Глава 3 четвертая власть и ее служители

Журналистика в качестве прикладной психологии

Задолго до принятия решения посвятить себя не очень перспективной в те годы науке — какой была тогда психология — я после лекции спросил у Григория Алексеевича Фортунатова: «Бесспорно, очень интересно узнать о закономерностях памяти и мышления, особенностях темперамента и предпосылок развития способности детей, но так ли много мы узнаем о психологии людей, тех самых, с которыми мы каждый день встречаемся не только здесь, в институте, но и на улице, в метро, в магазинах? Есть ли такая отрасль научной психологии, которая, по возможности, могла бы нам рассказать о них?» Мой учитель, помолчав некоторое время, сказал: «Если у нас ее нет, то она должна быть!»

Я обратил внимание на то, что слова «у нас» он произнес явно их выделяя. Это было логическим ударением. Затем Фортунатов продолжил: «Вы видели у нас на кафедре приборы для психологических исследований?» Я. конечно, их видел — эти медные цилиндры, циферблаты и другое оборудование, которое применялось в часы практических занятий по темам: «ощущение», «восприятие», «внимание», «память» и т.д. Не вспоминая более об этом реквизите, Григорий Алексеевич пояснил свою мысль: «Знаете, где я нахожу наилучшую лабораторию для психологического изучения? На рынке! Именно там обнажается психология человека частенько во всей ее неприглядности. Вам известно, как играет «джаз» на базаре?». Я растерялся. Трофейный аккордеон на базаре можно было услышать, а то и купить. Ну, а джаз? Это что-то другое... Последовали разъяснения: «Джаз» — это группа мошенников, действующая по отработанному сценарию. Участники «джаза» — опытные физиономисты, фактически психологи — высматривают в толпе подходящую особу. Один из них предлагает купить у него часики: мол да, виноват, женины это часы, но душа горит — продам дешево. «Особа» колеблется — не за тем пришла на рынок, но и соблазн велик — за такие гроши и такие часы! В это время к нему бросается другой «джазист»: «Ты что делаешь?» — кричит он на продавца. Да я тебе за эти часы в два раза больше дам! Гони ее прочь! Пользуется тем, что тебя приперло». Однако продавец демонстрирует честность и принципиальность: «Ей первой обещал — ей и продам! Чего ты своими деньгами размахиваешь?» «Особа» уходит с рынка со своим «выгодным» приобретением. Впрочем, в дальнейшем нередко оказывается, что часы без механизма...

- «Ну какое это имеет отношение к научной психологии? — Пока у нас — опять это странное логическое ударение — никакого. Однако когда-нибудь вы, быть может, будете участвовать в разработке того, что я назвал бы конкретной исторической психологией человека».

- Конкретная историческая психология? Как это понимать? Психология повседневной жизни людей?

- Да, скажем так: психология жизни, а не рассказ об отдельных психологических функциях. Уверен, вам это будет более интересно, чем то, что я читаю по утвержденной программе. Кстати, вы, я знаю, сотрудничаете в газетах. То, что вы пишите, или то, о чем по каким-то причинам не можете писать, — это, как правило, тоже элемент конкретной исторической психологии. Попробуйте рассматривать ваше литературное творчество с этой точки зрения. Одним словом, считайте, что вы занимаетесь прикладной психологией, которой пока еще нет...» И опять я обратил внимание на это эмоционально напряженное слово «пока». Я и в самом деле охотно, хотя и с минимальной прибылью, сотрудничал в различных печатных изданиях или, как сейчас бы сказали, в электронных средствах массовой информации.

Как же это все начиналось?..

Признаться в том, что ты принадлежишь к замечательной когорте театралов, не столь уж трудно. Гораздо тяжелее даются иные признания. Я, пожалуй, готов принять на себя град камней, сказав, что классическое балетное искусство не волнует меня и мне не очень понятно. Не все ладно у меня и с оперой. Так, я с трудом выдерживаю музыку Верди. Она почему-то вызывает у меня состояние нервного и весьма неприятного возбуждения. Хотя, к примеру, очень люблю Мусоргского и оперу «Борис Годунов». Всегда считал шедевром оперного искусства исполнение Козловским партии юродивого. Но, разумеется, мое мнение вряд ли можно принимать во внимание в силу моей музыкальной неграмотности и неготовности серьезно высказываться по вопросу, в котором я не чувствую себя сколько-нибудь компетентным.

Тем не менее мой дебют в журналистике был связан именно с оперным искусством, в котором, еще раз подчеркиваю, я ничего не смыслил. Это было в городе Чкалове. Тогда он еще не вернул себе имя Оренбург. Я пребывал в том золотом девятнадцатилетнем возрасте, когда можно попробовать себя в любой области деятельности, работать в любом жанре и не испытывать при этом никаких угрызений совести по поводу того, что ты что-то не умеешь делать.

Итак, я пришел в редакцию областной газеты и предложил свои услуги в качестве внештатного корреспондента. Мой вид и, прежде всего, мой возраст особого доверия у сотрудников явно не вызвали, но, тем не менее, заведующий отделом литературы и искусства не без ехидства предложил мне взять интервью у дирижера и музыкального руководителя Малого Ленинградского оперного театра, который был эвакуирован в Чкалов. Как раз в эти дни в театре шла премьера оперы Римского-Корсакова «Золотой петушок». Вот об этом я и должен был поговорить с Грикуровым. Признаюсь, что я смутно представлял, как берут интервью, какие вопросы надо ставить, а потому не без страха шел к такому недоступному для меня по своему величию человеку, как дирижер Грикуров. Тем не менее он меня принял и согласился со мной поговорить. Через некоторое время я принес уже начисто переписанное интервью, которое я превратил фактически в «авторскую» рецензию на постановку оперы. Заведующий отделом редакции взял рукопись с большим недоверием. Посмотрел на заголовок, потом прочитал, пожал плечами и показал другому сотруднику. Тот также с ней ознакомился и, обратившись ко мне, спросил: «Простите, у Вас музыкальное образование?» Я ответил: «Нет, я учусь на литературном факультете». — «Но рецензия написана профессиональным музыковедом!» Я скромно потупил глаза. Рецензия была напечатана.

Секрет моего успеха был очень простым. Никакого интервью не было. Грикуров рассказывал мне о постановке оперы, а я со скоростью, вероятно, доступной только опытной стенографистке (хотя никакими навыками в этой специальности не обладал), записывал все, что он говорил. Как я расшифровал те крючки и сокращения слов, которые были использованы в записи, сейчас объяснить не могу. Одним словом, я воспроизвел абсолютно точно рассказ дирижера, и у сотрудников редакции были все основания приписать мне высокую компетентность в сфере оперного искусства. Я не стал их выводить из этого приятного для меня заблуждения и получил новое задание как человек, который может с ним справиться вполне успешно.

Ничего не поделаешь, приходится признаваться, что свою журналистскую работу я начал с маленького надувательства. Как бы то ни было, начало было положено. Уже в Москве, после возвращения из Чкалова, я наряду с моей постоянной занятостью в общественной работе нашего педагогического института и значительно меньшим, чем следовало, усердием к освоению учебных предметов, стал вместе с моим другом обходить одну за другой редакции и искать возможность где-то напечататься. Это позволило бы мне прибавить к стипендии хотя бы скромные крохи, которые обеспечивали газетные и иные гонорары. Кстати, замечу, сегодня многие жалуются, что на студенческую стипендию прожить нельзя. У нынешнего поколения может сложиться впечатление, что в прежние годы ситуация была более благоприятной. Ничего подобного. И тогда стипендия могла обеспечить в лучшем случае обед в студенческой столовой, проезд в метро и, может быть, иногда возможность купить самые дешевые папиросы «гвоздики» На все остальное денег не хватало. Как правило, либо кто-то, где-то подрабатывал, либо пользовался родительской поддержкой. Рассчитывать на то, что можно учиться в институте, не имея помощи с чьей-либо стороны, было просто нереально. И, разумеется, я не мог позволить себе существовать исключительно на иждивении моих родных (людей отнюдь не богатых) и искал любые пути заработка.

Я не имел возможности, как мой хороший знакомый, учившийся на художественно-графическом факультете, Саша Говоров, ездить писать иконы по деревням. Я не мог или не хотел, наверное, ходить на вокзал разгружать вагоны и получать за это гроши. Я попытался зарабатывать при помощи пера. Вот с чем связана беготня по редакциям — это надежда получить заказ на статью, на очерк, на сценарий радиопостановки. Одним словом — добыть денег хоть немного, для того чтобы можно было пойти в кино или пригласить девушку в кафе-мороженое.

Следует с большим опозданием осмыслить всю опасность этих перемещений по редакционным коридорам. Так, например, мы с моим другом и соавтором Яшей Пруписом, в дальнейшем ставшим редактором английского издания журнала «Новое время», нередко бывали в особняке на Кропоткинской улице, где был расположен Комитет защиты мира, затем Комитет советской молодежи. Там мы могли предлагать свои материалы. Это давало определенные деньги, очень небольшие, но для нас необычайно важные.

Нам повезло. Оказавшись в вестибюле этого особняка, мы не один раз проходили мимо дверей «Антифашистского еврейского комитета». Конечно, ничто не мешало нам зайти туда и выяснить, нет ли возможности подработать. Но как-то так случалось, что мы проходили мимо, поднимались на второй этаж и там, в молодежном комитете, у нас наладились связи, появилась возможность приработка. Почему я говорю о серьезной опасности, которой мы подвергались и которой случайно избежали, не заворачивая в вестибюле в левую часть особняка? Дело в том, что очень скоро практически весь Антифашистский еврейский комитет был репрессирован. Это связано с известным «делом врачей», арестом академика-физиолога Лины Соломоновны Штерн, убийством великого артиста Михоэлса, арестом актеров Еврейского театра. Одним словом, попасть туда — означало бы оказаться на неофициальном пересыльном пункте в «места не столь отдаленные».

Журналистика тех времен, конечно, ничего общего с сегодняшней работой в средствах массовой информации не имеет. Вообще надо просто представить себе, что газет тогда в обороте было практически не более полдюжины. Можно было пересчитать по пальцам: «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Труд», «Красная звезда», «Советский спорт», «Вечерняя Москва». Сама верстка этих газет была удивительно серой, скучной, однообразной. Столбец за столбцом, без рисунков, без свободного размещения текста, без выделения заголовков. Конечно, не могло идти речи о цветной печати. Иллюстрации помещались, в лучшем случае, одна на четыре полосы. Ну и, естественно, содержание тщательно выверялось, дабы не допустить какие-либо идеологические промашки.

Для нас, только пробующих себя в журналистике, центральные издания, разумеется, были закрыты. Мы не могли и мечтать что-либо в них напечатать, но оставались многотиражные газеты различных ведомств, вообще газеты, имевшие достаточно узкий круг читателей. Вот там мы и имели возможность подработать. Это была, к примеру, газета «На боевом посту» московской милиции, «Боевой сигнал» — московской пожарной охраны. Особенный интерес для нас представляла газета «Красный воин», где мы достигли определенных успехов. Вот в этих изданиях мы и старались прирабатывать. Кроме того, Совинформбюро готовило радиопередачи на «зарубеж», которые транслировались на русском языке. Это тоже было если не «золотое дно», то во всяком случае животворящий источник денежных знаков. Он тонкой струйкой, но пробивался.

Вспоминаю задание, которое мы с моим другом получили примерно за неделю или за 10 дней до выборов в Верховный Совет СССР.

Заведующий редакцией сказал, что необходим репортаж о выборах на одном из избирательных участков Сталинского района Москвы. Именно в этом районе баллотировался в Верховный Совет СССР товарищ Сталин. Мы выразили полную готовность дать в эфир такой репортаж и спросили, на какой участок нам надо прибыть в день выборов. Он посмотрел на нас удивленно и сказал: «Зачем вам прибывать на участок? Вы пишите репортаж сейчас». — «Как сейчас?» Мы были потрясены. «Но ведь выборы только через 10 дней?!» — «А какое это имеет значение? Вы напишите сценарий этого репортажа, и мы его используем в день выборов в передаче для наших зарубежных (как теперь бы сказали, «русскоязычных») слушателей». Преодолев естественное смущение и боясь показаться невеждами в журналистской работе, мы согласно кивнули головами и пошли писать «репортаж». Нам явно предстояло оседлать «машину времени».

К сожалению, в моем архиве не сохранилась копия этого репортажа, поэтому попытаюсь примерно воспроизвести по памяти, как он прозвучал в эфире. Начинался он так: «Раннее утро. Мы находимся у закрытых дверей избирательного участка на Первомайской улице города Москвы. До открытия участка осталось примерно 30 минут. Между тем около нас довольно большая толпа. (Шум, возгласы: «Я пришла первая. Почему же они оказались впереди меня?!») Я задаю вопрос женщине: «Скажите, пожалуйста, когда Вы сюда пришли?» — «Я пришла около пяти часов утра». — «Так рано? Ведь участок открывается только в шесть?» — «Я пришла голосовать за товарища Сталина! Я могла прийти и в четыре, и в три часа ночи, чтобы быть одной из первых». (Опять шум. Возглас: «Где здесь голосовать за товарища Сталина?» Ответ не ясен, но совершенно очевидно, что вновь прибывший ищет свое место в этой длинной очереди). Вот открылись двери избирательного участка. Председатель избирательной комиссии вежливо приглашает всех зайти. Его слова: «Заходите, товарищи! У нас тесно, но в тесноте — да не в обиде! Главное, что мы голосуем сегодня за кандидата в депутаты Верховного Совета СССР Иосифа Виссарионовича Сталина! Здесь все, кто пришли, кто за него проголосовал, будут считаться первыми! (Одобрительный гул толпы.) Ну и так далее...

Наверное, для современного читателя подобная фальсификация кажется дикостью.

Однако, если принять во внимание психологию людей тех времен, то все было совершенно нормально. Поэтому нас, молодых соавторов, это удивляло не более 2-3 минут, затем мы приняли все как должное. Задавать вопросы: почему ты поступаешь вопреки всякой логике — не полагалось.

Я вспоминаю, как во время одного из комсомольских собраний в ремесленном училище, где я тогда работал воспитателем, была принята очень длинная приветственная телеграмма Великому Вождю народов, Генеральному Секретарю ЦК ВКП(б) товарищу Сталину. Когда кончилось собрание, я подошел к секретарю парторганизации и спросил: «Ну, а кто пойдет на телеграф? Ведь уже поздно!» Она взглянула на меня удивленно и спросила: «Зачем идти на телеграф? — «Ну как же, мы приняли телеграмму товарищу Сталину, надо же ее передать». Она посмотрела на меня, как на откровенного идиота и сказала: «Неужели вы не понимаете?» Но подумав, что, может быть, мой вопрос является провокационным, сухо заметила: «Ну, мы пока подошьем текст телеграммы к протоколу нашего собрания». На этом все дело и закончилось. Я понял, что допустил глупость.

Наши хождения по редакциям могли нам принести не только малую толику денег, но и достаточно интересные впечатления. С особым удовольствием мы выполняли задания газеты «На боевом посту» — органа московской милиции. Вот мы на Петровке 38. Задание редакции — написать очерк о работе МУРа. Мы назвали его «Пули рассказывают». У меня сохранилась в архиве эта пожелтевшая страничка газеты. Прежде всего, поскольку у юношей, недавно вышедших из подросткового возраста, всегда сохраняется огромный интерес к оружию, мы, затаив дыхание, слушали рассказы о различных системах пистолетов. И уж вовсе были потрясены, когда нам показали коллекцию, где были и японские, и немецкие маузеры, браунинги, начиная с «нулевого» номера, так называемого дамского пистолета. Разглядывали и самодельные пистолеты, выполненные в виде авторучки и рассчитанные только на одну пулю — все это было крайне интересно.

Любопытно было также знать, каким образом можно раскрыть преступление, совершенное за много лет до того, как преступника задержали.

Потрясающее впечатление произвела на нас экскурсия в музей криминалистики в этом же здании на Петровке 38. Что только мы не увидели в этом музее.

Отдельный стенд был посвящен вокзальным кражам. Одна из них мне показалась очень остроумной и свидетельствовала о знании преступником психологии людей, оказавшихся в вокзальной сутолоке. Ну представьте, мы садимся в вагон. Около ступенек стоит проводница и проверяет билеты. Естественно, пассажир ставит свой (предположим, черный) чемодан на перрон и разбирается с проездными билетами. Сзади стоит другой человек. У него в руках желтый чемодан большего размера. Когда билеты просмотрены, и уже можно садиться, к ужасу и удивлению первого пассажира обнаруживается, что его чемодана нет. Он обращается к тому, кто стоит за ним и спрашивает: «Вы не видели, кто мог взять мой чемодан?» Тот отвечает: «Нет, не видел, правда, кто-то тут пробегал, но я тоже отвлекся». А дело было вот в чем. Тот, кто стоял сзади, имел в руках не чемодан, а футляр без дна. Пользуясь отсутствием внимания со стороны проводницы и первого пассажира, надевал этот футляр на чемодан, стоящий на перроне, и, захватив через прорезь ручку похищенного чемодана, спокойно стоял, прекрасно понимая, что никто не заподозрит о нахождении в желтом чемодане похищенного черного.

Один из стендов был посвящен краже, которая имела «патриотический» характер. А именно, было ограблено посольство некой западной державы. Похищенные документы воры передали в наши правоохранительные органы. Я не знаю, как там отнеслись к этому благородному поступку, в текстах того стенда об этом никакой информации не содержалось, но предполагаю, что ответ на сей вопрос могли дать слова популярной в те годы «блатной» песенки. В ней рассказывалось, как иностранный шпион пытался завербовать советского уголовника:

Он предлагал мне франки

И жемчуга стакан

За то, чтобы я выдал

Советского завода план.

Мы сдали того субчика

Властям НКВД,

С тех пор его по тюрьмам

Я не встречал нигде.

Меня благодарили,

Жал руку прокурор,

А после посадили

Под усиленный надзор.

Не исключено, что подобный финал ждал героев ограбления посольства.

Очень ответственный редактор

Мои вольные похождения в качестве внештатного корреспондента радио и газет завершились к концу сороковых годов. Вновь к журналистике я вернулся в середине пятидесятых, став ответственным редактором многотиражной газеты городского педагогического института «За педагогические кадры».

Ответственный редактор являлся лицом и в самом деле весьма ответственным. Не столь значительным, но тем не менее прекрасно понимавшим, какие последствия могут возникнуть, если в газете будут найдены те или иные ошибки или возникнут какие-либо накладки. Дело было не только в том, чтобы газета была идеологически выдержана, чтобы она содержала хвалу, а не хулу по поводу того, что происходит вокруг, поскольку в социалистическом отечестве, которое ежеминутно и ежесекундно занимается построением светлого коммунистического общества, ошибок и недостатков должно быть во много раз меньше, чем достоинств и успехов. Это и следовало отражать в газете. Если этого не происходило, то, естественно, ответственный редактор должен был отвечать перед парткомом со всеми вытекающими отсюда неприятностями. То, о чем я говорю, являлось самоочевидным применительно к тем далеким и в достаточной мере жестким временам. Но были особые требования, которым надо было подчиняться.

Когда я приходил в издательство «Московская правда», где осуществлялся набор и печатанье газеты в находящейся здесь же типографии, то читал газету от начала до конца, от первой буквы и до последней не менее двух раз. Прочитав весь текст, я начинал сверять строчки в соседних колонках таким образом, чтобы при случайном прочтении текста не только по вертикали, но и по горизонтали от одной колонки к другой, не возникала бы какая-либо «антисоветчина». Затем газета передавалась в открывающееся в соседнюю комнату окошко — там сидели цензоры. Они назывались по-разному. Иногда именовались политредакторами, иногда представителями Главлита, но суть не менялась. Их задачей было осуществление предварительной цензуры. В прошлом в России предварительная цензура то возникала, то исчезала, но за содержанием того, что предавалось тиснению в газетах и журналах, в общем-то всегда следили очень внимательно, в особенности в годы «сталинщины». А впрочем, и до Октября на этот счет высказывались вполне определенно. И хотя официально предварительная цензура отменялась, поэт-юморист писал: «хоть предварительной у нас и нет цензуры, но помним твердо мы, что «предварилка» есть». Здесь имелась в виду тюрьма, где осуществлялось предварительное заключение подследственных.

В период, о котором идет речь в моем рассказе, наличие цензуры скрывалось. «В Советском Союзе цензуры нет» — так утверждала наша законность. Однако политредактор в соседней комнате был печальной реальностью, и к нему вполне были применимы стихи поэта-юмориста дореволюционных лет: «Здесь над статьями совершают вдвойне убийственный обряд, как православных их крестят и как евреев обрезают».

И в самом деле, то, что происходило в соседней комнате, полностью отвечало этим поэтическим определениям. Иногда в тексте что-то крестообразно перечеркивалось, а то, что цензор считал неприемлемым, отбрасывалось безоговорочно.

Иной раз синим карандашом ставили соответствующие отметки, которые заставляли меня ломать голову, каким образом, не производя существенной переверстки текста, убрать то, что вызвало какие-то сомнения.

После того как цензор давал «благословение», газета могла идти в печать. Но волнение ответственного редактора не утихает. Идя домой, он перебирает в памяти наиболее уязвимые места газетной полосы, мучительно вспоминая, не допустил ли все-таки какую-то ошибку, которая потом отзовется весьма неприятными последствиями.

Напомню эпизод в фильме режиссера Тарковского «Зеркало»: задыхаясь, взволнованная бежит в редакцию сотрудница для того, чтобы еще раз проверить текст, который уже ушел в набор, и выяснить, не допущена ли там ошибка. По эпизоду фильма нельзя с уверенностью сказать, чего она опасалась и какая ошибка ей мерещилась, но есть основания полагать, что несчастной показалось, что в слове «Сталин» — вторая буква заменена другой, очень близко стоящей в русском алфавите. Пусть тревога оказалась ложной, но вполне можно понять, чем могла кончиться подобная накладка.

...Признаюсь, когда я читал студентам лекцию на тему: «Психология внимания», стремясь иллюстрировать ее содержание конкретными примерами, у меня не раз возникало желание упомянуть о моей работе над газетной полосой. То, что я мог рассказать, легко укладывалось в психологическую характеристику феномена «устойчивости внимания». Однако я был многоопытен и, конечно, понимал, что после обращения к подобным примерам, читать лекции мне уже больше не придется. Впрочем, скоро моя карьера ответственного редактора оборвалась по не зависящим от меня причинам. Я был командирован на работу в Китайскую Народную Республику, а когда через год вернулся, газетой командовал другой редактор, а я и не помышлял о том, чтобы вновь занять это, не отличавшееся мягкостью руководящее кресло.

