ним не пригоден, бросал их и ввязывался в новые широковещательные кампании, впрочем не столь безобидные, как усовершенствование трамвайного строительства в Старгороде «слесаря-интеллигента» Полесова из книги «Двенадцать стульев». Помню рассказ, который мне довелось услышать от экс-президента АПН СССР Михаила Ивановича Кондакова.
Хрущев одно время был одержим идеей ограничить обучение в средней школе семью классами — «стране нужны прежде всего высококвалифицированные рабочие, а им неполной средней достаточно». Как-то он позвонил из Пицунды, где отдыхал, тогдашнему президенту Академии педагогических наук РСФСР Ивану Андреевичу Каирову и распорядился, чтобы тот подготовил научно обоснованный документ, который позволил бы принять соответствующее правительственное постановление. Каиров вызвал тогда еще молодого научного сотрудника Кондакова, объяснил ему задачу, поставленную первым лицом государства. При этом Иван Андреевич добавил: «Напишите пространно, подробно, на языке науки, но так, чтобы Никита Сергеевич ничего не понял». Все было выполнено и документ отправлен по высокому адресу.
Через некоторое время последовал разгневанный звонок Хрущева: «Каиров! Что ты мне написал?! Я два раза прочитал и так ничего не понял: Вы за сокращение учебы в школе или против?!» Михаил Иванович не привел те слова, которыми Хрущев в гневе завершил свой начальственный разнос. Боюсь, если бы он их привел, я все равно не мог бы их напечатать.
Каиров извинился, сказал, что он соберет специальную комиссию, которая «изучит вопрос» и даст вразумительный ответ. Комиссия, как это и должно было быть, трудилась полгода. За это время Хрущев забыл о своих поползновениях «кастрировать» среднюю школу и перешел к новым проектам: перемещению Тимирязевской сельскохозяйственной академии в Курск, что, вероятно, привело бы к полному разрушению старейшего учебного заведения Москвы. Далее предстояло переселение Министерства сельского хозяйства за город, «поближе к земле», затем непримиримая борьба с художниками-абстракционистами и поэтами-формалистами, продвижение кукурузы в северные широты и многое другое, столь же безотлагательное...
В редакции «Литературной газеты» существовала традиция, три-четыре раза в год приглашать, как они писали, кого-либо из «видных деятелей науки, литературы и искусства» с просьбой дать обзор номеров газеты и высказать свои соображения и критические оценки. Дошла очередь и до меня. Собрание одного коллектива редакции вел замглавного Удальцов. Главный редактор Александр Чаковский сидел в первом ряду прямо передо мной. Он, казалось, внимательно слушал, но во время моего 40-минутного выступления почему-то несколько раз вскакивал, выходил за дверь и очень скоро возвращался обратно. Когда все кончилось, я не мог не поинтересоваться у журналистов: «Может, ему было неинтересно то, что я говорил?». Мне объяснили, что дело не в этом. Такая уж у него манера — никогда не может долго сидеть на одном месте...
Все это мне вспомнилось, когда мне рассказали об одном примечательном эпизоде, случившемся в кабинете главного редактора «ЛГ» в 1964 году.
Чаковский собрал писателей, ученых-филологов, учителей для обсуждения спорных проблем реформы русского правописания, на проведении которой был в этот период зациклен Первый секретарь ЦК. Главный редактор сидел, подперев рукой щеку, слушал выступающих. Потом, следуя своей привычке, вскочил и быстро вышел из кабинета в приемную. Журналистов это не удивило. Впрочем, в полуоткрытую дверь они увидели, что он о чем-то говорит по телефону. Вскоре он вернулся в кабинет.
Продолжилась дискуссия, к примеру, как писать слово «огурцы» с буквой «и» или «ы».
Едва ли не каждое выступление специалистов начиналось сакраментальными словами: «Как справедливо указывал Никита Сергеевич Хрущев, реформа российского правописания должна...».
Чаковский спокойно слушал, по крайней мере, еще 40 минут, никого не перебивая. Затем, остановив очередное славословие какого-то лингвиста, он вдруг поднялся с места и сказал: «Товарищи, может быть, мы прекратим обсуждать эту бессмысленную реформу, которую Хрущев придумал для того, чтобы скрыть свою неграмотность!?».
Вряд ли в каком-либо из театров немая сцена в финале гоголевского «Ревизора» выглядела бы столь эффектно. Так ничего и не понявшие филологи не вышли, а буквально выкатились из кабинета.
Дело, разумеется, объяснялось просто. В приемной он по телефону узнал о том, что Никита Сергеевич Пленумом ЦК отправлен в отставку...
Отставной опричник в библиотечном интерьере
Я никогда не был знаком с Вячеславом Михайловичем Молотовым, хотя еще до войны мог разглядеть его, шагая в рядах демонстрантов, в дни первомайских или октябрьских праздников. Он, председатель Совнаркома стоял на Мавзолее, а рядом с ним Генеральный секретарь Иосиф Сталин.
Впервые лицом к лицу с Молотовым я столкнулся в Ленинской библиотеке. Есть там Научный зал № 1, доступный только для академиков, профессоров, дипломатов, именитых иностранцев и других «непростых» людей. Очень удобный зал — отдельные столики для каждого читателя, ускоренная подача книг из основных фондов библиотеки, вдоль всех стен дубовые шкафы с энциклопедиями, словарями и другой справочной литературой.
Я стоял около места, где мы получаем заказанную литературу. Старичок, беседовавший с библиотекарем, сетовал, что одна из книг, которую он ожидал, была занята другим читателем, еще какая-то находилась в переплетной мастерской. Обычные огорчения для каждого посетителя библиотеки — ждешь книгу, а она как в воздухе растворилась. Когда сотрудница библиотеки вышла, раздосадованный читатель обернулся ко мне и спросил, что означает шифр «МК» на листочке заказов? Я пояснил — это отдел редких изданий, «Музей книги». Лицо этого человека показалось мне знакомым. Ба, да это же Молотов! Он проследовал к своему рабочему месту, явно с трудом дотащив до него тяжелую стопку каких-то книг и журналов. Оказывается, его стол находился рядом с моим.
Усевшись на свое место, я невольно искоса поглядывал на соседа. Его биографию я знал превосходно. Подпись Молотова стояла на списках тысяч обреченных на расстрел его давнишних друзей и соратников, наркомов, командармов, секретарей ЦК и обкомов партии, послов, разведчиков. В этих списках значилось бесчисленное количество людей, о большинстве которых он, вероятно, вообще ничего не знал. Дело в том, что Сталин требовал от своих товарищей по Политбюро визировать расстрельные списки, связывая всех круговой порукой.
Вскоре после XX съезда КПСС Молотова исключили из партии. Моя мимолетная встреча с ним относится, вероятно, к первой половине 70-х годов. Более точной даты указать не могу.
С каким чувством я тогда на него смотрел, что испытывал? Страх? Страха он уже давно ни у кого не вызывал. Отвращение? Презрение? Ненависть? Не стану выдумывать — этих эмоций не было. По-видимому, у меня не хватало воображения, чтобы представить страшную картину всех совершенных им злодеяний. Сидел рядом со мной неприметный, благообразный старичок, ничем не напоминавший, к примеру, Гиммлера или вообще кого-либо, принадлежащего к палаческому сословию.
Единственное чувство, которое он у меня вызывал, было простое любопытство. Что он чувствует, оглядываясь на свое прошлое? Понимает ли, какую страшную роль и какое место в Истории уготовил для него Сталин? Что он ответил бы мне, если бы я у него спросил о его нынешнем отношении к Хозяину? Конечно, я никаких вопросов ему не задавал, да и понимал, что он не стал бы на них отвечать. Между тем ответы на них я все же получил, но много позднее, притом не в Москве, а в далеком жарком Дагестане. Но для этого, как оказалось, мне понадобилось познакомиться с Расулом Гамзатовым, замечательным поэтом, славой и гордостью дагестанского народа.
Наша первая встреча была забавной. Он с товарищами выходил из гостиницы. Явно хорошо пообедал и не оставил без внимания кизлярский или дербентский коньяк. К слову сказать, я как-то спросил моего знакомого жителя Дербента:
- Как вы решаетесь пить коньяк стаканами?
- Я читал в журнале «Здоровье», что от коньяка расширяются сосуды. Это полезно.
- Но потом же они снова сужаются?
- А я не даю им сужаться.
Нас с Расулом познакомили у входа в гостиницу. Я вежливо сказал:
- Я так много о Вас слышал, Расул Гамзатович, и очень рад, что я Вас, наконец, увидел.
- Обо мне лучше слышать, чем меня видеть, — возразил поэт. По-видимому, он считал, что момент для нашего знакомства был явно не своевремен и, может быть, даже нежелателен.
В дальнейшем мы не раз с ним оказывались за одним столом. Дело в том, что мой друг, ректор педагогического института в Махачкале, был сватом Расула. Сын ректора был женат на дочери народного поэта.
Помню одно застолье в доме Магомедова. Расул сидел рядом со своей обаятельной женой Патимат, искусствоведом, видным музейным работником. На этот раз Расул пил только минеральную воду, а я... наоборот.
Рассказ о встрече Гамзатова с Молотовым начался уже за столом, но несколько раз прерывался витиеватыми восточными тостами. На другой день я попросил профессора Магомедова восполнить рассказ его нового родственника. Вот что он передал мне со слов Расула:
«Мы с моим приятелем как-то гуляли по московским улицам. Мой друг сказал мне: «Когда я лежал в Кремлевской больнице, то познакомился там и не раз общался с Молотовым. Он лежал в соседней палате». Мы стояли около Ленинской библиотеки, как раз против «кремлевки».
«Ты знаешь, — продолжал он, — я вспомнил. У Вячеслава Михайловича сегодня день рождения. Пойдем к нему и поздравим». Я сказал, что, наверное, это неудобно, он со мной не знаком. «Пустяки, — отрезал приятель, — он знает восточные обычаи, ты мой друг и этого достаточно!».
Из телефонной будки позвонили Молотову. Тот ответил, что будет рад гостям. Жил он неподалеку, и вскоре мы оказались в его квартире за именинным столом. Гостей не было. Хозяин, его жена и мы — два нежданных гостя. Молотов встал, поднял бокал и сказал: «Я знаю правила застолья, принятые как в Москве, так и в Дагестане: первый тост всегда за именинника. Однако разрешите мне следовать обычаю, принятому в нашей семье. Мой первый тост будет посвящен памяти великого человека, моего друга, моего вождя — товарища Сталина. Догадываюсь, о чем вы подумали. Да, моя жена, видный государственный и партийный деятель, заместитель наркома, была репрессирована. Но это не меняет сути дела. Величия Сталина это все не умаляет. Разумеется, я вас не принуждаю вслед за нашими словами встать и выпить с нами».
На этом дошедший до меня рассказ Расула Гамзатова завершался. Во всяком случае Ахмед Магометович не мог сказать, какова была реакция гостей на провозглашенный тост. «Шахерезаду застало утро, и она прекратила дозволенные ей речи». Однако я получил ответ на так и не заданные мною вопросы в Научном зале № 1 Ленинской библиотеки.
Тема Молотова еще раз всплывает в моей памяти. В начале 80-х годов мы с женой были в подмосковном санатории, где отдыхали и лечились городские и партийные работники. Сидевшая с нами за обеденным столом райкомовская дама буквально с придыханием рассказывала о том, как она на даче Молотова вручала ему партийный билет. Генсек Константин Черненко восстановил Молотова в партии. Наша соседка восхищалась спокойствием и выдержкой старого большевика:
- Когда мы ему сказали, что партийным решением он восстановлен в рядах КПСС, то Вячеслав Михайлович поправил нас, сказав, что ряды партии он никогда не покидал, партийные взносы ежемесячно отправлял но почте в ЦК, однако благодарит нас за приезд, поздравление и возвращенный партийный билет.
Далее последовали восторженные воспоминания рассказчицы о красоте хрустальных рюмок, качестве армянского коньяка, слоеных пирожках, приветливости этого «удивительного человека» и т.п. Одним словом, ария из оперетты «Перикола»: «Какой обед там подавали, каким вином нас угощали...».
Так что же, Вячеслав Михайлович «не поступился принципами»? Я так не считаю. Если он чем и не поступился, то своей беспринципностью. Принципиальность ему надо было проявлять и ею не поступаться, когда в 37—38-м годах одного за другим вызывали в Москву из зарубежных стран советских послов и других дипломатов. И когда при его «благословении» их расстреливали. Некоторые, впрочем, не вернулись. Посол в Болгарии, бывший матрос Федор Раскольников остался в Париже и почему-то, утратив навыки, приобретенные на шаткой корабельной палубе, упал с балкона. Впрочем, это к ведомству Молотова, очевидно, отношения не имело. Такие проблемы входили в компетенцию других его коллег.
Петровский А.В. Записки психолога. — М.: Изд-во УРАО, 2001. — 464 с.
Записки психолога
Артур Петровский
Часть тринадцатая
За четыре дня до мятежа
30 сентября 1993 года, середина рабочего дня. В моем служебном кабинете мы с главным ученым секретарем Академии Н.Н. Нечаевым обсуждаем вопросы, связанные с предстоящим заседанием Президиума РАО. Входит секретарь, докладывает: «К Вам пришел народный депутат Пчелкин, Он из Белого дома (я нарочно немного изменил его фамилию. Прошло много лет, и, быть может, ему не хочется вспоминать о той незавидной роли, которую он тогда играл)».
Вот уж кого мне меньше всего хотелось бы увидеть! Слишком мало приятных воспоминаний связано с этим народным избранником. Член Комиссии Верховного Совета по науке и образованию, он вот уже полгода волкодавом висел на горле только что родившейся .Российской академии образования.
Предыстория его появления в моей приемной заслуживает отдельного рассказа.
Наша академия с первых дней своего существования (с декабря 1991 года) стала буквально объектом преследования и изощренных издевательств со стороны Комиссии по науке и образованию Верховного Совета. Возглавлял ее тогда некто Владимир Павлович Шорин. Я мало знаю его прошлое. Кажется, он был в Самаре ректором одного из технических вузов, правда, недолго. До этого назначения, как мне говорили, служил проректором по заочному отделению. Однако, будучи избранным в Верховный Совет, с непостижимой быстротой обрел титул академика Российской академии наук.
Председатель Верховного Совета Руслан Имранович Хасбулатов за ним не поспел, удовлетворившись званием члена-корреспондента РАН.
Шорин нашу академию невзлюбил буквально с первых месяцев ее существования. При этом он опирался на группу членов бывшей Академии педагогических наук СССР, для которых создание Российской академии образования представлялось крушением устоев теории коммунистического воспитания и марксистской педагогики. Работа по созданию академии затянулась на полгода исключительно в результате стараний Комиссии Верховного Совета.
Шли бесконечные согласования. Перечеркивались результаты работы, если они обещали завершение строительства новой академии. Происходила перетряска списков действительных членов-учредителей РАО.
Вспоминаю диалог во время одного из таких заседаний в стенах Белого дома. Я удивился:
- Как можно настаивать на включении в состав членов-учредителей новой Академии явного реакционера в педагогике? Человека, который сделал все возможное, чтобы придушить движение педагогов-новаторов?
- Ну и что же, пусть и реакционер, — парировал заместитель председателя Комиссии, — нам и реакционеры нужны в Академии. У нас, слава Богу, теперь плюрализм мнений!.
Наконец, в июне 1992 года, через 6 месяцев после того как Борис Николаевич Ельцин подписал постановление о создании Российской академии образования и назначил меня ее Президентом-организатором, мы смогли приступить к выборам новых академиков. Все это происходило под градом угроз в мой адрес, с требованиями приостановить выборы, предупреждениями, что и Р.И. Хасбулатов крайне недоволен моей активностью.
Конкретный пример: в моем кабинете действительные члены-учредители обсуждают кандидатуры новых членов Академии. Идут выборы. Дребезжащий телефонный звонок — «вертушка». Подхожу к аппарату «кремлевской связи». Звонит вице-премьер Борис Георгиевич Салтыков:
- Артур Владимирович, мне только что звонил Владимир Павлович Шорин. Он утверждает, что Вы допустили при организации выборов серьезные ошибки, за которые Вам предстоит отвечать. Шорин настаивает, чтобы до выяснения всех обстоятельств, выборы были приостановлены.
- Борис Георгиевич! Если я Вам, вице-премьеру, говорю, что никаких ошибок при подготовке выборов не совершено, то я понимаю меру своей ответственности. Буду продолжать то, что начал и, если можно, передайте это Владимиру Павловичу.
- Ну, как хотите, это Ваше дело, Вы самоуправляемая организация. Однако имейте в виду, Шорин сказал, что он лишит Академию финансирования, и, в конце концов, ее вообще прикроют.
- Глубокоуважаемый вице-премьер, у Владимира Павловича был еще более радикальный предшественник. Он, как известно, «въехал в город на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки...».
- Ну, что ж, действуйте под свою ответственность. А что касается «щедринской» цитаты, то, поверьте, она Вам еще не один раз пригодится...
Я поблагодарил вице-премьера за добрый совет и вернулся к столу, где сидели слышавшие этот разговор действительные члены Академии
- Продолжим нашу работу, — сказал я, и мы перешли к обсуждению кандидатур...
И тогда двое из числа членов-учредителей отказались принимать участие в выборах. Нас было всего одиннадцать. Кворум для принятия решения — не менее чем восемь. Как выяснилось, замысел наших «доброжелателей» предполагал отказ от участия в выборах еще двоих (ректоров двух крупных университетов). Однако ректоры не пошли на срыв выборов, несмотря на очевидное давление, загодя на них оказанное. Идея оказалась неосуществленной,
Потом мне рассказывали, что Шорин в сердцах выругался, узнав о моем ответе, и сказал, что Петровский послал его к... Это не было правдой — не моя фразеология.
Итак, вернемся к утру 30 сентября 1993 года. В моей приемной — правая рука Шорина — Пчелкин, амбициозный куратор нашей Академии. Приглашаю его зайти.
Он протянул мне пачку бумаг.
- Вы сейчас из Белого дома?
- Да.
- И что это за бумаги?
- Это Президентский закон.
- Какого Президента? Ельцина?
- Нет, Александра Руцкого.
- Я такого Президента не знаю!
Однако надо было разбираться в кипе документов, выложенных передо мною. Сверху лежал, очевидно для острастки, Закон РФ № 5789-1, подписанный «исполняющим полномочия Президента» А.В. Руцким.
Я внимательно прочитал этот грозный документ и спросил: «А кто передал исполнение полномочий Президента Александру Васильевичу Руцкому? Насколько я знаю, Президент России Борис Николаевич Ельцин подобных поручений своему вице-президенту не давал».
По-видимому, Пчелкин собирался пуститься в разъяснения, но у него это как-то не получалось. Он произнес несколько несвязных слов о законности и правах вице-президента. В полемику по поводу юридических тонкостей я не вступил и поинтересовался причиной его прихода из Белого дома. Оказывается, он принес «Закон» для того чтобы Президент Академии расписался в его получении и строго выполнял «высочайшие предписания».
Читаю ст. 64-1 (дополнения в Уголовный Кодекс РСФСР).
- Все понятно, — говорю я делегату из Белого дома. — Значит, расстреляете меня?
Он замахал на меня руками:
- Что Вы! Что Вы! — Это к Вам не относится! Это за другие деяния.
Продолжаю читать «Закон» — ага, вот оно! «Те же действия, повлекшие тяжкие последствия, а равно совершенные должностным лицом, наказываются лишением свободы на срок от пяти до десяти лет с конфискацией имущества или без таковой».
Трудное у меня, «должностного лица», положение! Имущества я почти за 70 лет накопил немало. Как же мне, бедному, теперь без него обойтись? Впрочем, это не существенно. Имущество — дело наживное. Мне же предстоит сидеть не менее пяти лет, если я буду «препятствовать деятельности» господина Руцкого. Так минимум на пять-то лет я могу рассчитывать? Не обязательно же десять?
Пчелкин смущен — он явно мне сочувствует, — но подтверждает, что пяти лет мне не избежать, если я немедленно не подчинюсь новоявленному «президенту».
Тяжело вздохнув, перехожу на бытовые темы.
- У Вас в Белом доме, говорят, нет горячей воды? Гость рассматривает свои руки, с очевидностью свидетельствующие о перебоях в горячем водоснабжении.
- Но холодная вода-то у Вас есть?
- Есть, — с готовностью отвечает он.
- Не кажется ли Вам, что Вы гораздо больше сейчас нуждаетесь именно в холодной воде! Она способна кое-что у Вас остудить...
Гость, опустив голову, смотрит на разложенные перед ним бумаги. Наконец, он с надеждой спрашивает:
- Но Вы все-таки подпишите, что они Вами получены? По-видимому, у него было строгое поручение — добиться от меня этой подписи.
- Нет, подписывать я ничего не буду и подчиняться Вашему начальнику не намерен.
Депутат нервно сгребает кипу принесенных им документов и начинает: — А как же я объясню?...
Комедия продолжается.
Академик Николай Николаевич Нечаев назидательно выговаривает:
- А где сопроводительное письмо из Белого дома, свидетельствующее о том, что Вам поручено получить от нас документальное заверение в факте их получения? Вот возвращайтесь к себе за этой бумагой!
Наконец, до депутата «доходит», что его миссия потерпела полное фиаско, и никакие другие сопроводительные бумаги ничего нового в нее не внесут. Он встает и направляется к двери. Не прощаясь. •
- Постойте, — кричит ему вслед Нечаев. — Заберите с собой всю эту писанину.
Но дверь уже закрылась и продукция, под которой стояли подписи Руцкого и Хасбулатова, осталась на приставном столике к моему рабочему месту. Впрочем, теперь я с благодарностью вспоминаю «забывчивость» депутата. Это дает мне возможность сейчас проиллюстрировать рассказ фотокопией уникального документа.
Читателя не должен ввести в заблуждение несколько легкомысленный характер моего поведения во время этого «рандеву». На самом деле, оснований для шутливых препирательств с посланцем Руцкого было мало. Черные тучи нависали над притихшей Москвой. Вооруженные до зубов, «сидельцы» в Белом доме уже планировали штурм телецентра в Останкино и мэрии. Уже было недалеко до воинственного клича: «На Кремль!». Чем кончится противостояние Президента и «лжепрезидента», в это утро было неясно.
Кто знает, быть может, статья 64-1 будет реализована на Практике с соответствующими последствиями для меня лично. Это я тогда прекрасно понимал.
ИСТОРИЧЕСКИЙ «ЗАКОН»
Прошло шесть лет с тех памятных дней. Мне, психологу, не пристало удивляться поразительным особенностям человеческой памяти или, может быть, не памяти, а скорее, возможности применять насилие над памятью. Как не вспомнить классическую формулу:
- Это было, — сказала память. Этого не могло быть, — ответила воля. И память подчинилась.
- Впрочем, в памяти ли дело? Некоторые средства массовой информации при выступлении политических деятелей постоянно осуществляют «зачистку» нашей памяти. Для этого имеются, как правило, серьезные политические причины. Это в полной мере относится к событиям конца сентября — начала октября 1993 года.