Газетные ляпы как предмет психологического анализа

Разумеется, когда в годы господства «культа личности» в тексте допускалась невольная «политическая» ошибка (был ли виной тому редактор или корректор), то это кончалось ГУЛАГом. Однако, в последующие годы газетные ошибки, может быть, и не приводили к столь трагическим «оргвыводам», но сами по себе не предвещали ничего хорошего тем, кто был в них повинен. Думаю, что ошибки и опечатки — это неустранимая болезнь любого печатного издания. Недаром в записных книжках Ильфа можно прочитать такую шутливую, заметку (привожу ее по памяти): «Британскую энциклопедию редактировали сто редакторов и правку осуществляла тысяча корректоров, а когда первый том вышел в свет, на титульном листе было напечатано: «Британская энциклопудия». Однако ошибка ошибке — рознь.

Появление газетных ошибок и опечаток, — того, что в журналистском обиходе называют «ляпами», зачастую имеет серьезное психологическое объяснение. Казалось бы, чем внимательнее, напряженнее человек к чему-либо прислушивается или во что-то вглядывается, тем меньше опасений, что он пропустит нечто важное там, где ошибка недопустима. Это мнение не соответствует действительности. Приходится вспомнить известный психологический закон «Йеркса-Додсона». Суть его конкретно сводится к тому, что оптимальной является средняя по интенсивности мотивация деятельности. Слабая же или сверхсильная — ведет к ошибкам. Проще говоря, если человек не может сосредоточиться на деле, поскольку оно для него не интересно, то он допускает промахи. В то же время, перенапряженное внимание предельно усиливает эмоции, которые препятствуют точности восприятия и действия. Замечали ли вы, что иной раз на вокзале напряженно прислушиваясь к всевозможным сообщениям по радио и, наконец, услышав нужную информацию, вы не успеваете удержать в памяти самое главное — время прибытия ожидаемого поезда. Впрочем, многие ошибки объясняются рассеянностью человека. Рассеянность в одном случае имеет в качестве причины невозможность на чем-либо сосредоточиться, а в другом — одностороннюю сосредоточенность на чем-либо, и это стирает все другие впечатления, все, что рядом говорится и делается.

Между прочим, боязнь ошибиться неуклонно ведет человека к ошибкам. Обычно на лекции по психологии внимания — пусть меня простят физики-химики — в качестве иллюстрации я нередко использовал рассказы о рассеянности замечательного ученого, академика Ивана Алексеевича Каблукова. Возможно, многие из них были апокрифами. К примеру, легенда о том, что входя в трамвай, как в любое другое помещение, он снимал галоши. Лично мне довелось услышать только два образца рассеянности академика. Прочитав великолепную лекцию по химии на радио для школьников, Иван Алексеевич облегченно вздохнув сказал прямо в микрофон: «Ну, слава Богу! Ровно в полчаса уложился!»

Второй случай был пострашнее. Как и полагалось, свое выступление накануне выборов в Верховный Совет он закончил здравицей в адрес Великого Вождя и ...забыл его имя и отчество. Справившись с волнением, он сказал: «Да здравствует Вождь народов... — последовала мучительная пауза — Виссарион Григорьевич Сталин!» (Еще одно проявление закона «Йеркса-Додсона».)

Как это ни удивительно, ему все сошло — великому ученому можно было простить рассеянность.

Мой друг писатель и переводчик Морис Николаевич Ваксмахер составлял весьма удивительную коллекцию. Он собирал газетные «ляпы». Мы, его друзья, обязаны были поставлять материалы для его собрания, и каждый старался найти что-нибудь особенно интересное в печатной продукции. Так, помню, я дал ему вырезку из газеты «Вечерняя Москва», где рекламировалось цирковое шоу под названием «Романтики» с участием дрессированных обезьян. Однако мой вклад выглядел вполне рядовым экспонатом его коллекции. Там были шедевры.

В день Советской Армии — 23 февраля, как известно, газетная полоса должна была включать военную тематику. Не оставалась в стороне от этой традиции и «Учительская газета». Это произошло лет 30 тому назад. На первой полосе «Учительской» была помещена фотография, относящаяся к военному быту, весьма примитивная по сюжету. Танк стоит на лесной полянке, двое танкистов сидят на броне. Один стоит рядом, положив руку на гусеницу. На переднем плане несколько деревьев, позади танка густая чащоба. Вполне невинная фотография но... Цензоры особенно внимательно приглядывались к фотографиям, где изображалась боевая техника, явно опасаясь, не выдаст ли фоторепортер какую-либо военную тайну (та самая односторонняя сосредоточенность, о которой шла речь выше). На этот раз цензор ничего предосудительного на фотографии не обнаружил, и «Учительская газета» пошла подписчикам и в розницу. А затем началось нечто страшное для редакции. Уже с утра читатели беспрестанно звонили по всем редакционным телефонам, и бедные сотрудники не знали, куда деться от этих звонков. Что оказалось? С точки зрения сохранности военной тайны фотография действительно была вполне невинной. Однако, обращая внимание исключительно на воинскую технику и солдат, цензор проглядел, что на переднем плане высится береза, на которой вырезаны три «классические» буквы. Не о том думал представитель Главлита. Не на то глядел. Конечно, эта «Учительская» стала украшением коллекции моего друга. Не помню, чем кончилось все это для тех, кто был повинен в оплошности при публикации фотографии, но большого скандала, кажется, все-таки не было. Гораздо хуже складывались обстоятельства для редакции другой газеты.

Там произошла вовсе ужасная история. Не могу припомнить: материалы какого из очередных съездов партии печатали тогда в газете — XXIV? XXV? Боюсь ошибиться. Однако все газеты обязаны были печатать материалы съезда полностью от слова до слова. И произошла следующая серьезная накладка. К заведующей корректорской подошла молодая сотрудница и сказала: «Мне кажется, что здесь смысловая ошибка». Начальница ее резко осадила: «Ваше дело отслеживать орфографические, а не смысловые ошибки». Девушка пожала плечами и отошла к своему рабочему месту. Газета вышла в свет, после чего, как я слышал, и главный редактор, и другие ответственные сотрудники лишились своего места. Что же произошло? Обычно при публикации отчетов с партийных съездов жирным шрифтом выделялись ремарки: «Шум в зале», «аплодисменты», «смех в зале» и т.д. Так же, традиционно, на самом съезде поименно перечисляются деятели коммунистической партии и рабочих движений, которые ушли из жизни после предшествующего партийного форума. Так было и на этот раз. Не помню, какие имена «великих» революционеров были перечислены председательствующим — Пальмиро Тольятти? Хошимин? Морис Торез? Не в этом дело. После перечисления имен председательствующий, как то и положено, предложил почтить их память вставанием. Далее следовало ожидать, что в публикуемом отчете будет в скобках написано: «Все встают. Минута молчания», и все это жирным шрифтом. Однако в скобках жирным шрифтом было набрано нечто другое: «Бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Как это произошло? Из какого текста были выдернуты эти фразы’ Мне не известно. Но что было — то было.

Волшебная сила печатного слова

Считайте, что я решил провести психологический анализ, сравнить эффективность действия печатного слова в годы советской власти и в наше время.

Конечно, я мог бы обратиться к собственным статьям в газетах и журналах, которые систематически публиковал. Насчитывается не менее сотни рассказов, очерков, статей, нашедших свое место в таких печатных изданиях, как «Правда», «Известия», «Литературная газета», «Учительская газета», «Огонек». Только в одной «Литературной газете» я опубликовал 18 больших статей. Но меня интересует не столько то, как они воспринимались читателями, сколько выяснение того, как вообще могло воздействовать печатное слово в те времена на события реальной жизни, в чем и как проявлялась их сила. Для этого я хочу припомнить некоторые обстоятельства, связанные с творческой судьбой замечательного грузинского психолога и педагога, моего старого друга Шалвы Александровича Амонашвили.

Успехи его творческой деятельности казались несомненными и трудно было кому-либо в Москве предположить, что все им совершаемое происходило не благодаря вниманию и поддержке образовательного ведомства Грузии, а вопреки усилиям последнего.

Тогда, в середине 70-х годов, школу-лабораторию Амонашвили неоднократно пытались прикрыть. В чем только не обвиняли ее руководителя. Ну и, конечно, в «абстрактном гуманизме». Это был дежурный приговор радетелей коммунистического воспитания. Василию Александровичу Сухомлинскому предъявляли те же обвинения. Однако Шалва Александрович повинен был и в других педагогических «преступлениях».

Как это можно было допустить: Амонашвили позволил себе ввести в начальных классах «безотметочное» обучение!

Он считал, что нельзя обрушивать на голову малыша, только что переступившего школьный порог, ворох «двоек» и «троек». Нельзя с самого начала создавать нечто вроде конкуренции между учениками: одних возвышать, а других унижать, вызывая у последних психологический дискомфорт. Амонашвили добивался от детей понимания того, что им удается, а что пока не получается. Поэтому отсутствие отметки не означало отказа от оценки успехов или неудач школьника. Другими словами, Амонашвили давал качественную, а не количественную характеристику успешности их учебы. Как можно было вытерпеть чиновникам просвещения Грузии и его главе подобную «крамолу», отступление от инструкций и указаний?!

Когда я был в Тбилиси, сотрудники лаборатории Амонашвили, каждое утро приходя в школу, первым делом с волнением задавали вопрос: «Нас еще не закрыли?». И, услышав успокоительный ответ, радостно шли в классы. Дело в том, что министерство уже дало разрешение закрыть лабораторию Ш. Амонашвили, а Институт педагогики, которому принадлежало это научное подразделение, медлил по каким-то причинам с подписанием окончательного вердикта. Шалва нуждался в помощи.

Мне удалось опубликовать в «Правде» статью «Дневник без двоек», в которой я положительно оценивал его эксперименты. На какое-то время это задержало изничтожение «педагогического диссидента». Но ненадолго. Вскоре гонения возобновились. И тогда профессор Василий Васильевич Давыдов прибегнул к сильному средству, обратившись в отдел школ газеты «Правда» к моему тогда хорошему знакомому (подчеркну, тогда хорошему знакомому, никак не теперь — меняются не только времена, но и позиции людей). Впрочем, ни мне, ни Василию Васильевичу было не очень понятно, чем он может нам помочь, как сумеет выручить Амонашвили.

Оказалось, это было вполне в его силах. Он снял трубку и, позвонив грузинскому министру, спросил его, почему тот так ополчился на лабораторию Амонашвили, которая делает, с точки зрения его, «правдиста», полезное дело? Министр долго объяснял причины своего недовольства работами лаборатории. Его московский собеседник все терпеливо выслушал и потом сказал: «Ну, в конце концов, это Ваше дело, и Вам решать. Что касается меня, то мы собираемся ознакомиться с тем, как обстоят дела в общежитиях, Вам подведомственных. Есть у нас кое-какие сигналы...».

Последовало длительное молчание. По всей вероятности, перед глазами руководителя грузинского просвещения мелькали картины «слишком веселого общежитейского быта и сомнительного благоустройства» в подведомственных ему учреждениях. Потом высокий руководитель сказал: «Послушайте, вовсе не обязательно нам закрывать лабораторию Амонашвили, никто ему мешать не станет. Это я Вам твердо обещаю». Вопрос был исчерпан.

Как любит говорить один мой знакомый: «Из каждого свинства можно вырезать кусочек ветчины».

Надеюсь, трудно заподозрить, что моя книга содержит какие-либо восхваления советского образа жизни, преимуществ социалистического общества. Однако надо быть объективным. Подобно тому, как наши недостатки являются продолжением наших достоинств, сами эти недостатки иногда оказываются благоприятными для человека и оборачиваются достоинствами. Все это говорится в качестве некоего объяснения резкого изменения поведения министра, вчера еще готового не только закрыть, но и вообще «сжить со свету» всю научную лабораторию Шалвы Амонашвили. Министр прекрасно понимал, что в тбилисских общагах репортер может «накопать» такой компромат, после рассказа о котором в печати под ним закачается и затрещит министерское кресло.

Боюсь, что человеку, живущему в послеперестроечное время, не очень понятна связь между возможной критической статьей в газете и неприятностями для кого-либо по административной линии. Сегодня, если бы в любой газете было написано, что министр просвещения устроил в общежитии какого-нибудь интерната гарем, это взволновало бы и шокировало читателя на один день — не более, затем все было бы забыто, поскольку появились бы новые сенсации. Читатель достаточно спокойно относится к любой газетной «клубничке», зная, что с иного журналиста много не возьмешь и что с него никто не спросит за откровенную выдумку, а иногда и ложь.

Мне легко рассуждать на эти темы, которые были созданы «свободой слова». Правда, я боюсь, что написанное мной будет напоминать что-то вроде арии дона Базилио «О клевете» из «Севильского цирюльника» в исполнении автора книги. Вспоминается не самый приятный эпизод из моей жизни...

Итак, в мой президентский кабинет вошел следователь прокуратуры. Усевшись против меня, он торжественно сказал: «В отношении Вас уголовное дело возбуждено, — он сделал эффектную паузу и закончил, — не будет». Не скажу, что эта пауза доставила мне большое удовольствие. Приход следователя не был для меня неожиданностью. Он уже месяц по поручению прокуратуры изучал бухгалтерские документы Президиума Академии и, как он мне потом пояснил, ничего компрометирующего Президента не «накопал». Впрочем, появление его в Академии имело свои причины.

Директор одного из научно-исследовательских институтов, Г., умудрился получить премию, которую ему выписал завхоз вверенного ему учреждения. За это мне пришлось объявить ему выговор. Уязвленный директор мне этого не простил. «Под его рукой» и в помещении института его сотрудником издавалась газетка, которая, несмотря на очевидную «желтизну», печаталась почему-то на белой бумаге. «Разоблачительные статьи» пошли одна за другой: «Коррупция или беспредел?», «Импичмент Президиуму РАО», «РАО разрушает физическое и духовное здоровье молодежи», «Огонь по штабам», «Нафталиновая тетя» и т.д. «Бдительный» директор проник и на страницы газеты «Правда» с громоподобной статьей «Вакуум совести в научной среде». После этого и последовала упомянутая мною реакция прокуратуры. Комиссия Академии по этике, состоящая из самых авторитетных ученых, поставила клеветника на место. Впрочем, он был уже вне критики, поскольку уехал за рубеж, где пребывает и поныне. Неужели непонятно, что мой личный опыт побуждает меня, быть может, к излишнему недоверию к любым залпам из «гряземетов» компромата, на кого бы они ни были направлены.

Мне пришлось столкнуться с цинизмом, явно не знающим границ. В «Учительской газете» (№ 23 от 24 мая 1994 года), предназначенной для широкой массы учителей, Виктория Молодцова написала статью, в которой буквально уничтожала двух весьма уважаемых людей. Несусветная ложь в статье подавалась весьма хитроумно оформленной: «Как говорят..», «По непроверенным данным...», «Есть и еще одна неофициальная версия...», «Высказываю гипотезы..».

Результатом статьи была госпитализация одной из жертв газетного беспредела. Однако самым интересным был постскриптум автора статьи. Привожу его дословно: «Для желающих подать в суд на автора сообщаю: гипотезы — неподсудны, потому что они — не факты, а гипотезы. Все, может быть происходило и не так, но об этом могут рассказать только непосредственные участники этой истории. В чем я сильно сомневаюсь.

Вот до каких «геркулесовых столпов» цинизма можно дойти, чувствуя свою безнаказанность.

Приятели советовали одному из героев этого фельетона: «А ты напиши, что эта дама каждый день, как говорят, а некоторые даже утверждают, стоит у фонаря на Тверской улице, ожидая клиентов, но это только гипотеза, а гипотеза неподсудна». Разумеется, по этому пути ни один нормальный человек не пойдет — брезгливость не позволит.

Еще раз повторю, мне не хотелось бы, чтобы возникло впечатление о моем мнении по поводу какой-то особой нравственной силы и активной действенной помощи тем, кто в ней нуждается, которую можно было ожидать от советской печати. Вряд ли у кого-либо осталось сомнение в том, что газеты осуществляли хорошо разработанные пропагандистские кампании по разоблачению «врагов народа», число которых постоянно увеличивалось. Раздували подвиги одних, замалчивали героические дела других (к примеру, капитан Маринеску). Вряд ли можно забыть шумиху по поводу «Малой земли», которая была затеяна только для того, чтобы возвеличить армейского политработника Брежнева, затмив многие другие героические события Великой Отечественной войны. Все это так. Но если уж газета высветила какой-нибудь конкретный криминальный факт, какое-то серьезное злоупотребление или заметное нарушение общественного порядка, это не только оказывалось предметом внимания читателей, но и приводило к «оргвыводам», весьма печальным для тех, кого это не могло не коснуться. У всех на памяти песенка, которой заканчивалась телепередача из серии «Следствие ведут знатоки»: «Если где-то кое-кто у нас порой честно жить не хочет...» И так писали у нас «порой» в прежние годы «иной раз» «кое о ком» открыто.

Но все-таки вернемся к идее сравнения нашей прессы в прежние годы и той, с которой мы имеем дело каждый день, открывая газеты и включая телевизор. В чью пользу будет это сравнение? На это мне, как ни печально, трудно ответить. Если с экрана нам объясняют, что некий олигарх купил «на корню» такой-то телевизионный канал, а другой канал тоже достался олигарху, воюющему с первым, то можно ли рассчитывать на то, что вдумчивые читатели и слушатели будут верить тому, что они видят и слышат с экрана или тому, что могут прочитать на страницах газет. Между тем, газетные и телевизионные «короли» противопоставляют свою «независимую» прессу прессе, зависимой от правительства. Эта опереточная независимость полностью купленных ими СМИ, ничего, кроме улыбки, вызвать не может. У людей складывается твердое убеждение в том, что все журналисты продажные, что все, о чем говорят и пишут, куплено и притом за большие «баксы», и что за эти «зеленые» потоки, текущие в их карман, они готовы продать и отца с матерью, а не то, что какого-то, не угодного их хозяину политического деятеля.

Попробую перефразировать один старый анекдот: «Неужели все журналисты продажные? Неужели всех можно купить? Неужели нет неподкупных?» Ответ: «Что Вы! Что Вы! Конечно, есть, но они очень дорого стоят!»

Представляю себе то возмущение, которое вызовет у многих журналистов подобное обвинение. Я не считаю это обвинениями. К примеру, не вижу особой разницы между журналистами и футболистами. Игрока перекупают более богатые клубы, и он уходит из той команды, в которой ему не могли платить столько, сколько предложили в новой. Не исключено, что он, при случае, может во время матча «подковать» бывшего товарища по команде. Здесь нет ничего обидного, и я не помню, чтобы футболисты обижались по случаю подобных шуток.

Однако, по всей вероятности, подобного рода утверждения не утихомирят моих критиков: «Как же можно утверждать подобное?! У нас же есть независимые средства массовой информации, независимые СМИ! Например, «Независимое телевизионное вещание» (НТВ), «Независимая газета», «Свободное слово» и многое другое». Впрочем, и это понятно — как хочу, так и называюсь, лишь бы читатели и зрители уверовали в мою честность и полную объективность. Другими словами — это самоаттестация. О, это сладкое слово — независимость! Только вопрос: «От кого независимость?»

Боюсь, что меня обвинят в начетничестве, но все-таки приведу слова старика Энгельса: «Нельзя жить в обществе и быть независимым от общества». Нет никаких сомнений в независимости этого рода СМИ от правительства и президента. Это правда, поскольку в любой момент они могут (что и делают) смачно плюнуть в сторону Кремля и Белого дома. Но не святым же духом питаются независимые журналисты? Кто-то им платит и платит хорошо, судя по тому, что, например, в НТВ собрались очень талантливые журналисты. Платит тот, кто «заказывает музыку». И не надо верить самоназваниям. «Независимая» пресса не более независима, чем правдива газета «Правда». Поэтому когда я слушал передачу «Глас народа», которую вел высококвалифицированный журналист Евгений Киселев, то мысленно переводил для себя это название как «Глас олигарха». Все эти самоназвания СМИ — не более как защитные механизмы, правда, не вошедшие в число описанных Зигмундом Фрейдом.

Я не позволил бы себе распространить «черный юмор» пересказанного мною выше анекдота на всю газетно-телевизионную братию. Лично я верю в честность многих из них, но, к сожалению, число тех, кто меняет свою политическую ориентацию в зависимости от того, кто ему хорошо платит, гораздо больше, и тон в нашей прессе задают именно они. Если говорить о стилистике, которая при этом используется, я бы ее обозначил так: «Глумление как литературный жанр». Необычайно выгодно, перспективно, денежно глумиться над всем: над возрастом и здоровьем человека, его семьей, его невзгодами, более того, над неудачами собственной армии, над просчетами государственной политики, в конечном счете, над своей Отчизной. Как не вспомнить слова песенки Александра Вертинского: «так наскучили глупые морды, от которых тошнит на экране, и все эти лакеи и лорды перепутались в теле-тумане»! Была такая, ныне забытая песенка «Испано-Сюиза». Конечно, у Вертинского «в кино-тумане», я его намеренно осовременил. Кстати, скажу сейчас на телеэкране «лордов» намного меньше, чем «лакеев». Поэтому и «тошнит»... Нападки, издевательства требуют, разумеется, ответа, отпора, отповеди. Но вот беда, порядочный человек не может себе позволить реагировать на этот хлещущий грязевой поток, даже не ссылаясь на презумпцию невиновности. Этим пользуются и злорадно говорят: «Ему нечем ответить». Отнюдь нет. Сплошь и рядом он просто не хочет, не позволяет себе отвечать на это.

Впрочем, будь моя воля, я бы все-таки не допускал возможности для «игры в одни ворота». Я не имею в виду конкретно В.В. Путина. «Не президентское это дело» — отвечать на измышления прессы, независимой от него, но зависимой от «денежных мешков» — ее хозяев. Неплохо было бы ввести на телевидении две рубрики. Одну я назвал бы фразой из булгаковского романа: «Извиняюсь, гражданин, соврамши!». Содержание этой рубрики — прямой и конкретный ответ на злостные выдумки.

Вторая — «Куклы и кукловоды», предполагающая извлечение из суфлерских будок тех, кто подсказывает текст, озвучиваемый «Куклами», и платит за успешное исполнение.