Много раз я слышал расхожую формулу: «Тогда произошел расстрел Парламента». Далее следовали соответствующие эпитеты: «Чудовищные преступления», «Потеря совести», «Откровенный произвол». Предполагаю, что стоит задуматься над тем, что же действительно произошло в эти горячие дни на берегу Москва-реки, на Краснопресненской набережной. Конечно, это дело историков, юристов, политологов — это их епархия, и все-таки психологии здесь тоже можно найти место. Допускаю, что через несколько десятков лет в памяти россиян почти ничего не останется, кроме этой сакраментальной фразы «Расстрел Парламента». Может быть, никто даже не сможет сказать, что это был за Парламент, и почему его расстреляли, но, согласитесь, кратко и убедительно звучит эта формулировка. Что же касается современников, которых от этих событий отделяет всего несколько лет, то для них подобное насилие над памятью оказывается возможным только в том случае, если человек готов подчиниться этому насилию. Он охотно забудет штурм телецентра в Останкино, куда направились выкатившиеся из «этого Парламента» грузовики с боевиками, нападение на Мэрию, стрельбу с крыш снайперов, посланных обитателями Белого дома, что стоило жизни гражданам, ни в чем не повинным и никакими политическими проблемами не озабоченным. Совсем недалеко от моего дома в результате нападения на один из объектов военного значения, расположенного около метро «Аэропорт», была ни за что ни про что убита женщина, не вовремя высунувшаяся из окна. Уверен, что все это забыто или сделано так, чтобы в сознании людей осталось только одно обвинение: «Ельцин расстрелял Парламент».
Между тем, я позволю себе утверждение, что это обвинение не более, чем мифологема. Да, действительно, пушки стреляли с моста по окнам здания, где расположился Верховный Совет. Это было очень эффектное и, в общем, страшноватое зрелище. Я бывал в кабинетах, окна которых оказались тогда мишенью для танковых пушек. Это главным образом апартаменты высших чинов Верховного Совета, теперь там работают премьер и вице-премьеры, но с полной уверенностью могу сказать, что в момент этой канонады в этих комнатах никого не было, и никто не мог оказаться жертвой этой стрельбы. Единственный, кто пострадал — это первый Президент России Ельцин, поскольку теперь сделано все возможное для того, чтобы в историю страны было вписано роковое обвинение.
Казалось бы, как с этим не согласиться? Была же стрельба по окнам здания Верховного Совета? Была. Был ли расстрел Верховного Совета? Нет. И я еще раз утверждаю, что эти слова — творимая мифологема, ориентированная на политико-семантическую глухоту людей. Об этом свидетельствуют факты. Никто из членов Верховного Совета не пострадал. Насколько я знаю, никто из них не был убит и даже ранен. Не слышал я о жертвах и среди сотрудников аппарата Верховного Совета. Да и откуда было взяться этим жертвам, если сама архитектурная конфигурация здания позволяла находиться в помещениях, которые никоим образом никакие пушки не могли достать. Между тем, слова «расстрел парламента» невольно рисуют такую картину: вот вывели членов парламента, поставили к стенке и расстреляли то ли всех подряд, то ли каждого третьего или десятого. Разумеется, наша фантазия может нарисовать такую картину, но в действительности ничего подобного не было. Стрельба по окнам здания и расстрел парламента — это далеко не одно и то же.
Не берусь судить, может быть, обстрел, который вели танки с набережной Москвы-реки, нанес серьезный политический урон по престижу Президента, но кто знает, если бы этого не было, а произошел штурм Белого дома, буквально переполненного вооруженными людьми, то это привело бы к грандиозному числу жертв с обеих сторон. Впрочем, повторяю, этого рода выводы могут делать только историки.
Между тем, в нашем прошлом, и не таком уж давнем, был факт расстрела «парламента». Я имею в виду середину 30-х годов, XVII съезд партии, на который было избрано 1966 делегатов. Этот съезд избрал Центральный Комитет партии в составе 139 человек. Вскоре после окончания съезда были репрессированы и уничтожены из числа делегатов 1108, а из членов ЦК ВКП(б) — 98 человек. Предполагаю, что эти цифры занижены, потому что я почерпнул их из «Философской энциклопедии», опубликованной в 1964 году, а в это время цифры жертв сталинского произвола отнюдь не преувеличивались, а скорее преуменьшались. Нетрудно предположить, сколько членов, избранных вскоре после этого Верховного Совета, было репрессировано и уничтожено в 1937—1938 годах, Да, это уже не мифологема, а страшные страницы истории нашей страны.
Отвлекусь от этих тяжелых воспоминаний. Память по ассоциации невольно переносит меня в эти самые апартаменты, некогда служившие мишенью для пушек. Как я говорил, мне приходилось там бывать не раз. Ничто не напоминало в обстановке этих богато меблированных покоев те страшные октябрьские дни. Помню встречу е Виктором Степановичем Черномырдиным. Неверное, я вызову удивление, если скажу, что Виктор Степанович четко и дельно ставил вопросы и высказывал свои соображения, ни разу не обогатив сборник «Крылатые слова» афоризмами, которые принято смаковать на телевизионных экранах. Это был разговор с умным и внимательным собеседником.
После окончания аудиенции я вышел в приемную. Ко мне подошел сотрудник аппарата Правительства и спросил меня:
— Вы заметили время, когда вошли в кабинет премьера? Я растерялся:
— Нет, не посмотрел на часы.
— Напрасно. Это очень важно. Виктор Степанович беседовал с Вами сорок минут.
Как я понял, это принятая в «паркетной дипломатии» количественная мера внимания к тому, кто удостоен «высочайшего» внимания. На мой взгляд, психологически интересная деталь, о которой прежде я ничего не знал.
Белый дом! От страшного до забавного один шаг.
Дочь Вождя, или Тщетная предосторожность
С нею я знаком не был. Однако знал людей, ее хорошо запомнивших. Попробую восполнить то, что не вошло в мемуары Светланы Аллилуевой, используя рассказы моих знакомых.
В 30-е годы в Москве были всего две «элитарные» школы. О школе № 32 (Московская опытно-показательная школа имени Лепешинского) речь впереди. Другая школа — № 175 была тоже питомником для детей руководителей партии и правительства «сталинского призыва». Среди учениц в этой школе были две Светланы - дочери Вячеслава Михайловича Молотова и Иосифа Виссарионовича Сталина. О первой из них ничего особенно приятного я не слышал от ее соученицы Аллочки Преображенской, моей подружки детских лет. О второй говорили хорошо и по-доброму. Ее в школе любили прежде всего за скромность и полное отсутствие какого-либо зазнайства. Она явно не ощущала исключительности своего положения. Аллочка как-то мне рассказала об одном забавном эпизоде. На перемене (они тогда учились в третьем классе) к ней и двум ее подругам подошла Светлана и пригласила их в гости на свой день рождения. Девочки смутились и не знали, что ответить. Именинница их уверенно успокоила: «Да вы не бойтесь — будут все свои: папа, Вячеслав Михайлович и Климент Ефремович!»
Просто и легко было учиться рядом с дочерью Вождя ее сверстникам. Иное дело педагоги — им было все это огромной нагрузкой. Бывший завуч 175-й школы Петр Константинович Холмогорцев рассказывал мне о том, как тяжко ложилось на плечи педагогов и дирекции это бремя. Соорудили в школьном дворе ледяную горку. Ребятишки с визгом и хохотом с нее скатывались и снова становились в очередь, чтобы не потерять ни минуты перемены. Села на фанерку и помчалась вниз Светлана. И надо же было! Неосторожное движение — и она упала. Далее события развивались с кинематографической стремительностью. Откуда ни возьмись, к горке подбежал какой-то человек. Его бледное лицо было перекошено. Появились еще какие-то люди, которых завуч никогда около школы не встречал. Пока Петр Константинович не столько утешал Светлану, сколько она успокаивала его, уверяя, что ей не больно, позади них происходило нечто невероятное. Когда завуч оглянулся, ледяной горки он не увидел — она исчезла, ее как не бывало.
Наряду с подобными драматическими случаями можно вспомнить и трагикомические. Пришла в класс молодая учительница. Она объяснила школьникам, что у нес особые требования к их учебе и дисциплине. При этом она распорядилась, чтобы все записали в дневнике: «Родителям прийти на родительское собрание завтра, во вторник», — и добавила, что явка строго обязательна. После этого она дала понять, какие меры будут ею предприняты по отношению к нерадивым отцам и матерям, а также их детям.
Как произошла эта «накладка», не берусь объяснить, да и узнать об этом уже не у кого. То ли ей не сказали, кто учится во вверенном ей классе, то ли она что-то в волнении пропустила мимо ушей. Не знаю. Только когда она после уроков рассказала завучу о своем строгом распоряжении, все решили, что для нее все уже кончено. Шутка ли! Вождь прочтет, что его явка обязательна и что за неповиновение его и дочку ожидают какие-то неприятности.
В одиннадцать часов ночи в прихожей ее «коммуналки» зазвучали многократные звонки. Бедная женщина все поняла и заметалась по комнате, соображая, что из белья ей разрешат захватить с собой в камеру. В дверях уже стояли двое в военной форме: «Внизу машина. Пойдемте!». Она обреченно кивнула.
Когда машина остановилась, ее повели какими-то коридорами. Где она находится, понять было невозможно. Наконец, открылась дверь, и она увидела, что к ней идет сам Учитель Всех Учителей.
Сталин учтиво усадил ее в кресло, угостил чаем с конфетами и сказал: «Вы уж меня извините. Завтра заседание Политбюро и я никак не смогу быть на родительском собрании. Может быть, Вы великодушно согласитесь поговорить со мною о школьных делах сегодня?». Учительница, когда сумела осилить первые, с трудом давшиеся ей слова, «великодушно согласилась»...
Назавтра почти вся педагогическая Москва знала о великой скромности вождя и его внимании к простой молодой учительнице. «Реклама — двигатель торговли», да и не только торговли.
Мой коллега, профессор Владимир Михайлович Кларин был студентом исторического факультета МГУ в годы, когда там же училась Светлана. Опять-таки о ней сокурсники отзывались с симпатией и уважением. Конечно, они видели, что неподалеку от нее всегда находился гражданин явно не студенческого возраста и вида. Однако не могли не отметить, что самой Светлане это обязательное сопровождение радости не доставляет. В дни экзаменов, когда его подопечная заходила в аудиторию, он, «страж», оставался у дверей, приглядываясь к очередному экзаменующемуся — не опасен ли он, не подозрителен ли.
Шел экзамен по истории партии. Экзаменатор почему-то нервничал, был раздражен, придирчив. У первых студентов, подошедших брать билеты, спросил: «Светлана пришла?». Узнав, что пока ее нет, стал просматривать какие-то бумаги. Уже ответили на его вопросы пять или шесть человек, когда он еще раз спросил, здесь ли интересующая его особа. Ее еще не было. Опять один за другим выходили к его столу студенты. Экзамен шел привычной колеей. И тут...
Прежде всего, надо дать пояснения технического свойства. Получив от подошедшего к столу студента зачетную книжку, раскрытую на нужной странице, каждый преподаватель всегда подсовывает ее под стопку других зачеток. Постепенно до нее дойдет очередь и после ответа экзаменующегося на этой странице будет поставлена соответствующая отметка. После чего она перекочует в экзаменационную ведомость. Эта процедура всем известна.
Преподаватель трудился в этот день очень долго — студентов в лицо не знал, и когда очередь дошла до Светланы, он был зол, придирался к ней явно несправедливо и «вкатил» ей в зачетку «тройку» («посредственно» по вузовской шкале отметок). Расписался, открыл первую страницу ее матрикула и пододвинул к себе ведомость. Тут-то и произошло страшное. Он прочитал фамилию студентки. Надо понимать, что он почувствовал. Светлана приходит домой, отец спрашивает как она «сдала» историю «созданной им партии», а она говорит: «На тройку».
Все дальнейшее развертывалось по схеме протекания аффекта. Мертвенная бледность. Дезорганизация двигательной сферы — авторучку не удержали пальцы, прерывистое дыхание, общее состояние, близкое к обмороку. Напрасно перепуганная девушка успокаивала его, уверяя, что она в самом деле плохо отвечала (что было неправдой), что никому она эту роковую «зачетку» не покажет — ничего не помогало. Его отпаивали какими-то каплями, но он не мог прийти в себя. Что было с несчастным после этого шока, я не спросил.
Недавно я узнал, что Светлана Аллилуева скромно и небогато живет за океаном. Повторяю, я с ней не был знаком — знал ее школьную соученицу, завуча школы, где она училась, сокурсника, не раз встречался с одним из ее бывших мужей. Вот и все. Но думал я о ней не раз, рассматривая судьбу этой женщины с позиций профессиональных, с точки зрения психологии личности.
Все, кто ее знали, отзывались о ней хорошо. По-видимому, она была добрым и скромным человеком. Только хорошее я слышал от сестры кинодраматурга Алексея Яковлевича Каплера (фильмы «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году»), который осмелился дружить с «табуированной» девушкой и за это поплатился, угодив в ГУЛАГ. Тэнна Яковлевна утверждала, что Светлана делала все возможное, чтобы спасти ее брата, но «отец народов» был неумолим. О том же говорила и другая сестра драматурга, Матильда Яковлевна, с которой была знакома моя мать. Заступалась она и за семью своего первого мужа, с которым ее развели.
Какую же личную драму пережила несчастная женщина! Любимица отца, во всяком случае в детстве, она не могла вырвать из сердца чувство привязанности к нему, что бы она по этому поводу ни заявляла. Вместе с тем умная и чуткая, она не могла не осознавать, что была дочерью чудовища. Ужасающая сшибка, нескончаемый стресс. Может быть, отсюда ее метания — бегство из СССР, возвращение, попытка жить в Грузии, где сталиниты готовили ей роль некоронованной королевы, опять отъезд за границу, наконец, горькое одиночество.
Это напоминает безнадежное бегство от человека, в ней персонализированного, который хочет она того или нет, стал частью ее личности. Отец как индивид навсегда ушел, а как личность навсегда остался в качестве «отраженной субъектности» в умах современников и, конечно, дочери.
Когда-то Сталин произнес слова, которые породили у миллионов людей надежду: «Сын за отца не отвечает!». Он солгал — лагеря в Караганде и других местах вскоре заполнились лицами, принадлежавшими к разряду ЧСИР (члены семьи изменников Родины), дети «врагов народа», лишенные имени и фамилии, оказались в детских домах. Дочь была в ответе за преступления отца. Безвинно, в ответе перед собой и Богом.
Автограф императрицы в личном деле вице-президента Академии
Когда я пришел работать в АПН СССР, Алексей Иванович Маркушевич был ее вице-президентом, Довольно высокого роста, массивный, с крупным, то, что называется породистым, лицом, он был заметной фигурой в Президиуме Академии. Мы тогда размещались в старинном особняке на Большой Полянке.
Что я тогда о нем знал? Прежде всего, что это был один из крупнейших математиков и входил в первую десятку алгебраистов. До появления в Академии он был заместителем министра просвещения РСФСР, потом его с этой высокой должности сняли — и не без скандала.
История его «падения» была довольно своеобразна. Как мне объяснили, по должности ему вменялось в обязанность визировать оглавления сборников ученых записок педагогических институтов. Вскоре после его визы кто-то из особо бдительных граждан углядел в одном из этих оглавлений статью «Развитие народного образования в Сибири при Колчаке». Можно себе представить, что тут началось! Как могло развиваться в Сибири образование при «палаче» и «враге» трудового народа, белом адмирале, о котором пелось в популярной песенке: «Улица, улица! Гад Деникин жмурится, что Сибирское ЧК «разменяло» Колчака». Думаю, что ни автору статьи, попросту неуклюже назвавшему ее, ни самому Алексею Ивановичу Маркушевичу не приходила в голову мысль о том, что в действительности Колчак был одним из самых просвещенных, интеллигентных представителей русского офицерства. Обо всем этом мы узнали совсем недавно. Как бы то ни было, ужасающий прокол был налицо. Маркушевича вызвали «на ковер», на Старую площадь. Один из секретарей ЦК спросил его:
- Кто Вы по своей основной научной специальности?
- Математик.
- Ну, если Вы такой математик, как и заместитель министра просвещения, то я математической науке не завидую...
Так завершилась министерская карьера Маркушевича.
Однако Алексей Иванович был не только деятелем народного образования, не только выдающимся математиком, но и крупнейшим библиофилом, обладателем одной из самых значительных коллекций редких книг, равной которой в Москве, наверное, не было. У него было собрание инкунабул (книг, вышедших до 1500 года). У него их было не менее 70. Боюсь ошибиться, то ли на 5—6 больше, то ли на 5—б меньше, чем в библиотеке Тартуского (бывшего Юрьевского) университета. Я был у него дома. В одной из комнат книжные полки стояли не только по стенам, но и посередине помещения, как ’в библиотеке, так что к ним можно было подойти с двух сторон. Он показывал мне уникальные издания — чудеса полиграфического искусства древности, книги, изданные при первопечатниках Иване Федорове и Мстиславце. Помнится, я держал в руках какой-то старинный фолиант, где на полях были пометки чуть ли не самого Исаака Ньютона, но сейчас, после стольких лет, поручиться за точность этого утверждения не могу.
Я спросил Алексея Ивановича:
- Какова будет судьба коллекции после того как уйдет из жизни ее владелец? Все мы смертны. Он ответил:
- Я разговаривал на эту тему с Вашим однофамильцем, ректором Московского университета, академиком Иваном Георгиевичем Петровским. Кстати, Вы не родственники?
Честно говоря, я настолько запутался в многочисленных связях по отцовской линии, что ничего ответить не мог, и только отрицательно покачал головой. Единственное, что я знал, так это то, что в родстве со «всеукраинским старостой» Григорием Ивановичем Петровским я общих предков не имел.
- Так вот, я спросил ректора, — рассказывал мне Маркушевич, — могу ли я, по завещанию, передать мою коллекцию в библиотеку Московского университета. Но при единственном условии: книги должны быть не рассредоточены в книгохранилище, а представлять собой единое целое. Таковы были мои условия дарения ее в МГУ. Иван Георгиевич вздохнул и сказал, что коллекцию не примет.
- Почему?
- Очень просто. Сегодня я ректор, и, конечно, выделю отдельное помещение, ставку хранителя, но пройдет время, меня не станет, будет новый ректор, ему понадобится помещение для какой-либо лаборатории, потом ставка старшего лаборанта. С этого времени Ваши книги будут стоять по томику в каждом из тысячи стеллажей библиотеки. Коллекция как таковая исчезнет. Нет, не приму ее — не буду брать грех на душу.
Единственное, что мог сделать Маркушевич, это завещать собрание инкунабул Государственной библиотеке им. Ленина. Об этом он мне сообщил во время нашего разговора у него дома.
Теперь надо объяснить, каким образом я оказался гостем вице-президента. Могу похвастаться — этой чести удостаивались немногие. ...В середине рабочего дня в мой кабинет по скрипучей внутренней лестнице спустился Маркушевич и задал мне вопрос, явно выходивший за пределы наших деловых отношений и моей служебной компетенции.
- Скажите, пожалуйста, Вы знаете, кто такой граф Северный?
По счастью, я это знал и ответствовал, что граф Северный — это псевдоним великого князя «цесаревича Павла, будущего императора Павла I. Маркушевич удовлетворенно хмыкнул, подсел к моему столу и показал мне книгу — небольшой томик в потертом кожаном переплете, текст был на французском языке. На полях можно было разглядеть какие-то значки: где одна вертикально поставленная палочка, где две, где какая-то закорючка. Никаких словесных пометок на полях не было. Алексей Иванович объяснил мне, что это французский перевод какого-то римского писателя (я забыл, какого именно), этот томик брал с собой Павел, когда инкогнито путешествовал по Европе. Задача, которую поставил перед собой мой собеседник, заключалась в том, чтобы узнать, что могли означать загадочные пометки на полях. В результате кропотливого анализа он пришел к выводу, что Павел пытался усмотреть аналогию между правами и положениями так называемых вольноотпущенников при дворе римских императоров и поведением фаворитов императрицы Екатерины. Одним словом, Павел как бы подбирал аргументы, черпая их из римских источников, чтобы обличать всесильных любовников государыни. Возможность обсудить со мной эти исторические обстоятельства, по-видимому, и послужила причиной его приглашения познакомиться с коллекцией. В дальнейшем я не раз беседовал с этим интереснейшим и фантастически образованным человеком.
Все это произошло до трагедии, которая оборвала не только его карьеру, но и жизнь. Вот как это произошло. В одной из центральных газет был опубликован фельетон под названием «Автограф императрицы». Автор фельетона повествовал о возмутительном поведении вице-президента АПН СССР А.И. Маркушевича, который, потеряв всякую совесть, покупал у своего помощника книги, украденные из государственного архива древних актов, не обращая внимания на печати размером с куриное яйцо, которые свидетельствовали о подлинном хозяине этих материалов. В служебный кабинет к Маркушевичу пришел следователь из уголовного розыска. Была изъята пачка книг и арестован помощник вице-президента. Легко понять, как развивались события дальше. На партийном собрании звучали гневные речи его коллег. С удовлетворением отмечаю, что среди выступавших я не значился, за что сполна получил «все положенное» в таких случаях во время очередных перевыборов членов Президиума: «Как это Вы могли отмалчиваться и не занять позицию, подобающую коммунисту и одному из руководителей Академии?!».
Что же на самом деле? Был ли виноват Алексей Иванович? В какой-то степени виноват: негоже руководителю вступать в отношения купли-продажи со своим помощником. Что же касается всего остального...
Помощник вице-президента в сговоре с сотрудником Государственного архива, который, пользуясь полной неразберихой в хранилище древних актов, тащил все, что попадалось ему под руку, перепродавал краденое. При этом он прикрывался легендой о том, что есть, мол, некий старик, живущий чуть ли не на чердаке, бедствующий и потому распродающий свою уникальную коллекцию. Действовал помощник Маркушевича беззастенчиво, например, моей сотруднице Юне Александровне Кораблевой он показывал письма А.И. Герцена. Легко представить ее состояние: она в это время писала дипломную работу о Герцене. У нее руки дрожали, когда она брала эти драгоценные листочки. Предложил он несколько книг, используя ту же легенду, и своему патрону, который купил их, только печати «с куриное яйцо» отнюдь не были печатями государственного архива, как это можно было понять, читая фельетон в газете. Это были книги, в качестве трофеев вывезенные во время войны из Германии и, как многие другие, имевшие широкое хождение на книжных рынках. И печати эти были немецкого города Любека. Поэтому покупатель и представить себе не мог, что его приобретения похищены из государственного хранилища.
Алексей Иванович мне рассказывал, что его помощник предлагал ему приобрести письма Жозефины — супруги императора Наполеона. Он отказался, потому что коллекционировал книги, а не рукописи. И надо же! Один единственный раз он приобрел маленькую «царскую грамотку». Именно таким образом была совершена трагическая ошибка. Надо было с помощью лупы тщательно обследовать не только лицевую, но и оборотную сторону этого документа. Там можно было обнаружить следы виртуозно счищенной печати государственного архива. Но дело не только в технической стороне. Здесь, скорее, было то, что относится к области психологии. Просто-напросто, «инстинкт» коллекционера несовместим с «инстинктом» сыщика. Именно так мне объяснил свою «погрешность» Маркушевич. Эта психологическая нестыковка и погубила...
Читателя может заинтересовать, каким же образом было обнаружено, что из архива куда-то исчезают материалы? На одном европейском аукционе были проданы письма Жозефины ее царственному супругу. Эти письма значились в описях упомянутого московского архива. Тогда-то и начали раскручивать дело о кражах и обнаружили их виновника.
Что было дальше? Вице-президент был освобожден от работы, его помощник получил за воровство восемь лет тюрьмы, сейчас он уже на свободе. После этой истории Алексей Иванович Маркушевич, оплеванный так, как только возможно оплевать жертву общественного негодования, вскоре скончался.