Так неужели мы попали «из огня, да в полымя»? Выбравшись из трясины партийной большевистской пропаганды и критики, вынуждены месить грязь откровенной клеветы, лжи и всевозможных гадостей, на изобретение которых охочи наши доморощенные «пиарщики». Так что же лучше? То положение дел в средствах массовой информации, что было в прошлом, или то, что есть «здесь и теперь»? Отвечаю на вопрос, поставленный в начале моих рассуждений: «Оба хуже!».

 

Гамлет-37

Юрий Айхенвальд был арестован, если я не ошибаюсь, в 1950 или 1951 году. Я в это время окончил аспирантуру и жил далеко от Москвы. О судьбе его я узнал много позднее. Вообще-то, по неписаным законам тех времен, ему буквально «на роду было написано» сидеть за решеткой. Его дед — Юлий Айхенвальд, известный литературный критик, был выслан в 1922 году из РСФСР и проходил по разряду «белоэмигрантов». Тем самым ответ на сакраментальный вопрос о родственниках за границей мог огорчить отдел кадров. Еще к большим огорчениям кадровиков и «особистов» вел пункт анкеты, которую заполнял Юра, где предлагалось сообщить о репрессированных членах семьи. Его отец — Александр Айхенвальд, экономист, который принадлежал к числу так называемых «бухаринских мальчиков», был расстрелян как «враг народа» в Орле в 1941 году. И.В. Сталин помянул его недобрым словом в Кратком курсе истории ВКП(б).

Я не раз встречался с Юрием Айхенвальдом, но содержания наших бесед не помню. Были мы, конечно, «на ты», но не более. Встретился я с ним снова, по-видимому, в году 58-м или 59-м у общих друзей. Опять не помню деталей этой встречи, но осталось в памяти прочитанное им стихотворение. Мы просили повторить еще раз. Мне удалось его запомнить. На протяжении многих лет оно не публиковалось, но я не раз читал его и про себя, и вслух, поскольку оно не могло никого оставить равнодушным. Итак — «Гамлет в 1937 году».

А Вы слышали песни

Соловьев в Соловках?

— Ну-ка, выстройся, плесень,

С кайлами в руках!

Ты, очкастый, чего невнимателен’

Исключаешься ты

Из рабочей семьи,

И катись ты с земли

К Божьей Матери!

 

И распались кружки,

Раздружились дружки,

Потому что история

Любит прыжки,

Потому что безумный

Плясун на канате

Ненавидит

Времен пресловутую связь.

— Датский принц!

Вашу шляпу и шпагу!

Копайте!

Ибо Дания ваша

Без боя сдалась.

 

И распались кружки,

Раздобрели дружки,

Потому что история

Любит прыжки.

— По грошу

Положите в церковные кружки!

Помолитесь

За целые ваши горшки

Божьей Матери-Деве,

Пречистой старушке!

 

Датским принцем

Нельзя называться без Дании.

Вот земля и лопата —

Ваше «быть иль не быть».

Датский принц,

Что нелепей, смешнее, бездарнее,

Чем о званье, призванье своем

Не забыть!?

 

Датский принц

Удаляется в смутные дебри.

Он лежит,

Умирает на призрачной койке

Он молчит,

С королевским достоинством терпит

И, конечно, заплатит

За все неустойки.

 

А в квартире

Кончалось счастливое детство:

Образованный мальчик,

Из хорошей семьи.

И за что-то ему

Перешло, как наследство,

Званье Датского Принца,

Короля

Без земли.

 

Больше нам не довелось повидаться. Один раз я говорил с ним по телефону, и он продиктовал еще одно стихотворение из числа тех, которые он читал нам почти сорок лет назад (я его поместил в предыдущем рассказе). Знаю, что он перевел для постановки в театре «Современник» «Сирано» Э. Ростана. Говорили, что его перевод оказался лучше, чем классический, принадлежавший перу Т.Л. Щепкиной-Куперник.

«Датский принц»... Много лет назад я побывал в Дании. Был я там в качестве туриста.

Турист — это человек, который перманентно недоволен своим вниманием (опять проглядел что-то интересное!), своими знаниями (об этом надо было кое-что знать заранее, тогда было бы вдвое интереснее!) и, главным образом, своей памятью (только бы не забыть, только бы запомнить!). Потому что едва ли не самое важное в этом положении не увидеть или услышать нечто, а суметь об этом вспомнить, когда уляжется сумятица впечатлений. И здесь хороши все мнемонические средства: от неизменного блокнота до узелков на платке.

Не забыть, запомнить этих двух людей в черном, в высоких цилиндрах, которые, как выяснилось, оказались городскими... трубочистами! Не забыть, запомнить эту старуху на велосипеде, у заднего колеса которого, как привязанный, бежит чуть ли не через весь город белый пудель! Не забыть, запомнить рослых гвардейцев в мундирах XVIII столетия, невозмутимо несущих караул у королевского дворца! И, уж конечно, не забыть «Русалочку», какой она предстала прямо передо мной в вечерний час, — прелестным порождением андерсеновской фантазии, материализовавшимся у пустынной набережной Копенгагена.

О «Русалочке» я вспомнил не случайно. Но раньше, чем сказать о ней, память — без всяких записных книжек и узелков на платке — возвращает меня в маленькую квартирку на Нюборсвал, где жила очень милая семья молодоженов, со столь распространенной в Дании фамилией Ларсены. Там, в компании молодежи, я провел чудесный вечер. Да, конечно, ужинали в тесной столовой, где на столе горели традиционные свечи и стояли белые астры (друзей здесь встречали живыми цветами и живым огнем), да, конечно, танцевали (в спальне, на протертом ковре) и спорили, говорили, говорили...

Разговор зашел о «Русалочке». Я спросил, поймали ли тех негодяев, которые отпилили и украли голову у статуи. Нет, не поймали, — последовал ответ, — но голова, как вы видели, на месте. Новая голова.

— Ах, — задумчиво сказала хозяйка дома, — кто знает, чем набита новая голова Русалочки! Сейчас не XIX век.

Я задумался. Та, «первая русалочка», быть может, думала не о нравственных проблемах датской молодежи, не о взаимоотношениях принцессы с премьером страны Крагом, а о давней и темной истории этой маленькой прибалтийской земли. Может быть, в ее голове тогда проносились видения: вот «Гамлета как воина на катафалк несут четыре капитана». Вот «Офелия как нимфа обращает» свои святые молитвы к тому, кто ее погубил. Кто знает, о чем Русалочка могла думать под постоянный рокот морского прибоя.

Сем лет назад Юрия Айхенвальда не стало... Незадолго до своей кончины, как рассказывала мне его вдова, Валерия Михайловна, «датский принц» побывал в Дании. Возможно, он постоял, глядя на приветливое темное море, среди серых камней мрачного средневекового замка, владельцем которого был сын ютландского короля принц Амлет (у В. Шекспира — Гамлет). О чем думал Юрий, что вспоминал? «Дания», которую он получил в наследство, некогда без боя сдалась. Выстоит ли она в новые времена или вновь утратит свободу? Кто ответит на вечный вопрос «Быть или не быть?».

История любит не только «прыжки», но и парадоксы. Юрий был к ним чувствителен. Его богатая фантазия рождала неожиданные сюжеты. В ссылке он познакомился с девушкой по имени Валерия и полюбил ее. Они стали мужем и женой. Ее отца, старшего майора Госбезопасности, как и Александра Айхенвальда, расстреляли в те же фатальные годы. Эти времена уравняли их судьбы. Вдова поэта рассказывала мне, что Юра иногда говорил: «А кто знает, может быть, твой отец (видный чекист) вел дело моего отца, и, может быть, по его заключению Айнхенвальда-старшего расстреляли?»... Долгие годы эту «гипотезу» супруги проверить не могли. И только когда удалось познакомиться со следственным делом Александра Айхенвальда, стало ясно, что отец его жены к этому не имел никакого отношения.

Опасный жанр

У каждого, кто участвовал в наших частых литературных посиделках на факультете, был свой излюбленный жанр. При этом все (кроме меня) предпочитали лирику, однако она входила, если можно так сказать, в «обязательный ассортимент». Лева Геллерштейн поэтически прощался с былым увлечением мистическим символизмом:

Я тоже ждал Прекрасной дамы

В багровой тусклости лампад,

Я бился о решетки храма,

Моля бессмысленно, упрямо,

Чтоб дивный «соловьиный сад»

Вдруг отдал мне зарытый клад…

Напрасно! Повернув назад,

Я, пораженный, встретил прямо

Мне посланный спокойный взгляд.

И хлынул буйный водопад

Червонным звоном жизни самой.

Так смыт был золотым потоком

Туманный мир, рожденный Блоком

 

«Золотой поток» лирики молодых дарований буквально хлестал на наших вечерах самодеятельности. Повторю, лирические вирши — такой же неустранимый атрибут юности, как и склонность к воспоминаниям в старости.

Что же касается индивидуальных предпочтений, то тут было величайшее многообразие. Один мой однокурсник «специализировался» на сатирических портретах отрицательных типажей («бюрократ», «подхалим», «спекулянт» и т.д.), другой строчил фронтовую прозу в духе Хемингуэя. Еще один поражал друзей сатирической откровенностью: «На свет я родился в то время как папа, служа в губпродкоме, порядочно хапал, но, с детства ученый тащить безвозбранно, я все еще честен... Как странно! Как странно!».

За собой я закрепил право работать в жанре литературной пародии. Только теперь осознаю, что конкретно меня на это подвигло.

Психология творчества — одна из наименее развитых отраслей науки.

Пусковой механизм, включающий творческий процесс, — это эмоциональный толчок, часто не до конца осознаваемый мотив, с которого все начинается. Вот отчего так трудно писать «по заказу» — нет тех эмоций, которые ведут и влекут к открытию в себе еще не познанного, но уже ощутимого едва ли не физически. Может, и не надо поддаваться этому «зуду» — не таким ли путем вырастают графоманы? Но, сознаюсь, не устоял.

Очевидно, это было так. В подвале Политехнического музея был вечер молодых поэтов. Мои литфаковцы, конечно, не упустили случая приобщиться к писательской поросли с Тверского бульвара...

Итак, сводчатые потолки. Комната переполнена. Юноша (помнится, это был Владлен Бахнов) читает стихи. Он взялся продолжить знаменитую поэму Иосифа Уткина «О рыжем Мотэле»... Герой поэмы на фронте, он воюет с гитлеровцами, он наш современник. Здорово! Поэту аплодируют. Встает Семен Гудзенко, быстрый в движениях, на груди две очень длинные орденские планки. Нет, он не в восторге от поэмы:

— Чего же хорошего в подражании? У нас в ИФЛИ, — в голосе звучит гордость за свой ставший легендарным институт, — каждый мог писать под кого угодно: хочешь — под Маяковского, хочешь — под Сельвинского, хочешь — под Тихонова. Так ведь не писали же! Свой голос надо пробовать!».

Семен Гудзенко. Статный, ладный... Был он старше меня года на два. Трудно тогда было поверить, что он вскоре напишет: «Мы не от старости умрем — от старых ран умрем». Так оно, однако, и случилось через несколько лет.

Вокруг него после окончания вечера была толпа студентов. На вопросы он отвечал скупо, неохотно. Я протиснулся вперед и спросил:

— Ты сказал подражать в поэзии не дело? А как быть с пародиями — они-то зачем?

Он явно разозлился — уж очень неуместным ему показался вопрос. Однако, быстро оглядев меня, и по некоторым понятным для фронтовика приметам опознав во мне недавнего солдата, сказал:

— Ты, браток, чушь городишь! Что за вопрос? Пародия — жанр уважаемый. Я за одного пародиста Архангельского пять оригинальных поэтов не пожалел бы отдать, — впрочем их имен он не назвал, — пародия позволяет схватить особую стилистику писателя. Это требует умного анализа, проникновения в лабораторию творчества. А смех, который пародист вызывает — это акцент, привлекающий внимание читателя к поэту. Я был ’бы рад, чтобы меня пародировали. Это означало бы, что у меня есть то, чего нет у других.

Фактически Семен Гудзенко меня благословил на написание пародий, сам об этом не подозревая.

Вернувшись домой, я, не откладывая, засел за сочинительство. Вполне понятно, что первой моей «жертвой» стал все тот же Иосиф Уткин.

Тут я должен принести извинения читателям. Я уже в солидном возрасте и, вероятно, ныне сюжет для пародий выбрал бы более благопристойный. Но тогда мне было двадцать два года. Какую особую благопристойность можно было ждать от юности, раскованной и, скажу «высоким штилем», готовой пройти по жердочке приличий над пропастью нескромности? Одним словом, сюжет был избран весьма фривольный. Увы, но это так.

Я как раз только что прочел «Восстание ангелов» Анатоля Франса и оттуда выбрал фразу: «Как приятно сжимать тебя так! Кажется, что у тебя вовсе нет костей!».

Вот как этот пассаж прозвучал бы у разных писателей. Я выбрал тех, кто имел свой неповторимый литературный голос: Маяковского, Багрицкого, Тынянова, Уткина, Пастернака, Симонова и других.

Не думаю, что надо уж слишком обильно цитировать того самого юнца, позволившего себе пародировать выдающихся писателей. Чем это для меня кончилось? Об этом будет сказано далее...

Итак, возвратимся к фразе из романа Анатоля Франса. Я попытался представить себе, как бы об этом написал вдохновивший Владлена Бахнова поэт Иосиф Уткин:

Жизнь — одна минутка, где в секунду год.

Мотэле — это ж не шутка! — двадцать второй идет.

И это должно случиться (как ни держи фасон),

Но в женщину или девицу ты-таки будешь влюблен.

И он влюбился страстно — платил за Цилю в кино!

И вскоре выдавил фразу: «Будьте моей женой!»

Женой так женой! Представьте, Мотэле свадьбу играл

И что же? Себе на горе! Ночью вышел скандал.

Жена расплылась, как тина, обиженно вопия:

Что ты сделал с периной?! Я же! … Вот она я!...

Обращение к прозе замечательного писателя Юрия Тынянова — автора книг «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара» породило такие строчки:

«Грибоедов сел на пеструю тахту. Цвет был нагл — это он определил сразу. А хозяйка? Улыбалась неопределенно, качала ножкой, обутой изящно. Молчала. Задумался. Вспомнился Туркманчайский трактат — и тогда неудача. Впрочем... он дипломат. Вазир-Мухтар — говорят на Тегеранском базаре, но он ценит стратегию. Диспозиция, как у Паскевича: глубокий обход и части соединились. После победы благожелательное спокойствие и немного усталость. Почему-то вспомнилась лысина Фаддея Булгарина. Улыбнулся спокойно, философически. Повернувшись набок, задел соседку. Локоть ушел наполовину, как в тесто. Костей не было. Эх, Рассея!».

На вечере студенческой самодеятельности я рискнул прочитать эту и некоторые другие пародии. Принимали их хорошо — все-таки это был литературный факультет. Стилистика стихов и прозы, которая моделировалась пародиями, была более чем известна.

Однако без неприятностей не обошлось. Последним в моем выступлении было обращение к творчеству Владимира Маяковского:

Похоть в глазах

кружит

карусель

Сердце набатное,

стихло бы!

А тело размякло

И стало кисель

Возьми

и ложкой выхлебай!

Я еще упивался поощрительными аплодисментами, когда ко мне подошел однокурсник, распорядитель вечера, и встревожено сообщил, что со мной хочет поговорить Усов. Это был преподаватель с кафедры истории партии, который «пас», точнее, курировал литфак по поручению парткома института. Я вышел за ним в коридор.

- Это хорошо, — сказал наш наставник, — самодеятельность, стихи и песенки разные. Но Вы, вероятно, забыли, что сказал товарищ Сталин о Маяковском. Помните?

Я заученно отчеканил:

- Маяковский был и остался величайшим поэтом нашей эпохи!

- Вот видите! Вы это помните. Так зачем же его перекривлять? Прочитали бы что-нибудь из «Хорошо!» или «Во весь голос» — декламировать Вы же можете. А то какие-то хаханьки. Несерьезно это. И почему Вы всякие непристойности этого, как его, Анатолия Франса, выбрали? Что, других настоящих писателей во Франции не было? Вот, например, Дюма, Гюго...

Он наморщил лоб, вспоминая фамилии французских писателей. Судя по паузе, он, вероятно, хотел назвать Мопассана, но поостерегся. Наконец, его осенило: «Бальзака взяли бы. Его Маркс хвалил». Тут он окончательно запутался — получалось, что он советует мне «передразнивать» писателя, одобренного классиком марксизма. Посему назидание он закончил словами: «Я думаю, с Вами поговорят на партбюро литфака».

Почему-то со мной не поговорили, и таким образом мне не пришлось расплачиваться за приверженность к подозрительному, «опасному» жанру.

Как бы то ни было, но охоту к написанию пародий у меня, очевидно, отбили. Лет, примерно, 25—30 я к ним не обращался. Однако где-то в середине 70-х годов у меня возникла потребность в их возвращении в мое неформальное творчество, и не было рядом никого, способного остановить эти поползновения.

В одной из зарубежных поездок я, вернувшись с заседания в свой гостиничный номер, включил телевизор. На экране был мультипликат рекламного свойства. По-видимому, какая-то обувная фирма рекламировала свою продукцию с помощью шуточного пересказа истории Золушки, потерявшей на балу свой изящный башмачок. Делать было нечего, Спать не хотелось. Я подошел к окну. Через улицу высилась темная в этот поздний час громада театра «Одеон» Цепочки автомобильных огней заворачивали за угол в строну Люксембургского сада Я присел к столу и написал, как мне тогда казалось, последнюю в моей жизни пародию. На этот раз не в стихах, а в форме литературного сценария для телевизионного рекламного фильма.

Возьму на себя смелость привести ее в этой главе.

КОЗЛИНЫЕ СТРАСТИ

Поп-музыка. Наплывом — крыльцо бабушкиного дома. На крыльце бабушка, секс-бомба — 27—29 лет (размеры: 90—60—90). Пантомимой показывает, что козлику не следует идти в лес — там волки. Козлик упрямо трясет мушкетерской бородкой — ему не страшен серый волк (музыкальные реминисценции из диснеевского фильма). И ему надоела бабушка; В лесу он найдет кого-нибудь помоложе. Уходит. Крупным планом обтянутый серыми джинсами зад козлика. Камера надолго задерживается на ярлыке «Леви-Страус» и затем снова возвращается к бабушкиному двухэтажному особняку, который теперь полностью вмещается в кадр. За кадром бархатный баритон:

- Неплохая у старухи лачуга... Шестнадцать комнат, восемь ванных, винный погреб, бар, подземный гараж на три машины. Точно такой же дом, всего за 750 тысяч долларов построит для вас фирма «Бразерс энд систерс Мартинс».

Козлик, пританцовывая на дорожке, достает пачку сигарет. Крупным планом обертка «Кэмэл». Стоп-кадр. За кадром бархатный баритон:

- Даже козлу понятно, что курить надо «Кэмэл» — лучшие сигареты в мире — гарантированное продление жизни!

Снова крыльцо бабушкиного дома. Бабушка что-то объясняет свирепому серому волку в красной турецкой феске, мстительно ухмыляясь, показывает на удаляющегося беззаботного козлика.

Козлик галопирует по лесу (тревожная нота скрипки). Появляются пять вооруженных до зубов волков. Приемы карате, джиу-джитсу, мелькают ножи. На протяжении десяти минут экранного времени козлика разделывают как в мясной лавке. Остаются рожки да ножки и (крупным планом) целехонькие джинсы «Леви-Страус».

- Опоздал козел застраховать свою жизнь в компании «Скаундрэл энд скаундрэл». Остались бедные козлята без цента», — скорбит бархатный баритон.

Снова бабушкино крыльцо. Бабушка обнимает другого козла в синих джинсах «Леви-Страус» (ярлык — крупным планом). Но к дому уже подходит шериф со звездой и кольтом. За ним — в наручниках пять волков. Они несут вещественные доказательства преступления бабушки — рожки да ножки серого козлика.

Наплывом — титры: КОНЕЦ.

Когда поздним вечером в пустом гостиничном номере рождалась пародия, я, разумеется, не предполагал, что она может когда-нибудь пригодиться для практического использования в рекламных целях. До перехода к рыночной экономике оставалось 20—25 лет. И реклама тогда еще не шагнула на наши телеэкраны. Поэтому телевизионное шоу «Козлиные страсти» я безвозмездно предлагаю как образец «чистого искусства» в рекламном деле.

Согласитесь, уважаемые читатели, что драматическая история козлика более доходчива для зрителя, чем бесконечно повторяющиеся объяснения о жевательной резинке «Дирол с ксилитом» (без сахара), предохраняющей ваши зубы от кариеса.

Хлам, или Сен-Жерменское предместье Москвы

Едва ли не до конца 50-х годов москвичей мучила вечная загадка: «Куда деваются деньги, и откуда берутся клопы?». Первый роковой вопрос, как мне кажется, и сейчас не получил ответа. Выспренно выражаясь: «Тайна сия велика есть!».

Другое дело — клопы. Нельзя сказать, что они исчезли как жилищный феномен, но борьба с ними, пожалуй, потеряла прежнюю актуальность. На смену им пришли тараканы. А в некоторых особо престижных домах появились вовсе удивительные обитатели: какие-то разноцветные муравьиноподобные существа, очевидно, вывезенные из экзотических стран многочисленными ныне вояжерами, главным образом, из числа «новых русских» и номенклатурных деятелей.

Клопы были не прописанными, но полноправными обитателями коммунальных квартир, где каждая семья, как правило, имела одну комнату. Если не выдержавшие клопиного произвола люди в одной из комнат объявляли им войну с использованием керосина и кипятка, то талантливые насекомые, неся большие потери, планомерно отходили на заранее подготовленные позиции, удваивая число своих собратьев у соседей. Спустя некоторое время они столь же организованно возвращались к месту прежней дислокации.

К концу 50-х годов эпоха коммуналок как бы вступила в свою «завершающую фазу», которая, к сожалению, и до сих пор не завершилась. Были построены на окраинах Москвы знаменитые пятиэтажки — «хрущобы», и москвичи обрели невиданные в прошлом удобства.

Маяковский за 30 лет до этих событий писал, как о чуде, о вселении литейщика Ивана Козырева в новую квартиру:

.. это

белее лунного света,

удобней,

чем земля обетованная,

это —

да что говорить об этом,

это — ванная.

Так и случилось. Не прошло и трети столетья, а некоторые рабочие уже могли вволю плескаться в горячей воде, не выходя из собственной квартиры.

Молодому поколению не следует думать, что ванная комната и прежде была для москвичей «терра инкогнита». В коммунальных многокомнатных квартирах они, разумеется, были. Только, как правило, использовались не по назначению. В них стояли сундуки, ящики, висели велосипеды. Хотя я не помню, чтобы в ванной кто-то солил огурцы, но представить себе подобное вполне мог бы.

Ни в коем случае все сказанное не свидетельствует о недостаточной чистоплотности жителей Москвы. У каждого была излюбленная баня, куда он еженедельно отправлялся не только из-за соображений личной гигиены, но и для получения предвкушаемых удовольствий.

Я роскошествовал, несмотря на скромный достаток, и посещал Сандуны с их прекрасным бассейном, циркулярным душем, парилкой и возможностью, завернувшись в простыню, выпить бутылку пива, принесенную услужливым банщиком. Однако как бы то ни было, когда мой друг, въехавший в новую квартиру, предложил мне побывать у него и принять ванну в домашних условиях, я с благодарностью откликнулся. Правда, для этого мне пришлось ехать через всю Москву до станции метро «Сокол», пробираться по каким-то буеракам, преодолевать речушку Таракановку, тогда еще не взятую в трубы, и добраться наконец до улицы Левитана, где стоял новенький импозантный многоэтажный дом в стиле «сталинский ампир».

Обстоятельства, при которых мой друг и соавтор Яков Прупис получил новое жилье, весьма примечательны. Он работал в журнале «Новое время» и руководил его изданием на английском языке.

Приехали для работы в редакцию два шведа, чтобы организовать издание журнала на их родном языке. Для двух иностранцев требовалось жилье.

Главный редактор журнала Наталья Сергеевна Сергеева была в затруднительном положении. Московскими «очередниками» ее новые сотрудники не являлись. Следовательно, был один выход — обратиться к человеку, в распоряжении которого был резервный жилищный фонд. Писать следовало не более и не менее как товарищу Сталину. Что она, немного поколебавшись, и сделала, ходатайствуя о выделении двух комнат для шведских коммунистов.

На ее письме появилась высочайшая резолюция: «Выделить две квартиры. И. Сталин».

Сотрудники Генерального секретаря прекрасно понимали, что Хозяин не прочел внимательно письма и, по ошибке, написал: «две квартиры», а не «две комнаты». Но никто не рискнул пойти к нему и спросить: «Товарищ Сталин, Вы, вероятно, ошиблись?». Как известно, никаких слабостей он не имел. Кто бы взял на себя риск в этом усомниться? В результате, журнал получил две двухкомнатные квартиры. Одну выделили шведам, а вторая досталась двум другим сотрудникам «Нового времени». Таким образом, мой друг перебрался из какой-то глухомани за Абельмановской заставой в элитный дом. А я получил возможность искупаться в персональной ванной. Впрочем, Якову и его соседу Иорданскому все равно не удалось избежать коммунальной, хотя и малонаселенной квартиры.

Все это происходило в самом начале 50-х. Мы с женой жили мечтой о кооперативной квартире — явлении в те годы более чем редкостном. Строить ее начали в 1954 году. Прошло не так много времени — всего 4 года — и мы отпраздновали новоселье.

Позволю себе воспроизвести один диалог. Мою жену расспрашивает ее сотрудница, рентгенлаборантка:

- Говорят, вы переехали на новую квартиру, это правда?

- Да.

- Получили большую комнату?

- Почему комнату? Квартиру!

- Однокомнатную? Или, может быть, даже двухкомнатную?

- Трехкомнатную.

- Трехкомнатную!? Позвольте, вас четыре человека: вы с мужем, дочь и сын. Три комнаты! Что вы будете в них делать?

Как можно догадаться, мы сообразили, что будем делать в большой трехкомнатной квартире. Хотя и нам эти волшебные изменения были более чем непривычны. Не надо удивляться наивности лаборантки. По тем временам ее изумление было вполне обоснованным.

С конца 40-х годов всего на нескольких улицах, в основном в районе метро «Сокол» и «Аэропорт» были построены новенькие дома, заметно выделявшиеся на фоне разномастных лачуг. Именно там одна семья могла получить не только трехкомнатную, по и четырехкомнатную хорошую квартиру.

Итак, мы перебрались в район вблизи метро «Аэропорт», сплошь заселенный писателями, актерами театра, кино, цирка, учеными, музыкантами. Живу я в этих местах уже сорок лет, с тех пор как покинул нашу коммуналку около Москвы-реки. В 50-е, когда дома в аэропортовских переулках только заселялись теми, кому были по карману кооперативные квартиры, их новое жилье казалось чудом роскоши, почти развратной (Михаил Светлов, побывав в четырехкомнатной, только что заселенной квартире приятеля, заговорщицки понизив голос сказал: «Знаете, чего Вам надо бояться? Революции! Все это у Вас обязательно реквизируют!»).

Наш район снобы гордо именовали «Сен-Жерменским предместьем Москвы». Остряки же (здесь жили Войнович, Поляков, Ласкин и другие писатели-юмористы) обозначили ехидным словечком «ХЛАМ», то есть «Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты». Таким образом, жители нашего кооперативного городка могли титуловаться в соответствии со своим вкусом.

Казалось, брось в этих местах камень, и обязательно попадешь в какую-нибудь «кино-лит-музыкальную знаменитость».

Глянешь в окно — наискосок от него Сергей Бондарчук вывешивает для просушки какие-то детали белья его супруги Ирины Скобцевой. Выйдешь на свои балкон — рядом, этажом ниже, курит, облокотившись на перила, одна из самых красивых женщин тогдашней Москвы — Алла Ларионова. Вывел погулять мою лайку, по кличке Ланка, — она немедленно вступает в дружеские отношения с Федором, так уважительно именовал свою собаку Евгений Евтушенко, а хозяева могли перекинуться парой слов об опасности крысиного яда, который, по слухам, разбрасывался около дома.

Когда у тебя такие соседи, приходится быть очень осторожным в оценках. Ненароком можно было обидеть кого-нибудь, похвалив или осмеяв своего знаменитого коллегу. К тому же, «знаменитость» в обстановке своего двора совсем не та, что на литературном Олимпе или на экране.

Помню, мы с дочкой куда-то собирались. Я чуть задержался и вышел позже... У подъезда на скамеечке сидела молодая женщина, рядом с ней играл малыш. Я подошел к дочке и сказал:

- Вот ведь несчастная женщина, молодая, а с такой внешностью, что ее ждет, и как она умудрилась ребенка себе слепить.

- Папа, ты с ума сошел, это же артистка Белохвостикова. Она просто без макияжа вышла.

Вот история, над которой смеялась в середине 50-х «вся Москва».

Неподалеку был продуктовый магазин. Поначалу его обслуживала комсомольская бригада, а поэтому имя ему присвоили «Комсомолец». Бригада вскоре распалась, а название в обиходе нашего околотка и по сей день сохранилось.

Однажды покупатель из «писательского дома» купил баночку сметаны. Она была покрыта кусочком оберточной бумаги. На ее обратной стороне писателю удалось прочитать карандашную надпись: «Валька! Воду в сметану не лей. Я уже налила». Через несколько дней, не сговариваясь, доставили удовольствие читателям трех-четырех газет. Уж такие это были дома и такие их обитатели.

Выйдя во двор — это, конечно, не так — дворов не было, дорожки и скверики, можно было поболтать с милейшим Всеволодом Васильевичем Санаевым, раскланяться с Михаилом Глузским, с опаской взглянуть на вышедшего погулять с собакой киноартиста Юматова. С ним было много удивительных происшествий.

Представьте, что кто-то где-то в пьяной драке кого-то убил. И произошло это где-нибудь в Солнцево или в районе Шоссе энтузиастов. Ну убил и убил — не сенсация же. Но когда Юматов, как рассказывали, после похорон своей любимой собаки, пристрелил не пожелавшего по этому случаю выпить участника погребения, то об этом несколько дней гудела вся Москва. Кажется, ему все это сошло (слишком много замечательных, стопроцентно положительных ролей сыграл он за свою жизнь). ХЛАМ есть ХЛАМ!

Для меня район, в котором я жил, оказался полигоном для проверки одной социально-психологической гипотезы. Воспроизведу типичный диалог:

- Я сейчас встретил артиста Д. с женой. Да, они недавно поженились. Она была до этого замужем за режиссером К. Тогда это был ее первый брак?

- Что Вы, третий! Первый муж был кинокритик, а кто был второй — точно не знаю.

Насколько я могу судить, наибольшее число разводов в те годы, о которых я пишу, было в новосибирском Академическом городке и в нашем микрорайоне. В чем причина? Причин, наверное, много и, разумеется, это связано с индивидуальными различиями людей. Однако, выдвину гипотезу. Одна из возможных — высокая «когнитивная сложность». Непосвященным в социально-психологическую терминологию поясняю. Когнитивная сложность — это количество критериев, которые использует человек, оценивая тех, с кем он общается и взаимодействует. Чем ниже когнитивная сложность партнеров по общению, тем меньше шансов иметь разногласия и поводов для конфликта. Почему деревенская женщина некогда была недовольна своим мужем: «пьет, бьет и денег не дает». Ну, а если и не пьющий, и не драчун, и заработанное приносит в дом, то почему с ним надо ссориться, а тем более, разводится? Число критериев, по которым оцениваются партнеры по общению в так называемой творческой среде (ученые, писатели, артисты, художники и др.), бесконечно велико. И число несовпадений может достигнуть «критической массы». Тогда выступление кинокритика, произносящего панегирик фильму, который его супруга считает беспросветной пошлятиной и бездарностью, может явиться последней каплей, которая прорывает плотину, ограждавшую их брак, после чего «любовная лодка» разбивается не о быт, как у Маяковского, а о рифы высокой когнитивной сложности. Слишком высокие запросы — слишком высокие требования друг к другу. Не могу настаивать на значительной вероятности этих объяснений, но принять их во внимание, наверное, можно.

Не скажу, что стоя перед многоэтажными громадами соседних «писательских домов», я ощущал себя оказавшимся у подножья Парнаса. Слишком уж много было членов ССП, которые властителями наших дум не являлись. Но были среди них и выдающиеся фигуры. Случилось как-то недолго поговорить с Константином Симоновым. Всего-то этот разговор длился пятнадцать минут, но в памяти остался. Были и другие интересные встречи и разговоры.

Не следует думать, что я был сколько-нибудь близко знаком с моими знаменитыми соседями. В основном, это были типичные шапочные знакомства. Только с тремя из них я сошелся накоротке. О них и будет рассказано в дальнейшем. Это Леонид Израилевич Лиходеев, Александр Иванович Воинов и Матвей Яковлевич Грин.

«Сен-Жерменское предместье Москвы»... В наши дни жители кварталов около метро «Аэропорт» не имеют права на столь пышное титулование. Писательские и «киношные», некогда поражавшие своей благоустроенностью и «излишествами» дома обветшали, стены их вопиют о необходимости капитального ремонта. Что касается их обитателей, «иных уж нет, а те далече», очень «далече» — за морями, за океанами. Уж никогда не встретишься, не поговоришь, не раскланяешься с Всеволодом Санаевым, Татьяной Пельцер. Нет уже на свете Сергея Бондарчука, Николая Рыбникова, Эмиля Брагинского, с которым было так интересно обсудить очередной его фильм.

Хорошо, что есть еще возможность поговорить с Георгием Вайнером, жили мы с ним в одном доме. Давно не встречал Бена Cap-нова, одного из самых смелых литературных критиков наших прошлых нелегких годов. Долгое время жил в одном доме с прекрасным поэтом Григорием Поженяном, героем обороны Одессы, чье имя высечено на мраморе в длинном списке погибших при защите города-героя. Прочитав поэтический сборник Поженяна, мой сын закончил посвященное поэту стихотворение следующей строчкой: «...Побойся Бога — не пиши как Бог». Все на свете связано. Мать Григория была ассистентом моего тестя — харьковского профессора.

Не мелькают на улице и другие лица, с которыми хоть я и не знаком, но знал по киноэкрану.

Где-то на рубеже 50—60-х годов в полуподвальной комнатке дома, в котором я жил, помещалась мастерская скульптора Эрнста Неизвестного. Я изредка заходил к нему, с трудом протискиваясь сквозь частокол его творений, вплотную стоящих друг к другу. Все детали этого разговора не помню, но, очевидно, я пытался выяснить что-то, относящееся к психологии творчества скульптора. Эрнст покрутил у меня перед носом пальцем, измазанным гипсом: «Э, нет! Это ты к Вучетичу обратись. Он тебе все как есть расскажет, да еще велит одному из своих литературных адъютантов тиснуть статейку о том, как рождаются гениальные замыслы его шефа, а меня уволь!»

Вспоминаю еще один разговор. Я, воспитанный в традициях социалистического реализма, как-то позволил себе сказать скульптору: «Знаешь, Эрнст, у меня дрожь по спине проходит, когда я вижу фигуру мальчика из гетто, который держит в сложенных своеобразным домиком кистях рук маленького мышонка, по всей вероятности, его единственную радость и утешение. Но что касается других твоих творений... Не кажется ли тебе, что эти замечательные скульптуры производят такое сильное впечатление не благодаря, а вопреки твоим формалистическим ухищрениям?»

Очевидно, я, что называется, наступил на его «любимую мозоль». Вплотную приблизившись ко мне, он зло спросил: «Это что, тебе Томский сказал? Это его слова!» Скульптора Томского я никогда не видел и не слышал. Успокоив Эрнста Иосифовича, что это моя искусствоведческая самодеятельность, и не более, я попросил его нарисовать на ватмане морду волка для какого-то школьного спектакля, в котором участвовала моя одиннадцатилетняя дочь Таня. Он ей симпатизировал и даже собирался ее «лепить». Великий скульптор явно растерялся. «Слушай, — сказал он, — я это не умею. Я не знаю, как нарисовать морду волка. Ты принеси мне рисунок волка из какой-нибудь книги. Тогда я попытаюсь изобразить его». Преодолев удивление, я сбегал к себе домой, принес ему школьный учебник зоологии, и тогда Эрнст несколькими смелыми штрихами воспроизвел на ватмане образ хищника. Невольно сожалею, что в моем доме не сохранилось «произведение» замечательного мастера.

Несколько позднее, в 1970 году, с Неизвестным познакомился муж моей дочери, так никогда и не воплощенной в скульптуре. Мы с ним разговорились о скульпторе. Оказывается, как и мне до этого, так и ему Эрнст говорил о парадоксальной ситуации. Альбомы, где сфотографированы его творения, издаются на Западе, ему предлагают организовать персональные выставки в Риме и Париже. А он, офицер, израненный на Великой Отечественной войне, награжденный многими орденами — «невыездной». Критики не оставляли его злым вниманием — его скульптуры считались идеологически невыдержанными. Замечательную мозаику «Древо жизни» на стене крематория в Даниловском монастыре намеревались сколоть, и он, как мог, ее охранял. Под живым впечатлением этой встречи моим собеседником было написано стихотворение:

«Эрнст Иосифович — здрасьте!

Ваша куцая обитель

мною вытоптана — красьте,

режьте, пейте и дробите!

И с размаху — как пенальти —

Всех, кто гычет и долдонит,

распинайте, распинайте,

распинайте на ладони!

Разглагольствуют, невежды...

Но в ответ на эти бредни

Вы большой просуньте между

указательным и средним,

чтоб однажды на рассвете

над Москвою (солнце — ты ли?!)

окровавленные эти

пальцы скрюченно застыли,

И проснувшиеся Некто

(каково им будет спаться!)

вдруг зажмурились от спектра

заслонивших небо пальцев,

перемазаных кашицей

гипса, глины и бетона! ...

Осень охрою крошится

на холсты и на картоны».

В третий раз я переезжаю из дома в дом на этом аэропортовском пятачке. Жили некогда здесь Константин Симонов, Александр Галич, Леонид Лиходеев и другие «властители дум». Грустно думать, что все в прошлом, и никого из них я никогда больше не увижу, ни с кем не встречусь в подъезде, ни с кем не поднимусь в лифте...

…«Сен-Жерменские предместья» Москвы выросли на новых ее зеленых окраинах, не окуренных выхлопными газами бесчисленных автомашин. Там стоят двух- и трехэтажные особняки «новых русских». К этим домам припаркованы «мерседесы» и «вольво». Признаюсь, я там никогда не бываю и знаю о жизни «нуворишей» лишь понаслышке и по телевизионной рекламе: «Достойному человеку — достойный его дом». Боюсь, что не точно цитирую рекламу «аристократических палацев».

Герой повести и ее автор у меня дома

Подозреваю, что у каждого человека есть традиции, может быть, предрассудки, вера в приметы. Вряд ли он станет всем и каждому о них рассказывать. Я не боюсь признаться, что люблю цифру 13. Считаю ее для себя счастливой. Понимаю, что подобное откровение меня не украшает, однако в моей докторской диссертации оказалось 12 глав. Пересчитав их, я одну из глав разделил на две и достиг «должного» количества. Но только об одной из моих традиций я никому не рассказывал.

Между станцией метро Фрунзенская и Пироговской улицей пролегает Хользунов проезд. Если идти в сторону Пироговки, то по левую руку тянется сад Мандельштама, по правую — стоят дома. Сейчас эта улица стала непроезжей: висит «кирпич». Я давно там не был. Но многие годы, особенно когда я работал в пединституте, я часто проходил по этой улице и неизменно, минуя один из домов, — зима это была или лето — снимал шапку. Если рядом оказывался кто-то из знакомых, то он смотрел на меня удивленно, но никаких объяснений я никому не давал. Это была моя личная, закрытая для всех посторонних традиция, ритуал.

Дело в том, что позади этого дома, во дворе высилась школа, где рядом с подъездом висит мемориальная доска с указанием, что в этой школе учился и окончил ее Герой Советского Союза Борис Николаевич Дмитриевский.

С Борисом Дмитриевским связаны годы моего детства, отрочества и ранней юности. Он жил на третьем этаже, я на первом. Учились мы в разных школах, но остальное время были неразлучны.

Нередко можно слышать: «Вот ушел парень на фронт, самый обыкновенный, никто не мог ожидать, что он на какие-либо подвиги способен, а вот глядишь, — вернулся — вся грудь в орденах!». С Борисом все обстояло прямо противоположным образом. Когда он уходил в армию, не только я, но и многие другие, его знавшие, были уведены, что коли его не убьют, то вернется он с Золотой Звездой Героя. Таким уж отчаянно смелым был этот паренек. У нас во дворе друг против друга, но все-таки на значительном расстоянии, стояли трехэтажный и двухэтажный дома. Разбежавшись по крыше трехэтажного, Борис перепрыгивал эту пропасть и «приземлялся» на противоположную крышу.

Гвардии старший лейтенант Борис Николаевич Дмитриевский, командир танковой роты, погиб 10 марта 1945 года в Восточной Пруссии, на окраине города Лауенбурга. Он был награжден многими орденами и еще до своей гибели знал, что ему присвоено звание Героя, однако Золотую звезду он получить не успел. Не узнал он и о том, что жив его отец, взятый в ополчение, попавший в плен и прошедший через все ужасы гитлеровских лагерей, вернувшийся в Москву уже после смерти сына и, как многие бывшие военнопленные, почти без задержки проследовавший в ГУЛАГ.

Не могу обойти это трагическое возвращение, Николай Михайлович Дмитриевский вернулся под вечер к жене, уже давно его похоронившей. О нем она ничего не знала все пять лет. Анна Ивановна через некоторое время пошла за хлебом, чтобы успеть до закрытия магазина. Ей встретилась дворничиха и сказала: «Пусть Николай Михайлович выкупается, отдохнет, поспит, я сегодня в милицию не пойду, повременю до завтра». Назавтра за ним пришли...

Борис жестоко мстил за отца, будучи уверен, что он больше никогда его не увидит, что этот тихий, мирный, близорукий человек, бухгалтер по профессии, живым не пройдет сквозь огонь войны.

В одну из своих кратких побывок в конце войны в Москве, куда я уже тоже вернулся, он рассказывал мне, что его головной танк с ходу прорвал колючую проволоку, ограждавшую один из лагерей для советских военнопленных. Когда он увидел эти «живые трупы» до последней степени истощенных людей, то приказал отдать им весь НЗ, тот неприкосновенный запас, который не имел права расходовать, не нарушая воинские законы. Он мне сказал тогда: «Плевать я хотел на законы, на трибунал, может быть, где-нибудь, в соседних лагерях был мой отец. Так что я, о себе буду думать?». Он, конечно, этого не знал, но это было именно так. Концлагерь, где буквально умирал с голода его отец, был в сотне километров от этого места. Затем, как он мне рассказывал, развернул свой танк и, встретив на какой-то глухой лесной дороге колонну эсэсовцев, всю ее передавил гусеницами... Жестоко, не правда ли? Пусть меня простят ревнители и защитники общечеловеческих ценностей, к которым, кстати, и я себя причисляю, но у меня не было слов для осуждения ни тогда, ни сейчас.

Прошли годы. То, что его образ не ушел из моей памяти, в этом нет ничего удивительного, но он был сохранен и в истории Отечественной войны. О нем написаны две книги — А. Глазова и В. Михайлова.

О героях войны правители государства вспоминали вообще-то неохотно. Слишком много их полегло на политых кровью полях Родины. Да и льготы участникам войны и инвалидам были учреждены сравнительно недавно. Однако уже в начале 60-х годов положение стало меняться. Меня пригласили в школу, которую оканчивал Борис. Пионерская организация поддерживала связь с воинской частью, где когда-то служил гвардии старший лейтенант Дмитриевский. Так случилось, что я на встрече со школьниками прочитал стихотворение, посвященное памяти друга. Именно тогда и началось мое знакомство, а затем и дружба с писателем, в то время собкором «Литературной газеты», Владимиром Михайловичем Михайловым (это его литературный псевдоним, а настоящая фамилия — Ривин). Он тогда начинал писать книгу о Борисе Дмитриевском и в школьном музее наткнулся на рукопись моего стихотворения.

Это и привело ко мне в дом Владимира Михайловича. Мы с ним были ровесниками, в детстве, юности жили неподалеку друг от друга. И у него, и у меня были позади фронтовые будни. Я, как и он, сотрудничал в «Литературной газете» (я внештатно). Было о чем поговорить, вспомнить, поспорить. Можно ли было издать книгу, которую он задумал? Здесь возникали большие сомнения. Он хотел рассказать правду о войне, пусть и грубоватую, шершавую. Но в те годы требовалась «лакировка», да и герой книги был отнюдь не стандартен и по многим бытовым деталям не вписывался в типовой портрет «советского человека». Существовали и другие трудности. Были живы родители Бориса. Не исключалось, что они будут возражать против того, что с их точки зрения принижало героя. Да и себя они могли не захотеть видеть в зеркале художественной прозы. Уже тогда мы решили, что писатель откажется от использования подлинной фамилии героя. Борис Дмитриевский в повести был назван Борисом Андриевским, как впрочем я, друг его детства, которому была посвящена глава в повести, именовался профессором Эриком Александровичем Петровым.