Глава 8 ЗАМЕТКИ НА СТРАНИЧКАХ ЗАГРАНПАСПОРТА
Под «железный занавес» ползком
Заметки на страничках загранпаспорта? Что-то уж очень странное название у этой главы. Кто позволит себе марать своими заметками странички пока еще «краснокожей паспортины». Кажется, всем известно, что для заметок существуют записные книжки, а отнюдь не паспорта. Во-первых, не утверждаю, что лично я делал эти заметки. Подобная привилегия остается за официальными инстанциями. Именно они испещрили страницы разноцветными визами, поскольку я не менее 30—35 раз выезжал за рубеж в разные годы. Эти штампы и записи служат своего рода узелками на память, вызывая в ней образы тех стран, в которых пришлось побывать, и поездок, заслуживающих описания. Впрочем, я не собираюсь превращать эту главу в путевые записки и постараюсь избежать классических туристических восторгов и ужасов. Во-вторых, рекомендация использовать в этих поездках записные книжки вполне уместна сегодня. Однако совершенно была неприемлема и даже предосудительна в прежние годы. Перед выездом за рубеж нас предупреждали, чтобы мы не брали с собой никаких записных книжек, тем более, если в них есть фамилии, адреса и телефоны. Как нам объясняли, многочисленные агенты спецслужб различных стран охотятся за подобной информацией. Итак, я надеюсь, название не будет приниматься всерьез, хотя оно в какой-то мере дает представление о тех социально-психологических проблемах, которые я намерен отразить в этой главе.
Представьте себе, что доцента одного из московских вузов приглашают на Смоленскую площадь, в один из кабинетов Министерства иностранных дел. Там по ходу вежливого разговора ему предлагают поехать в загранкомандировку вместе с женой на один год читать лекции по его специальности. Как вы думаете, не правда ли, лестное предложение? Тем более платить ему станут что-то около 500 долларов в месяц, да и 70 % его московской зарплаты будет аккуратно переводиться на его текущий счет в сберкассу. Вряд ли кто усомнится в том, что ответ на подобное предложение и посулы может быть только положительным.
Все это так, но скорее применительно к психологии людей нашего времени. Я не знаю, все ли — такая статистика отсутствует — но, во всяком случае, очень многие в качестве лакомой приманки при поступлении на работу «заглатывают» обещания загранкомандировок.
Летом 1956 года, таким вот молодым вузовским преподавателем, получившим предложение поехать на год за границу, был я. И нынешнему поколению, вероятно, могут показаться странными те мысли и сомнения, которые обуревали меня и многих других в аналогичной ситуации, тогда, почти 45 лет назад.
Поездка за рубеж в 30-е, 40-е и в первой половине 50-х годов была, по-моему, подобна нынешней командировке в «горячие точки» Федерации. Помню, как в одном юмористическом рассказе советский чиновник старого закала сетовал по поводу неопределенности положения человека в новые «хрущевские времена». «Раньше — огорчался он, — все было ясно и просто. Съездил человек за границу. Потом отсидел сколько положено, и никаких тебе проблем!» Черный юмор? Нет — горькая правда! Положительный ответ на вопрос в анкете: «Есть ли у вас родственники за границей?» мог сулить многие неприятности. Что уж тут говорить, если в анкете сообщалось о выездах за рубеж. Советский человек, совершивший этот шаг, причем часто не по своей воле, а в силу служебной необходимости, в глазах соответствующих органов уже был вероятным кандидатом в шпионы иностранного государства. Иногда мне думается, если бы все эти спецслужбы осуществляли вербовку советских граждан с той быстротой, с какой принимают пальто и выдают номерок гардеробщики, притом работая круглосуточно, то многие годы потребовались бы для того, чтобы этими «вражескими» агентами заполнить какую-то часть ГУЛАГа. Однако психология людей, живших в ту странную эпоху, не предполагала обсуждения такого рода проблем. Мой родственник, кандидат технических наук, по инерции прошедших лет, узнав, что я еду в загранкомандировку, сказал: «Делай как знаешь, но если бы мне даже пообещали, что я, согласившись поехать за рубеж, буду иметь только одну задачу — получить на перроне вокзала того города, куда я прибуду, диплом доктора наук и сразу же возвращусь в Союз, я бы и то на такой соблазн не поддался бы».
Мне часто приходилось бывать за рубежом. В памяти мелькают лица, города, страны... Япония, Китай, США, Франция, Финляндия, Бельгия, Дания, Югославия, Польша. Этот перечень моих маршрутов легко можно продолжить.
Многочисленные вояжи были отнюдь не развлекательными. Это были служебные командировки. И потому почти всегда напряженные и утомительные. Конечно, оставалось время и для туристских радостей. Но его было крайне мало.
Трудными были поездки. Не преувеличивая их опасности (30— 40-е уже миновали), все же скажу: это было подобно проползанию под «железным занавесом», он в любой момент мог опуститься и придавить охотника до перемены мест.
Загранкомандировка всегда начиналась с инструктажа в партийных инстанциях. Никаких документов (удостоверений, пропусков) с собой не брать, не говоря уже о партбилете. В отелях, даже в своем номере, никаких разговоров, затрагивающих деловые вопросы, не вести — подслушивающие устройства не исключены. Записных книжек с номерами телефонов своих московских знакомых, как уже было сказано, при себе не иметь. По улицам в одиночку не ходить. В отель позже десяти вечера не возвращаться, вступать в разговоры со случайными людьми — не позволительно.
Выйдя на улицу после подобных разъяснений, каждый мог почувствовать себя носителем ему самому неведомых государственных тайн.
«Господи! — шепнула мне во время инструктажа преподавательница английского языка, включенная в состав нашей делегации. — Ну о чем служебном я могу говорить в номере гостиницы? О методах преподавания, об обучении во сне? Я же действительно ни с чем секретным в жизни дела не имела!»
Эхо этих инструкций звучало в ушах каждого еще очень долго после отъезда за рубеж. Со мной произошел забавный казус. Случилось так, что я довольно продолжительное время находился в Париже и при этом в полном одиночестве. Кроме двух-трех знакомых среди сотрудников ЮНЕСКО не с кем было говорить по-русски. Правда, я немного подружился с неким потомком аристократических русских фамилий — князем Багратионом. У него в роду были, с одной стороны Багратионы, а с другой — Новосильцовы (древняя дворянская фамилия). Своим происхождением он гордился, но держался со мной просто, по-товарищески, даже как-то помог совершить покупку в фешенебельном магазине «Самаритэн». Она обошлась мне в три раза дороже, чем в обычном супермаркете. Поскольку его русский язык был «мертвым», он забавно оснащал его словечками, заимствованными из сленга, имевшего хождение в 20-е годы. Так, он говорил мне: «Господин профессор, пойдемте пошамаем». Признаюсь, я один раз напугал моего милого знакомого, который сказал мне, что «гендир» (генеральный директор ЮНЕСКО) собирается ехать в СССР и намерен взять его с собой в качестве переводчика.
Понизив голос, я шепнул ему:
- Князь, поезжайте, только ни в коем случае не посещайте Грузию.
- Почему?
- Вы потомок царей Багратов? Они, как я помню, были властителями Армении и Грузии в далеком прошлом?
- Да. Я Багратион. Но почему мне нельзя появляться в Грузии?
- Дело в том, князь, что Вы оттуда живым не уедете.
Мой собеседник побледнел. Ему, очевидно, пришлось испытать наплыв воспоминаний о прочитанных в газетах зверствах большевиков
- Но почему? Почему?..
Он не мог закончить вопроса.
Я пояснил:
- Дело в том, князь, что когда узнают, что Вы потомок грузинских царей, то Вас там так будут поить, что Вам несдобровать.
Конечно, подобные разговоры не могли утолить жажду моего общения с земляками.
Однажды я зашел в магазин «Тати». Должен признаться, что этот самый дешевый из больших универмагов Парижа все-таки был мне не по карману, но я туда иногда заглядывал. И вот я слышу в толпе покупателей русскую речь. Два молодых человека, судя по одежде, прибывшие недавно с моей Родины, о чем-то переговаривались, пересчитывая тощую пачечку франков. Я сразу понял — страдали оттого, что не могли ничего объяснить продавцу по-французски. Я не знал, чем им помочь, но позволил себе заговорить с ними и предложить содействие. Они испуганно уставились на меня и, разом повернувшись, быстро удалились. Я был сконфужен, почувствовав всю бестактность моего поведения.
Ах, эти проклятые инструкции. Они, конечно, решили, что я здесь же, в «Тати», попытаюсь завербовать их во французскую разведку.
Разумеется, все отъезжающие за границу знали, что отбиваться от стада «овцам» не полагается. Не позже 10 часов вечера весь состав нашей делегации должен возвратиться в отель. И вот когда мы были в Дании в городе Оденсе — родном городе Ганса Христиана Андерсена, — эта заповедь была нарушена переводчицей нашей группы.
Десять часов!..
Одиннадцать часов! «Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного». Переводчица все еще не возвращалась с прогулки по городу. Мы все собрались в одной комнате, и, пугая друг друга рассказами о всякого рода провокациях, скандальных происшествиях с советскими командированными, совещались о возможных действиях: звонить в Копенгаген, в посольство? Сообщить полиции? В половине первого ночи, когда и ждать уже было бессмысленно, «двери вдруг залязгали, как будто у гостиницы не попадает зуб на зуб» (опять списал у Маяковского). Дверь отворилась, и в комнату вошла наша Ниночка. Как потом выяснилось, она не первый раз в Оденсе, и у нее был там друг. Оглядев гостиничный номер, наши каменные лица, оценив сгустившееся грозное молчание делегации, она подошла к сидевшему у двери профессору, повернулась к нему спиной, приподняла юбочку и сказала: «Бейте!».
Он не отказался. Так она обошла всю комнату, получила от каждого «по заслугам». Одним словом, дело кончилось смехом, а не слезами. А слезы были бы ей обеспечены — стала бы «невыездной». Насколько я знаю, ей это нарушение правил, к счастью, сошло.
Позволю себе еще одно датское воспоминание. Конечно, в этой самой богатой стране Европы не так легко было найти «несчастных трудящихся» — «жертв бессовестной эксплуатации». Кстати, я и не искал их. Однако в нашей делегации был некий руководящий товарищ из Белгородского облисполкома. Он заведовал там отделом культуры. По-видимому, он хотел получить живой материал для своих лекций и выступлений. И поэтому делал все возможное, чтобы найти этих «обездоленных». Прошло уже более тридцати лет с того времени, а мне почему-то до сих пор помнится его зеленая велюровая шляпа. Может быть, это связано с тем, что психологическое наблюдение за этим следопытом иной раз было интереснее для меня, чем посещение очередного музея.
Приехали мы на ферму, которая отстояла довольно далеко от шоссе. Хозяйство небольшое, тридцать (или около того) коров. Фермер охотно нам все показывал. Мы восторгались техническими ухищрениями в молочном производстве, пили невероятно вкусное густое молоко. Между тем «зеленая шляпа» углядела в углу коровника человека в синей спецовке. В глазах белгородского «культуртрегера» вспыхнул огонек, свидетельствующий о том, что «охотник приметил дичь».
Батрак! Вот здесь эксплуататор, вот там эксплуатируемый. Все ясно, как в учебнике политэкономии капитализма.
«Батрак» охотно отвечал, что живет он километрах в двадцати от фермы. Рейсового автобуса нет, но у него машина. Он показал на темно-синий «вольво», который стоял в стороне.
«Велюровая шляпа» растерялся:
- У вас там что, квартира?
- Нет, у меня дом.
- Ну и сколько у вас комнат?
Тут уже растерялся «батрак»:
- Честное слово, не считал... Могу только сказать, что у меня четыре спальни, а остальные комнаты... Собственно, что считать комнатами: холл, веранду, бар?
Для моего знакомого, осуществлявшего «дознание», этого, вероятно, было достаточно. Он погрустнел и потом всю обратную дорогу, которую мы проделали в автобусе, молчал. Однако когда мы въехали в пригород Копенгагена, он оживился: мелькнула неоновая реклама бензозаправочной колонки — «Shell». Мой сосед прочитал ее почему-то по-немецки: «Schnell» (быстро). Идеологический работник удовлетворенно хмыкнул — все становилось на свое место: «Все подгоняют, подгоняют! Все требуют: «Скорее, скорее!». Потогонная у них система».
Хорошо быть туристом. Оплатил поездку, и все тебе обеспечено: и проезд, и питание, и развлечения... Иное дело командированные. Тем более в составе научной делегации на какую-либо престижную конференцию или съезд. В прежние годы для советских ученых это путешествие, как правило, было сопряжено с весьма специфическими трудностями. Давно известна дата конгресса. Известно и то, что размеры вступительного взноса для делегата пропорционально возрастают по мере задержки его перечисления в кассу устроителей. Чем позднее сообщено об участии и названы имена делегатов, тем больше придется платить. Между тем очень часто ученый не знал, поедет ли он на конгресс или нет. Выяснялось это едва ли не за час до вылета делегации за рубеж.
Знаю случаи, когда иностранные паспорта вручались уже в Шереметьевском аэропорту. Дело в том, что для окончательного оформления такой командировки требовалось решение ЦК. Оно же частенько запаздывало, а случалось, и вовсе отсутствовало.
Стоим мы как-то в коридоре Государственного комитета по науке и технике. Выходит чиновник со стопкой паспортов. И дальше все идет по детской сказочке: «Этому дала!.. Этому дала!.. Этому дала!.. А этому не дала...».
- А мне? — спросил академик Петр Кузьмич Анохин, увидев, как истаяла пачка паспортов.
- А на вас нет решения, — последовал спокойный ответ.
Не знаю. Может быть, по аналогии с этой детской считалочкой выяснилось, что один из крупнейших наших физиологов «дров не рубил, и воду не носил». А может быть, где-нибудь «дров наломал»? Однако, получив эту «пощечину», он, огорченный и встревоженный, ушел, так, вероятно, и не поняв, в чем причина «царской немилости».
Когда наша делегация прибыла в бельгийский город Льеж на конгресс по прикладной психологии, мы, как всегда, узнали, что места в гостинице для нас не забронированы. Оно и понятно. О том, в каком составе будет советская делегация и кто в нее войдет, организаторы конгресса выяснили не из официальной переписки, а непосредственно от нашего руководителя, на месте.
Одним словом, они не знали, что с нами делать и где нас разместить. Наконец, предложили с опаской — все-таки явные атеисты — поехать в монастырскую гостиницу. Они ждали возражений, но об этом не могло быть и речи. Для нас все были жребии равны. Мы устали и чувствовали себя без вины виноватыми.
Согласились. И нас повезли в маленькое селение неподалеку от границы Бельгии и Западной Германии. В монастырском отеле было все, как и должно быть. В маленьких номерах, похожих на кельи, беленые голые стены, Библия на столике и распятие в изголовье кровати. Даже не осмотревшись толком, мы поспешили в монастырский сад.
Надо сказать, что этот монастырь издавна является одним из наиболее почитаемых в католической Европе — сюда приезжают паломники из Италии, Франции, Испании. Мы шли парком, окружавшим монастырские строения. Вдруг мы услышали звук колокольчика, потом негромкое пение. Навстречу нам двигалась по аллее странная процессия. Впереди шел представительный патер, за ним катились в инвалидных колясках, брели с поводырем, хромали, судорожно дергались люди. Это были паломники — параличные, горбатые, слепые, увечные. Минутами казалось, что идет съемка фильма «Праздник святого Йоргена» и из толпы жаждущих исцеления сейчас выпрыгнет, опираясь на костыль, Игорь Ильинский и пустится в пляс, знаменуя тем самым свершившееся «чудо».
А затем была проповедь... Равномерное повышение и понижение голоса убаюкивало и усыпляло, словесный небурливый поток образовывал то какую-то мелодию, то катился речитативом. Слова казались значительными, они вкрадчиво и властно опутывали мозг какой-то паутиной, ослабляли волю. И было очевидно, что паломники, впитывающие каждый звук, уже чувствуют себя исцеленными, верят в свое чудесное преображение, и пройдет немало времени, пока сила внушения ослабеет, вера иссякнет, и они опять останутся один на один со своим недугом...
Хоть я и обещал обойтись без туристских впечатлений, но все-таки не удержусь.
Не хотелось бы представлять нашего туриста, побывавшего впервые за рубежом в 60—70-е годы как человека, во всем отличающегося от любого другого вояжера. Конечно, есть специфика, о которой было сказано, но и немало общего. Перед поездкой каждый примерно представлял, чем ему следует поинтересоваться в той или иной стране.
Я ехал в Бельгию, зная, что надо разыскать на одной из улиц Брюсселя знаменитую статую Манкенписс, мальчика, который пускает фонтанчик. Недаром он изображен почти на каждой сувенирной открытке. Я знал также, что хорошо было бы послушать колокольный звон в бельгийском городе Малине, — знаменитый «малиновый звон». Мне и моим коллегам повезло: для советских гостей прозвучал «Интернационал» в колокольном варианте. Впрочем, и знаменитого брюссельского мальчика я тоже нашел.
А в Пекине нельзя было отказать себе в удовольствии побывать в храме Неба с его удивительными акустическими эффектами. Представьте себе: перед храмом три плиты. Станешь на первую, хлопнешь в ладоши — отзовется эхо. Шаг вперед. Хлопок — и эхо откликается дважды. Третья плита дарит тройное эхо.
А в Токио как обойтись без визита к гейшам? И это оказалось возможным. Повезло. Нам организовали посещение домика, где происходила «чайная церемония». Низкий стол, почти вровень с полом. Куда девать ноги? Однако чайная церемония состоялась. Во-первых, на наше счастье, под столом было углубление, и мы фактически сидели так же, как и на табуретах в московском доме. К сожалению, гейши, которые нас обслуживали с изысканной вежливостью, уже заслужили пенсию лет за десять до нашего приезда. Но это не помешало нам получить необходимые туристские впечатления. (Недавно сообщили, что умерла гейша, которой было 106 лет. Ее хоронила чуть ли не вся Япония. Уж не одна ли из тех, кто нас тогда ублажал за столом?)
В Лондоне нельзя было миновать площадь Пикадилли. Там в те времена были лежбища хиппи. Они живописно располагались вокруг фонтана. Эти молодые люди, в фантастических отрепьях, в продавленных цилиндрах на головах, с какими-то веригами на груди, лежали на асфальте, спали, обнимались, посасывали пиво через трубочку из жестяных баночек и не обращали внимания на тех, кто ходил мимо них. Можно было свободно переступить через каждого, не вызывая ни протеста, ни интереса к собственной особе.
Одним словом, где бы я ни был, я, естественно, оставался обыкновенным приезжим, который с виду ничем не отличается от тех, кто толпой вываливался из автобусов и направлялся к местным достопримечательностям.
...Все мои заметки на тему «Наши за границей», конечно, не характеризуют ситуацию сегодняшнего дня. Все изменилось. Изменилась страна, изменились люди. Поездка за рубеж уже давным-давно не является событием. По возвращении никто не досаждает окружающим рассказами о том, что он видел. Это обыденное дело, и немногим отличается командировка в Нью-Йорк от командировки в Новосибирск. Тем не менее вспомнить, как это было еще в недавнем прошлом, вероятно, очень полезно, поскольку те перемены, которые происходят сейчас, становятся более выпуклыми на фоне того, что было.
Нужны ли Венере брюки?
В Пекин мы с женой приехали осенью 1956 года. Наши вещи были вынесены из вагона, чемоданы и баулы поставлены на край тротуара, среди человеческого моря, которое их обмывало и вокруг них плескалось. Первоначально все китайцы казались нам похожими друг на друга как две капли воды и только много позднее мы увидели, что это далеко не так, и в этом отношении они от нас, русских, ничем не отличаются. Нас усадили в машину и повезли в гостиницу. Чемоданы же так и остались на вокзальной площади. Мы успели бросить прощальный взгляд с печальной уверенностью, что вряд ли когда-либо еще их увидим: как им уцелеть в этом месиве одинаковых синих хлопчатобумажных курток! К нашему удивлению, через полчаса наш багаж в целости и сохранности был доставлен в вестибюль гостиницы «Си-Цзяо», где нам с женой предстояло прожить долгий год. Много позднее выяснилось, что нам вовсе не следовало беспокоиться о сохранности нашего небольшого скарба. Во время встречи с группой советских специалистов премьер Госсовета КНР Чжоу Эньлай рассказал нам, что некоторое время назад до сведения всего народонаселения Китая было доведено важное распоряжение правительства. Суть его в том, что на протяжении одного месяца воры, грабители и прочий уголовный элемент должны добровольно явиться с повинной, что приведет к существенному сокращению сроков заключения или вообще смягчению наказания. Те же, кто пренебрежет этой возможностью, по истечении указанного срока будут найдены и казнены. И далее он сообщил, что на этот ультиматум откликнулись очень многие, что же касается остальных — «не внявших», — то они понесли заслуженную кару. Один из моих коллег спросил: «Сколько же пришлось казнить?». Чжоу Эньлай, общавшийся с нами через переводчика, но, как мы знали, прекрасно понимавший наши вопросы и, вероятно, неплохо говоривший на русском языке, практически не дожидаясь перевода, переспросил: «Сколько казнили?» Он некоторое время смотрел на носки своих желтых, немного стоптанных ботинок, а потом назвал цифру, которая нас ошеломила, — 750000. Я не допускаю мысли, что переводчик ошибся и хочу верить, что память меня не подводит, но и сегодня мне кажется, что рассказанное мной относится к области фантастики. Не знаю также, только ли уголовники были в числе казненных. Пусть историки Китая проверят эти факты, и я готов принести им извинения, если что-то преувеличил или исказил. Тем более не берусь оценивать и вообще осмысливать нравственную сторону этой акции, не говоря уж о ее правовых аспектах. Что запомнил, то и привожу здесь. Очевидно, память об этом постановлении и его последствиях была причиной полной сохранности наших вещей на кишевшей людьми привокзальной площади. Да и в дальнейшем можно было забыть кошелек с юанями на подоконнике магазинчика главной торговой улицы Пекина и, вернувшись через час, найти его на том же месте. Правда, как мне впоследствии рассказывали, шаг за шагом преступность в Китае стала набирать темпы и вскоре достигла исходного уровня. Произошло это через пару лет после нашего отъезда.
Мне предстояло работать в Пекинском пединституте — читать курс лекций по психологии на факультете повышения квалификации профессоров и преподавателей педвузов Китая. Несколько забавно проходило первое знакомство с моими слушателями. Каждый из них, а все это, как правило, были профессора, поднимаясь с места, произносили стереотипные слова: «Мое имя Фу Тонсьен (или Джу Сяолинь и т.п.), я, к сожалению, окончил Оксфордский университет». Сожаления по поводу обучения в Сорбонне, Токийском университете, Чикагском университете, Гарварде поочередно считали необходимым выразить все мои слушатели. Думаю, что удивляться тут не приходится.
«Советскому специалисту» предстояло изжить, «глубоко ошибочные» воззрения. Они же обучались в университетах империалистических стран!
Здесь надо остановиться и откровенно признаться, что я в те годы без каких-либо сомнений готов был сделать все возможное, чтобы перестроить психологическую науку в КНР на базе марксизма.