Владимир Михайлович книгу написал, но издать ее смог спустя многие годы, в эпоху «перестройки». Может быть, я субъективен, но мне кажется, что повесть «В свой смертный час» — одна из лучших книг о войне и ее психологических последствиях. Неповторима композиция книги, она трехслойна и эти слои перемежаются, перекрещиваются, один сменяет другой. Первый слой — рассказ о последнем подвиге Бориса и его гибели. Это прекрасный образец классической «фронтовой прозы», во многом близкой к повестям В. Некрасова, Г. Бакланова, В. Быкова.

Второй слой — подлинные письма, которые писал Борис своей девушке (фактически жене), писатель дал ей имя Таня, изменив тем самым ее подлинное. Письма последовательно датируются и завершаются написанным за несколько дней до его ранения и смерти. Наконец, третий слой — повествование о тех, кто знал Бориса как на войне, так и до войны. В книге много колючей правды. Писатель встретился с генералом, командовавшим соединением, куда входила танковая рота Дмитриевского. Со слов генерала, который «немножко перепутал», мать Бориса узнала, что ее сын сгорел в танке. Это не соответствовало действительности, но сократило жизнь Анны Ивановны, наверное, на несколько лет. Да и рассказ об отставном генерале сам по себе удивительно психологически точен. Перед нами портрет человека, у которого в жизни остались только воспоминания и никакого другого дела. Время проходит мимо него, им уже не замечаемое и ему не интересное. Я не могу не упомянуть один эпизод из книги В. Михайлова. Вот собрались однополчане Бориса в вишневом саду, куда они съехались по приглашению гостеприимного хозяина. Один из собравшихся говорит: «А вы помните, как Борис один на своем танке взял румынский город?». Его товарищ, бывший танкист, а теперь сельский учитель, сухо и лаконично заявляет: «Не было этого!» Рассказчик смутился и сказал: «Это ты прав, я это выдумал, просто меня пригласили в школу, рассказать о моих фронтовых делах, ну, а что я расскажу, вот я и придумал эту историю про Бориса».

От себя скажу, хоть Борис в одиночку румынский город, вероятно, не брал, однако красочно расписать войну, которая была главным событием в жизни многих людей, хочется каждому. Но, честное слово, зная Бориса, я бы в эту байку поверил так же, как в нее поверили и слушатели-школьники. Владимир Михайлович попросил меня передать ему мои записки, которые я в разное время делал, вспоминая мое детство и юность. Я написал ему два или три письма, дав разрешение, если он сочтет это необходимым, все использовать (даже дословно) в повести. Черновик одного из них у меня сохранился. В книге Михайлова я нашел одну страницу, где он пересказывает часть моего второго или третьего письма, а также другие фрагменты в главе «Друг детства», почерпнутые из этих писем. Хочу привести сохранившееся у меня в копии письмо, которое я некогда передал автору книги «В свой смертный час».

Кризис эпистолярного жанра — примета нашего времени. Не пишут сейчас письма. Разумеется, я получаю служебную корреспонденцию.

Но дома, подходя к почтовому ящику, я заранее знаю, что там, кроме газет и, разве что, счетов за телефонные переговоры, ничего не найду. Нет у людей желания вступать в переписку. И дорого это, и письма идут очень долго. Да и по телефону поговорить куда проще.

У меня сохранилось только одно письмо Бориса.

Я долго не мог сообразить, куда же исчезли все остальные? Потом вспомнил. Его мать попросила меня отдать их ей. В те страшные мартовские дни 45-го я бы ей отдал не только письма, но и все, что у меня было.

Последнее письмо от Бориса пришло в мае, уже после его гибели. Потому-то и сохранился у меня этот треугольничек со штампом «полевой почты» («уголок», как называли тогда таким образом свернутый листок).

Вот он лежит передо мной. В письме он обещал, что скоро его «колдобина» проедет по Фридрихштрассе». «Колдобиной» он шутливо и ласково именовал свой танк, знаменитую «тридцатьчетверку».

Не пишут сейчас письма. И памяти часто не на что опереться. Цитирую, с некоторыми пропусками в тексте, посланные мною более 30 лет назад письма:

«. Мы дружили. И как это бывает, обтесывали друг друга. На самодельный турник в первый раз подсадил меня Борис. «Понимаешь, Кисуля, это нужно. Ведь, как бывает. Придешь в чужой двор, ребята на тебя косоротятся. А ты подошел к турнику, поковырялся, сделал «перешмыг», зафиксировал, и «ваши не пляшут». Тогда «тронь-тронь и рубашку разорви!». Последняя фраза пришла, кажется, от Вани Курского, нравился ему этот персонаж из фильма «Большая жизнь». Алейников играл. Потом я всю эту гимнастическую премудрость освоил.

А Борис дальше пошел. Если мороз, бывало, не приклеивает пальцы к турнику (перекладина из лома, утащенного с дальнего двора и закрепленного между двумя бревнами), разденется, оставшись в одной рубашке и брючках, «солнышко» крутит.

Жили мы в одном подъезде. У них были две комнаты в четырехкомнатной квартире. В маленькой комнатке у кухни жила противная старуха Краснощекова. Старуха? Может, ей было сорок? Сейчас усомнился. Бои шли в маленькой кухне, темной, без окон — за место у керосинки, за забытую миску. Боря ненавидел злобную бабку и, боюсь, не стеснялся сунуть ей под нос кулак. Она захлопывала дверь, щелкала тремя или четырьмя замками, оттуда злобно шипела. А в большой комнате... Большой? Так ли? Наверное, метров семнадцать, не больше. Там обитали мать и дочь «из бывших». Они казались богомолками, с иконописными ликами, с «опущенными долу» очами. Сейчас они мне представляются очень «нестеровскими» типами. Между всеми соседями, за редким исключением, существовала нелюбовь, иногда переходящая в ссору с оскорблениями и шепотом в спину старшей «богомолки»: «офицерская подстилка». Была ли она в действительности женой «белого» офицера, — не знаю.

Могу почесть за заслугу — открыл для Бориса Ильфа и Петрова. Читали вслух, смеялись до колик. Отсюда, из «Двенадцати стульев», обращение друг к другу «Кисуля». Так называл Бендер Воробьянинова. Вечером ходили по переулкам: Курсовому, Зачатьевским, Обыденским. В 3-м Обыденском был дом, где, по слухам, когда-то жил Ильф. Нас поражал его ничем не примечательный вид. Проходя, мы примолкали — из почтения. Были темные сведения, что не то в Коробейниковом, не то в Мансуровском переулке дислоцировалась знаменитая «Воронья слободка». Ходили искать, но за отсутствием точных примет тогда не нашли. «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» знали наизусть. Устраивали устные викторины. Вопрос — «Где жила Эллочка-людоедка?» Ответ — «В Варсонофьевском переулке». Вопрос — «Кто на самом деле был «простой мужик» Митрич, активно участвовавший в порке Васесуалия Лоханкина?». Ответ — «Камергер Его Величества Суховейко».

...Ездили в Лефортово. Что-то надо было отвезти сестре моей матери. Ее муж, слушатель бронетанковой академии («академик» в просторечье), квартировал в общежитии на Красноказарменной. У них в гостях сидел широкоплечий военный — брат моего дяди. Мы с Борисом смотрели на него, как на божество. В петлицах коверкотовой гимнастерки по два ромба[1], на груди два ордена Красного Знамени Комдив Сергей Байло. Он рассказывал о гражданской войне, шутил с нами, спрашивал, кем будем. Потом, лет через двадцать пять, я прочитал в какой-то книге по истории гражданской войны, что Байло командовал гайдамацким полком и перешел с ним на сторону «красных». Заходили еще какие-то командиры, помню серые гимнастерки, шпалы[2] в петлицах, их знакомили с комдивом. Шумно и весело было в комнате. Борис тогда мечтал стать летчиком. Мы прислушивались к разговорам, речь шла о каких-то танковых проблемах, почему-то помнятся какие-то геометрические термины. По поводу чего? Способа построения танков для атаки? Не знаю. Не помню. Возвращаясь, говорили о том, кто на войне «главнее» — танки или авиация? Нам тогда еще не было известно, что артиллерия — «бог войны», а пехота — «царица полей», и моему другу было невдомек, что станет он не летчиком, а танкистом. Вообще не знали, кто есть кто в армии. Потом Борис — визит на него произвел впечатление — расспрашивал меня, встречал ли я ещё раз комдива, где он? Ответить я не мог, родные по этому поводу отмалчивались. Как-то, кажется в один из приездов с фронта в Москву, он опять вспомнил Байло (к тому времени, как мы уже знали, расстрелянного по приговору военного трибунала). Сказал, что таких вот опытных военачальников здорово не хватало в первые годы войны, «пока из майоров вырастали генерал-майоры».

Рефлекс зашиты друга у него был развит до уровня автоматизма.

Помню драку около церкви Успенья на Могильцах. Нас двоих била большая компания ребят. В письме Михайлову я задал ехидный вопрос: «Не было ли Вас там, дорогой Владимир Михайлович? Вы жили именно в этих арбатских переулках в те же, заметьте, времена». Меня сбили с ног, надо мной закопошилась куча противников. Борису надо было бы убежать, но, увидев мое бедственное положение, он вернулся и отважно сражался до тех пор, пока я не смог к нему присоединиться. Были и другие драки — без этого, конечно, не обходилось Его поведение всегда было безупречным.

Наши разговоры об этике драки были своеобразными Борис: «Лежачего не бьют». Я: «А если фашист?». Борис: «Это не драка — это война. Ты, Кисуля, не путай Божий дар с яичницей. Когда я стыкаюсь с Лыской, то я ему врежу, как надо. А если он у меня завтра закурить попросит? Что? Не дам? Дам! Какой-никакой, а человек!» Я: «А фашист?». Борис: «А он не человек. Он, понимаешь, аксолотль (почему ему пришло на ум сравнение с этим земноводным, мне невдомек). Я его — и стоячего, и лежачего, и сидячего, чтобы мокрое место осталось».

Между тем, на нас медленно и неприметно, сквозь пропагандистскую шумиху, лживые заверения в дружбе и взаимопомощи, в которые верилось и не верилось, надвигалась большая война. Уже не так много времени оставалось до того момента, когда разойдутся наши фронтовые дороги, и мы с Борисом надолго расстанемся... Это было в середине марта 1945 года. Я вернулся из института после лекции, и уже в парадном соседка мне сказала: «Сейчас по двору под руки провели Анну Ивановну, еле живую, кричит, уняться не может...». В сердце стукнуло — что-то с Борисом... Через две ступеньки — на их этаж. Длинная, коридором лестничная площадка, жму звонок три раза. Открывает соседка — на три звонка она никогда не отзывалась, хоть час звони, а тут, как будто ждала.

- Где Анна Ивановна?

- Туда нельзя! Там, — она почему-то показала в темноту передней, — Борю убили...

В один из дней Победы меня как «друга Героя» пригласили в его школу. Дружина его имени, парта с никелированной табличкой: «Здесь сидел Герой Советского Союза Борис Николаевич Дмитриевский...». Выступления директора, старшего пионервожатого, шефов Стихи, песни, рассказы (последние по материалам, присланным из его воинской части, о ратных подвигах Бориса)

Мои воспоминания скудные. Что я могу рассказать интересного школьникам? Когда мы расстались, мне было 17 лет (только что исполнилось). Помню, побежал куда-то, где их собрали уже остриженных, растерянных, бодрящихся, выискивающих глазами родных за заборчиком. Кажется, все происходило на улице Малые Кочки — такую вы на карте Москвы теперь уже не найдете. Через толпу родственников не мог протиснуться, окликнуть. Обошел вокруг. У высокого забора с противоположной стороны никого не было. Подпрыгнул, подтянулся, «выжался на прямые руки» и позвал Бориса. Он, как всегда немного вразвалку, чуть горбясь (уличное прозвище Горбач), подошел, с грустным удивлением бросил. «Кисуля! Приветик», и через секунду сидел рядом со мною, на режущем ребре плохо струганных досок забора. Под нами были круглые как обточенные бильярдные шары головы призывников, далее за заборчиком пестрела толпа провожающих. О чем мы говорили, — не помню. Потом прозвучала команда — началось неумелое построение. Надо было прощаться. Мы первый раз в жизни с ним поцеловались, были, вероятно, смущены непривычным проявлением чувств. Он соскочил в гущу ребят.

Я через несколько недель тоже ушел в армию. Не об этом же расставании мне было рассказывать школьникам. К описанию его подвигов я ничего добавить не мог.

Маленькая девчушка подняла руку:

- А как учился Борис Николаевич?

Как учился Борька? Я посмотрел в окно. Там должна была быть лестница (куда она исчезла?), по которой я должен был забираться, чтобы бросить ему шпаргалку на экзамене по математике. Задачку во дворе ему решал математически одаренный приятель из параллельного класса, а мне предстояло заниматься доставкой...

- Борис Николаевич учился на «отлично». Только на «отлично»!

Пусть простят мне эту ложь! А как можно было иначе? Есть в психологии понятие «социальные ожидания» — «экспектации». Бестактность — это нарушение «социальных ожиданий», их эрозия. Зачем эта правда, что она даст? Девочке, родившейся через столько лет после войны, трудно было понять, что отличник учебы и герой войны — это понятия, не находящиеся в необходимом сопряжении. Она не знала, что в популярной до войны песенке звучало: «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой». Любой! Без оглядки на дневники, табели, записи в классных журналах и вызовы удрученных родителей на расправу к директору школы.

- А как себя вел Борис Николаевич Дмитриевский на уроках? — не унималась та же искательница истины, поглаживая никелированную табличку на завоеванной ею парте с именем моего друга.

- Он был дисциплинирован и организован.

- Вот так-то, Владимир Михайлович! Хотите — казните, хотите — милуйте!

В самом деле, стоило ли в тот торжественный момент поведать о том, что эта школа была для Бориса уже третьей, поскольку он существенным образом расходился во мнении с педагогами в том, как следует соблюдать режим школьной жизни. Чувствую, что я вполне уподобился однополчанину Бориса «Андриевского», который вводил в заблуждение школьников выдумкой о том, как Герой Советского Союза в одиночку взял румынский город.

ИЗ ВТОРОГО МОЕГО ПИСЬМА, ПРИВЕДЕННОГО ДОСЛОВНО В ПОВЕСТИ В. МИХАЙЛОВА

«.. Думаю, что смерть человека воспринимается трагически прежде всего потому, что при этом в нас сохраняется какая-то часть его личности. Эта двойственность поражает нас, не дает верить в смерть. Не знаю, удобно ли рассказывать свои сны? Единственное оправдание, что сон этот особый — много раз повторявшийся. Сюжет всегда один. В мои повседневные дела вдруг врывается острая, буквально потрясающая мысль: «Боже мой! О чем я думаю? Ведь Борис жив! Он живет, по-прежнему, здесь же, на третьем этаже! Почему я не иду к нему? Я же могу. Мне ничто не мешает. Почему я столько лет не делаю то, что могу и хочу сделать’ В чем дело’ Что произошло? Поссорились’ Ерунда!

Я же его всегда помню, люблю... Короткое, острое ощущение огромной радости Бегу наверх. Знакомая дверь .. Жму на кнопку три раза, страшась, что никто не отзовется.

Глухо в пустой квартире звенит звонок. Затаив дыхание, прислушиваюсь. Шаги. Дверь открывается — Борис стоит в полутьме передней. В гимнастерке. Поблескивают ордена. Таким я видел его в последний раз в январе 45-го года в нашем старом доме. И как тогда — он в домашних тапочках... Мы обнимаемся. Пытаюсь что-то сказать, объяснить, в чем-то оправдаться. В чем? Борис молчит. И вдруг я начинаю понимать, что нам не о чем говорить. Что-то между нами стоит. Что? Ах да, он же убит. Я об этом знаю, но он еще не знает.

Скрыть, обязательно скрыть!.. Но о чем говорить, как разорвать молчание?!. Тут я обыкновенно просыпаюсь. Когда же этот сон повторится, мы так ничего друг другу не сможем сказать...»

Уйдем от чтения старых писем...

Вот уже 55 лет, как не стало Бориса Дмитриевского. Три года назад ушел из жизни человек, который написал о нем книгу. Ушел? Нет. Они не только остались в моей памяти, но каждый из них что-то капитально изменил во мне самом. И это не может уйти.

 

[1] Два «ромба» в петлице фактически равны двум звездочкам на погонах нынешнего генерал-лейтенанта.

[2] «Шпалы» (прямоугольники) в петлицах имели командиры Красной Армии, начиная с капитана и кончая полковником

 

Герой повести и ее автор у меня дома

Подозреваю, что у каждого человека есть традиции, может быть, предрассудки, вера в приметы. Вряд ли он станет всем и каждому о них рассказывать. Я не боюсь признаться, что люблю цифру 13. Считаю ее для себя счастливой. Понимаю, что подобное откровение меня не украшает, однако в моей докторской диссертации оказалось 12 глав. Пересчитав их, я одну из глав разделил на две и достиг «должного» количества. Но только об одной из моих традиций я никому не рассказывал.

Между станцией метро Фрунзенская и Пироговской улицей пролегает Хользунов проезд. Если идти в сторону Пироговки, то по левую руку тянется сад Мандельштама, по правую — стоят дома. Сейчас эта улица стала непроезжей: висит «кирпич». Я давно там не был. Но многие годы, особенно когда я работал в пединституте, я часто проходил по этой улице и неизменно, минуя один из домов, — зима это была или лето — снимал шапку. Если рядом оказывался кто-то из знакомых, то он смотрел на меня удивленно, но никаких объяснений я никому не давал. Это была моя личная, закрытая для всех посторонних традиция, ритуал.

Дело в том, что позади этого дома, во дворе высилась школа, где рядом с подъездом висит мемориальная доска с указанием, что в этой школе учился и окончил ее Герой Советского Союза Борис Николаевич Дмитриевский.

С Борисом Дмитриевским связаны годы моего детства, отрочества и ранней юности. Он жил на третьем этаже, я на первом. Учились мы в разных школах, но остальное время были неразлучны.

Нередко можно слышать: «Вот ушел парень на фронт, самый обыкновенный, никто не мог ожидать, что он на какие-либо подвиги способен, а вот глядишь, — вернулся — вся грудь в орденах!». С Борисом все обстояло прямо противоположным образом. Когда он уходил в армию, не только я, но и многие другие, его знавшие, были уведены, что коли его не убьют, то вернется он с Золотой Звездой Героя. Таким уж отчаянно смелым был этот паренек. У нас во дворе друг против друга, но все-таки на значительном расстоянии, стояли трехэтажный и двухэтажный дома. Разбежавшись по крыше трехэтажного, Борис перепрыгивал эту пропасть и «приземлялся» на противоположную крышу.

Гвардии старший лейтенант Борис Николаевич Дмитриевский, командир танковой роты, погиб 10 марта 1945 года в Восточной Пруссии, на окраине города Лауенбурга. Он был награжден многими орденами и еще до своей гибели знал, что ему присвоено звание Героя, однако Золотую звезду он получить не успел. Не узнал он и о том, что жив его отец, взятый в ополчение, попавший в плен и прошедший через все ужасы гитлеровских лагерей, вернувшийся в Москву уже после смерти сына и, как многие бывшие военнопленные, почти без задержки проследовавший в ГУЛАГ.

Не могу обойти это трагическое возвращение, Николай Михайлович Дмитриевский вернулся под вечер к жене, уже давно его похоронившей. О нем она ничего не знала все пять лет. Анна Ивановна через некоторое время пошла за хлебом, чтобы успеть до закрытия магазина. Ей встретилась дворничиха и сказала: «Пусть Николай Михайлович выкупается, отдохнет, поспит, я сегодня в милицию не пойду, повременю до завтра». Назавтра за ним пришли...

Борис жестоко мстил за отца, будучи уверен, что он больше никогда его не увидит, что этот тихий, мирный, близорукий человек, бухгалтер по профессии, живым не пройдет сквозь огонь войны.

В одну из своих кратких побывок в конце войны в Москве, куда я уже тоже вернулся, он рассказывал мне, что его головной танк с ходу прорвал колючую проволоку, ограждавшую один из лагерей для советских военнопленных. Когда он увидел эти «живые трупы» до последней степени истощенных людей, то приказал отдать им весь НЗ, тот неприкосновенный запас, который не имел права расходовать, не нарушая воинские законы. Он мне сказал тогда: «Плевать я хотел на законы, на трибунал, может быть, где-нибудь, в соседних лагерях был мой отец. Так что я, о себе буду думать?». Он, конечно, этого не знал, но это было именно так. Концлагерь, где буквально умирал с голода его отец, был в сотне километров от этого места. Затем, как он мне рассказывал, развернул свой танк и, встретив на какой-то глухой лесной дороге колонну эсэсовцев, всю ее передавил гусеницами... Жестоко, не правда ли? Пусть меня простят ревнители и защитники общечеловеческих ценностей, к которым, кстати, и я себя причисляю, но у меня не было слов для осуждения ни тогда, ни сейчас.

Прошли годы. То, что его образ не ушел из моей памяти, в этом нет ничего удивительного, но он был сохранен и в истории Отечественной войны. О нем написаны две книги — А. Глазова и В. Михайлова.

О героях войны правители государства вспоминали вообще-то неохотно. Слишком много их полегло на политых кровью полях Родины. Да и льготы участникам войны и инвалидам были учреждены сравнительно недавно. Однако уже в начале 60-х годов положение стало меняться. Меня пригласили в школу, которую оканчивал Борис. Пионерская организация поддерживала связь с воинской частью, где когда-то служил гвардии старший лейтенант Дмитриевский. Так случилось, что я на встрече со школьниками прочитал стихотворение, посвященное памяти друга. Именно тогда и началось мое знакомство, а затем и дружба с писателем, в то время собкором «Литературной газеты», Владимиром Михайловичем Михайловым (это его литературный псевдоним, а настоящая фамилия — Ривин). Он тогда начинал писать книгу о Борисе Дмитриевском и в школьном музее наткнулся на рукопись моего стихотворения.

Это и привело ко мне в дом Владимира Михайловича. Мы с ним были ровесниками, в детстве, юности жили неподалеку друг от друга. И у него, и у меня были позади фронтовые будни. Я, как и он, сотрудничал в «Литературной газете» (я внештатно). Было о чем поговорить, вспомнить, поспорить. Можно ли было издать книгу, которую он задумал? Здесь возникали большие сомнения. Он хотел рассказать правду о войне, пусть и грубоватую, шершавую. Но в те годы требовалась «лакировка», да и герой книги был отнюдь не стандартен и по многим бытовым деталям не вписывался в типовой портрет «советского человека». Существовали и другие трудности. Были живы родители Бориса. Не исключалось, что они будут возражать против того, что с их точки зрения принижало героя. Да и себя они могли не захотеть видеть в зеркале художественной прозы. Уже тогда мы решили, что писатель откажется от использования подлинной фамилии героя. Борис Дмитриевский в повести был назван Борисом Андриевским, как впрочем я, друг его детства, которому была посвящена глава в повести, именовался профессором Эриком Александровичем Петровым.

Владимир Михайлович книгу написал, но издать ее смог спустя многие годы, в эпоху «перестройки». Может быть, я субъективен, но мне кажется, что повесть «В свой смертный час» — одна из лучших книг о войне и ее психологических последствиях. Неповторима композиция книги, она трехслойна и эти слои перемежаются, перекрещиваются, один сменяет другой. Первый слой — рассказ о последнем подвиге Бориса и его гибели. Это прекрасный образец классической «фронтовой прозы», во многом близкой к повестям В. Некрасова, Г. Бакланова, В. Быкова.

Второй слой — подлинные письма, которые писал Борис своей девушке (фактически жене), писатель дал ей имя Таня, изменив тем самым ее подлинное. Письма последовательно датируются и завершаются написанным за несколько дней до его ранения и смерти. Наконец, третий слой — повествование о тех, кто знал Бориса как на войне, так и до войны. В книге много колючей правды. Писатель встретился с генералом, командовавшим соединением, куда входила танковая рота Дмитриевского. Со слов генерала, который «немножко перепутал», мать Бориса узнала, что ее сын сгорел в танке. Это не соответствовало действительности, но сократило жизнь Анны Ивановны, наверное, на несколько лет. Да и рассказ об отставном генерале сам по себе удивительно психологически точен. Перед нами портрет человека, у которого в жизни остались только воспоминания и никакого другого дела. Время проходит мимо него, им уже не замечаемое и ему не интересное. Я не могу не упомянуть один эпизод из книги В. Михайлова. Вот собрались однополчане Бориса в вишневом саду, куда они съехались по приглашению гостеприимного хозяина. Один из собравшихся говорит: «А вы помните, как Борис один на своем танке взял румынский город?». Его товарищ, бывший танкист, а теперь сельский учитель, сухо и лаконично заявляет: «Не было этого!» Рассказчик смутился и сказал: «Это ты прав, я это выдумал, просто меня пригласили в школу, рассказать о моих фронтовых делах, ну, а что я расскажу, вот я и придумал эту историю про Бориса».

От себя скажу, хоть Борис в одиночку румынский город, вероятно, не брал, однако красочно расписать войну, которая была главным событием в жизни многих людей, хочется каждому. Но, честное слово, зная Бориса, я бы в эту байку поверил так же, как в нее поверили и слушатели-школьники. Владимир Михайлович попросил меня передать ему мои записки, которые я в разное время делал, вспоминая мое детство и юность. Я написал ему два или три письма, дав разрешение, если он сочтет это необходимым, все использовать (даже дословно) в повести. Черновик одного из них у меня сохранился. В книге Михайлова я нашел одну страницу, где он пересказывает часть моего второго или третьего письма, а также другие фрагменты в главе «Друг детства», почерпнутые из этих писем. Хочу привести сохранившееся у меня в копии письмо, которое я некогда передал автору книги «В свой смертный час».

Кризис эпистолярного жанра — примета нашего времени. Не пишут сейчас письма. Разумеется, я получаю служебную корреспонденцию.

Но дома, подходя к почтовому ящику, я заранее знаю, что там, кроме газет и, разве что, счетов за телефонные переговоры, ничего не найду. Нет у людей желания вступать в переписку. И дорого это, и письма идут очень долго. Да и по телефону поговорить куда проще.

У меня сохранилось только одно письмо Бориса.

Я долго не мог сообразить, куда же исчезли все остальные? Потом вспомнил. Его мать попросила меня отдать их ей. В те страшные мартовские дни 45-го я бы ей отдал не только письма, но и все, что у меня было.

Последнее письмо от Бориса пришло в мае, уже после его гибели. Потому-то и сохранился у меня этот треугольничек со штампом «полевой почты» («уголок», как называли тогда таким образом свернутый листок).

Вот он лежит передо мной. В письме он обещал, что скоро его «колдобина» проедет по Фридрихштрассе». «Колдобиной» он шутливо и ласково именовал свой танк, знаменитую «тридцатьчетверку».

Не пишут сейчас письма. И памяти часто не на что опереться. Цитирую, с некоторыми пропусками в тексте, посланные мною более 30 лет назад письма:

«. Мы дружили. И как это бывает, обтесывали друг друга. На самодельный турник в первый раз подсадил меня Борис. «Понимаешь, Кисуля, это нужно. Ведь, как бывает. Придешь в чужой двор, ребята на тебя косоротятся. А ты подошел к турнику, поковырялся, сделал «перешмыг», зафиксировал, и «ваши не пляшут». Тогда «тронь-тронь и рубашку разорви!». Последняя фраза пришла, кажется, от Вани Курского, нравился ему этот персонаж из фильма «Большая жизнь». Алейников играл. Потом я всю эту гимнастическую премудрость освоил.

А Борис дальше пошел. Если мороз, бывало, не приклеивает пальцы к турнику (перекладина из лома, утащенного с дальнего двора и закрепленного между двумя бревнами), разденется, оставшись в одной рубашке и брючках, «солнышко» крутит.

Жили мы в одном подъезде. У них были две комнаты в четырехкомнатной квартире. В маленькой комнатке у кухни жила противная старуха Краснощекова. Старуха? Может, ей было сорок? Сейчас усомнился. Бои шли в маленькой кухне, темной, без окон — за место у керосинки, за забытую миску. Боря ненавидел злобную бабку и, боюсь, не стеснялся сунуть ей под нос кулак. Она захлопывала дверь, щелкала тремя или четырьмя замками, оттуда злобно шипела. А в большой комнате... Большой? Так ли? Наверное, метров семнадцать, не больше. Там обитали мать и дочь «из бывших». Они казались богомолками, с иконописными ликами, с «опущенными долу» очами. Сейчас они мне представляются очень «нестеровскими» типами. Между всеми соседями, за редким исключением, существовала нелюбовь, иногда переходящая в ссору с оскорблениями и шепотом в спину старшей «богомолки»: «офицерская подстилка». Была ли она в действительности женой «белого» офицера, — не знаю.

Могу почесть за заслугу — открыл для Бориса Ильфа и Петрова. Читали вслух, смеялись до колик. Отсюда, из «Двенадцати стульев», обращение друг к другу «Кисуля». Так называл Бендер Воробьянинова. Вечером ходили по переулкам: Курсовому, Зачатьевским, Обыденским. В 3-м Обыденском был дом, где, по слухам, когда-то жил Ильф. Нас поражал его ничем не примечательный вид. Проходя, мы примолкали — из почтения. Были темные сведения, что не то в Коробейниковом, не то в Мансуровском переулке дислоцировалась знаменитая «Воронья слободка». Ходили искать, но за отсутствием точных примет тогда не нашли. «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» знали наизусть. Устраивали устные викторины. Вопрос — «Где жила Эллочка-людоедка?» Ответ — «В Варсонофьевском переулке». Вопрос — «Кто на самом деле был «простой мужик» Митрич, активно участвовавший в порке Васесуалия Лоханкина?». Ответ — «Камергер Его Величества Суховейко».

...Ездили в Лефортово. Что-то надо было отвезти сестре моей матери. Ее муж, слушатель бронетанковой академии («академик» в просторечье), квартировал в общежитии на Красноказарменной. У них в гостях сидел широкоплечий военный — брат моего дяди. Мы с Борисом смотрели на него, как на божество. В петлицах коверкотовой гимнастерки по два ромба[1], на груди два ордена Красного Знамени Комдив Сергей Байло. Он рассказывал о гражданской войне, шутил с нами, спрашивал, кем будем. Потом, лет через двадцать пять, я прочитал в какой-то книге по истории гражданской войны, что Байло командовал гайдамацким полком и перешел с ним на сторону «красных». Заходили еще какие-то командиры, помню серые гимнастерки, шпалы[2] в петлицах, их знакомили с комдивом. Шумно и весело было в комнате. Борис тогда мечтал стать летчиком. Мы прислушивались к разговорам, речь шла о каких-то танковых проблемах, почему-то помнятся какие-то геометрические термины. По поводу чего? Способа построения танков для атаки? Не знаю. Не помню. Возвращаясь, говорили о том, кто на войне «главнее» — танки или авиация? Нам тогда еще не было известно, что артиллерия — «бог войны», а пехота — «царица полей», и моему другу было невдомек, что станет он не летчиком, а танкистом. Вообще не знали, кто есть кто в армии. Потом Борис — визит на него произвел впечатление — расспрашивал меня, встречал ли я ещё раз комдива, где он? Ответить я не мог, родные по этому поводу отмалчивались. Как-то, кажется в один из приездов с фронта в Москву, он опять вспомнил Байло (к тому времени, как мы уже знали, расстрелянного по приговору военного трибунала). Сказал, что таких вот опытных военачальников здорово не хватало в первые годы войны, «пока из майоров вырастали генерал-майоры».

Рефлекс зашиты друга у него был развит до уровня автоматизма.

Помню драку около церкви Успенья на Могильцах. Нас двоих била большая компания ребят. В письме Михайлову я задал ехидный вопрос: «Не было ли Вас там, дорогой Владимир Михайлович? Вы жили именно в этих арбатских переулках в те же, заметьте, времена». Меня сбили с ног, надо мной закопошилась куча противников. Борису надо было бы убежать, но, увидев мое бедственное положение, он вернулся и отважно сражался до тех пор, пока я не смог к нему присоединиться. Были и другие драки — без этого, конечно, не обходилось Его поведение всегда было безупречным.

Наши разговоры об этике драки были своеобразными Борис: «Лежачего не бьют». Я: «А если фашист?». Борис: «Это не драка — это война. Ты, Кисуля, не путай Божий дар с яичницей. Когда я стыкаюсь с Лыской, то я ему врежу, как надо. А если он у меня завтра закурить попросит? Что? Не дам? Дам! Какой-никакой, а человек!» Я: «А фашист?». Борис: «А он не человек. Он, понимаешь, аксолотль (почему ему пришло на ум сравнение с этим земноводным, мне невдомек). Я его — и стоячего, и лежачего, и сидячего, чтобы мокрое место осталось».

Между тем, на нас медленно и неприметно, сквозь пропагандистскую шумиху, лживые заверения в дружбе и взаимопомощи, в которые верилось и не верилось, надвигалась большая война. Уже не так много времени оставалось до того момента, когда разойдутся наши фронтовые дороги, и мы с Борисом надолго расстанемся... Это было в середине марта 1945 года. Я вернулся из института после лекции, и уже в парадном соседка мне сказала: «Сейчас по двору под руки провели Анну Ивановну, еле живую, кричит, уняться не может...». В сердце стукнуло — что-то с Борисом... Через две ступеньки — на их этаж. Длинная, коридором лестничная площадка, жму звонок три раза. Открывает соседка — на три звонка она никогда не отзывалась, хоть час звони, а тут, как будто ждала.

- Где Анна Ивановна?

- Туда нельзя! Там, — она почему-то показала в темноту передней, — Борю убили...

В один из дней Победы меня как «друга Героя» пригласили в его школу. Дружина его имени, парта с никелированной табличкой: «Здесь сидел Герой Советского Союза Борис Николаевич Дмитриевский...». Выступления директора, старшего пионервожатого, шефов Стихи, песни, рассказы (последние по материалам, присланным из его воинской части, о ратных подвигах Бориса)

Мои воспоминания скудные. Что я могу рассказать интересного школьникам? Когда мы расстались, мне было 17 лет (только что исполнилось). Помню, побежал куда-то, где их собрали уже остриженных, растерянных, бодрящихся, выискивающих глазами родных за заборчиком. Кажется, все происходило на улице Малые Кочки — такую вы на карте Москвы теперь уже не найдете. Через толпу родственников не мог протиснуться, окликнуть. Обошел вокруг. У высокого забора с противоположной стороны никого не было. Подпрыгнул, подтянулся, «выжался на прямые руки» и позвал Бориса. Он, как всегда немного вразвалку, чуть горбясь (уличное прозвище Горбач), подошел, с грустным удивлением бросил. «Кисуля! Приветик», и через секунду сидел рядом со мною, на режущем ребре плохо струганных досок забора. Под нами были круглые как обточенные бильярдные шары головы призывников, далее за заборчиком пестрела толпа провожающих. О чем мы говорили, — не помню. Потом прозвучала команда — началось неумелое построение. Надо было прощаться. Мы первый раз в жизни с ним поцеловались, были, вероятно, смущены непривычным проявлением чувств. Он соскочил в гущу ребят.

Я через несколько недель тоже ушел в армию. Не об этом же расставании мне было рассказывать школьникам. К описанию его подвигов я ничего добавить не мог.

Маленькая девчушка подняла руку:

- А как учился Борис Николаевич?

Как учился Борька? Я посмотрел в окно. Там должна была быть лестница (куда она исчезла?), по которой я должен был забираться, чтобы бросить ему шпаргалку на экзамене по математике. Задачку во дворе ему решал математически одаренный приятель из параллельного класса, а мне предстояло заниматься доставкой...

- Борис Николаевич учился на «отлично». Только на «отлично»!

Пусть простят мне эту ложь! А как можно было иначе? Есть в психологии понятие «социальные ожидания» — «экспектации». Бестактность — это нарушение «социальных ожиданий», их эрозия. Зачем эта правда, что она даст? Девочке, родившейся через столько лет после войны, трудно было понять, что отличник учебы и герой войны — это понятия, не находящиеся в необходимом сопряжении. Она не знала, что в популярной до войны песенке звучало: «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой». Любой! Без оглядки на дневники, табели, записи в классных журналах и вызовы удрученных родителей на расправу к директору школы.

- А как себя вел Борис Николаевич Дмитриевский на уроках? — не унималась та же искательница истины, поглаживая никелированную табличку на завоеванной ею парте с именем моего друга.

- Он был дисциплинирован и организован.

- Вот так-то, Владимир Михайлович! Хотите — казните, хотите — милуйте!

В самом деле, стоило ли в тот торжественный момент поведать о том, что эта школа была для Бориса уже третьей, поскольку он существенным образом расходился во мнении с педагогами в том, как следует соблюдать режим школьной жизни. Чувствую, что я вполне уподобился однополчанину Бориса «Андриевского», который вводил в заблуждение школьников выдумкой о том, как Герой Советского Союза в одиночку взял румынский город.

ИЗ ВТОРОГО МОЕГО ПИСЬМА, ПРИВЕДЕННОГО ДОСЛОВНО В ПОВЕСТИ В. МИХАЙЛОВА

«.. Думаю, что смерть человека воспринимается трагически прежде всего потому, что при этом в нас сохраняется какая-то часть его личности. Эта двойственность поражает нас, не дает верить в смерть. Не знаю, удобно ли рассказывать свои сны? Единственное оправдание, что сон этот особый — много раз повторявшийся. Сюжет всегда один. В мои повседневные дела вдруг врывается острая, буквально потрясающая мысль: «Боже мой! О чем я думаю? Ведь Борис жив! Он живет, по-прежнему, здесь же, на третьем этаже! Почему я не иду к нему? Я же могу. Мне ничто не мешает. Почему я столько лет не делаю то, что могу и хочу сделать’ В чем дело’ Что произошло? Поссорились’ Ерунда!

Я же его всегда помню, люблю... Короткое, острое ощущение огромной радости Бегу наверх. Знакомая дверь .. Жму на кнопку три раза, страшась, что никто не отзовется.

Глухо в пустой квартире звенит звонок. Затаив дыхание, прислушиваюсь. Шаги. Дверь открывается — Борис стоит в полутьме передней. В гимнастерке. Поблескивают ордена. Таким я видел его в последний раз в январе 45-го года в нашем старом доме. И как тогда — он в домашних тапочках... Мы обнимаемся. Пытаюсь что-то сказать, объяснить, в чем-то оправдаться. В чем? Борис молчит. И вдруг я начинаю понимать, что нам не о чем говорить. Что-то между нами стоит. Что? Ах да, он же убит. Я об этом знаю, но он еще не знает.

Скрыть, обязательно скрыть!.. Но о чем говорить, как разорвать молчание?!. Тут я обыкновенно просыпаюсь. Когда же этот сон повторится, мы так ничего друг другу не сможем сказать...»

Уйдем от чтения старых писем...

Вот уже 55 лет, как не стало Бориса Дмитриевского. Три года назад ушел из жизни человек, который написал о нем книгу. Ушел? Нет. Они не только остались в моей памяти, но каждый из них что-то капитально изменил во мне самом. И это не может уйти.

 

[1] Два «ромба» в петлице фактически равны двум звездочкам на погонах нынешнего генерал-лейтенанта.

[2] «Шпалы» (прямоугольники) в петлицах имели командиры Красной Армии, начиная с капитана и кончая полковником

Шут или оракул?

Однажды, когда я выходил из редакции философии в здании «Советской энциклопедии» на Покровском бульваре, встретил на лестнице человека, чья внешность, порывистость движений, то ли бормотание, то ли нетихое покрикивание показались мне странными, необычными. Через несколько дней, когда я снова пришел в редакцию, где сотрудничал, мой друг и соавтор, замечательный философ Марк Борисович Туровский спросил: «Знаете, кто приходил к нам на днях?» И, выдержав интригующую паузу: «У нас был Енчмен!».

Наверное, если бы он мне сообщил, что в редакцию наведывался Огюст Конт или Бенедикт Спиноза, я бы вместе с шутником посмеялся, не более. А тут мне говорят, что здесь побывал левый из «левых коммунистов» (а может, ультралевый эсер) Э. Енчмен, который должен был давно сгинуть в недрах ГУЛАГа. Это за шутку нельзя было принять — так не шутят. Значит, и в самом деле приходил. Уж не его ли я встретил тогда на лестнице?

Для историков философии и психологии это имя более чем известно.

Э. Енчмен оставил две книжки, в которых изложена созданная им «теория новой биологии». Первая была издана в 1920 году и называлась «Восемнадцать тезисов новой биологии»; она представляла собой написанный в виде декларации «Проект организации Революционно-научного совета республики и введения системы физиологических паспортов». Над заголовком гриф «Российская коммунистическая партия (большевиков)» и лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Предлагал он осуществить... внедрение в человеческие организмы открытых им «пятнадцати анализаторов», что, по его утверждению, вызовет «бурные органические революции», «органические катаклизмы, органические перерождения в миллиарде с лишним современных ему человеческих организмов» (здесь физиологическим термином «анализатор» обозначалась «идея», внедрение которой в «организм» способно вызвать эти «катаклизмы» и «перерождения»). Енчмен уведомлял, что необходимо подготовиться к введению системы «физиологических паспортов для всех человеческих организмов», причем в каждом таком паспорте «будет указана цифрами напряженность, сила («коэффициенты консервативности реакций») многих наиболее существенных реакций (цепей рефлексов) человеческого организма. Эти «физиологические паспорта» должны были стать, по мысли автора, «карточкой» на «труд» и «потребление».

Обращаясь к гуманитарным областям знания, Енчмен рассматривал психологию как «эксплуататорскую выдумку». Он пророчествовал: «...рабочие в простых блузах, вооруженные теорией новой биологии», в ближайшем будущем уничтожат «специальные орудия эксплуататорского обмана — кафедры психологии буржуазных и социалистических университетов и академий». Он смеялся над неким советским философом, который «на протяжении нескольких сот страниц разговаривает перед рабочими разные, с начала до конца эксплуататорские разговоры о совершенно непонятных им эксплуататорских агентах: «О Гоббсе или Локке, или Беркли, или Юме, или Махе — об их материализме, идеализме, психологизме, эмпиризме, феноменализме, сенсуализме, рационализме и т.д.».

Енчмен в своих прозрениях предсказывает, как в Большом энциклопедическом словаре коммунистического общества будет определяться «гомерический хохот»: «Гомерический хохот — это особый, очень веселый хохот, которым смеялись хором сначала русские рабочие, а потом рабочие всего мира, когда, прозрев, наконец, от вековечного эксплуататорского обмана материального и духовного, материализма, идеализма и т.д., они собирались вместе и начинали читать вслух философские книги».

Даже у видавших виды адептов «классового подхода» к любому факту действительности, уверенных, что даже пищеварение имеет классовый характер, прозрения Енчмена вызвали оторопь. Н. Бухарин дал ему отповедь, написав «Енчмениаду». «Марксизм дыбом» — так окрестили «новую биологию». Должен признать, что и я сам уже в недавние времена писал о «патологическом марксизме» Енчмена и замечал, что его нельзя было принимать всерьез.

Но давайте попробуем игнорировать эпатаж творца «новой биологии». Ну, шут, ну, напялил он на себя колпак с бубенчиками! Ну, всех раздразнил! Ну, может, он был более других, как я уже сказал, ушиблен беспределом революционного времени! Однако так ли уж были глупы шуты при королевских дворах?! Нередко, они были сродни пророкам, и к их шуткам и иносказаниям не грех было прислушаться.

Енчмен подозревал, что внедрение пятнадцати анализаторов произведет величайшие органические «катаклизмы», «органические революции», «перерождение в организмах миллиарда с лишним современных ему людей». Павловское физиологическое понятие «анализатор» для него синоним укоренившейся в сознание людей «идеи». Позвольте! Но именно так и случилось. В сознание (а глубже — ив сферу бессознательного) миллионов советских людей были внедрены эти «анализаторы», образовавшие базу для формирования их менталитета. С их помощью «человек социалистического общества» осуществлял анализ окружающего мира. Пролетарии (даже если это не более чем люмпены) — это соль и гордость человечества, буржуи — это всегда отъявленные негодяи и эксплуататоры, кровопийцы. Уголовники в лагерях — социально близкие, осужденные по 58-й статье УК — социально чуждые. Религия — опиум народа, коммунизм — «светлое будущее» человечества. Кто не с нами, тот против нас, значит — враг. Империалисты не сегодня, так завтра сбросят на нас водородную бомбу, а мы ни о чем другом кроме борьбы за мир и не помышляем... Что касается числа «анализаторов» — 15 или 20? Может быть, Енчмен и ошибался. Суть же конструирования системы анализаторов, осуществляемого гигантской пропагандистской машиной, явно предвидел. Между тем машина эта в годы, когда он создавал свою теорию, только-только набирала обороты.