Мне пришлось ко многому привыкать. Необходимо было постоянно учитывать особенности психологии китайцев. Так, например, ко мне после лекции подошел один из слушателей и задал сравнительно несложный вопрос. Я, как можно более подробно, на него ответил. Когда мы остались наедине с моим переводчиком, о котором я потом расскажу особо, он сказал мне:
- Извините меня, Артур Владимирович, но вы не так ответили на вопрос профессора Фу Тонсьена.
Я удивился: вопрос был несложный, и ответить было не трудно.
- Вы меня не поняли, — пояснил переводчик, — вам не надо было сразу отвечать на вопрос.
- Почему?
- Вы должны понять, что это задевает самоуважение профессора. Он не может выглядеть человеком, который спрашивает о том, на что так легко ответить. Он все-таки профессор, хотя и учился в буржуазном университете.
- А как я должен был отвечать?
- Вам следовало бы сказать, что Вы благодарите его за вопрос, что он очень серьезный и требует размышлений, и что Вы обещаете, подумав, ответить во время следующей Вашей лекции.
- А если я отвечу на следующей лекции, его самолюбие будет удовлетворено?
- Отчасти, но еще лучше будет, если Вы и на следующей лекции скажете: «Вопрос товарища Фу Тонсьена настолько важен и серьезен, что я прошу дать мне еще время на размышление». И вот тогда, через неделю, Вы и ответите так, как Вы ответили сегодня.
С тех пор я подобных ошибок не допускал и с подчеркнутым уважением относился к любым, даже самым случайным, пустяковым вопросам. «Китайские церемонии»! Их надо было постоянно учитывать, чтобы не попасть впросак. Представьте себе, например, толкучку должностных лиц у двери в помещение. Каждый предлагает другому пройти в дверь первым, однако вскоре все нормализуется, и все проходят строго по рангу. Первым пройдет министр, затем его первый зам, затем просто зам, затем начальник управления и так вплоть до последнего клерка, которому только что, как и всем другим, министр предлагал войти в помещение первым. Кстати, опять-таки, учитывая психологию китайцев, полагалось называть замминистра — министром, проректора — ректором, доцента — профессором и т.д. Другими словами, при обращении к собеседнику, обязательно следовало повышать его в ранге на одну ступень.
В новой социально-психологической обстановке легко допустить бестактность. В конце концов, такт предполагает желание и умение учитывать ожидание окружающих. Бестактный человек — это тот, у кого сфера ожидания дефектна. Вследствие этого он часто ставит себя в неловкое положение, не прислушиваясь и не приглядываясь к тому, как другие люди воспринимают его поведение и высказывания.
Как-то нас пригласили на торжественный ужин к ректору Пекинского университета, академику Чен Юаню. Точно не скажу, но его именовали не то восьмым, не то девятым чудом китайской науки. В Китае вообще любили использовать количественные определения во всех случаях жизни: «384-е серьезное предупреждение незаконному тайваньскому режиму!», — это к примеру. Итак, мы на обеде у Чен Юаня. Первый тост произносит мой коллега из Московского пединститута. Поднимая бокал, он обращается к академику Чен Юаню: «Лао Чен!». Сразу же слышу шепот переводчика:
- Сергей Николаевич, нельзя говорить «Лао Чен», Вы должны сказать «Чен Лао». Так нельзя говорить.
Сергей Николаевич досадливо отмахивается и вновь начинает: «Лао Чен! Пользуюсь случаем, чтобы сказать о Вас...». Я вижу, что наши китайские коллеги во время его речи сидят с каменными, напряженными лицами. Что-то здесь не ладно. Но что? На обратном пути в гостиницу мой переводчик объясняет: «Сергей Николаевич не должен был так обращаться к профессору Чек Юаню, он не должен был сказать «Лао Чен», ему надо было сказать «Чен Лао», что значит глубокоуважаемый, почтенный, высокочтимый Чен».
- А в чем разница?
- Очень большая. Когда говорят «Лао Чен», это... не знаю, как сказать по-русски, кажется, так: «старина Чен», «старый хрыч Чен», нельзя так: он очень уважаемый человек, он девятое чудо Китая!
Мой переводчик был южанином. Как правило, южане отличаются от жителей Пекина и других северных городов. Это было особенно заметно в их гастрономических пристрастиях. Наша знакомая полька пришла на прием к моей жене, работавшей в поликлинике, где обычно лечились иностранные специалисты. Жаловалась она на какие-то желудочные неприятности. Выяснилось, что пациентка побывала на банкете у одного из коренных шанхайцев. Сначала подали что-то, аппетитно хрустящее на зубах. Гостья поинтересовалась названием съеденного. «Я не знаю, как это называется по-польски, — затруднился хозяин, — а по-русски, это прусаки, тараканы». Вслед за хрустящей закуской подали самое лакомое блюдо. В большой миске что-то шевелилось. Оказалось, это были новорожденные мышата. Их следовало взять палочками, окунуть в острый соус и проглотить, не разжевывая, для того чтобы они могли пошевелиться в желудке лакомки. Хотя мышей наша приятельница так и не решилась отведать, общие последствия званого обеда оказались для ее желудочно-кишечного тракта поистине драматическими.
Черты китайского менталитета странным образом в 50-е годы накладывались на психологию людей, подверженных повседневной идеологической обработке. Не надо забывать, что единственным источником информации был громкоговоритель на столбе, который почти что не умолкал. Для того чтобы читать газету, надо было знать, по крайней мере, 4—5 тысяч иероглифов, каждый из которых состоял из 8—12 элементов, крючков и черточек. Через пару месяцев мне уже не казались странными вопросы, задаваемые мне переводчиком. Смотрели мы с ним альбом «Коллекции Лувра». На обложке — Венера Милосская. Стыдливо отводя глаза, Гун Хао-Жан, мой переводчик, спрашивает:
- Артур Владимирович, а почему она без брюк?
Что ему ответить по поводу этого «непристойного искусства» античных художников и скульпторов! Борьба за «нравственную чистоту» в КНР приобретала поистине удивительные формы. Впрочем, дело не ограничивалось страхом перед наготой. Десексуализация, немногим отличавшаяся от советской, распространялась и на сферу человеческих эмоций.
Записки психолога
Артур Петровский
Часть четырнадцатая
Уроки дипломатии у экс-премьера Франции
Если у советского человека, отнюдь не избалованного заграничными вояжами, спросили бы, в каком зарубежном городе он прежде всего хотел бы побывать, ручаюсь, девять из десяти назвали бы Париж. Думаю, случись это по их желанию, они бы не прогадали. Вряд ли я скажу что-либо новое об этом городе, который так прекрасно описали в книгах Дюма, Гюго, Бальзак, Стендаль, Мопассан и другие прославленные авторы.
Конечно, и я был счастлив, когда мне предложили поработать в Париже. В 1972 году я стал членом Международной комиссии ЮНЕСКО по развитию образования, штаб-квартира которой располагалась в Париже. Комиссия состояла из семи человек и была весьма пестрой. Судите сами: ее председатель, бывший премьер Франции — Эдгар Фор, министр образования республики Конго Анри Лопез, председатель Межамериканского банка развития Фелипе Эррера, бывший министр образования Ирана, Маджид Рахнема, профессор из Сирии Абдул-Раззак Кадура, вице-президент Фонда Форда Фредерик Чэм Пьон Уорд и автор этих строк. Всем нам предстояло разработать стратегию образования для развивающихся стран, а лично мне — выполнить поручение советского руководства по пропаганде успехов народного просвещения в стране социализма. Трудно было сочетать выполнение столь разноплановых задач при создании документа международной важности. Едва ли не во время каждого моего визита в Париж мне приходилось решать головоломно трудные проблемы. Представьте, например, что все члены комиссии считают необходимым записать в соответствующем обращении к правительству всех стран настоятельное пожелание, чтобы 1 % от военных расходов был переведен для удовлетворения нужд образования. Прекрасная идея! Однако если вообразить, как на подобное предписание отреагировал бы министр обороны маршал Гречко, то в Москву мне возвращаться не следовало бы. Но и отказываться от того, чтобы поддержать это предложение, не хотелось. Нельзя было, как говорится, ударить в грязь лицом. Я же представлял интересы системы образования, а не ВПК. Пришлось не столько отказываться, сколько отшучиваться. Я говорил примерно так:
- Господа! А вы не опасаетесь, что мы тем самым будем способствовать раздуванию военного бюджета? Судите сами. При такой постановке вопроса чем больше будут расходы на армию, тем больше получит образование...
Шутка была явно натужливая, но моим коллегам было ясно, что консенсуса по этому вопросу достичь не удастся. Между тем единогласие при подготовке того документа было едва ли не основной задачей, которую решал председатель комиссии, опытный государственный деятель Эдгар Фор. Ему было важно привести корабль к пристани, даже если и пришлось бы при этом потерять кое-что из его такелажа. Вот конкретный пример уроков дипломатии, которые преподавал мне экс-премьер. Разговор перед началом очередного заседания:
- Господин Петровский, против каких пунктов подлежащего сегодня обсуждению документа Вы будете возражать?
- Против 2-го, 5-го, 6-го и 9-го.
- Так, это много. Я возьму на себя 2-й и 6-й, а Вы выскажетесь против 5-го и 9-го, договорились?
Он прекрасно понимал, что если этот «коммунист» выступит сразу против четырех пунктов их десяти, то это может взорвать единство комиссии, привести к отказу того же Лопеза или Эрреры продолжать в ней работу. Этого нельзя было допустить.
Как бы то ни было, наш «корабль» вошел в «гавань» — вышла в свет монография «Learning to be» (название трудно поддается переводу. Что-то вроде «Учиться быть» или «Учиться, чтобы быть»). Вскоре она была переведена на 40 языков и опубликована едва ли не во всех странах мира, но только не в СССР. Впрочем, об этом отдельный разговор.
Члены комиссии поочередно устраивали торжественные обеды для своих коллег, выбирая лучшие рестораны Парижа. Не могу не упомянуть о чувстве досады и смущения, которые я испытывал на этих банкетах. Я-то не мог ответить членам комиссии тем же. 24 доллара суточных, которые были мне положены как командированному за границу, не сулили мне возможность пообедать в хорошем ресторане даже в одиночку, не говоря уж об угощении всей компании. Однако о двух эпизодах, случившихся во время этих пиршеств, мне хочется вспомнить.
Эдгар Фор устроил обед для своих «подопечных» в роскошном ресторане близ Елисейских полей. Был июньский жаркий день. Обед был сервирован в небольшом саду ресторана. Стол стоял на круглой площадке, от которой звездообразно расходились аллеи, где располагались другие обедающие. В этот день Эдгар Фор был в центре внимания. Накануне вечером он выступал по телевидению в связи с подписанием какого-то соглашения с КНР. Дело в том, что он в свою бытность премьером, первым из французских государственных деятелей ездил в Пекин с целью установления дипломатических контактов. Поэтому дамы и господа за ближайшими столиками явно прислушивались к застольным речам экс-премьера. Разговор шел на французском языке и вдруг я услышал отборный русский мат. Более чем громко наш председатель произносил слова, которым могли бы позавидовать старые московские извозчики. Оказывается, он делал это для того, чтобы продемонстрировать богатство русского языка и изобретательность россиян в этой области лингвистики. Я буквально втянул голову в плечи и боялся смотреть в сторону ближайших аллей, однако посетители ресторана слушали уважительно и явно с большим интересом — семантика этих чужих для них слов оставалась неизвестной, и только, когда я увидел сдерживаемый смех известного польского педагога Богдана Суходольского, стало ясно, что чудовищный поток ругани, который изрыгал экс-премьер Франции, понятен только нам двоим.
Следующий банкет устраивал господин Рахнема в одном из самых шикарных ресторанов «Дом Ирана» на тех же Елисейских полях. Среди многих застольных разговоров мне запомнился один, более чем интересный. Я, если можно так сказать, передаю слово господину Фору:
- Как-то летом, позвонил мне под вечер советский посол, с которым я был в давних дружеских отношениях, и попросил меня приехать в его загородную резиденцию. Зачем он меня пригласил, я не знал, но отказывать не хотел по очень многим причинам. Мы с ним поужинали, но я так и не понял, что он собирался мне сказать. После того как встали из-за стола, посол предложил мне посмотреть фильм, который ему прислали из Москвы. Я не стал возражать. Кинокартина была действительно хорошей. Но после ее просмотра я стал собираться домой. Посол мне сказал: «Я Вас очень прошу, переночуйте сегодня у меня. Вам приготовлена комната наверху». Это было уже слишком. Время было очень позднее, где-то около часа ночи. Я объяснил, что предпочитаю ночевать дома и плохо сплю на новом месте. Однако, обычно ненавязчивый, вежливый и деликатный человек, мой хозяин был невероятно настойчив и буквально вынудил меня принять его предложение. Когда утром я возвратился к себе домой, на Авеню Фош, все стало ясно. Той ночью, когда я был в гостях у советского посла, на мою квартиру совершили налет оасовские боевики. К счастью, квартира была пуста, моя жена находилась в это время в нашем имении в Нормандии. Думаю, что мне спасли жизнь...
Я был однажды в этой квартире. Именно там я допустил, быть может, самую страшную бестактность, которую мог позволить себе русский человек в беседе с французом. Когда в кабинете мне был предложен хозяином аперитив, я прихлебнул из рюмочки и сказал ужасающе невежливые слова: «Прекрасный коньяк, господин Фор! Но я, признаюсь, всегда любил армянский коньяк», Эффект был потрясающим. Обычная дипломатическая манера экс-премьера исчезла, как не бывало. Фор зафыркал, словно рассерженный кот; «Запомните, господин академик. Хороший коньяк бывает только в Коньяке. Никакого армянского коньяка быть не может, как не может быть французский боржом, боржом может быть только в Боржоми».
Видимо, есть темы, с которыми надо обращаться осторожно. Это я запомнил надолго...
Когда моя миссия закончилась, и я вернулся в Москву, выяснилось, что судьба членов международной комиссии ЮНЕСКО сложилась по-разному, хотя успех нашей работы — а он был повсеместно признан — следовало разделить так, чтобы он поровну достался каждому. Но этого не произошло, Эдгар Фор вскоре стал председателем Национального собрания Франции. Кадурра — заместителем Генерального директора ЮНЕСКО, Лопез — премьер-министром Конго. Не остались в забвении и без поощрений и другие члены комиссии, чего не могу сказать о себе. Мало того, что никто не поблагодарил меня за эту адскую работу, — похвал я и не ожидал. Было другое. Некоторые мои коллеги из Министерства народного просвещения РСФСР (один из них в ранге заместителя министра) избегали общения со мной. Как потом выяснилось, министр просвещения Украины Маринич распорядился, чтобы ему перевели нашу монографию. Назначенные им эксперты нашли, что мне не следовало подписывать ее вместе с другими буржуазными учеными и педагогами, поскольку она не являла собой классовый подход к проблемам и перспективам развития образования в мире. Хорошо было уже то, что никаких взысканий и особых неприятностей за безответственное сотрудничество с классово-чуждыми элементами я не получил. Книга «Learning to be», как уже было сказано, так никогда и не была переведена и издана в Советском Союзе. Хотя и по сей день она рассматривается мировой общественностью как наиболее важный документ, определяющий стратегию образования в конце XX века. Правда, мне лично от этого в те годы было не легче.
Глава 9 СЫНОВЬЯ И ПАСЫНКИ МНЕМОЗИНЫ
Отнюдь не курортное знакомство
Когда мы познакомились, то не предполагали, что будем жить в одном доме и даже в одном подъезде.
В доме отдыха ВТО в Ялте я бывал редко, но уж так случилось, я пошел купаться на «актерский пляж». Рядом с моим «лежаком», сколоченным из реек со следами давно облезшей краски, сидел полный пожилой человек. Честно говоря, он мне показался очень старым. Любопытный психологический феномен — позднее, когда я его встречал в вестибюле нашего дома, особых признаков старости не примечал. Между тем после этой «пляжной встречи» прошло более двадцати пяти лет. По-видимому, возрастные различия за прошедшие годы как-то стерлись. Мы познакомились. Мой сосед оказался эстрадным драматургом Матвеем Яковлевичем Грином.
Эстраду я любил, но за два часа узнал о ней больше, чем за предшествующие пятьдесят без малого лет. Мне было поведано о причинах отказа Геннадия Хазанова от «обучения» в кулинарном техникуме, о том, что думают коллеги о дальнейших вокальных перспективах Аллы Пугачевой, о том, кто пишет скетчи для Райкина, Тарапуньки и Штепселя, Мирова и Новицкого. Многие другие занимательные сведения были мною получены от моего нового знакомого, который вполне мог претендовать на роль Нестора-летописца советского эстрадного искусства.
Заговорили о джазе 30-х годов — Утесов, Цфасман, Варе, Варламов. Он всех знал, мог о каждом рассказать. Неожиданно он сказал: «К сожалению, Варламов после возвращения из лагеря ослеп. Я ведь сидел с ним в Ивдельлаге. Он там играл в театре, которым я руководил».
Так для меня впервые открылись страницы драматической биографии руководителя «театра за колючей проволокой», человека с двадцатилетним лагерным стажем. За Грином пришли и увели его «куда надо» через полгода после свадьбы.
Позволю себе небольшой экскурс в область психологии. Зигмунд Фрейд ввел в науку понятие «психологической защиты». Существенными продвижениями в изучении этого феномена мы обязаны неофрейдизму. «Защитные механизмы» срабатывают в ситуации непреодолимых преград и неизбежных потерь. К примеру, когда удовлетворение некоторых жизненных потребностей становится затруднительным. В этом случае может произойти «переключение» энергии человека в сферу иной деятельности. И тогда удается предохранить свое «Я» от разрушения.
Немногие «счастливцы», оторванные от привычной жизни, родных, близких, сумели использовать эти «защитные механизмы». Им удалось перестроить свое сознание таким образом, чтобы использовать все возможности для продолжения творчества.
Я смотрел на Матвея Яковлевича и с трудом сдерживался, чтобы не задать вопрос о том, как он мог в этих условиях сохраниться как личность. Живой, остроумный, веселый, ни уныния, ни утраты интереса к прошлому и настоящему! И это после стольких лет ада! С какой же силой работали у него эти «защитные механизмы»...
Пришло время прощаться. Лежаки пустели — отдыхающие потянулись в столовую, и тогда Матвей Яковлевич сделал поразительное заявление.
- А Вы знаете, мне удалось подсчитать, сколько было зэков в ГУЛАГе в 1952 году. Двадцать миллионов, ни больше ни меньше!
Я невольно быстро оглянулся — хоть было это не в 30-е и в 40-е, а в 70-е годы. Инстинкт «советского человека» сработал. Но на соседних лежаках никого не было.
- А как же Вы могли это узнать? Насколько я понял, Вы были в Ивдельлаге, а «архипелаг» покрывал все пространство Союза. Не на Лубянку же Вы в командировку ездили за такой информацией?
- Разумеется, такой «командировки» мне не давали. Все было проще. В нашем театре были афиши всех театральных коллективов, обслуживающих заключенных и персонал лагерей. Нам было известно, на какое количество зэков было положено иметь один театр. Отсюда и число — двадцать миллионов.
Признаюсь, мне тогда не очень верилось в точность подобных подсчетов. Однако не так уж давно Дмитрий Антонович Волкогонов назвал именно такое число. Он-то, наверное, афиши не пересчитывал. И другие источники у него были.
Мы распрощались, и я не думал, что когда-нибудь доведется снова разговаривать с Грином.
Однако все было иначе. И мы не раз сидели на лавочке у подъезда нашего дома. Часто, когда я возвращался с работы и видел Грина, я надолго останавливался с ним. Не удивительно, он работал с Горьким, с Михаилом Кольцовым. Хорошо был знаком с бесчисленным множеством артистов и писателей.
Так, с Лидией Андреевной Руслановой мой сосед встретился в начале 30-х годов в Ростове. Великая русская певица и ее муж, конферансье Михаил Гаркави, покровительствовали молодому журналисту. Когда Матвей Яковлевич приехал в Москву, и деваться ему было некуда, они его приютили и помогли обосноваться в столице. Поэтому он говорил о Лидии Андреевне с огромной теплотой. Многие его рассказы — это фактически переложение того, что было ему поведано самой Руслановой. Лидия Русланова была артисткой, которую знала и буквально боготворила вся страна в довоенные годы. Попытаюсь пересказать Грина. Ему запомнился рассказ о замужестве певицы.
Со своим третьим мужем, генералом Владимиром Викторовичем Крюковым, она встретилась на фронте. Актерская бригада давала концерты в части, которой командовал Крюков. Однажды, в короткие минуты передышки, пошли они пройтись в ближнюю березовую рощу. Генерал был мрачен, молчал и вздыхал:
- Дочка у меня в Ташкенте... совсем маленькая... одна... у дальних родственников... так тоскую о ней... так тоскую.
Русланова вдруг остановилась, посмотрела на него и тихо сказала:
- Я выхожу за Вас замуж!
Потрясенный генерал опустился на колено, поцеловал ей руку и сказал:
- Я не верю этому... Но если это правда, клянусь дочкой своей, Вы об этом никогда не пожалеете.
И она не пожалела, хотя судьба уготовила им такие испытания, что можно было пожалеть не только о свадьбе, но и о собственном рождении. После войны подобрали «ключи» к генералу и его супруге — оба они оказались за решеткой (генерал был ближайшим сотрудником Г.К. Жукова, на которого пытались собрать компромат, Вождь явно боялся всесоюзной популярности маршала).
Не любила Русланова вспоминать ни Озерлаг, ни Владимирскую тюрьму. Грину она все-таки рассказывала кое-что. Вспоминала бесконечные ночные допросы, когда молодой лейтенант-следователь добивался от нее: какие шпионские задания она получала от американской разведки после памятной встречи на Эльбе?
Однажды, измученная многочасовым допросом, Русланова вдруг сказала:
- Пиши! Расскажу, какое задание у меня было! Следователь засиял: наконец-то у него будет «признание — царица доказательств!» Все-таки «расколол» он эту бабу!
- Задание было такое: петь людям русские песни и отвлекать их от строительства социализма! Пиши! Пиши!
Ну, что там было дальше, — представить себе не трудно! Орал следователь. Можно предположить, что не молчала и Русланова — великим и могучим русским она владела в полном объеме.
В печально известном Владимирском централе Русланова оказалась при весьма своеобразных обстоятельствах. Начальник лагеря, где она отбывала срок, буквально взмолился, чтобы от него ее убрали и как можно скорее. Дело в том, что заключенные вместо того, чтобы нормально работать, глядели на певицу. Телевизоров тогда не было, а ее голос из репродукторов звучал для них годы. Живая Русланова и рядом с ними! В это было трудно поверить!
После освобождения она автобусом из Владимира добралась до Москвы. Но идти было некуда — ни семьи, ни квартиры. Оставалось одно — обрести убежище всех обездоленных писателей и артистов. Было такое. На Большой Ордынке, в доме № 17, где жил писатель Виктор Ардов.
Александр Вертинский пел: «Ведь даже дальним кораблям необходима пристань, но не таким, как мы, не нам, бродягам и артистам». Не прав был Александр Николаевич — такая тихая пристань была нужна. И о ней хорошо знали артисты и вынужденные «бродяги».
Виктор Ефимович, не видавший Русланову шесть лет и после ее ареста ничего о ней не слышавший, открыв дверь, обнял певицу, прижал к себе, потом отодвинул ее и, подняв большой палец, сказал: «Лидка, вот такой анекдот тебе расскажу!». Лучшего средства, чтобы снять напряжение и избежать слез и рыданий, вряд ли кто-нибудь сумел бы придумать. После этого Лидия Андреевна была накормлена, ей отвели комнату в квартире, и она постепенно стала приходить в себя.