Бог с ним, с пасквильным стилем Енчмена. Гомерический хохот рабочих в простых блузах, может быть, и не громыхал при чтении философских и психологических книг. Но до исполнения енчменовского предсказания «в интересах рабочего класса» постарались захлопнуть все философские книги, где излагались взгляды, хоть в чем-то отличающиеся от ортодоксального марксизма. Что же касается кафедр психологии, то на рубеже 40-х и 50-х годов они оказались на грани закрытия. Сплошная «павловизация» психологии почти по Енчмену представляла душу человека как результат «цепи рефлексов», а психология как наука о душе (об этом еще будет мною сказано) превращалась в науку о том, что у человека души нет. И уж никак не ошибся «патологический марксист», когда писал о системе «физиологических паспортов». Идея, конечно, фантастическая, но, по сути, провидческая. К примеру, многолетнее отсутствие у колхозников паспортов лишило их прав иметь карточки «на потребление» (попросту продовольственные) и «на труд» (право уехать из села в город и поступить на производство)... Хотя, может быть, те колхозные ведомости, где «палочками» отмечались заработанные трудодни, и были подлинными карточками на потребление и труд?

Я думаю, что идеи Енчмена нашли наиболее полную реализацию в «физиологических» паспортах, которые хранились «где надо». В этих досье, наверняка, указывалась и «сила консерватизма реакции» на различные политические события, и «коэффициент стенизма» (силы) в ответ на партийные призывы. Многие при реабилитации в 1956—1957 годах смогли познакомиться с этими «паспортами», а попросту говоря, со своим следственным делом и приговором и другими документами, ставшими основанием для получения лагерного пайка и карточки на труд, где фиксировался срок работы на лесоповале или в шахте.

Так не для того ли приходил Енчмен в «Философскую энциклопедию», преодолев, по всей вероятности, колымские или чукотские горькие версты, чтобы сказать, что напрасно его высмеивал Бухарин и другие философы. Я, само собой разумеется, не утверждаю, что Енчмен был пророком, что он в деталях предвидел, куда приведет нас сталинизм. Но уж как-то все сошлось...

Все это, связанное с Енчменом, осталось загадкой. Я не знаю, что произошло с этим возмутителем спокойствия далеких 20-х годов, который показался в 60-е годы нам «человеком ниоткуда». Не знаю, что было с ним в дальнейшем. Пока мне не удалось о нем узнать ничего нового.

 

Тайна исчезнувшего тома энциклопедии

Как мне уже случалось писать, по образованию я филолог, хотя уже около пятидесяти лет сфера моих научных интересов — психология. Впрочем, формального психологического образования не имели многие известные ученые: Л. Выготский, Б. Теплов, А. Леонтьев, А. Запорожец, М. Ярошевский и ряд других психологов. Дело в том, что в СССР факультеты психологии были открыты только в 50-е годы.

Лейтмотивом лекций на филфаке по истории литературы XIX и XX веков было в годы моего студенчества постоянное сопоставление двух «реализмов», между которыми вырывалась непроходимая пропасть. Буржуазной литературе присущ «критический реализм», все критикующий, но ничего прогрессивного не утверждающий. Советской же литературе свойствен «социалистический реализм», отражающий правду жизни в ее революционном развитии. Имелось в виду, разумеется, движение к «светлому будущему» всего человечества — коммунизму.

Нами, студентами, это принималось как аксиома, и хотя уже тогда было не очень понятно, куда отнести, к примеру, любимые нами романы Ильфа и Петрова (не буржуазная же это литература?), но мы готовы были рассматривать подобные неувязки в качестве исключения, без которого не бывает правила. И вообще, не очень обо всем этом задумывались.

Только много позднее в ходу появился все поясняющий «грузинский» тост. Вот как он провозглашался:

Царь, по несчастью, одноглазый, позвал художников и приказал написать его портрет. Первый художник написал, точно передав отсутствие левого глаза царя. За оскорбление царского достоинства он был немедленно казнен. Второй наделил царя на портрете двумя глазами и был обезглавлен за нарушение жизненной правды. Третий художник удостоился высоких царских милостей — он нарисовал властелина на охоте, стреляющим из лука и, соответственно, прижмурившим левый глаз. «Так выпьем же, друзья, — восклицал тамада, — за всепобеждающую силу социалистического реализма!».

Через пару лет после окончания вуза, я, тогда аспирант кафедры психологии, возвращался домой после какого-то собрания. Случайно я оказался попутчиком Евгения Борисовича Тагера, одного из самых любимых нами преподавателей. По пути мы разговорились, и речь зашла о литературных жанрах.

Наконец-то, — сказал я, — появилась научная дефиниция, точно определяющая социалистический реализм. Раньше были только описательные пояснения. Евгений Борисович взглянул на меня искоса и, кашлянув, спросил:

Кто же дал это определение? Я удивился совершенно искренне:

Как кто дал? Георгий Максимилианович Маленков с партийной трибуны.

Мой попутчик некоторое время молчал и потом с какой-то странной интонацией сказал:

Ну, Маленков так Маленков.

В его словах было что-то недосказанное, но что, я тогда понять не мог. Причина его странной реакции стала проясняться позднее.

Дело в том, что партийные вожди любили и считали просто необходимым поучать интеллигенцию, по-товарищески «вправлять им мозги» Напомню слова песенки Ю. Алешковского: «Товарищ Сталин, Вы большой ученый. В языкознанье Вы познали толк, а я простой советский заключенный, и мне товарищ — серый брянский волк...». Это по поводу брошюры Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». А.А. Жданов обвинял Михаила Зощенко в семи смертных антисоветских грехах и аттестовал Анну Ахматову как «блудницу». Он же, присаживаясь к роялю, учил ошеломленных композиторов, как писать музыку, понятную и нужную народу.

Кстати, о «блуднице» Ахматовой. В августе 1997 года я получил письмо от члена-корреспондента РАН Юрия Андреевича Жданова[1], с которым мне несколько раз приходилось встречаться и разговаривать в Ростове-на-Дону. Цитирую фрагмент письма:

 

«И еще об одном. На стр. 111 Вы сообщаете читателю, что А.А. Жданов ...аттестовал А. Ахматову как «блудницу». Просил бы Вас взять «Стихотворения и поэмы» А. Ахматовой (Л., 1979 г.). Там есть строки на 1 января 1913 г. Вот они:

Все мы бражники здесь, блудницы, Как невесело вместе нам!

Такова самоаттестация Анны Андреевны. А.А. Жданов прекрасно знал поэзию и «золотого» века и «серебряного», но предпочитал первую: Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, А.К. Толстого».’

Я отнюдь не сомневался в знании секретарем ЦК КПСС А.А. Ждановым литературы «серебряного» и «золотого» веков и, пожалуй, вслед за ним предпочитал последний. Однако образованность, литературная эрудиция никак не связаны с обличительным партийным пафосом, который охватывал «вождя ленинградских большевиков», когда он имел дело с врагом на идеологическом фронте. В данном случае в этой роли — М. Зощенко и А. Ахматова.

Кстати, о «серебряном» веке литературы. Относился для А.А. Жданова к этой замечательной эпохе поэт-сатирик Саша Черный? Я думаю, что уважаемый Юрий Андреевич мог бы открыть книгу Саши Черного «Стихотворения», вышедшую в «Библиотеке поэта» и основанную М. Горьким. Цитирую эпиграф к этой книге. Критику:

«Когда поэт, описывая даму,

Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет», —

Здесь «я» не понимай, конечно, прямо -

Что, мол, под дамою скрывается поэт.

Я истину тебе по-дружески открою:

Поэт — мужчина,

Даже с бородою».

Может быть, эти строчки открыли бы Ю.А. Жданову тайну самообвинений А. Ахматовой, которая якобы относила себя к разряду «блудниц». Впрочем, там есть и самоаттестация поэтессы как «бражницы». Все-таки хорошо, что высокое партийное лицо не заклеймило Анну Ахматову как запойную пьяницу.

Еще раз повторю, Будем осторожны и критичны, когда мы встречаемся с самооценкой творческой личности.

Надо сказать, что А.А. Жданов следовал примеру Сталина, который оценил одно из произведений великого Шостаковича с большевистской прямотой: «сумбур вместо музыки» с последующими «оргвыводами». Между прочим, Сталин и литературоведение не обделил вниманием. По поводу милой сказки Максима Горького «Девушка и смерть» он изрек, что эта штука «сильнее, чем «Фауст» Гете». Этим он поставил в тупик специалистов по мировой литературе и философии, исписавших десятки томов, посвященных творчеству великого немецкого мыслителя.

Однако «обида», нанесенная Иоганну Вольфгангу Гете была не такой уж бедой для ученых. Для филологии возникла куда более грозная опасность. В своей работе «Марксизм и вопросы языкознания» Сталин объявил, что современный русский язык восходит корнями к курско-орловскому диалекту. Хотя это и было, с точки зрения лингвистики, откровенной ахинеей, но с этим приходилось считаться. Возникла дилемма: либо ломать русскую филологию, подгоняя ее под сталинские формулировки, либо возражать при полном понимании, к каким драматическим последствиям приведет подобная дискуссия. Положение казалось безвыходным. Никто не решался на опровержение. И все-таки такой человек нашелся — языковед Г.Г. Санжеев. Он написал письмо Сталину, где заметил, что в гениальный труд вождя вкралась маленькая, вовсе незначительная неточность, связанная с местом курско-орловского диалекта в истории русского языка. Крупнейшие филологи, и среди них академик Виноградов В.В., с замиранием сердца ждали, чем окончится эта смертельно опасная затея. Редчайший случай — критика утверждений вождя сошла Санжееву с рук. Фельдъегерь доставил ему письмо, в котором Хозяин начертал всего одну строчку: «Благодарю за исторический комментарий».

Хрущев сурово воспитывал художников и поэтов, искореняя «абстракционизм» и «формализм».

По стопам упомянутых «вождей» советского народа пошли новые руководители. Последовал этому примеру и секретарь ЦК Г.М. Маленков.

С высокой партийной трибуны он дал определение социалистического реализма, подчеркнув, что для него характерна, помимо правдивости изображения, верность передачи «типичных характеров в типичных обстоятельствах».

Предложенное Маленковым понимание соцреализма стали немедленно провозглашать как капитальный вклад марксизма-ленинизма в литературоведение, как творческое развитие марксизма и т.д. Забвение этого «вклада» случилось позднее, и о нем, как я предполагаю, знают сейчас немногие. Хотя, очевидно, Е.Б. Тагер во время того памятного разговора со мной не мог не предполагать, что рано или поздно правда выйдет наружу.

Как не быть скандалу с последующим забвением всего, что с ним было связано, если через некоторое время вдруг выяснилось, что тогда на съезде «творческое развитие марксизма» в литературоведении осуществил не товарищ Г.М. Маленков, а «враг народа» троцкист Дмитрий Мирский. Троцкистская вылазка секретаря ЦК?!

Для того чтобы дать необходимые пояснения, надо, во-первых, сказать о некоторых особенностях пользования книжными фондами библиотек в давние годы, а во-вторых, «реабилитировать» «верного ленинца» Г.М. Маленкова.

Дж. Оруэлл в своей антиутопии «1984» писал о том, что в тоталитарном государстве, где функционировали Министерство правды и Министерство любви, с предусмотренной периодичностью во всех библиотеках содержание решительно всех книг изменялось в соответствии с политической конъюнктурой текущего момента. В СССР таких фантастических возможностей, конечно, не было. Поэтому в обыкновенных библиотеках сборники и книги, написанные не теми авторами, не о том, что надо, и не так, как надо, попросту сжигались или перерабатывались с целью производства заведомо идеологически чистого картона. Иное дело государственные библиотеки, «Ленинская» в Москве, имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Там они попадали в «библиотечный ГУЛАГ» — спецхран, о чем уже было мною сказано.

По-видимому, в каких-то закрытых хранилищах спичрайтеры Маленкова откопали работу крупного литературоведа Д. Мирского, к тому времени репрессированного как «троцкист». (Мирский был сыном князя П. Святополка-Мирского. Вернулся в СССР из эмиграции лишь в 1932 г. и был заведомо обречен.) Скорее всего, упомянутые формулировки были списаны у него. Видимо, были уверены, что до этого источника никто уже не доберется. Если же он имеется у кого-то дома, то владелец никогда не признается, что хранит «троцкистскую» литературу.

И все было бы хорошо, и все бы было тихо, если бы не «безобразно непредусмотрительное» отношение отдела агитации и пропаганды к хранению энциклопедических изданий. Все они оставались на библиотечных полках. Каждый мог, к примеру, прочитать в первом издании БСЭ статью о наркоме просвещения А. Бубнове, фельдфебеле, которого партия дала в «Вольтеры» народному образованию. И портрет его в этом томе можно было увидеть с четырьмя ромбами в петлице (по-нынешнему — генерал армии). И статья и портрет! А сам Бубнов был в 1938 году расстрелян как «враг народа».

Я позволю себе все-таки высказать гипотезу о том, из каких источников извлечена выдержка из работы Д.П. Мирского, трактующая проблемы социалистического реализма и затем пересаженная в доклад Маленкова. Дело в том, что не понятно, по какой причине, в первом издании Литературной энциклопедии отсутствует X том. Сразу же за IX идет XI. Мне удалось выяснить, что верстка X тома хранится в Государственном Литературном музее. Именно в этом X томе должна была быть статья Д.П. Мирского «Социалистический реализм». Я дозвонился до Литературного музея и от главного хранителя узнал, что верстка X тома действительно была некогда в фондах музея, но по невыясненным причинам оттуда исчезла. Еще мне сказали, что другой экземпляр этой верстки, как им известно, хранился у Евдокии Федоровны Никитиной, хозяйки знаменитых литературных «никитинских субботников». Однако и оттуда верстка X тома столь же загадочно пропала. Одним словом, кто-то (а кто — можно догадаться) позаботился о том, чтобы никаких следов не осталось. Но вот что не было учтено: в IX томе Литературной энциклопедии, который, как уже было сказано, стоял на полках всех библиотек, а также и у меня дома, содержалась статья того же Д.П. Мирского «Реализм», где на с. 550—551 можно было прочитать аналог «творческих открытий» Маленкова в области марксистского литературоведения. Насколько мне известно, наружу эта история не выплыла. Только втихую посмеивались специалисты и злорадствовали партфункционеры: хорошо подставили шефа!

Однако вскоре двое заведующих отделами в ЦК партии были удалены из аппарата. Один «падший ангел» оказался в Горьковском обкоме партии, другой — в Ростовском. Мне говорили, что якобы они подсунули Маленкову этот «компрометирующий» текст. Впрочем, могли быть и другие, более серьезные причины для отставки.

О ком же идет речь? Человек, которому я мог доверять, называл два имени: Дмитрий Иванович Чесноков и Юрий Андреевич Жданов.

С первым у меня было «шапочное» знакомство. На рубеже 40-х и 50-х годов я неоднократно печатался в журнале «Вопросы философии», где он был главным редактором. Помню холеное, мясистое, с пористой кожей лицо, мягкую, какую-то неживую ладонь. Он даже не пытался изобразить рукопожатия. Потом видел, как он, став неожиданно для всех членом Президиума ЦК, подъезжал к дому на Волхонке, где находилась редакция журнала. Величественно выходил из машины, оснащенной атрибутами его высочайшего статуса — центральной противотуманной фарой и серебряными дудками клаксона, называемого в народе «кукушкой», и, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, шествовал к подъезду.

Мне говорили — хотя это нуждается в проверке, — что ему было поручено идеологическое обоснование одной из последних репрессивных акций или, как сейчас бы сказали, этнических чисток, которую задумал Сталин и которая не состоялась ввиду смерти ее инициатора на кунцевской даче в марте 1953 года.

О знакомстве с Юрием Ждановым я уже писал. Разумеется, я не спрашивал его о таких деликатных обстоятельствах, как причины его перебазирования сорок с лишним лет тому назад на берега Тихого Дона.

Примечательно, что в большом письме, фрагмент из которого был приведен выше, историю о социалистическом реализме Юрий Андреевич не подтверждал и не опровергал, хотя письмо было весьма длинным и затрагивало многие вопросы (к примеру, соотношение субъективного и объективного и др.). Однако сожалею, что не позволил себе выяснить то, что мне, историку российской науки, было особенно интересно.

На этом можно закончить рассказ о мине, заложенной в IX томе Литературной энциклопедии и от взрыва которой, быть может, кто-то из влиятельных и сильных мира сего пострадал. Скажу только, что страницы первого издания ЛЭ пестрят именами огромного количества репрессированных писателей. Недаром же ее издание было оборвано на XI томе, где печатались статьи, начинавшиеся на букву «Ф».

Своего рода эпилогом к этой истории может послужить разговор с моим старым другом патентоведом P.M. Вербуком, жителем Харькова. После того как я рассказал ему об исчезнувшем томе ЛЭ, он вспомнил один эпизод из давнего прошлого.

В дни безденежья он решил продать некоторую часть своей библиотеки и, связав стопку томов старой Литературной энциклопедии, понес это в букинистический магазин, помещавшийся на углу Пушкинской улицы, недалеко от его дома.

Старый букинист, переняньчив в руках каждый том, сказал ему:

Ну, что я Вам, молодой человек, могу дать за эти книги? По трешке за том? Тридцатку, не более. Вот если бы Вы мне принесли десятый том! Вот тогда бы «Вы получили за это...

Он не стал продолжать, а поставил указательный палец над большим, показал моему другу, какая толстая пачка денег была бы предложена в этом случае.

По всей вероятности, ни букинист, ни неудачливый клиент не знали ничего о судьбе столь редкостной книги. Пришлось моему другу завязать снова стопку энциклопедических томов и отнести ее домой.

Психология анекдота в исторической и виртуальной реальности

Значение слов из века в век изменяется. Этот факт филологи давным-давно описали. Подверглось трансформации и слово «анекдот». Достаточно многозначное в прошлом, оно утеряло одно из своих важнейших значений. Произошло это сравнительно недавно, и даже можно более точно указать соответствующий интервал времени. Словарь иностранных слов, вышедший в 1949 году, указывает лишь одно значение этого слова — шутка, вымышленная история. В словаре иностранных слов, который был издан в 1912 году под редакцией выдающегося лингвиста Бодуэна де Куртенэ, приводятся и другие трактовки этого термина — действительно произошедший случай, краткий рассказ о нем. Таким образом, нельзя обойти молчанием зафиксированное Иваном Александровичем Бодуэном де Куртенэ и другое значение. Именно оно и было связано на протяжении столетий с этим пониманием анекдота.

Итак, на равных правах с анекдотом бытовым находится исторический анекдот. Обратимся к А.С. Пушкину. Многие историки, да и не только они, с большим интересом относятся к личности автора весьма фривольных «шутливых од» — Ивану Баркову. Не случайно А.С. Пушкин включил в число записанных им «застольных бесед» вот такой исторический анекдот: «Никто не умел сердить Сумарокова, как Барков. Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков, который обыкновенно его не баловал, пришел однажды к Сумарокову: «Сумароков — великий человек, Сумароков — первый русский стихотворец!» — сказал он ему. Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему: «Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй — Ломоносов, а ты — только третий». Сумароков его чуть не зарезал».

Обязательные условия эффективности исторического анекдота — общеизвестность имени и деяний его основных персонажей. История сама по себе определяет его место на своих страницах, а тот, кто рассказывает анекдот, лишь добавляет нечто, вносящее в облик его героя некоторые новые, иногда парадоксальные черты и приметы.

Одно из самых распространенных недоумений — кто выдумывает анекдоты, кто их автор? Это, вероятно, величайшая загадка, которую не может разрешить никто и на которую не бывает ответа. В разное время выдвигались различные предположения, но все они никогда не получали серьезного подтверждения. Так, в первой половине 30-х годов уверяли, что автором политических анекдотов является видный партийный деятель Карл Радек. Однако после того, как он исчез «без права переписки», ручеек опасных анекдотов отнюдь не иссяк. Нельзя же было предположить, что он сообщал их из Магадана по телефону своим знакомым.

Анекдотов о Вожде народов в период его правления фактически не было. Он явно не мог вызвать у кого-либо охоты шутить и что-либо по его поводу выдумывать.

Однако анекдоты, где Хозяин фигурировал, уже начинали зарождаться. Как правило, они его показывали в выгодном свете, и нельзя сказать, что случаи из его жизни были выдуманы. В конце концов, к разным людям в разное время этот человек мог повернуться «казовой» стороной. Психологический эффект данных рассказов невероятно усиливался в связи с тем рабским почтением, которое вызывали другие стороны его личности.

К середине 50-х подобные анекдоты, в которых фигурировали Сталин, Молотов и другие государственные деятели, стали «общедоступными». Мой друг, хорошо знакомый с нашей великой киноактрисой Любовью Орловой, профессор Лев Борисович Ительсон, рассказывал мне, с ее слов, об истории, относящейся к периоду борьбы с «безродным космополитизмом». Именно тогда был убит Михоэлс, раскручивалось «дело врачей-убийц», якобы замышлявших отравление членов Политбюро. Шла борьба с так называемыми «критиками-антипатриотами», пышным цветом расцветал государственный антисемитизм. И тем не менее...

Сталин любил устраивать вечера у себя на даче, куда иногда приглашал артистов и музыкантов. В их числе бывал там, и не один раз, певец, солист Большого театра Марк Рейзен. Однако в это время артисту не везло: руководство Большого театра искало возможность удалить его из состава труппы, как «безродного космополита». Наконец, директор театра объявил ему об увольнении. И надо было так случиться, что именно в этот день на квартиру певца позвонили из Кремля:

Марк Осипович? Здравствуйте. — Рейзен узнал голос Поскребышева, помощника Сталина. — Товарищ Сталин ждет Вас сегодня вечером на даче к 10 часам.

К сожалению, я не могу приехать.

В чем дело? Вы больны?

Нет, но у меня неприятности на работе. Я боюсь, что сегодня вечером я буду не в лучшей форме.

Трубка замолкла, видимо, на другом ее конце шли какие-то переговоры, затем вновь заговорил секретарь Вождя и, уже не задавая никаких вопросов и не выслушивая никаких возражений, сообщил, что машина будет послана к 9 часам вечера.