Нужда прибила к тому же берегу на Большой Ордынке и утлый кораблик великой русской поэтессы Анны Андреевны Ахматовой. Не так благополучно происходило появление в квартире Ардова ее сына Льва Николаевича Гумилева. Так случилось, что Матвей Яковлевич находился там именно в тот момент, когда зазвенел звонок, и в дверях появился человек в затрепанном бушлатике с фанерным чемоданом в руке. Окинув незнакомца опытным взглядом бывшего зэка, Грин сразу понял, откуда тот прибыл.
- Здесь живет Анна Андреевна Ахматова?
- Да.
- Она дома?
- Нет, она ушла, но скоро придет. Простите, Вы не ее сын?
- Да, я Лев Гумилев.
Матвей Яковлевич знал, как мать ждет сына, о котором она ничего не знала многие годы. Ей было неизвестно — жив ли он вообще. Открыв дверь в комнату Ардова, где тот безмятежно спал, Грин закричал: «Вставай, Лева Гумилев приехал!». Статный, красивый, с греческой седой бородкой, хозяин квартиры вышел в прихожую и громко сказал: «Никаких объятий! Живо в ванную!».
Далее Матвей Яковлевич получил деликатное задание: встретить Анну Андреевну на улице и подготовить ее к факту возвращения сына. Я думаю, на меня не обиделся бы мой уважаемый сосед, но то, как он выполнил эту задачу, мне очень напоминало старый еврейский анекдот: «Внезапно скончался сотрудник. Произошло это в рабочее время и на рабочем месте. Надо было подготовить семью к страшной вести. Один из сослуживцев вызвался выполнить эту деликатную и ответственную миссию. Он позвонил в дверь квартиры, где обитал его «незабвенный товарищ» и спросил, здесь ли живет вдова покойного Рабиновича?». В оправдание Матвея Яковлевича скажу: он не был инициатором этой затеи, не имел необходимого опыта и, вообще не знаю, кто мог бы справиться с подобной задачей. Во всяком случае, к квартире Ардова «подготовленная» Анна Андреевна подошла гораздо более взволнованная, чем можно было этого ожидать. Уже перед дверью состоялся заключительный этап «подготовки».
- Но все-таки представьте себе, Анна Андреевна, мы открываем дверь, а Лев Николаевич там стоит!
- Ну, Мотя, ну, милый, не надо мне этого говорить. Я его уже давно похоронила.
Когда они оказались в передней, из комнаты вышел Ардов и распорядился: «Аня! В обморок не падать! Левка моется в ванной!». Ахматова сразу же падает в обморок...
В годы войны Матвей Яковлевич руководил в городе Грозном прифронтовым театром. Написал пьесу, но режиссер никак не мог подобрать актера на одну из центральных ролей. Положение было безвыходным. Тут кто-то сказал, что неподалеку, в батальоне аэродромного обслуживания есть парень, который отлично читает стихи и очень хочет стать актером. Они с режиссером сели в машину и, отмахав километров 20 по взгорьям, добрались до БАО.
Посмотрели, послушали парня — понравился. Подходящий типаж. Через некоторое время он уже был на сцене театра. Солдата этого звали Сергей, фамилия — Бондарчук. Отсюда, с их театральных подмостков, начал свое восхождение к славе один из замечательных кинорежиссеров и артистов. Долг платежом красен. Много лет спустя Грин приехал в Смоленск писать программу у 1100-летию города. Для массовки в местном театре не оказалось нужного количества костюмов времен войны 1812 года. Прослышав, что рядом, километрах в двухстах от Смоленска, Бондарчук снимает «Войну и мир», поехал к нему. Расцеловались. И выдал Пьер Безухое (а именно его сыграл в фильме Бондарчук) такое обилие мундиров, что Грин снарядил тогда целый батальон, предварительно «перезнакомившись» с Кутузовым, Багратионом, Наполеоном, Раевским, Неем.
Кстати, именно, во фронтовом Грозном Матвей Яковлевич встретил на улице и привел в театр красивого молодого человека с гитарой за плечами. Это был Александр Галич. Вот и ему мой сосед по дому некогда вручил путевку в жизнь искусства.
Когда говорят — «курортное знакомство», то имеют в виду нечто легкомысленное: «пляжный роман отпускника» или что-то в этом роде. Как это очевидно, мое ялтинское знакомство ничего подобного не предполагало.
В одной из бесед с Грином я узнал, что он работал над книгой «Театр за колючей проволокой». Однако договориться об ее издании не удалось. Между тем ему было что рассказать и хотелось, чтобы читатели могли узнать об этом странном феномене нашего страшного прошлого. Тогда я решил записать на диктофон и опубликовать хотя бы один его устный рассказ на страницах моей книги.
«Никогда не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня» — золотое правило! Матвей Грин жил на два этажа ниже. Каждый день я либо проходил, либо проезжал на лифте мимо его квартиры. О беседах с ним мы уже давным-давно договорились. Куда было спешить?
Оказывается, надо было...
Мы с ним посидели, и я записал на диктофон его воспоминания. Как потом выяснилось, буквально в последний момент. Я успел поблагодарить его и выразить надежду, что в недалеком будущем смогу вручить ему книгу, где, по возможности, воспроизведу им рассказанное. Затем, через пару дней от лифтера узнал, что Матвея Яковлевича увезла «скорая». Мои внук и сын помогли вынести его из квартиры. Еще два дня — и известие: после обширного инфаркта, в возрасте 84 лет писатель Грин скончался в Боткинской больнице.
Это тяжело было пережить, но удивляться не следовало. Поразительно другое — как мог прожить он так долго после того, что ему довелось испытать?!
Не могу не пожалеть, что нет у меня возможности в этой книге передать даже частицу того, что я узнал во время встреч и бесед с моим милым соседом...
Авторская песня: феноменология жанра
Некогда в Вологодском пединституте я был знаком с немного чудаковатым доцентом, уже немолодым человеком. Он упорно, из года в год, осуществлял весьма странный эксперимент. Когда-то он преподавал в школе историю. И вот, каждые три года он находил и опрашивал своих прежних учеников. Его интересовало, что они помнят из русской истории. Выяснилось, что после первых трех лет из памяти ушло 70—75 % учебного материала, и, прежде всего, вся хронология. Сохранилось три-четыре даты, не более. Еще через три года они не могли сказать, кто раньше жил: Федор Иванович или Анна Ивановна, и вообще, что о них известно. Еще через три года способны были сказать о Петре I, нашествии Наполеона и Октябрьской революции.
Через девять лет после окончания школы практически ничего не осталось в памяти его учеников. История государства Российского выглядела как несколько маленьких островков среди огромного болота, куда кануло почти все, что они когда-то плохо ли, хорошо ли, но все-таки знали. Печальный для системы образования урок, хотя и не противоречащий законам психологии памяти.
Когда я начал писать этот рассказ, в моей памяти сохранилось, кое-что из курса истории зарубежной литературы. Помню, что бродячие певцы, исполнявшие песни собственного сочинения, назывались в средние века трубадурами, менестрелями, миннезингерами, мейстерзингерами, труверами, бардами. Но из моей памяти выпали различия между ними. Упомянутые законы памяти за истекшие пятьдесят лет «сработали». Между тем меня заинтересовало, почему так укрепилось понятие «барды» для обозначения авторской песни. Полез в энциклопедическую справочную литературу и пришел к выводу, что правильнее было бы закрепить за ними титул менестрелей — они ближе к этому по жанру. Кстати, менестрели исполняли свои сочинения под гитару. Но надо считаться с традициями и привычками, поэтому будем и впрямь называть их бардами.
Я помню, как после окончания Великой Отечественной войны в Москве произошло событие поистине сенсационное — из эмиграции возвратился Александр Вертинский. Явление это было поразительное. Еще недавно пластинки с его песнями слушали тайком, чтобы, упаси Бог, не донесли соседи. Имя этого «белогвардейца» было под запретом. Афиши, где большими буквами было напечатано: «Александр Вертинский», потрясали не меньше, чем незадолго до этого «литые» погоны генералов и козыряющие им «золотопогонные» офицеры.
Как-то раз я видел Вертинского, который, ведя за руку двух маленьких девочек — впоследствии знаменитых киноактрис, — прогуливался около гостиницы «Москва». Кажется, первое время он жил там. И вот зимой 1946 или 1947 года наш институт устроил концерт Вертинского. За организацию вечера отвечал я. До сих пор помню мое отчаяние — ситуация складывалась драматически. Клуб около Белорусского вокзала, который нами был арендован, как оказалось, не отапливался. Зрители сидели в шубах и перчатках. Над залом клубилось легкое облачко пара. И, бесспорно, я был виноват — не предусмотрел. Заглядываю в артистическую уборную. Высокий, статный, широкоплечий, удивительно величественный артист, как тигр в клетке, ходит из угла в угол.
- Звоночки разрешите давать, Александр Николаевич? — робко спрашиваю.
- Какие там звоночки! Звонки давайте! Звонки!
На сцене Вертинский у рояля. Он во фраке. В мерзлом зале на это было страшно смотреть. Но как бесподобно он пел! Когда прозвучали слова: «Я поднимаю свой бокал за неизбежность смены, за Вашу новую любовь и новые измены...», он медленно протянул руку к крышке рояля и в его руке сверкнул хрусталь. Это было чудо! Никакого бокала не было, но его изумительное исполнение породило полную зрительную иллюзию.
Конечно, Вертинский был великим артистом. Я не считаю, что память о нем может быть принижена, если отнести его к числу бардов. В конце концов, и слова, и музыка, и исполнение многих его песен — все это принадлежало ему. Вот только гитары не было. У рояля был его неизменный аккомпаниатор Михаил Брохес. Я виноват в том, что тогда подверг его риску простудиться, но не в том, что ныне причислил его к сословию бардов...
В 40-е годы на вечеринках студенты пели не только тогда еще не напечатанную романтическую «Бригантину» Павла Когана, но и шуточно-пародийные песни: «Ходит Гамлет с пистолетом, хочет кого-то убить. Он недоволен белым светом и думает, быть или не быть...». Или: «Отелло — мавр венецианский — один домишко посещал. Шекспир узнал про это дело и водевильчик написал... Девчонку звали Дездемона, лицом, что полная луна. На генеральские погоны, эх, да польстилася она».
Впрочем, одна из этих популярных в те годы песен вышла за пределы студенческого круга. Я, например, слышал, как ее вполне всерьез пел в вагоне подмосковной электрички предприимчивый нищий: «В своей великолепной усадьбе жил Лев Николаевич Толстой. Не ел он ни рыбы, ни мяса, ходил постоянно босой! Жена его — Софья Толстая — обратно любила поесть, не ходила по усадьбе босая — хранила семейную честь...». Протягивая руку за подаянием, он завершал «компрометирующую» великого писателя историю о своей матери, к которой «Лев Николаевич пристал», трогательным призывом: «Любезные братья и сестры, я сын незаконный его. Подайте, кто может, сколь может, поддержите потомков его!» Представьте, ему охотно сыпали мелочь в засаленную кепку.
Вряд ли кто-либо тогда и много лет спустя знал автора этих «шлягеров». Между тем их было двое — Владимир Шрайбер и Алексей Охрименко. Правда, в последние годы мне называли третьего соавтора — Юрия Кристи, о котором я прежде ничего не знал. О первом я только слышал, но знаком с ним не был. Говорили, что этот эрудит Шекспира читал в подлиннике. Со вторым я был знаком. Не раз встречал в доме моей однокурсницы. Ее маленькую комнату в коммуналке литературным салоном назвать нельзя было. Но путь к ней знали ее друзья и поклонники. Среди них были профессор Александр Реформатский и писатели Морис Ваксмахер, Юрий Нагибин и Даниил Данин, композиторы Марк Фрадкин, Виталий Гевиксман, художники Владимир Руднев и Петр Суздалев. Раньше других я познакомился с Лешей Охрименко. Он приходил с неизменной гитарой и никогда не отказывался петь.
Жена Леши (первая? вторая?), Кира, преподавала в институте английский язык. Думаю, что вторжение богемы в лице Леши в ее респектабельную семью не было в радость самой Кире и ее маме. Предполагаю, что в одной из шуточных песен барда эта ситуация нашла отражение.
От имени своего «приблатненного» персонажа Леша повествовал о том, что его угораздило неудачно жениться. Его супруга «Ира — поклонница Шекспира» и ее мамаша досаждали ему разговорами о великом драматурге. Однажды они его затащили в театр на пьесу «Коварство и любовь». Герой песни не выдержал этой пытки и убил обеих, и Иру и ее маму, за что был осужден и попал в тюрьму. Песенка «Коварство и любовь» заканчивалась так: «И там мне объяснили, что зря меня судили, что пьеску эту не Шекспир, а Шиллер написал».
Не слышал я о нем лет тридцать, хотя и понимал, что жизнь у него сложилась несладко. Как я недавно узнал, Леша работал в тюремной газете редактором. Он шутил, что газета его называлась «Солнце всходит и заходит». С прототипом «поклонницы Шекспира» он разошелся. Года два назад мне сказали, что Леша, одряхлевший, больной, выступал с концертами и пел свои старые песни. Встречали его аплодисментами, а провожали овациями, по-видимому, в зале были слушатели, помнящие свое далекое студенческое прошлое. По странному совпадению, он умер в один день с моей приятельницей, познакомившей нас когда-то в тесной комнате на Каляевской улице.
В самолете, следовавшем из Парижа в Москву, я летел в салоне первого класса. Это очень приятное путешествие, особенно, если билет в этот привилегированный салон за немалые деньги купил не сам, а кто-то другой. В данном случае это был ЮНЕСКО. Взлетаешь с бокалом шампанского в руке, сам себе желаешь «мягкой посадки» и потом тебя услаждают яствами и напитками, которые могли бы украсить стол не только в московском, но и в парижском ресторане.
До Шереметьева оставалось не более часа летного времени, когда матерчатые шторки, отделявшие совершенно пустой салон, где я читал позавчерашние «Московские новости», разом были раздвинуты, и стюардесса привела из «туристского салона» какого-то человека. Она усадила его в последнем ряду. Я не обратил на него никакого внимания, пока он не пересел на соседнее место и доверчиво положил мне голову на плечо. Стало ясно, что его хорошо «накачали» перед отлетом. Когда он вышел в туалет, я быстро поставил свой портфель на> соседнее кресло, чтобы он не мешал мне читать.
Вернувшись, он что-то проворчал, но сел в кресло чуть подальше. Потом достал пачку сигарет, но закурить не смог. Я, так и не взглянув на его лицо, помог ему — вытащил сигарету из пачки и раскурил ее для него. Когда мы прилетели, за моим попутчиком зашла бортпроводница и увела к выходу. Возвратившись, она чуть виновато мне объяснила:
— Понимаете, уж очень на него все пялились в общем салоне. Но это первый раз с ним такое — он ведь часто с нами летает туда-сюда. Марина просила за ним приглядывать. — Только тогда я понял, кто отдыхал на моем плече, вспомнив, что перед посадкой в аэропорту обратил внимание на очень красивую женщину. Мне было невдомек, что это Марина Влади.
Не хочется, чтобы кто-нибудь расценил все это как претензию на знакомство с Владимиром Высоцким. Достаточно того, что среди наших писателей и артистов едва ли не каждый третий оказывается лучшим, а иногда и единственным другом Владимира Высоцкого. Может, это так, но я, разумеется, ни на что не претендую — случайное соприкосновение, не больше.
Я не упомянул бы об этом забавном эпизоде, если бы не было на то особых причин. К примеру, оказался я как-то на одной московской кухне в небольшой компании, где был талантливый бард Юлий Ким. И пел он хорошо, и разговор был интересный, но сюжетом для повествования это стать не могло. Другое дело, когда речь идет о Высоцком. Он интересен для меня как социально-психологический феномен.
Не стану высказывать свое мнение о нем как о поэте и композиторе — не компетентен. Сказать, что это был замечательный артист? Но это знают все, и добавить к этому нечего. Меня интересует другое, то, что не вытекает непосредственно из поэтического и музыкального дарования и даже не объясняется его артистическим талантом. Было немало замечательных артистов и поэтов, не менее талантливых, но только один Владимир Высоцкий обладал харизмой. Можно сказать так: ему было ниспослано русским народом то, что называется «благодатью». Недаром только одному поэту после Маяковского и Есенина в Москве поставили памятник. И любовь к нему была всенародной, и смерть его была принята народом как личное горе. В чем же дело?
Я не думаю, что кто-нибудь решился бы прочитать его стихи и исполнить на эстраде его песни. Безнадежная затея! Ничего не получится. Его произведения органически неотчуждаемы от их создателя. Есть ли аналоги этому? — я таких не знаю, где творчество и личность оказались бы столь нерасторжимы. Но это еще не объясняет сущность феномена Высоцкого, хотя само по себе и примечательно.
Зайдем с другой стороны. Высоцкий выдвинулся в эпоху, о которой Борис Пастернак сказал: «Прощайте годы безвременщины». Так может, все дело в том, что он был диссидентом? Может и так, но уж явно не таким, как Александр Галич. В прежние времена под каждой песней или стихотворением Галича прокурор мог проставить: «Статья 58.10 (антисоветская пропаганда)». Так учитель ставит под ученическим сочинением красным карандашом двойку.
Нет, к числу диссидентов Высоцкого причислить нельзя. Это уж слишком по-европейски звучит. На мой взгляд, он был не диссидент, а бунтарь. Русский бунтарь: и не в словах его песен было дело. К тексту цензуре трудно было бы «прицепиться». У Пушкина сказано: «Радищев, рабства враг, цензуры избежал...» А уж бунтовщик был первостатейный. «Эзопов язык» — надежное оружие русских писателей, дававшее отечественной литературе дышать на протяжении двух столетий.
Александр Галич напрямую писал о смерти Бориса Пастернака, затравленного функционерами, партийными и литературными. Высоцкий создал «Охоту на волков», где нет ни имен, ни фактов. Его поэзия не обращена к конкретному событию. Это мощное обобщение. Маяковский писал о «безъязыкости» улицы. В творчестве Высоцкого, в его хриплом, гневном голосе, в ярости его протеста безъязыкая улица обретала право на крик, на ненависть, на неприятие сущего. В этом подлинная народность его таланта и истоки всенародного признания. Рекламе всеобщего благоденствия в обществе «развитого социализма» противопоставлялось будоражащее душу отрицание этой идиллии, которое несли песни Высоцкого. Вот уж кто был воистину выразителем души народной. Отсюда и бесконечные очереди в памятные дни на Ваганьковском кладбище, и его надсадный голос с магнитофонных кассет чуть ли не в каждом доме, и не подверженная забвению любовь к нему.
Я не пишу книгу, посвященную истории российских бардов, и, разумеется, поэтому могу позволить себе лишь нанести отдельные штрихи на ее поля.
В 60-е и 70-е годы движение, возглавляемое КСП (клубом самодеятельной песни), приобрело широкий размах. Выступления бардов напоминали дореволюционные «маевки» и воспроизводили соответствующий фрагмент фильма «Юность Максима».
Посвященных инструктировали: «У пригородных касс Савеловского вокзала стоит девушка в белом платье с синим поясом. Она скажет Вам, до какой станции взять билет на электричку. А на перроне указанной ею станции Вас встретит паренек в полосатой рубашке с букетом ромашек. Он объяснит, как добраться до поляны, где состоится концерт». «Конспирация»! Но все-таки это было связано не с опасением противодействия со стороны властей, а с целью не допустить чрезмерного скопища слушателей. Однако нельзя думать, что «власть предержащая» так уж безучастно относилась к деятельности бардов. Один из них рассказывал, что его вызывали «куда надо» и рекомендовали не песенки петь, а делом заниматься. КСП закрывали. Юлий Ким свою подлинную фамилию спрятал под псевдонимом и стал Михайловым. Горком, руководимый партийным «генерал-губернатором» Москвы Гришиным, придумывал новые и новые утеснения для КСП, но «самодеятельные песни» все-таки выжили, завоевав право именоваться «авторскими». Наследники трубадуров, менестрелей и труверов начиная с 70-х годов собирали многочисленные аудитории. К примеру, «Грушинский фестиваль» в Жигулях, где менее 60—70 тысяч слушателей никогда не было.
В общем-то многие замечательные представители этого жанра так и остались не на Парнасе, а у его подножья. Некоторые из них, очевидно, переживали это как снижение своего литературного имиджа. Может быть, этим объясняется, что хороший прозаик Булат Окуджава одно время более или менее демонстративно дистанцировался от «низкого» жанра — «самодеятельной песни».
Правда, это отчуждение длилось недолго. Ему в общем-то не было нужды стесняться того, что всесоюзную известность он обрел, главным образом, за счет «Леньки Королева», «Последнего троллейбуса» и других его песен, а не в связи с «путешествием дилетантов» (при всем уважении к этой повести). И похоронная процессия, впоследствии заполонившая весь Арбат, шла к гробу поистине «короля бардов», а не автора исторических романов.
Не могу не вспомнить, что в середине 80-х годов в стане бардов случилось нечто шокирующее. «Вожак певчей стаи» Булат Окуджава опубликовал в газете «Правда» статью, в которой предрек близкую кончину авторской песни. Если бы сообщество бардов было сектой (а не условной группой, отличающейся от реальной группы отсутствием контактов лицом к лицу), то следовало бы предать авторскую песню ритуальному самосожжению. К примеру, разложить костер в КСП из разломанных в щепки гитар.
Однако ничего подобного не произошло. К счастью, замечательный бард ошибся, и авторская песня обнаружила весьма высокую жизнеспособность. Продолжались Грушинские фестивали, собирая на склонах Жигулевских гор десятки тысяч слушателей. Летом двухтысячного года состоялся двадцать седьмой Грушинский фестиваль, в котором участвовало более двухсот тысяч человек. На гражданскую панихиду по авторской песне это отнюдь не походило. Барды концертировали по всей стране и очень часто оказывались со своими песнями за рубежом, где их выступления проходили с большим успехом.
В конце 60-х годов я преподавал в Московском госпединституте имени Ленина. Его аббревиатуру МГПИ порой расшифровывали как «Московский Государственный Поющий Институт»... Именно из его стен вышла славная когорта бардов: Юрий Визбор, Ада Якушева, Юлий Ким, Вероника Долина, Борис Вахнюк, Вадим Егоров. Егоров был моим студентом, весьма популярным в институте. Его песни «Друзья уходят», «Я вас люблю, мои дожди», «Пьеро» — знали почти все.
Как-то в факультетской стенгазете я прочел строки, написанные кем-то из студентов: «Пусть я неведомый пиит, но верю я, что очень скоро, узрит меня Вадим Егоров и, в гроб сходя, благословит». Одним словом, знаменитость институтского масштаба.
Надо сказать, что эта, тогда еще скромная известность, кружила голову юному барду куда более, чем сейчас, когда он опубликовал несколько книг, выпустил диски со своими песнями и концертирует не только по всей России, но и по многим странам старого и нового континентов. Профессионализм умеряет тщеславие.
Впрочем, при первой моей встрече с ним этот психологический сдвиг еще не произошел. Я — тогда доцент, читавший лекции на его курсе, позволил критическое замечание по поводу одного его стихотворения. Оно называлось «Земля в огне». Поэт был вдохновлен зрелищем горящего на свалке старого школьного глобуса. По этому поводу он писал: «...И вздулись Апеннины как кадык на горле Гибралтарского пролива». Я неосторожно заметил, что, вероятно, не Апеннины, а Пиренеи. Егоров надменно отбрил: «Какое это имеет значение? Это же не учебник географии».
С тех пор прошло много лет. Песни Егорова звучат едва ли не каждую неделю либо по какому-нибудь каналу ТВ, либо по радио. Его интервьюируют. Недавно вышел компакт-диск — гордость каждого, кто удостоен сверхсовременного звучания собственного голоса из лазерного проигрывателя.
К моим замечаниям он стал относиться более уважительно и при указании на чисто литературные погрешности (кстати, у него очень немногочисленные) уже больше не предлагает мне критиковать учебники, а не его стихи. Я заглянул в томик его стихов: там Пиренеи, а не Апеннины. Значит, «дошло».
Я действительно люблю его стихи и песни, и считаю, что его творчество ставит автора в первую шеренгу поэтов. Для меня, старого москвича, особенно дорог его московский цикл стихов-песен «Патриаршие пруды», «Александровский сад», «На Новодевичьем», «Кадаши» и многие другие. Я бы мог многое рассказать о его поэзии, но моя книга — не литературоведческий трактат. Позволю себе воспроизвести лишь один забавный эпизод.
Как-то в Колонном зале Дома Союзов шел эстрадный концерт. Один из тех, на которые с незапамятных времен смотрели шлифованные, блестящие колонны знаменитого зала. Все как всегда: конферансье, артисты, приливы и отливы аплодисментов, вызовы, поклоны... Вот только впервые на сцене, куда поднимались исключительно знаменитости, аккредитованные в Москонцерте, должен был появиться неведомый этой влиятельной и хлебной организации представитель авторской песни.
«Бард, — объяснили устроители несколько шокированному конферансье, — ничего не поделаешь, новые времена, идем в ногу с общественным мнением».
Вадим Егоров — это имя конферансье ничего не говорило, и он с некоторой опаской поглядывал на спокойно настраивающего гитару незнакомца. Не выкинул бы чего?! Конечно, это не Высоцкий, не Галич, а все-таки... На всякий случай опытный ас эстрады предупредил:
- Две песни — не больше.
- А если будут вызывать?
- Не будут, — отрезал конферансье. — Это все-таки, молодой человек, Колонный зал, а не клуб в Чухломе. Афишу видели?
Бард меланхолически кивнул и продолжал перебирать струны, прислушиваясь к звучанию инструмента.
Выйдя к микрофону, конферансье возгласил:
- Автор и исполнитель песен Вадим... Андреев!!!
По-видимому, он забыл фамилию и не счел это обстоятельство сколько-нибудь важным.
В зале скупо прошелестели поощрительные хлопки. Встретившись с выходившим из-за кулис Егоровым, конферансье бросил на него насмешливый взгляд, — мол, жди бисирования — и тут же, даже присев от неожиданности, обернулся: тишина вежливо притихшего зала взорвалась аплодисментами — барда знали в лицо. После обговоренных двух песен Егоров, под несмолкающее требовательное громыхание зала, покинул сцену и начал запаковывать гитару в стеганый, видавший виды чехол. Конферансье, которому так и не удалось объявить следующий номер, прошел за кулисы и хмуро попросил Вадима вернуться на сцену. Тот спокойно кивнул и стал извлекать гитару из чехла...
Вадим Егоров, увы, заикается. Впрочем, этот недостаток вполне понятен, поскольку он, кандидат психологических наук, ряд лет работал в Институте коррекционной педагогики, который, в частности, занимается проблемой заикания. У сапожника, как известно, сапоги в дефиците. На одном из концертов его спросили:
- Почему когда отвечаете на вопросы, Вы заикаетесь, а когда поете, этого нет?
- Было бы хуже, если бы все было наоборот.
Думаю, что, невзирая на сотрудничество с известными логопедами, этот огорчительный речевой недостаток так и сохранится у поэта до конца его дней, впрочем, и его талант, и творчество.
Мне думается, что питомцы музы Мнемозины (покровительницы искусств и богини памяти) — российские барды прочно перешли из категории ее пасынков и приняты ею в сыновья. Впрочем, произошло это не по ее божественному велению, а стало результатом изменений в жизни общества, имеющих социально-исторические причины.
Не берусь с достаточной уверенностью охарактеризовать причины неизменного, уже вполне определившегося успеха авторской песни. Вероятно, эту задачу должен был бы решать не психолог, а искусствовед. Однако, как мне кажется, есть некая психологическая составляющая этого успеха. Во-первых, совершенно очевидно преимущество устного творчества во всех его проявлениях по сравнению с тем, что может быть зафиксировано на «бумажных носителях» (применим современную компьютерную лексику). Одним словом, то, что в конце концов попадает на полки книжных магазинов и нередко там пылится, не получая спроса. Радио, телевидение, Интернет, видео- и аудиокассеты — все это дает преимущество тем, кто имеет возможность их полноценно использовать. Авторская песня, как и другие родственные ей музыкальные жанры, получает в этом случае важные приоритеты. Во-вторых, можно говорить о чисто психологических аспектах успеха, который сопутствует представителям этого жанра. Создатели песни, поэт и композитор, если можно так сказать, как бы делегируют право передать свои чувства слушателям и зрителям, и тогда артист «оперирует» этими «заемными» чувствами на публике. Это своего рода «ретранслятор» мыслей и эмоций поэта и композитора. Все, что он делает, полностью укладывается в рамки так называемого ролевого поведения, феномена, обстоятельно описанного социальными психологами. К примеру, первым номером он исполняет арию Гремина, где сообщает о том, что «любви все возрасты покорны», а вторым номером возмущается в связи с тем, что «люди гибнут за металл». Иное дело барды. Они передают публике свои чувства и мысли без посредников. И музыка, и стихи, и исполнение, и аккомпанемент — все это оказывается воплощенным в одном человеке. Именно в связи с этим он наиболее полно представлен в сознании зрителей и слушателей, персонализирован в них, находит в них свою «отраженную субъектность». Это та интимность общения с аудиторией, которой даже самый талантливый артист не может добиться в силу причин, о которых шла речь выше. Может быть, это мое предположение вызовет у кого-либо возражения. Я не настаиваю на том, что здесь обнаруживается некая закономерность. Речь идет всего-навсего о гипотезе, а не о претензиях на истину в конечной инстанции.
Петровский А.В.
Записки психолога. — М.: Изд-во УРАО, 2001. — 464 с.
Записки психолога
Артур Петровский
Часть пятнадцатая, заключительная
Глава 10 ПСИХОЛОГИЯ ПОВСЕДНЕВНОСТИ В РЕТРОСПЕКТИВЕ. 30-е годы
Плачу ль по квартире коммунальной?
«Поговорим о странностях любви». Нет, не любви. Но о чем-то для нее близком — о ностальгии, чувстве родственном, но по многим параметрам отличающимся от «страсти нежной».
Ностальгия... Корень этого слова означает понятие «возвращение». Возвращение в места, в которых ты раньше бывал и возвращение во времена, давно прошедшие. И в первом, и во втором случае уместно использовать именно это понятие. Более точное значение — тяга к возвращению в пространстве и времени. Чувство ностальгии испытывает человек, который на многие годы покинул свои родные места. Этот психологический феномен в основном присущ старым людям — они постоянно испытывают тягу вернуться в свою молодость и осознавая, что это невозможно, что нет той машины времени, которая позволила бы им быть снова юными и здоровыми, переживают эту невозможность как безвозвратную потерю. Для того, чтобы не только понять, но и прочувствовать феномен ностальгии, достаточно сравнить две повести Куприна, посвященные жизни воспитанников военно-учебных заведений. Первая повесть — «Кадеты», была написана Куприным еще задолго до Октября и повествует о быте кадетского корпуса с его ужасающей казенщиной, подавляющей все живое в воспитанниках, и жизнь кадетов рисуется в достаточно сумрачных, тусклых красках. В эмиграции Куприн пишет повесть «Юнкера». И здесь, оборачиваясь назад, в прошлое, он ностальгически переживает все, что происходило в его молодые годы. Вся книга пронизана этим трогательным, волнующим лейтмотивом грусти по утраченному счастью, которое проходит перед глазами старика, скитающегося по чужим городам и тоскующего по златоглавой, родной Москве. С полным основанием можно сказать об авторе, что «печаль его светла», на его воспоминания не ложится ни одна мрачная тень. Однако от лирики перейдем к грубой прозе жизни. Отметим некую странную форму ностальгии. Человек, который, быть может, в своем прошлом именно в этом конкретном месте переживал самые страшные дни в своей жизни, тем не менее, нередко испытывает неодолимое желание побывать там снова. Если это не так, то трудно понять, почему оставшиеся в живых рабы Освенцима и Бухенвальда оказываются в тех же самых местах уже не в качестве обреченных на смерть в газовой камере, а обыкновенными туристами. Именно в Бухенвальде, в этом ужасающем лагере смерти на горе, у подножья которой раскинулся очаровательный город Веймар, город Гете, Шиллера, Луки Кранаха, мне довелось побывать. Так вот, гид, пожилой немец, рассказал мне, что среди туристов, посещающих Бухенвальд, немало тех, кто некогда испытал его ужасы. Что это? Проявление своего рода мазохизма? Вряд ли. Скорее другое. Ощущение сегодняшнего благополучия, которое несравнимо с тем, что пришлось пережить заключенному в этой фабрике смерти? И все-таки, боюсь, что это сомнительный способ понять причины подобного возвращения в прошлое. Мы помним строчки: «И дым Отечества нам сладок и приятен». Но это «Отечества». Но может ли даже в ретроспективе быть приятен дым из печей Бухенвальда и Освенцима?! Личность человека — это целостное образование, обеспечивающее единство прошлого, настоящего и будущего, всего, что с ним было, есть и будет. Цепочку воспоминаний о стародавнем невозможно разорвать. Как бы ни было неуютно и место, и время, в котором находился некогда человек, его тянет туда, потому что это позволяет не разорвать ее звенья.
У многих осталась в памяти популярная телевизионная рубрика «Старая квартира» и, в особенности, трогательная, удивительно волнующая песенка: «Плачу по квартире коммунальной...» В той квартире, о которой поется в песенке, «кухонька была исповедальней». — Позвольте, могли бы сказать многие зрители, которые жили в коммуналках, а также те, которые родились и всю жизнь провели в отдельных квартирах. — О чем здесь плакать? Кухонька не так уж часто была исповедальней, а скорее выступала в качестве поля битвы межкомнатных разборок и склок. Даже не обращаясь к памяти давних жителей коммунальных квартир, мы можем воспользоваться тем, что нам предоставляет художественная литература. Вспомним, как пороли Васисуалия Лоханкина на общей кухне «Вороньей слободки» по случаю его невнимания к требованию тушить лампочку в уборной. Вот, к примеру, красочное описание результатов подобных баталий — рассказ Зощенко о том, как в итоге серьезных боевых столкновений на коммунальной кухне, в драке из-за прочищалки для примуса убили старичка. Еще об одном. Булгаковская героиня Маргарита, превратившаяся в ведьму, витая в воздухе, заглядывает в коммунальную кухоньку, где две «жилички» не исповедуются друг другу, а пререкаются весьма ядовито на ту же тему — о необходимости экономить электроэнергию в местах общего пользования. Стоит обратиться почти к каждому второму москвичу, родившемуся или жившему в двадцатые, тридцатые и сороковые годы и он приведет множество примеров о том, какова была жизнь в тех жилищных условиях. Недаром другой герой Булгакова — Воланд говорит о том, что «москвичей испортил квартирный вопрос».
Казалось бы не о чем вспоминать и «ностальгировать», но, тем не менее, вспоминают и многие всхлипывают, глядя на телеэкран, когда идет упомянутая передача. В чем же дело? Здесь какое-то странное противоречие. И все-таки многое можно понять. На тему о психологии жителей подобных квартир я беседовал с женщиной, чья коммуналка могла быть идеальным образцом для эксперимента по выявлению психологической совместимости и сплоченности в условиях, приближающихся к экстремальным. Имя этой женщины уже упоминалось в моих записках — Валентина Васильевна Столбова.
Жила она в военные и послевоенные годы в огромной коммунальной квартире, перестроенной из отдельных номеров бани на Сущевском валу. Всего жильцов было сто тридцать семь человек. При этом, была одна уборная и один водопроводный кран. Казалось бы более ужасающих, заведомо конфликтных условий для совместного проживания огромной массы людей и придумать невозможно. Тем не менее, коммуналка представляла собой, как это ни удивительно, дружный сплоченный коллектив, где были взаимопомощь, взаимопонимание, взаимоподдержка, где отношения регулировались общественным мнением квартиры.
Вот что она рассказывала:
«Поехала я менять какие-то вещи на картошку в подмосковную деревню. Вернулась с мешком, наполненным почти доверху. Усталая с дороги, села к столу. Мама налила мне супу, подала лепешки. Пока я ела и согревалась, она начала составлять что-то вроде ведомости. Потом, заглядывая в нее, стала вынимать из мешка картофелины, при этом вслух рассуждала: «Так, у тети Тани три человека — значит откладываем три картофелины. У Маруси четверо — четыре картофелины. Паша живет одна — ей вот эта — покрупней». Постепенно, к моему ужасу, мешок пустел все больше и больше. Когда в нем осталось совсем немного, я взмолилась: «Мама, что ты делаешь? Нам же ничего не достанется!» А она говорит: «Ты чей суп ешь? Тети Тани. А лепешки чьи? Маруси. Так вот, каждый получит столько, сколько я могу дать, а что нам достанется? Посмотрим, может быть, что и останется».
Возможно и поэтому, видя на экране кадры передачи «Старая квартира», Валентина Васильевна плачет.
Ностальгия! Тяжелые жизненные условия, как оказалось, не помеха для возникновения этого рода эмоций. Вероятно, у кого-то есть возражения. Быть может дело не в том, в каких условиях жила шестнадцатилетняя Валя, а в том, что она была шестнадцатилетняя, и молодость всегда вспоминается с улыбкой и грустью по безвозвратно утраченному. Вполне возможно, что это так, но время и пространство всегда выступают в единстве, и ностальгические чувства по навсегда утерянному времени нашей молодости удивительным образом экстраполируются и переносятся на те места, где она протекала.
В Москве 30-х годов, куда я намерен заглянуть, смешное и трагическое в моей памяти сливаются воедино. И что бы там ни происходило, я ни от чего не хочу отказаться, я готов вернуться и вновь увидеть то, что тогда проходило перед моими глазами.
...Где-то я прочитал, что «географический центр» столицы находится в Лебяжьем переулке, близ самой короткой улицы в городе — Ленивки. До сих пор не знаю, что такое «географический центр» города. Но это, в общем-то, не суть важно. Дом, в котором я вырос и прожил почти тридцать лет, находился не более чем в километре от этого «центра». Это если двигаться по прямой линии. Однако такого прямого пути пройти нельзя было никогда.
Между этими точками лет двадцать, не меньше, зияла глубокая яма — широкий котлован, где на дне талые и почвенные воды образовали озеро. В этой яме мог быть легко утоплен Большой театр и квадрига с Аполлоном не поднялась бы выше уровня земли. Позднее из котлована показались какие-то стальные конструкции, напоминающие скопище скелетов гигантских динозавров. Потом и они исчезли — пошли на переплавку стали для танков. Это уже в годы войны. Потом была опять заболоченная яма, потом соорудили огромный плавательный бассейн.
Но я еще помню другое назначение этого места. Наш Курсовой переулок упирался в гранитную ограду, окружавшую площадку, над которой высился Храм Христа Спасителя.
Мне было восемь лет, когда храму, который именовали по радио не иначе как «безобразное произведение бездарного архитектора Тона», пришло время исчезнуть с лица земли согласно рескрипту «Великого вождя». Москве предстояло лишиться не только построенной на всероссийские пожертвования святыни, но и самого большого здания — Храм можно было увидеть из окон поезда задолго до въезда в город.
Мы с мамой вышли из горловины нашего переулка. Я так задрал голову, что моя «матросская» шапка с лентами упала в лужу. Психологию тогда, как это очевидно, я еще, разумеется, не изучал и поэтому не знал тех пределов, в которых действуют закономерности константности восприятия.
Для тех, кому постигать психологию не обязательно, дам короткое пояснение. Вот перед Вами человек. По законам оптики его изображение, преломляясь через хрусталик глаза, ложится на сетчатку. Этот человек отошел от Вас на десять шагов. При этом его «сетчаточный образ» значительно уменьшится. Но разве от этого вы сделаете вывод, что этот человек стал меньше, что перед вами карлик? Нет! В силу константности, то есть постоянства восприятия, никаких видимых изменений его роста не произойдет. Однако когда предмет удаляется на очень большое расстояние, возможности константности исчерпываются.
Вот стою я перед Храмом. На немыслимой высоте вижу, что один из золотых листов, образующих луковицу главного купола, косо висит, по-видимому, на одном гвозде. Видны ребра черной опалубки под ним. А по золоту ползает муравей. Так мне во всяком случае показалось. Рабочий, сдиравший золото купола (а всего было утилизировано около 500 кг), оказался за пределами действия константности восприятия и потому показался мне муравьем.
Вскоре Храм был взорван. Взрывная волна качнула соседние дома, но не сильно. Не помню и возмущения по поводу этого святотатства. Видимо, все были слишком запуганы, чтобы высказываться. Да и вообще... Все разрушалось до основания: церковь, обветшалые старинные дворцы, Сухарева башня, Иверская часовня, чудом уцелел Храм Покрова (Василий Блаженный).
Несколько позднее мне рассказывали, что архитектору, которому было поручено перепланировать Красную площадь с тем, чтобы по ней свободнее проходили во время парадов войска и техника, приказали предусмотреть снос Покровского собора. Он отказался. Его посадили.
Говорили, что каждого, кто с воли попадал в его камеру, он прежде всего спрашивал: «Василий Блаженный стоит?». И, узнав, что собор на месте, облегченно вздохнув, говорил: «Слава Богу!».
Все шло на слом. Честно говоря, жителей дома № 12 по Курсовому переулку, где я жил с первых месяцев после появления на свет, беспокоили другие проблемы.
В Москве в те годы действовало постановление, которое иначе как «драконовским» нельзя было назвать. При сносе дома жильцы получали две с половиной тысячи рублей на каждого — сумма по тем временам мизерная. Им отводили участок где-то в Подмосковье и... стройся! На эти деньги не то что дом поставить, но забор соорудить было трудно — не было стройматериалов, все было втридорога. Одним словом, это стало слегка закамуфлированной высылкой коренных москвичей с их насиженных мест.
Для нас беда была в том, что соответственно генеральному плану строительства на месте снесенного Храма должно было быть воздвигнуто самое высокое здание на планете — Дворец Советов, а на месте нашего скромного переулка проложена величественная «Аллея Ильича». Над обитателями нашего и соседних домов нависла смертельная угроза. К счастью, хотя страх был сильным и продолжительным, архитектурная утопия потерпела фиаско и наши опасения, и грандиозные сталинские планы утонули в грязной яме, оставшейся на месте белокаменного Храма Христа...
«На московских изогнутых улицах», как писал Есенин, предстояло ему умереть. Судьба распорядилась иначе — поэт умер в Петербурге... Мне, казалось, было суждено окончить жизнь на «изогнутой» улице центра города. Они были действительно изогнутыми. В Москве были Кривоколенный и Кривоарбатский переулки, но такое название могли получить многие застроенные старыми обветшалыми домами переулки моего детства. Впрочем, мог ли я тогда предполагать, что почти всех моих соседей и одноклассников обстоятельства забросят в новые районы из наших милых сердцу переулков...
Они были начинены тайнами старой Москвы. В окрестностях моего дома не было новостроек. Да они как-то неуместно выглядели бы у стен Зачатьевского монастыря, сооруженного во времена царя Федора Ивановича в качестве «родовспомогательного средства» для его бездетной супруги, царицы Ирины. Чего только я не слышал о монастырских преданиях и загадках.
Моя соученица, работавшая после войны во Фрунзенском райсовете, поведала мне об одной из них.
В жилотдел райисполкома пришел новый начальник. Разбирая ворох прошений, жалоб, распоряжений, он наткнулся на странное заявление. Писала жилица одной из келий бывшего Зачатьевского монастыря. Суть ее жалобы — не могу больше жить рядом с покойницей, дайте мне другую комнату. Ничего не понимая, начальник вызвал старого сотрудника. Тот пояснил, что, мол, видимо, старуха спятила — не в первый раз пишет в райсовет подобные «жалобы». Однако его новый руководитель оказался весьма дотошным. Они отправились в монастырь.
В бывшей келье, обдавшей их затхлым холодным воздухом, сидела у стола старушка и пила чай с вареньем.
- Мы к Вам по Вашему заявлению.
- А, наконец, сподобились! Что ж раньше не приходили?
- О каком покойнике Вы пишите? Где он?
Райисполкомовец оглядел узкую, как щель, комнатенку — стол, стул, комодик с девятью слониками, застланная байковым одеялом кровать.
- Как где? Здесь под кроватью. Я ее вчера веником почистила. — Старуха продолжала прихлебывать из блюдечка. — Вы не бойтесь. Она чистенькая.
Сотрудник нагнулся и вытащил из-под кровати труп женщины. Он был легкий, мумифицированный.
Вскоре все стало понятно. Приехала в последний год войны сестра из деревни, прописалась, получила продуктовые карточки. Когда же она внезапно умерла, ее московская сестрица скрыла это обстоятельство и продолжала пользоваться ее пайком. Когда эпоха карточек кончилась, «выписала» сестру из домовой книги «в связи с возвращением в деревню по месту прежнего жительства» и оставила ее под кроватью — благо монастырский воздух препятствовал разложению трупа...
Много, много интересного можно было бы рассказать об этих изломанных во всех направлениях улочках.
К примеру, знают ли краеведы, где находилась «Воронья слободка»? Как известно, именно там телесному наказанию был подвергнут Васесуалий Лоханкин. По роману Ильфа и Петрова — в Одессе. Между тем, ее реальный прототип, как у меня есть основания полагать, находился на равном расстоянии от моего московского дома и от места жительства Ильи Ильфа. Бывал я в этом маленьком особнячке, набитом людьми «клоповнике». Видел лестницу на антресоли, где, по рассказам жильцов, жила «ничья бабушка», которая не верила в электричество и пользовалась керосиновой лампой. Вот только не был этот дом подожжен сразу с четырех сторон. Это уже относится к фантазии авторов.
Еще одно яркое воспоминание. Холодным весенним утром 1938-го года я завернул с Пречистенки за угол палисадника Дома ученых. Путь я держал на Плющиху, где жила моя двоюродная сестра. Остановился, остолбенев от удивления и ужаса. Прямо передо мною, над большим куполом дома на углу Староконюшенного и Мертвого переулков, развивался огромный, багрово-коричневый флаг со свастикой в белом круге. Вряд ли удастся передать, что в этот момент творилось в моей голове: неужели фашисты ночью ворвались в город и уже поднимают над его домами свои флаги? Только подойдя поближе, я понял, что нацистское знамя водружено над резиденцией австрийского посольства. Вероятно, я был одним из первых московских обывателей, который узнал о вторжении Гитлера в Австрию и начале так называемого аншлюса. Потрясенный, я шел по Мертвому (теперь Пречистинскому) переулку, тщательно обходя глубокую яму, в которой можно было разглядеть человеческие останки. Тогда раскопали рядом с церковью Успенье-на-могильцах (которую рачительная советская власть превратила в слесарную мастерскую) древнее кладбище. Некогда там хоронили жертв чумы в Москве. Наши мальчишки надевали черепа на палки и до смерти пугали девочек...
Дом наш стоял на месте слияния переулков, с трех сторон его обтекавших: Курсового, Савельевского и 1-го Зачатьевского.
Курсовой переулок лежал параллельно набережной Москвы-реки. Будучи отделен от нее цепочкой домов, он систематически затоплялся вешними водами во время наводнений, и тогда по нему плавали на лодках мимо наших окон — мы жили на первом, очень невысоком этаже. Поэтому романтика московской Венеции нас не могла радовать.
Савельевский переулок, который старожилы по старой памяти называли Савёловским — по названию усадьбы родовитых дворян Савёловых, чей огромный особняк с колоннами стоял над горкой и садом. В далеком прошлом сад спускался к реке, но позднее застроился доходными домами. Зимой одно удовольствие было мчаться на рулевых санках-самоделках, установленных на старых коньках-»снегурочках» с «Савеловской» горки.
Много лет спустя я обиделся за наш переулок на писателя Михаила Булгакова.
Достоевского и Булгакова роднила топографическая достоверность описания перемещения героев по городским улицам. Можно было проследить с точностью до нескольких метров маршрут Родиона Раскольникова до дома старухи-процентщицы, им убиенной. И я, в самом деле, удивлен, что литературоведы не отыскали камень, под который незадачливый убийца сунул награбленное.
Я скрупулезно проследил путь Ивана Бездомного, следовавшего по стопам «консультанта-иностранца», пытавшегося скрыться в путанице московских улочек. Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» не менее точен, чем Достоевский в «Преступлении и наказании».
С уверенностью утверждаю, что в этой погоне поэт потерпел «фиаско» именно в Савельевском переулке — «профессор» необъяснимым образом там исчез.
Какими только эпитетами не наделял мой старый, добрый переулок писатель: «унылый», «безотрадный», «омерзительный». Свидетельствую, что Булгаков вслед за раздосадованным Иваном Бездомным занимался напрасным очернительством.
Я хорошо помню, что во времена, когда развертывались в Москве удивительные события, описанные в чудесном романе, Савельевский был вполне респектабельным и отнюдь не «омерзительным» переулком. Квартира, где Бездомного повергла в смущение голая гражданка в ванной комнате, была хотя и коммунальной, но все же сохранившей следы дореволюционной благоустроенности.
Не слишком ли много я беру на себя, «привязывая» вымышленных персонажей к реальным улицам и домам. Отнюдь, нет!
Я хорошо помню огромный дом, крылья которого выходили на Савельевский и 2-й Обыденский переулки, а фасад — на Остоженку. И квартиру, где жили друзья Булгакова — Лямины, знаю. Недаром, я не раз стоял в парадном этого дома с моей одноклассницей Майей, чья квартира была на первом этаже. Лямины же жили в бельэтаже. Может быть, Булгаков не раз проходил мимо нас, идя в гости к друзьям. Но это я уже фантазирую.
Однако проследим за дальнейшим маршрутом героя, созданного воображением писателя, по вполне реальному Савельевскому переулку Цитирую: «Через самое короткое время можно было видеть Ивана Николаевича на гранитных ступенях амфитеатра Москвы-реки».
Вот когда я усомнился в топографической дотошности Булгакова. Сколько ни пытался, не мог вспомнить никаких гранитных ступеней против Савельевского переулка. Пришлось прибегнуть к следственному эксперименту. Я внимательно обследовал гранитный парапет набережной и неожиданно обнаружил, что именно против того места, к которому Иван Бездомный должен был выйти, спустившись с «савеловской горки», вставлены две явно «чужие» гранитные плиты. Похоже, что здесь был спуск к воде, почему-то заложенный. Полную ясность внесла старая фотография набережной, сделанная, по-видимому, с катера. Амфитеатр был именно там, где он и должен был быть по роману. И здесь Булгаков не отступил от правила помещать фантасмагорию в исторически и топографически достоверное место действия.
Левое крыло дома, о котором шла речь, выходило во 2-й Обыденский переулок. Если спуститься по переулку, то можно остановиться около Ильинской церкви. С историей ее возведения связано название: Обыденские переулки. Дело в том, что по обету, там, где сейчас стоит каменный храм, в древности за один день — «об один день» была сооружена его деревянная предшественница.
Повернув налево, в 3-й Обыденский переулок и посмотрев вниз, можно увидеть возрожденный Храм Христа Спасителя.
...Если бы мне еще лет семь назад сказали, что я снова увижу Храм Христа Спасителя не на картинке, а воочию — не поверил бы, рассмеялся. Чудеса бывают только в романах. Вернул же Воланд Мастеру заведомо сожженную рукопись книги, сказав при этом: «Рукописи не горят». Может, кто-то на небесах сказал: «Храмы не исчезают»... Стоит же он, будто спрессованный из воздуха, но зримый, тот же самый, который я видел взорванным, грудой развалин. Только кажется мне он не таким огромным, как когда-то. Впрочем, тогда для меня, ребенка, все дома были большими. Еще одна психологическая закономерность...
Итак, рассказав о переулках на скрещении которых стоял дом, где я провел детские и отроческие годы, хотелось бы вернуться к нашему сплошь заасфальтированному двору, без единой травинки, кустика или деревца.
Двор был застроен двух- и трехэтажными домами. До Октября в них жили рабочие и служащие «Бутиковской мануфактуры». Квартиры были стандартными: три комнаты (и одна крохотная, для прислуги), темная кухня, уборная, один водопроводный кран. Начиная с 20-х годов, это уже были «коммуналки» на две-три семьи.
Печать унылой бедности лежала на всем. Комнаты были скудно меблированы, лишены уюта. На весь двор (четыре корпуса) к концу тридцатых годов было три патефона и два велосипеда.
Кстати, о бедности. Здесь следует погрузиться в глубины социальной психологии, иначе трудно понять сущность этого феномена: поставленные «лицом к лицу» с бедностью, мы ее просто не замечали. Не было человека в этом огромном дворе, кто бы жил богато — в бедности все были равны. Все объясняется очень просто — отсутствие «материала» для сравнения. Даже завидовать некому было. Голодным никто не был, это точно — этого оказывалось достаточно для ощущения благоденствия. Что происходит за пределами первой страны «победившего пролетариата» мы не имели понятия, да и не очень об этом задумывались. Было известно, что в роскоши купаются там богатей, а все остальные — это трудящиеся, удел которых — нищета и бесправие. Все каналы информации о том, что происходит в капиталистических странах, наглухо перекрывались. Простой вывод, который многократно подтверждает психология — истина познается только в сравнении.
Повторяю, все были равны в бедности. Сколько-нибудь состоятельных соседей что-то не припоминаю. Но встречались среди них влиятельные персоны. В одном из домов жил следователь НКВД Иван Иванович. Фамилию его я не помню. Жена жаловалась на него соседям: «Вот в кабинете рядом работает его приятель. У него в этом месяце три по десять и три по пять и одна «высшая мера». Ему вторую шпалу нацепили. А мой Ваня, лопух, так с кубарями[1] до старости будет ходить!». Иван Иванович — соседи по квартире слышали — кричал на жену: «Какие, к черту, шпалы?! Ты меня самого этими разговорами в Соловки загонишь!». Впрочем, на супругу это мало действовало.
В нашей «коммуналке» жил управдом с женой и дочерью Ирой. Мы с ней как-то раз играли в «подкидного дурака», когда в комнату вошли двое мужчин в военной форме. Меня с моей подругой из комнаты выставили. Я по детской наивности потом полюбопытствовал: «Кто это приходил?». Управдомша опустила глаза и сказала: «Знакомые». Позже мама мне говорила: «Не задавай Софье Васильевне глупые вопросы — она на службе».
Сейчас по переулку моего детства в час проходит, наверное, много больше автомобилей, чем в те далекие годы по улице Горького. Тогда две-три машины в день проезжали мимо нашего дома — не было рядом ни больших учреждений, ни посольств — глухой был переулок. Ночи были тихие — ни гудков, ни скрежета тормозов не доносилось с булыжной мостовой. Но если в ночные часы у дома останавливалась автомашина, все тревожно прислушивались — не «по их ли душу» прибыли незваные гости? Хотя жильцов дома по Курсовому, 12 Бог миловал. Правда, исчез куда-то следователь Иван Иванович, а его жена вскоре уехала, как говорили в деревню. Перед войной я уже не встречал во дворе даму благородной внешности Фелицату Варлаамовну. Поговаривали, что она дочь царского генерала. Может быть, и врали. Вот и все известные мне утраты того времени, но о многом и многих мы, разумеется, не могли знать. Зато нам было известно, что в красивом доме на углу Курсового переулка и Соймоновского проезда, где жил высший комсостав Красной Армии, в 1938—1939 годах почти все квартиры опустели и были опечатаны.
Все же скажу, репрессивная история нашей многострадальной страны катилась мимо нашего двора, почти не задевая его обитателей.
В 1962 году 1-й Зачатьевский переулок, на перекрещении которого с Курсовым переулком стоит наш старый дом, был переименован в улицу Дмитриевского, в память Героя Великой Отечественной войны — моего друга. Я никогда не писал лирических стихов. И вообще в моих поэтических поползновениях ни разу не обращался к серьезным темам. Эпиграммы, пародии, всевозможные шуточные «вирши» — этого «добра» в моем архиве сохранилось в немалом количестве. Лавры поэта меня не привлекали, да и права на это я не имел. По-видимому, требовался эмоциональный стимул, своего рода толчок.
Это произошло после переименования 1-го Зачатьевского переулка. (Именно это стихотворение стало, как я уже упоминал, поводом для появления писателя Владимира Михайлова в моем доме.) Вот оно:
Мы идем, друзей теряя,
Оставляя вехами в пути.
И невольно думаешь: кто знает,
Может лучших мне и не найти.
Отошли далеко годы детства.
Вспоминать о них легко и горько.
Жил тогда со мною по соседству
Паренек плечистый, друг сердечный — Борька.
Били нас и мы кого-то били.
Ссорились. Рассвет встречая,
Много спорили, по городу ходили,
Вот в такие, как и нынче, ночи мая.
Так сегодня бродят по Арбату,
Спорят, ссорятся, читают книжки,
Шумные московские ребята —
В сущности, такие же мальчишки...
А потом — воздушные тревоги
И повестки из военкомата.
Разошлись военные дороги —
Кто их знает, есть ли путь обратно?
Он писал мне письма-уголки
С тьмой цитат из Ильфа и Петрова.
Строчки стерлись. Буковки мелки.
Я их наизусть читаю снова:
«Я вернусь! Ты жди меня, Кисуля,
В переулках у Москвы-реки.
Не отлили на Бориса пули
И не отольют уже враги.
В Пруссии весна. На марше наша рота.
Я лишь погляжу сквозь смотровую щель,
Широки ли Бранденбургские ворота,
И последнюю накрою цель».
Он убит в немецком городке.
Танками прошитом на рассвете...
Той весной... Иду к реке
Переулком, где играют дети,
Где старухи кормят голубей
И наряд свой надевают клены,
Где всегда мне легче и трудней
Думать о судьбе, войной спаленной...
Но сегодня в блещущей эмали,
Чтоб оно в веках звучало гулко
Имя друга на дома подняли
Нашего родного переулка.
И мне кажется, что в карауле вечном,
Возле дома у реки, под горкой;
Над ребячьим гомоном беспечным,
Высится его «тридцатьчетверка».
И все-таки я вынужден вновь вернуться к моим попыткам рассказать об улице, более 30 лет назад получившей имя моего друга. И это грустное завершение повествования: улицы Дмитриевского больше нет...
У меня за многие годы образовалась привычка — проезжая по Остоженке, останавливать машину около булочной. Подходить к первому дому дорогой для меня улицы, несколько минут стоять, глядя на доску с именем Героя Советского Союза и потом медленно возвращаться.
Случилось мне недавно оказаться на Остоженке. На этот раз, завернув за угол, я остановился потрясенный — там висела табличка: «1-й Зачатьевский переулок». Уже не было памятной доски с именем Бориса. Зато осталась другая — с именем красногвардейца Петра Добрынина, погибшего в перестрелке с юнкерами.
Трудно передать охватившее меня чувство боли и возмущения. Я ведь и впрямь был уверен, что имя моего друга будет «гулко звучать в веках». Ан, нет! Кто решился так надругаться над памятью Героя? Кто эти люди? Или они не обратили внимания, что есть по соседству еще два Зачатьевских переулка? Может, этого хватило бы для сохранения исторической памяти?
Кстати, что-то я не помню, чтобы с карты столицы исчезли Добрынинская и Октябрьская площади и другие символы «победившего» большевизма.
Неужели от «дома у реки, под горкой», где жил мой друг, снимется и уйдет в небытие его символический танк? Неужто на его месте «застынет в карауле вечном» красногвардеец, громивший из пушек стены древнего Кремля?
Хочется сказать:
Стыдно, господа московские муниципальные советники! Коли уж убрали имя Героя-москвича со стен домов его родного переулка, то было бы нетрудно догадаться сразу же поместить мемориальную доску на доме, где он жил и откуда ушел защищать Москву...
Приходится давать некоторые разъяснения, пусть не оправдывающие, но хотя бы что-то объясняющие. Краеведы прокомментировали: «Муниципальные власти приняли решение восстановить в пределах Садового кольца все старые названия». Казалось бы, мне следовало смириться, как бы это ни было тяжело. Однако чем тогда объяснить отказ от старого названия соседнего переулка — того самого Савельевского, о котором я писал. Теперь он называется улицей... Пожарского! Почему? Говорят, что где-то в этих местах стояло лагерем войско князя Пожарского. Сомнительное основание для нарушения ими самими установленного правила.
Микро- и макромир московских школьников
Уже описанный феномен двойственности времени исторического и личного в значительной степени, может быть более чем когда-либо и где-либо, проявлялся в жизни мальчишек московских дворов. Рядом с микромиром улицы, квартиры, школы был большой мир, но в жизнь каждого из нас он, практически, почти не входил. Да и откуда могла появиться возможность проникнуть в жизнь общества, я уж не говорю в жизнь других стран? Была пресловутая черная тарелка, сообщавшая нам последние известия и транслирующая симфонические и эстрадные концерты. Это был даже не приемник, а репродуктор, который воспроизводил одну-единственную программу. Дикторы радио не имели права отклониться ни на одно слово от текста, который был перед ними. Любая попытка такого рода была бы прелюдией к увольнению. Особенно страшными могли быть ошибки, имеющие политический резонанс. Это, правда, не про радио, но был такой случай, когда машинистка, уставшая в конце рабочего дня, вместо «ленские расстрелы рабочих», напечатала: «ленинские расстрелы рабочих». Она была немедленно арестована. Дикторы довоенного радио, конечно, не имели ничего общего с нынешними обозревателями, допускающими любую отсебятину, когда говорят о весьма важных событиях в жизни общества. Из прошлого же я знаю только один случай, когда диктор по фамилии Якимюк или Екимюк (я никогда не видел его имя напечатанным) позволил себе при изложении содержания первого акта комической оперы Оффенбаха «Прекрасная Елена» высказать некоторые дополнительные соображения к тому, что содержалось в тексте, записанном для озвучивания. Разумеется, он немедленно был уволен, и больше никогда его не допускали к микрофону.
Свидетельствовало ли это о том, что микро- и макромир московских школьников предвоенной поры не накладывались друг на друга, что эти миры не соприкасались? Да, конечно, они соприкасались друг с другом, и не могло быть по-иному, потому что газеты все-таки в наш дом приходили, и мы могли прочитать то, что вызывало у нас интерес. Не пропускать же в газетах столбцы стенографической записи известных политических процессов над троцкистами, бухаринцами, зиновьевцами и другими бывшими руководителями партии и государства, которые обвинялись в том, что они немецкие и японские шпионы. Нельзя было не видеть, как загонял их своими вопросами в тупик генеральный прокурор Вышинский, и как они отвечали — растерянно и откровенно признавались в том, что осуществляли вредительство всюду, где только могли. Особенно удивляло, хотя и не настораживало — только удивляло, что в качестве наймитов германской и японской разведок «были» выдающиеся советские военачальники: маршалы Советского Союза Блюхер, Тухачевский, Егоров; командармы Уборевич, Корк, Эйдеман, Путна, Якир, Примаков, Гай и многие другие. Хотя глубоко это в наше сознание не входило, но все-таки было как-то не очень понятно, а, собственно, зачем это им надо было делать? Они же имели самый высокий ранг в стране и почему решили все это поменять на какие-то не очень понятные выгоды, которые могли получить от иностранных разведок.
Кстати, мы знали, что Якир по национальности еврей из Молдавии и как-то нельзя было усвоить: а каким образом он мог оказаться агентом Германии, в официальную доктрину которой входил антисемитизм. Однако все эти мысли не могли переступить порог сознания. В конечном счете все это было напечатано в газете и, посему принималось за «истину в конечной инстанции». Именно тогда впервые прозвучали слова: «врачи-убийцы». Выступали в этой роли два кремлевских врача — известный терапевт Плетнев и профессор Левин. Именно они были обвинены в том, что убили видных партийных деятелей: Куйбышева, Менжинского, великого пролетарского писателя Горького и многих других. Их осудили, и нам тогда невозможно было представить, что все обвинения сфабрикованы, сфальсифицированы, что не были ни шпионами, ни диверсантами политические руководители страны, военачальники, врачи. Странно, но это у нас даже не порождало серьезные вопросы. Печатному слову верили безоговорочно. Авторитет власти и, прежде всего Сталина, был безмерно велик, и мы не допускали мысли, что кто-то может нас обманывать.
Ну, а если пойти глубже, попытаться понять, что же было первопричиной такой легковерности подростков (я о взрослых не говорю и мне будет трудно сказать, как они тогда все воспринимали), то, по всей вероятности, надо указать один ведущий и важнейший мотив, определявший наше поведение. Мы мальчишки, были в полном смысле этого слова патриоты нашего советского государства и считали его безупречным. Задумывались ли тогда над этим? Все представлялось совершенно очевидным. В нашей стране должно было быть все справедливым, все делаться на пользу «пролетариата». Патриотизм советских школьников не имел, конечно, ничего общего с тем «профессиональным патриотизмом», которым сейчас пользуется в своих политических целях левая оппозиция. Он был доминирующим мотивом нашего поведения. Мы были убеждены, что «Красная армия всех сильней», что «если завтра война, если завтра в поход», то мы будем бить врага на его собственной территории «малой силой могучим ударом».
Вспоминаю такое короткое четверостишье, которым характеризовалась наша уверенность в победе над любым агрессором:
«Если надо, Коккинаки
долетит до Нагасаки
и покажет там Араки,
где зимуют раки!».
Коккинаки был знаменитый летчик-испытатель, дважды Герой Советского Союза. Араки — японский военно-политический деятель.
Мы видели в качестве врагов советской страны исключительно фашистскую Германию, империалистическую Японию и заранее торжествовали победу, если они посмеют на нас напасть. Я хочу привести имевший хождение в мальчишеской среде анекдот, пусть и не вполне приличный. Но, однако, чего можно было ожидать от ребят с нашего двора, у которых мат часто был в ходу едва ли не через каждые три-четыре фразы!
«Якобы представители оси Берлин — Токио хвастались, разговаривая с кем-то из руководителей нейтральной страны: — Мы разделим Советский Союз таким образом, что нам, немцам, достанется его территория до Урала, а Япония возьмет Сибирь до Уральского хребта с Востока. Будто бы представитель нейтральной страны сказал: — А я хотел бы при этом получить яйца. — Какие яйца? — Удивились немецкие фашисты и японские самураи. — Ну, те, что вам достанутся от того, этого самого, который вы получите...»
Ребята с наслаждением хохотали, выслушивая эту шутку и старались пересказать ее всем окружающим.
Что нам было уже совсем непонятно, так это «Пакт о дружбе, ненападении и взаимной помощи СССР — Германия». Мы, собственно, старались об этом вообще даже и не думать. Однако значение пакта «О ненападении и дружбе с III Рейхом» и его вероятные трагические последствия (пакта), как-то не осознавались. Нам, правда, объясняли — необходима передышка, нельзя позволить большим «акулам империализма» таскать каштаны из огня чужими руками...
Шоком была фотография на газетной полосе, где Гитлер тянул ладонь к рукаву, стоящего перед ним и явно смущенного этим, Молотова. Принять такое было практически, невозможно. Это создавало когнитивный диссонанс и, хотя мы сего психологического термина тогда не знали, но именно это испытывали, поскольку невозможно было совместить, с одной стороны — глубокую уверенность, что наши основные враги — это германские фашисты, а с другой — наш человек, близкий друг Сталина оказывается уже с ними заодно. Именно эта «ошибка», это противоречие заставляли нас просто уходить от обдумывания и Обсуждения такого вопроса. Сейчас я бы сказал, что мы включали «защитные механизмы» (по Фрейду). Взрослые же говорили: «Пакт—пактом, а факт—фактом». Мы в эти слова не вдумывались.
Но вот фашистская Германия напала на Советский Союз, и все встало на место. Враг — есть враг и именно тот, которого мы с самого начала воспринимали как врага.
Однако не следует допускать крайностей и предполагать, что политика занимала уж слишком большое место в жизни ребят московских дворов. В общем-то, мы жили своими, ребячьими, проблемами, каков бы ни был политический фон нашей повседневности. Хотя некоторые аналогии нередко напрашивались.
Жили в коммунальных квартирах и они поставляли материал для сравнений и умозаключений. И казалось, что мир — большая коммуналка. Соседи могли быть враждебными друг другу, но нередко образовывали блоки, своим острием направленные против одного из жильцов. Потом эти блоки распадались, и вчерашний противник превращался в союзника при новом раскладе сил.
В «коммуналках» шли бои местного значения, а на нас уже надвигалась большая, страшная по своим последствиям война...
Впрочем, сражения «до первой крови», как этого требовала ребячья этика, хорошо знали московские дворы. Родители в наши «разборки» старались не вмешиваться.
Однако, оставим в стороне «военную проблематику».
Играли до самозабвения. Была такая игра — вариант классических «пряток». Называлась «двенадцать палочек». Не буду излагать ее жестокие правила, но тому, кто должен был искать спрятавшихся, иной раз приходилось «водить» до изнеможения. Спасение могло прийти, если отец или мать несчастного звали его домой. Это было свято — создавать семейную конфликтную ситуацию никто бы не посмел. Знали, что ослушника мог ждать ремень.
Вообще, родителей уважали. Можно было мальчишкам что угодно говорить друг о друге, но ни в коем случае не затрагивать достоинство отца или матери. За это могли чувствительно поколотить.
Вспоминаю такой случай. Был у нас во дворе скуластый и веснушчатый паренек, Володька, по прозвищу Японец. Поздний сын уже пожилых родителей, настоящий семейный деспот, которому дома ни в чем не отказывали. Воспроизведу краткий ход событий, многим из моих товарищей запомнившийся надолго.
Из окна второго этажа женский голос:
- Вовочка, иди обедать! Молчание. Снова тот же голос:
- Вовочка! Я тебя жду!
Никто не отзывается. В голосе женщины звучит отчаяние:
- Суп остынет, Вовочка. Иди домой!
От стайки ребят отделяется подросток и кричит:
- Не буду! Не хочу! Отстань!
- Но, Вовик, ты же сегодня плохо завтракал! Я тебя жду. Иди домой, пожалуйста, Вовочка!
Опять молчание. «Японец» колупает ногтем цементный шов стены и, наконец, принимает решение:
- Давай суп сюда! Здесь буду есть!
- Ну как же так, Вовочка... Это же неудобно. Зачем же... Ну хорошо, я сейчас тебе вынесу тарелку.
Женщина сдается. Не тут-то было: новый приказ заставляет ее высунуться из окна, а мальчишек подойти поближе.
- Спускай суп ко мне! На веревке! Ребята замерли: что будет?
- Японец, ты что, спятил, да тебя сейчас... — бросил один из них. Последовал самоуверенный ответ:
- А ты погляди, что будет, а после говори.
Сын лучше знал свою мать. Вскоре из окна медленно поползла вниз ловко обвязанная бечевкой тарелка супа (именно тарелка! Я хорошо помню!) и утвердилась на коленях усевшегося на корточки мальчика. Тем же путем были спущены хлеб и ложка, завернутые в большую салфетку. Он лениво хлебал суп и на удивленные возгласы товарищей обронил гордо:
- А она у меня дрессированная... Не то, что ваши... Опустим словцо, которым он закончил фразу.
И тогда один из ребят с криком: «Какой же ты гад!» — ударом ноги выбил у него тарелку и съездил по физиономии. Тот с ревом убежал домой... Мы разошлись, опасливо поглядывая на окна второго этажа.
Через два или три года после запомнившегося нам «обеда» мы, ребята этого двора, ушли на фронт. Многие не вернулись. Не вернулся и Японец. Мать ненамного пережила сына и мужа (последний умер перед самой* войной). Осталась на втором этаже пустая квартира. Новые жильцы рассказывали, что в комоде нашли письмо, содержавшее сообщение о расстреле солдата Владимира Р. за мародерство...
Уважительное отношение к старшим — не единственное достоинство ребят нашего двора. Дрались часто, но лежачего не били. Это было законом. Вообще, я ни разу не видел и не слышал, чтобы кого-нибудь били ногами, не помню, чтобы в ход шли «финки» или кастет. Не слышали мы и об изнасилованиях. Хотя одно «половое преступление» все-таки произошло в нашем дворе. Предательницы-девчонки шепнули ребятам, что их подружка вышла из дома без одной существенной части нижнего белья. Те окружили несчастную и убедились в правдивости полученной информации. Жертва с рыданьем с трудом вырвалась из рук хохочущих мучителей и убежала. Этот случай был предметом разбирательства на уровне родителей — главного «насильника» наказали. Вот, пожалуй, и все «чрезвычайные происшествия» в ребячьей среде.
В предвоенные годы мы очень быстро обучились тому, что можно и что нельзя спрашивать и говорить. Буквально всего два-три года понадобилось, чтобы все ребята во дворе прошли «школу бдительности», где формировалось умение держать язык за зубами. Когда в 34-м году убили С.М. Кирова, который моим родителям казался человеком достойным уважения, мой приятель Павлик сказал: «А чего его жалеть? Отец говорит, зазря не убьют...» Через короткое время подобная «утечка информации» о разговорах в семье была полностью исключена.
...Лет с четырнадцати начинает тревожить внешность, собственная, конечно. Например, одежда. Никого из моих сверстников щеголем назвать было нельзя. Какой там! Требовалась прежде всего соответствующая ширина и длина брюк. Брюки короткие и узкие (ширина внизу — 24—26 сантиметров) вызывали насмешки ребят — «сиротские штанишки». А купить можно было только такие (если вообще что-либо удавалось достать — прилавки промтоварных магазинов, как правило, были пусты). Ловчили, чтобы было не меньше 29 см: вшивали клинья. Некоторые умудрялись вколотить фанеру в мокрую брючину и растянуть превратившуюся в рядно ткань. Пижоны хлопали «клешами» в 33—34 см — им завидовали.
Когда я совсем обносился, моя мать отдала шить мне брюки из куска грубого сукна, которое многие годы подкладывала под простыни и пододеяльники, которые она утюжила. Брюки моему другу перешили из старых бостоновых, дядькиных. Они лоснились, но обеспечивали престиж: бостон в 30-х вообще был на правах «золотой парчи». Враль, трус и хвастун — Японец утверждал, что ему шьют костюм из «бостона в клеточку». Поскольку ткань бостон всегда однотонная, над лгунишкой смеялись. Парень, по прозвищу Чадо, щеголял в отслуживших свой век матросских клешах.
Кстати, никому ни разу не задавал этот вопрос. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что сейчас никто не «перелицовывает» свои пиджаки. В давние годы пиджак носили предельно долго, а потом его «перелицовывали», огорчаясь, что он запахивался по дамскому варианту, справа налево, и скрыть это было невозможно из-за расположения пуговиц и петелек. Ловчили по-всякому, чтобы скрыть факт «перелицовки».
И вот еще об одном специфическом для этого времени увлечении московских мальчишек. Автомобили! Речь, конечно, не о мечте купить машину. Я лично не знал до войны ни одного владельца собственного автомобиля. Рассказывали, что чемпиону мира по шахматам Михаилу Ботвиннику правительство подарило «эмку». Вот и все известные мне автовладельцы. Но автомобили волновали. Шло своеобразное «коллекционирование» машин, которые мы видели «своими глазами». Это были, конечно, иномарки (у нас только ГАЗ, М-1, ЗИС-101). Район для составления этой коллекции был редкостный — арбатские переулки, где среди сугробов у посольских подъездов серебрились стылыми решетками радиаторов «роллс-ройсы», «плимуты», «кадиллаки», «крайслеры». До сих пор помню фигурки на капотах — серебряную собачку «линкольнов», летящую женщину «паккардов», крылышки на небольшой колонке «роллс-ройсов». Рассмотреть со всех сторон, выяснить, сколько цилиндров, сколько лошадиных сил, запомнить общий контур (чтобы потом узнавать на ходу, небрежно бросив товарищу: «линкольн-зефир», 12-цилиндровый, 1936 год выпуска!). В этих расспросах был в те годы риск не только быть отруганным... Околачиваться возле посольств — тогда было более чем опасным занятием.
У меня появились взамен развалившихся новые желтые ботинки — мама отнесла свое обручальное кольцо в Торгсин и приобрела мне на «боны» (чеки для покупок в торгсиновских спецмагазинах) обувь. На сдачу после этого разорительного подарка она купила в Елисеевском магазине булочку. Я ее сам выбрал — аппетитную, золотисто-коричневую с вкраплением изюминок. До сих пор эмоциональная память хранит чувство разочарования — я сам себя наказал, сделав тот нелегкий выбор, — булочка была выпечена не из белой, а из ржаной муки. Черный хлеб у нас в дому был не в диковинку: по хлебным карточкам, разумеется.
Как уже было сказано, голода не знали тогда ни моя семья, ни другие жильцы дома. Что такое голод, я понял, когда мы с родителями в 33-м году поехали в мой родной город Севастополь. Поезд шел через Украину — Лозовая, Синельникове, Мелитополь. Остановка чуть ли не у каждого столба. И почти на всех станциях поезд окружали орды оборванных, грязных мальчишек. Они кричали: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!». И скопом кидались на выброшенные из вагона газетные свертки с остатками дорожного продовольствия.
Нет, голода в Москве тогда не было. Однако мы испытывали другого рода голод. Сейчас его назвали бы «информационным». Ламповые радиоприемники стали появляться у очень немногих только в предвоенные годы. Конечно, о телевидении, как о чуде техники, мы слыхали, но первый телевизор в доме появился только в начале 50-х. О том, что происходит в большом и далеком мире, можно было узнать из газет с их однообразными столбцами статей и очень редкими фотографиями. О «свободной верстке» газетной полосы и броских заголовках редакторы не могли даже мечтать.
Нас, подростков, спасала «Пионерская правда». Там из номера в номер печатались «Золотой ключик, или Приключения Буратино» и «Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого, «Два капитана» Вениамина Каверина. За это мы были благодарны. Но «голод» не отступал. Не было книг, а читать любили буквально все.
К сожалению, сейчас о подростках такого не скажешь, по-видимому, многопрограммный телевизор, «видики», а также трудно объяснимые, но для психолога во многом понятные, смещения и потери в менталитете молодежной «субкультуры», тому помехой. Если бы я хотел, чтобы мое повествование покатилось по рельсам социально-психологического трактата, стоило бы об этом сказать подробнее и точнее, но не буду изменять избранному мною жанру.
«Дай что-нибудь почитать!» — эти просьбы повторялись очень часто. В ход шли растрепанные, перевязанные веревочками, с утраченными страницами томики Дюма, Конан Доила и каких-то неведомых авторов, поскольку титульный лист и обложка нередко отсутствовали. Девочек привлекали столь же растерзанные книжки Чарской, Жейлиховской, не отказывались они и от дореволюционных журналов «Задушевное слово», «Детское чтение». Мальчишки эти издания презирали, предпочитая выудить откуда-нибудь разрозненные номера «Всемирного следопыта» или «Вокруг света». Последний журнал особенно ценился.
Одним словом, двор был озорной, но читающий запоем, если было что читать.
Исчезли из жизни города дворы. Дом за домом, стоят на московских улицах, но нет душевного соприкосновения их обитателей друг с другом. Может быть, это одна из потерь того общинного начала, которое было присуще России.
Хотелось бы дальнейшее повествование продолжить классической строчкой: «В начале жизни школу помню я...».
Вероятно, для каждого школьная пора — неиссякаемый источник воспоминаний. Здесь Я неизбежно, может быть, впервые в жизни человека растворяется в МЫ.
Наша школа № 52 стояла в устье 2-го Обыденского переулка. Здание еще дореволюционной постройки. Когда-то здесь находилась женская гимназия, принадлежавшая мадам Констанс, которая и была ее директрисой. Но в то, что это была именно женская гимназия, нам как-то не верилось. Дело в том, что полированные перила лестницы были снабжены специальными шишечками, препятствующими скольжению по ним. Если бы речь шла о мальчишках, то все было бы понятно, но гимназия-то была женская... Трудно было вообразить гимназисток, способных скатываться вниз по перилам. Они мыслились нам чопорными, в строгой форме с белыми фартуками. Не то что наши девочки в незатейливых разномастных платьицах тех бедных лет.
Запомнился такой случай. Преподавателю физкультуры надоело добиваться от школьниц, чтобы те приносили на его уроки спортивные костюмы. Были ли у них «физкультурные» майки и шаровары? Он заставил их выйти в зал без платьев. В четвертом классе нам было по 11 —12 лет (в школу поступали тогда с восьми). У девочек уже были такие изменения внешности, которые вызывали прилипчивый интерес одноклассников и, хотя и были предметом тайной гордости юных представительниц прекрасного пола, но и вынуждали стесняться новоприобретенных качеств. Под хихиканье мальчишек бедняжки вышли в своем немыслимом нижнем белье. Более жалкого и неприличного зрелища и представить невозможно. Девочки плакали, но учитель был неумолим и приказал им выполнять гимнастические упражнения. Антипедагогичность с оттенком садизма? Разумеется.
Школа была обычной, ни привилегиями, ни славой не пользовалась. Родители школьников преимущественно рабочие. Зато ниже, против Ильинской церкви помещалась знаменитая Московская опытно-показательная школа имени Лепешинского, сокращенно МОПШК. Ходили в нее, а чаще ездили, дети высокого начальства. Тогда я не знал имен родителей. Слышал только, что учились там дети Г. Зиновьева, А. Микояна — другие мне были неизвестны. Знали мы только, что они никогда не подъезжали к школе на автомашине. Большевистский пуританизм, уже умиравший к началу 30-х годов, пока еще не допускал такого барства и буржуазных замашек. Шикарные «паккарды» и «бьюики» останавливались на Остоженке, а ученики без сопровождения шествовали вниз по переулку к «мопшику». Главной традицией нашей школы было следование лозунгу «Бей мопсиков». Мы сполна использовали наше тактическое преимущество. Самое удивительное, что никаких неприятных последствий эти «подвиги» не порождали.
Расскажу об одном из наших учителей — весьма типичном порождении эпохи победы большевизма над отжившим «проклятым прошлом» в российском народном образовании...
Недавно я прочитал книгу Александра Пятигорского «Философия одного переулка». Пятигорский в настоящее время живет за рубежом. Я его не видел много лет, с тех пор, как мы вместе с его соавтором, Иосифом Гольдиным, работали над фильмом, который должен был быть посвящен психотерапевтическим сеансам лечения заикания.
О каком же переулке пишет в своей книге Пятигорский? О том самом Обыденском, где находилась наша школа. В те годы я не знал Александра, но его сестра училась со мной в одном классе. В книге упомянут директор школы Булкин. Это была примечательная личность. Коммунист с большим партийным стажем, человек очень добрый и потрясающе невежественный. В те времена на ответственные должности стремились ставить людей, на которых можно было положиться партийным органам, даже если профессиональная пригодность этих «выдвиженцев» была более чем сомнительна. Так, бывший партизан стал директором нашей школы. Все-таки как директор Леонид Артемьевич Булкин был на своем месте, но, к сожалению, его «выдвинули» и на роль преподавателя истории, а это была уже беда.
Помню, стоит он около карты, тычет куда-то указкой и говорит: «Наполеон был остановлен на Бородинском поле. Бородинское поле находится вот здесь... — Опять указка бродит по карте. — Здесь, между Смоленском и Ригой». Почему он выбрал такое странное географическое местоположение великой битвы, — мне не понятно, но если бы одним этим ограничивались его исторические экскурсы! Мы записывали за ним отдельные словечки, которыми он уснащал уроки истории. Мне запомнились его фразы: «китайские церемоны», «Наполеон так обратно расставил свои пушки, что противник сдался». Рассказывая о Великой французской революции, он жирондистов почему-то называл «жандармистами». Надо сказать, что «жандармисты» ему очень не нравились. Он отождествлял их с меньшевиками, называл «соглашателями» и «врагами народа». Прямую аналогию с большевиками, говоря о якобинцах, учитель не подчеркивал, но, очевидно, имел ее в виду.
Робеспьер ему нравился, однако он почему-то называл его Роспером. Не помню, чтобы он когда-нибудь упоминал о его казни. Не исключено, что политические соображения и нежелательные сопоставления блокировали его исторические изыскания. Уж слишком много современных ему «якобинцев» было возведено на «эшафот».
Одно из самых удивительных изречений Леонида Артемьевича, которое запомнили все его ученики, звучало так: «Контрреволюцией руководил обер-бандит, товарищ Троцкий». Необходимо напомнить, что это было сказано в 1938 году, и даже то обстоятельство, что титул «обер-бандит» предшествовал обозначению Троцкого как товарища, не могло уберечь историка от возможных неприятностей. Тогда этим не шутили, но, по-видимому, никто не донес на директора «куда следует». Его в школе любили и уберегли от неприятностей.
Последний раз я встретил Леонида Артемьевича уже после войны, когда мы, бывшие школьники, вернувшись с фронтов и из эвакуации, собрались повидаться друг с другом и нашими учителями. Был там и Булкин. Через некоторое время я узнал, что он умер. Смерть у него была достойная. Он проводил опрос на уроке. Выслушав отвечающего ученика, похвалил его и упал со стула, уже больше не поднявшись... Что называется, умер на педагогическом посту...
Когда мы перешли в 9-й класс, 52-я школа была упразднена, и все учащиеся перешли в 587-ю школу в Хилковом переулке. Здесь нас застала война, и из этой школы я ушел в армию.
На занятия я шел проходным двором, сквозь туннель, образованный хаотическими пристройками к дому, сооруженному в XVIII столетии. Потом, прочитав книгу Г. Шторма «Потаенный Радищев», я узнал, что это здание принадлежало знакомой писателя, полковнице Ушаковой. Как предполагал Г. Шторм, где-то в его недрах, в каком-нибудь тайнике хранятся крамольные рукописи Радищева, запрятанные им накануне самоубийства.
Дом этот, с чудом сохранившимися старинными цветными стеклами в двух-трех окнах, стоял против школы. Все вокруг дышало историей. Именно садом школы (ее тогда, конечно, еще не было) немой Герасим вел свою любимицу Муму к Москве-реке, где и утопил ее. А шел он из тургеневского особняка, что на Остоженке, на углу Хилкова переулка. Как мы узнали, настоящее имя дворника, служившего в доме матери писателя, было не Герасим, а Андрей.
Подозвал нас как-то к окну наш любимый учитель Андрей Павлович Кечкин и сокрушенно сказал: «Ну, что от вас, ребята, ждать. Знаю, что вы лодыря гоняете. Это место уж такое роковое. Что называется, «перст судьбы». Он указал на старинный особняк, фасадом выходивший в школьный сад. Посмеявшись над нашими недоуменными взглядами и репликами, он объяснил. Особняк этот некогда принадлежал доктору Лодеру. Курс лечения, который он предлагал тучным московским барам, включал то, что теперь именуется «бег трусцой». Впереди бежал доктор, а за ним вереницей пациенты. Москвичи толпились у решетки сада и хохотали: «Глянь-ка, Лодыря гоняют!». Куда нам, школьникам, было деваться от такой фатальной участи! Действительно — «заколдованное место»!
Началась война. Мои соученики очень быстро разлетелись по всем краям нашей страны: кто на фронт, кто в эвакуацию. Но связи друг с другом так и не потеряли. Год за годом мы встречались то в наших переулках, то в дальних районах Москвы, куда многие постепенно переезжали из центра города.
Откровенность как привилегия возраста и обстоятельств
У В. Розова есть пьеса «Традиционный сбор». Собрались по истечении многих лет бывшие соученики и по очереди отчитываются, рассказывая, кто чего достиг на жизненном пути. Баловни судьбы сменяют неудачников, невольно униженных блистательными успехами своих товарищей. По-моему, невероятная бестактность, если такое было бы на самом деле. Когда мы отмечали в очередной раз юбилей окончания школы и собрались у меня дома, были среди нас и профессора, и полковники, и правительственные чиновники, и те, кто своего пути на дорогах жизни так и не нашел. Но ничего похожего на выставление отметок за удачные ответы на запросы судьбы у нас, по счастью, не было. Никто ничем не хвастался, никто не был унижен.
Да, выступали по очереди, представлялись только так:
- Мама, живу с дочкой. Пока еще не бабушка, но это ненадолго.
- Образцовый семьянин. Живем втроем в двухкомнатной квартире: жена, я и сын.
- Невеста!
- Одинокий мужчина. Рад гостям. Особенно вам, девочки. Ну, а мальчики? А мальчики потом — выпить у меня всегда найдется.
- Тоже невеста. У вас, мальчишек, совести нет. Где она у вас запрятана?
Не знаю относительно совести. Честно говоря, спросить-то надо было, а где мальчишки, которых не было за нашим столом? На подмосковных полях? В Восточной Пруссии? Под Варшавой? Нет их. И одноклассницы уже не дождутся своих суженых...
Боже, с какой очевидностью на этой встрече подтверждалась психологическая закономерность: время способно сменять в памяти человека минус на плюс. То, что шепотом поверяла на ушко подруга подруге, произносилось вслух с необыкновенной легкостью и с нескрываемым удовольствием. Вот запомнившиеся мне фрагменты застольных разговоров:
- ...С тех пор, как Севка меня соблазнил и бросил, я погоревала-погоревала и выскочила замуж, — сидящий рядом «бесчестный соблазнитель» умильно смотрит на «обличительницу» и целует ей руки.
- ...Пошли мы как-то с Димкой в кино. Билеты были на места в последнем ряду. Я думала, что он, наконец, решится меня поцеловать — вокруг нас никого не было. Так этот недотепа весь сеанс пялился на экран, а на меня ноль внимания. Я его убить за это хотела.
Димка не спорит:
- Я после этого фильма «Мы из Кронштадта» чуть сам себя не съел. Ты же со мной три дня не разговаривала. Догадался я, конечно, что дурака свалял. Можно, я сейчас постараюсь реабилитироваться?..
- ...Майка, в девятом классе я был в тебя влюблен. Но ты была занята Мишкой Клячковским.
- Что? Мишкой? Ты с ума сошел. Он же сын торгаша. У него и было только хороший костюм и наглые повадки. Мишка? Только подумать, какая чушь!
Я почувствовал, что мой давний «предмет» искренне огорчена. Кто знает? Может, ей показалось, что судьба ее пошла бы другими маршрутами, если бы не этот пижон, который демонстрировал свой выдуманный успех.
Так и только так, откровенно и непринужденно, можно в таких обстоятельствах говорить о прожитом, никого не унижая и никого не вознося.
Между тем каждый из собравшихся мог рассказать о многом. И мой товарищ Лева Ковалев, талантливый фотограф и не состоявшийся по воле обстоятельств, быть может, еще более успешный кинооператор, и доцент МГУ Женя Кругликова, которая некогда потребовала от меня, чтобы я шел в вуз, а не застревал на комсомольской работе (за это я и сегодня ей благодарен), и Володя Страхов, который, пройдя через огонь, воду и медные трубы войны и послевоенного лихолетья, открылся для нас как незаурядный поэт. Валя Ларионов? Он был членом сборной команды волейболистов Москвы. Вернулся с фронта. Вот только пальцев на руке не хватало. Не довелось стать чемпионом страны. Игорь Литвин мог бы рассказать, как он меня спас...
Обстоятельства были таковы: он, следователь МГБ, увидел как-то на столе у своего коллеги из соседнего кабинета подборку фотографий. Их забрали при обыске у моей соседки и подруги детства Маргариты. Она проявила неосторожность, став интимной приятельницей повара французской военной миссии, которая была расположена неподалеку от нашего дома. Само собой разумеется, ее обвинили в шпионаже, и она получила двадцатилетний срок. Ума не приложу, какие государственные тайны она могла выдать (секреты русской кухни?). Узнав меня на нескольких снимках, Игорь сказал: «Это Артур, ее сосед. Он здесь ни при чем. Его оставь в покое, я его хорошо знаю». Как же могла быть сломана моя жизнь и судьба, если бы не его вмешательство!
Но все описанное произошло через много лет. А тогда, в конце 30-х, мы не прогнозировали свое будущее. Учились, прогуливали уроки, дрались, влюблялись и осваивали полузапретные западные танцы — фокстрот и танго. Кто мог предвидеть, что через год-два мальчишки наденут шинели, а наших девочек подхватят эшелоны эвакуации.
Последний традиционный сбор случился, когда всем нам было уже «за семьдесят». Потом встречались все реже, да и участников этих товарищеских вечеринок становилось все меньше. Думаю, повторений больше не будет.
Эпилог
Автор сам себя поставил в затруднительное положение в связи с тем, что повествование он предварил не традиционным «Вступлением», «Предисловием», а «Прологом». Если есть «Пролог», то, хочешь не хочешь, должен быть «Эпилог». Придется его написать. Перечитал книгу от начала до конца. Более семидесяти рассказов, обращенных к жизни психологии, другими словами, к ее истории в двадцатом столетии, и к психологии жизни моих современников. Допускаю, что не все рассказы удачны. Можно ли было во всех случаях рассчитывать на успех? Для этого надо быть весьма самонадеянным. Должен ли я, как в «Прологе», оправдываться? Дело в том, что эта книга, «Записки психолога», как раз 150-я в перечне моих отдельных изданий, включая переиздания и переводы на иностранные языки. Ровно три погонных метра они занимают на стеллажах в моем кабинете. Но боюсь, что эта книга может оказаться последней. Если я мог еще недавно остановиться и оглянуться на прошлое, написав эти рассказы, то сейчас я должен просто остановиться.