Рейзен вошел в кабинет Сталина, освещенный лишь настольной лампой, хозяин усадил его в глубокое кресло. Наконец глаза артиста адаптировались к темноте, и он увидел, что у стены стоит директор Большого театра и провожает глазами Сталина, который, покуривая трубку, расхаживает по комнате. Некоторое время длилось молчание. Потом Сталин подошел к креслу, где сидел гость и, указав на него директору трубкой, спросил:

Скажите, пожалуйста, кто это такой? Испуганный голос директора:

Это Марк Осипович Рейзен.

Неверно! Это солист Государственного ордена Ленина академического Большого театра, Народный артист Республики — Марк Осипович Рейзен. Повторите!

Прерывистым голосом директор, как автомат, произнес титулы артиста. Опять хождение по кабинету, и опять вопрос:

Скажите, пожалуйста, а Вы кто такой?

Я директор Государственного ордена Ленина академического Большого театра, такой-то.

Неверно! Вы г...о! Повторите!

Я г...о.

Вот теперь верно, идите! — Директор буквально выполз из кабинета. Хозяин подошел к Рейзену и спросил:

Марк Осипович, теперь Вы довольны? Ну, тогда пойдемте ужинать.

«Суаре интим», который задумал вождь, не мог ничем и никем быть испорчен...

Впрочем, то, о чем шла речь выше, к жанру исторического анекдота не могло быть отнесено без соответствующих оговорок. Все-таки сообщено это мне было конфиденциально. Между тем, в ходу были достаточно краткие исторические анекдоты, хотя за подлинность того, что в них содержалось, я не ручаюсь. К примеру, рассказывалось, что некий генерал-майор после окончания войны пытался вывезти из Германии чуть ли не вагон «трофейного» имущества. Соответствующие «службы» его задержали. Он послал Сталину жалобу на «произвол». На заявление генерала Хозяин наложил резолюцию: «Разрешить полковнику такому-то (засим следовала генеральская фамилия) вывезти указанное имущество по месту жительства».

Очень боюсь, рассказывая исторические анекдоты, оказаться невольным плагиатором. Вполне возможно, что уже повествовалось о тех событиях и людях, которые могут мною быть упомянуты.

Вероятно, надо в таких случаях профилактически каяться и не настаивать на приоритете первооткрывателя. Да и как могло быть иначе, — уж слишком громкие имена в такого рода анекдотах фигурируют. К их делам и личным качествам многие годы было приковано всеобщее внимание. После такой подстраховочной тирады я рискну пойти на пересказ еще одной истории, имеющей характер анекдота.

Известный историк, академик с 1927 года, Евгений Викторович Тарле в начале 30-х годов привлекался по делу так называемой «Промпартии». Дело это было полностью сфабриковано ОГПУ, однако многие из членов этой псевдоорганизации были репрессированы. Мне рассказывали, что в списке членов «теневого правительства» в качестве министра иностранных дел фигурировал Е.В. Тарле. Надо думать, что «список» этот был, по всей вероятности, составлен в одном из кабинетов здания на Лубянской площади.

Однако ученому повезло — его не посадили, но дали понять, что ему следует забыть о своих высоких званиях и активной деятельности. Прошло несколько лет. Евгений Викторович написал книгу «Наполеон» и ему удалось ее каким-то чудом опубликовать. Однажды в его квартиру позвонил правительственный фельдъегерь и передал пакет. В нем содержалась короткая записка Сталина, который одобрял книгу и вместе с тем делал несколько замечаний, что следовало учесть при повторном издании. Между тем, главным для получателя этой записки, как мне говорили, было другое — на конверте рукой Хозяина написано: «Академику Е.В. Тарле». Ученый якобы немедленно отправился в Президиум АН СССР.

Попал на прием к президенту и, показав ему конверт, принес извинения, что он так долго не принимал участия в работе Академии. Никаких объяснений больше не требовалось. «Бывший» академик Тарле вновь стал академиком Тарле.

А теперь об анекдотах бытовых. Анекдот — это форма отношения к некоторым фактам и событиям, которые, если речь идет о бытовых анекдотах, развертываются в виртуальной реальности. Обычно за подобными анекдотами нет подлинных событий, как это мы могли видеть в историческом анекдоте, о котором шла речь выше. Но, тем не менее, они несут на себе отпечаток мыслей и чувств, волнующих людей, которые могут получить выражение в смеховой культуре общества.

Мне довелось, или, скорее, посчастливилось два-три раза разговаривать с нашим замечательным артистом Ю.В. Никулиным. Он, как известно, коллекционировал анекдоты, этим был славен, хотя общение с ним изначально ни в коей мере не предполагало обращения к этой тематике. Мы оба были доверенными лицами Бориса Николаевича Ельцина на выборах президента в 1996 году. В телефонном разговоре возникла тема анекдота. Я имел смелость, а может быть и нахальство, предложить Никулину совместно написать книгу «Социальная психология анекдота». Замысел был примерно таков: каждая эпоха, каждый период нашей жизни, каждое десятилетие или двадцатилетие знают определенное количество анекдотов, которые наиболее полно их отображают. Поэтому я предложил построить матрицу, где в строчках были бы годы нашей истории, а в столбцах — различные темы, затронутые в тех или иных анекдотах. Темы самые разнообразные: так называемые детские анекдоты; анекдоты, связанные с сексуальной жизнью; политические; обращенные к национальным особенностям и так далее. Таким образом, в этой решетке можно было поместить характерные анекдоты, которые передают специфику времени.

Юрий Владимирович выслушал меня с некоторым интересом, потом сказал, что, вообще-то говоря, в социальной психологии он не очень-то смыслит, хотя идея ему кажется достаточно занимательной, но хватит ли у него и у меня времени для написания такой книги? Разговор, собственно, на этом кончился, и мы перешли к первоочередным делам. Книга так и не была написана. Никулин вскоре умер. Тем не менее, анекдоты, отражающие исторические эпохи, но, повторяю, не в действительных событиях, а в виртуальной реальности, я попытаюсь воспроизвести, конечно, в высшей степени отрывочно, в этих записках.

Знаменитая реплика в «Ревизоре» «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!», конечно, могла бы быть лейтмотивом этого рассказа, но иногда важно понять, что чувство юмора только тогда может быть полноценным, когда человек способен смеяться не только над другими, но и над самим собой. Между тем, все, что случалось в истории нашей страны — это то, что происходило с нами. Если мы над чем-нибудь смеемся — кто бы ни был персонажем анекдота — мы смеемся над собой, поскольку именно мы породили ту ситуацию, которая могла стать анекдотичной. Итак, попробуем привести в хронологической последовательности хотя бы два-три примера подобного рода «веселых» рассказов.

20-е годы. «Провинциал приезжает в Москву. Его друг-москвич показывает ему столичные достопримечательности.

Это Большой театр.

А что там делают?

Там поют.

А это что такое?

Это Исторический музей.

А что там?

А там собраны разные древности, очень ценные, очень интересные.

Понятно. А это что такое?

А это Кремль.

А там что?

Там живут Ленин, Троцкий и другие вожди.

А почему такие стены высокие?

Чтобы бандиты не перелезли.

Оттуда?!!»

Так ли уж нелеп этот анекдот? Обыватель весьма и весьма настороженно относился к советской власти и ее руководителям с момента ее прихода. События «военного коммунизма», продразверстка, репрессии, начинавшие уже тогда набирать силу — все это вызывало определенное, а иногда и значительное недоверие к руководству государства, что в анекдоте точно подмечено. Все это очень сложно сочеталось с харизмой «вождей», бесспорной для другой части населения, охваченной «революционным энтузиазмом».

30-е годы. Одна за другой наплывают на советскую страну волны репрессий. Никто из ее граждан не чувствует себя гарантированным от того, что «карающий меч» не падет на его голову, ни в чем, впрочем, не повинную. Это тоже получает отражение в анекдотах весьма мрачного свойства.

«Большая коммунальная квартира. Три часа ночи. В дверь раздается резкий звонок. Никто не решается высунуться из своих комнат. У всех один вопрос: «За кем из нас пришло НКВД?» Наконец, самый смелый идет и открывает дверь. Потом поворачивается к выглядывающим из своих комнат соседям и радостно кричит: «Граждане, граждане, все в порядке! Просто у нас в доме пожар!»

Вторая половина 90-х годов. Время тяжелых материальных потерь, проблемы с получением вовремя зарплат, шахтерские забастовки. Общее ощущение нестабильности.

«Мама будит утром Вовочку:

Вставай, уже поздно, ты опоздаешь в школу!

Не хочу! Не пойду! Не встану!

Вовочка, еще раз тебе говорю, вставай, опоздаешь!

Не пойду, там холодно, батареи не работают, учителя все злые — им уже четыре месяца зарплату не платят. Не пойду!

Вовочка, вставай! Ты уже большой — тебе сорок лет, ты же директор школы!»

Позволю себе примечание. Этот анекдот мне рассказал бывший министр общего и профессионального образования Российской Федерации Владимир Георгиевич Кинелев. Он эту ситуацию в школе знал прекрасно.

Считаю, что самый великий психолог всех времен — это народ. Он подмечает слабые стороны, смешное в том, что происходит вокруг, обрабатывает это и выдает законченные суждения, которые не имеют характера научных дефиниций, а в форме анекдота отображают историческую реальность, пусть в виртуальном ее варианте. Так или иначе, но анекдот исторический и анекдот бытовой являются психологическим эквивалентом жизни, сохраненным в смеховой культуре общества.

Кстати, можно ответить и на вопрос: «Кто же придумывает анекдоты? Кто их автор?» Еще раз повторю. Да кто же иной, как не народ?! Кто как не он!

Даже если я и не профессор Преображенский

В качестве доверенного лица кандидата в Президенты Б.Н. Ельцина мне приходилось выступать по радио, на телевидении, встречаться с избирателями в Москве, в Ростове-на-Дону, в Казани и других городах. Запомнилась одна забавная телевизионная «лотерея». Собрали в телестудии на Шаболовке доверенных лиц кандидатов в президенты. Сценарий телепередачи, которая должна была идти «в записи», нам не показывали. Как в дальнейшем оказалось, он был просто «коварным».

Наконец, ведущая дала нам необходимые разъяснения:

— Мы перемешаем при вас колоду карточек. На каждой из них будут написаны одно—два слова — наименование группы населения. От вас требуется сказать, что сулит этой группе программа кандидата, которого вы представляете. К примеру, ученым, военным, инвалидам и т.д.

Нас расположили в два ряда. Я был крайним слева. Около меня сидел доверенное лицо генерала Лебедя. Позади меня — симпатичная девушка, представлявшая Брынцалова. Потом каждый тащил из развернутых веером карточек одну.

Результаты этой жеребьевки были весьма неожиданны. Моему соседу предстояло ответить на вопрос: «Как генерал Лебедь будет решать проблемы семьи и детства?». Сзади меня тяжело вздохнула представительница Брынцалова. Она прошептала «О, Боже! Творческая интеллигенция!». Как потом выяснилось, она смогла назвать только одного представителя этого славного сословия — художника Шилова.

Я не сказал бы, что мне очень повезло. Моим «предметом» стали крестьяне. Хотя хлебопашеством и животноводством я никогда не занимался, но не считал, что оказался в затруднительном положении.

В конце концов я знал, что в программе моего кандидата значился ряд задач, связанных с сельскохозяйственным производством.

А знаете, — уколол меня представитель Явлинского, — что крестьяне в массе своей будут голосовать за коммунистов?

Я не стал возражать, сказав, что считаю это вполне возможным и рассказал со слов одного из деятелей культуры забавный случай:

Снимал он на лето комнату в дальнем Подмосковье. Позвала его соседка похвастаться новой польской кухней. Дом у нее теперь — полная чаша — не то, что прежде. Две коровы, шестьдесят кур. За кого она будет голосовать, спросил ее писатель. Она ответила: «Да за кого же? За них, проклятых, за коммунистов!». Велика власть стереотипов! Впрочем, доверенные лица во время передачи не вступали в конфронтацию. Единственная дискуссия была у меня с генералом Филатовым. Ему досталось студенчество. Он рассказал, что в случае победы Жириновского, каждый студент будет иметь отдельную комнату, в которой он сумеет принять свою подругу. Что во все вузы станут принимать без экзаменов, и только в следующем году студенты будут проходить эти тяжкие испытания.

Я позволил себе задать генералу, как я сказал, чисто технологический вопрос. И хотя для каждого из нас был отведен очень короткий промежуток времени, ведущая разрешила мне это сделать. Я спросил, как можно разместить в учебных аудиториях всю эту массу молодых людей, имеющих право поступить в вуз без экзаменов? Сколько на это потребуется квадратных метров, не говоря уж об оплате армии профессоров и преподавателей, ведущих семинары и практические занятия. Филатов посмотрел на меня снисходительно и сказал:

Профессор, у Вас, наверное, большая квартира?

Я не успел как-либо отреагировать на это вмешательство в мою частную жизнь, поскольку мой оппонент продолжал: — У Вас, наверное, большая квартира, так мы возьмем у Вас две комнаты, и там студенты будут заниматься.

Я стал ему отвечать. К сожалению, мой ответ не был записан, поскольку, видимо, это выходило за границы отпущенного мне времени. А сказал я следующее:

Господин генерал, Вы, вероятно, перепутали, я профессор Петровский, а не профессор Преображенский! А Вы, надо сказать, не похожи на Швондера.

 

Новая версия сказки о голом короле с драматической предысторией

Чеченские события 1994—1996 годов, отозвавшиеся болью в душе народа, для меня имели глубоко личное значение. Так иногда бывает, в судьбе одного человека оказывается сфокусирована, обобщена и персонифицирована историческая реальность.

С профессором Виктором Абрамовичем Кан-Каликом я познакомился лет 15 назад. Встречались мы с ним в Москве, Дербенте, Ростове. Вместе с ним ездили в Дагестан, участвовали в конференциях, совещаниях. Он принадлежал к числу немногих теоретиков педагогики — отрасли науки, не перенасыщенной талантами. Давний житель Северного Кавказа, он знал там всех, и все знали его.

Приезжая в Москву, он бывал у меня дома, с огорчением говорил о том, что ситуация в Чечено-Ингушетии осложняется все более и более, что жить там становится опасно — могут произойти события непоправимые и страшные. Виктор Абрамович рассказывал о митингах, на которых звучали антирусские призывы и лозунги. По его словам, особенно усердствовали наезжавшие из Прибалтики эмиссары: «Чеченцы, ингуши! Где ваши кинжалы?! Чего вы ждете?! Вспомните о Шамиле!». Толпа одобрительно гудела.

Все это было фоном, на котором разворачивалась активная организаторская работа моего друга. Дело в том, что Кан-Калик неожиданно для всех был назначен ректором Чечено-Ингушского университета в Грозном. Гадали о причинах выдвижения его на столь высокую должность. По всей вероятности, это было связано с межнациональными отношениями в республике. Предполагали, что чеченцы не хотели видеть в ректорском кресле ингуша, а ингуши — чеченца. Предпочтительнее оказался горский еврей. Вряд ли тогда, в 1990 году, Виктор Абрамович мог предположить, что кабинет ректора ненадолго сохранится маленьким академическим островком в бушующем море страстей, сотрясающих этот горный край. Он рассказывал, что в первые дни его ректорства к нему пришел один из деканов, поздравил его с назначением, сказал много лестных слов и любезно заключил:

Мы Вас будем поддерживать. Обязательно будем поддерживать.

Большое спасибо! Мне без этого действительно будет трудно работать.

Да, да, мы Вас, повторяю, будем поддерживать.

Ну, разумеется, у меня нет опыта руководящей работы. Без помощи со стороны ученого совета, профессоров мне не справиться.

Виктор Абрамович! Вы меня не поняли. Мы будем Вас поддерживать каждый месяц!

Ректору стало ясно, о какой ежемесячной поддержке идет речь, и хотя сумма «поддержки» не была названа, он понимал, что «помощь» будет весьма солидной. Доброхота пришлось выставить из кабинета и задуматься о том, к чему приведет вежливый отказ от предложенного «вспомоществования». Начались неприятности. Новый ректор ввел жесткую систему контроля над объективностью оценок на вступительных экзаменах. Это не понравилось многим. Значительное число абитуриентов знало, сколько стоит поступление на тот или иной факультет университета, существовала негласная «квота» — в зависимости от ранга преподавателя или администратора ему полагалось дать возможность принять в вуз без «лишних ненужных формальностей» закрепленное за ним количество студентов. «Формальности», которые были узаконены новым ректором, разрушали эту хорошо налаженную систему, и, в сущности, уже тогда он был обречен.

Вскоре была предпринята попытка подбросить в его кабинет пачку денег. Кан-Калик был настороже и пресек поползновения обвинить его в получении взятки.

Тогда озлобленные доброхоты зашли с другого конца. В газете «Советская культура» появилась статья собкора, в которой ректор обвинялся во множестве грехов, в частности, в разжигании национальной розни. Обвинения были необоснованными и бессмысленными. Не считая возможным молчать, я написал ответную статью. И послал ее в ту же газету. Однако этот материал не был опубликован. Впрочем, ректора с работы не сняли, и, таким образом, атака не принесла победы ее организаторам. Выстрел собкора оказался холостым.

Далее произошло уже вовсе невероятное событие. Не попавший в цель корреспондент подстерег на улице жену Кан-Калика, как она рассказывает, и попросил (а может быть, потребовал — я точно не знаю), чтобы ее муж заплатил ему крупную сумму. «За что? — поразилась женщина. — За ту клевету, которую Вы написали?». Тогда корреспондент объяснил ей, что он твердо обещал тем людям, которые проявили соответствующую заинтересованность, что после его публикации ректора обязательно снимут. И так как этого не произошло, то от него требуют возвращения полученного авансом «гонорара». История более чем удивительная и, пожалуй, не имеющая аналогов. Не могу припомнить, чем завершился этот эпизод, о котором я рассказываю со слов Виктора Абрамовича.

В 1991 году к власти в Грозном пришел перебравшийся из Прибалтики в Чечню генерал Дудаев. Криминальная обстановка в Грозном накалилась до предела. Начался отток русскоязычного населения. Люди бросали квартиры, а иногда и особняки со всем их содержимым и, радуясь, что успели унести ноги, переселялись в соседние области юга России. За ними последовали многие чеченцы, лучше других понимавшие, чем может кончиться это «смутное время». Таким образом, по разным данным из Чечни бежало 500— 800 тысяч человек.

Мы договорились с Кан-Каликом о его переезде в Москву и профессуре в Российском открытом университете. Последний телефонный разговор. Он сказал, что через три дня вылетает в столицу для решения задач трудоустройства и жилья. Но события развернулись неожиданно и трагически.

Позвонив жене и предупредив, что он скоро будет и она может разогревать ужин, Кан-Калик вышел вместе с проректором из вестибюля университета. У тротуара стояла чья-то «волга». Когда они поравнялись с машиной, из нее выскочили трое и силой затащили Виктора Абрамовича на заднее сиденье. Проректор, чеченец по национальности, попытался его отбить. Его тело осталось на тротуаре, а машина умчалась. Все это произошло на глазах многих свидетелей

Потянулись месяцы, а о судьбе похищенного мы ничего не знали. Наши обращения к Дудаеву с просьбой произвести расследование и сделать все, чтобы найти бесследно исчезнувшего ректора, ни к чему не привели. О развязке этой трагедии узнали не скоро...

Где-то неподалеку от Грозного, около селения, пастухи обратили внимание, что коровы отказываются лакомиться сочной травой на небольшой лужайке, упорно ее обходят. Опытные люди, они сразу поняли в чем дело. Были произведены раскопки. Как мне рассказывали, нашли труп зверски изуродованного ректора. О подробностях писать страшно, и страшны эти подробности.

Профессор Кан-Калик много сделал для превращения Чечено-Ингушского университета в сильное и перспективное высшее учебное заведение. Он успел осуществить свою мечту — в университете был создан медицинский факультет, приглашены на работу профессора из Сибири, с Урала и из городов центра России. К счастью, им удалось вовремя уехать из Грозного.

Иногда я думаю: вот кончатся трагические события, на Северном Кавказе будет воссоздан университет, и справедливо, если он получит название «Чеченский университет имени профессора В.А. Кан-Калика» Может, этого и не произойдет, но мечтать об этом я имею права и основания ..

..Это было в период избирательной кампании в Думу... В дверь моей квартиры позвонили. На пороге стояли две женщины. В руках у них были какие-то бумаги.

Мы собираем подписи для регистрации движения «Выбор России», — пояснили они. — Вы согласитесь дать подпись в пользу этого движения?

У меня не было основания отказываться. В политическом спектре российских партий и движений это был для меня тогда наиболее приемлемый вариант. Я уже стал искать ручку в кармане пиджака, но что-то меня остановило. Я спросил:

А кто будет возглавлять список этого движения? Наверное, Егор Тимурович Гайдар? Это прекрасно!

Да, он первым номером.

А кто еще?

Сергей Адамович Ковалев.

Это заставило меня задуматься...

С самого начала скажу: аналогия не есть доказательство. Но что делать с теми набегающими ассоциациями, которые не считаются ни с какой логикой. Мне вспомнилось зверское убийство Виктора Абрамовича, десятки тысяч растерзанных, убитых, изнасилованных тел, повсюду остававшихся на чеченской земле. Подумал о тысячах и тысячах, в страхе покинувших Чечню. Все это воскресило вдруг в памяти образ «великого правозащитника», который сидел в Грозном в бункере генерала Дудаева. Почему-то подумалось, что «сухой паек» он наверняка с собой из Москвы не брал, но и нет большой беды в том, что он получал пищу, по всей вероятности, из рук генерала-президента. Хуже другое — информацию он черпал из того же источника. Что-то я не помню, чтобы оттуда доносились слова об «этнической чистке» русского населения, которая осуществлялась в «Ичкерии». Или, может быть, этот термин тогда еще не был в ходу? Но голос из грозненского бункера звучал камертоном, по которому настраивался весь громоподобный оркестр средств массовой информации. Они тогда целиком и полностью звучали в унисон, творя симфонию продудаевской пропаганды.

Со страниц газет, с экранов телевизоров стыдили, обвиняли, чуть ли не проклинали российских генералов, офицеров и солдат, которые лежали в снегах на подступах к Грозному и гибли сотнями. При этом им полагалось знать, что они участвуют в «грязной войне против гордого чеченского народа, отстаивающего свою независимость». Что и говорить, воинская кампания была бездарной и невольно возникает мысль, что все происходило по ленинской формуле: «Шаг вперед — два назад». Однако это проблемы историков, а отнюдь не психолога Мне же, принимая во внимание мою специальность, приходится констатировать, что упомянутое моими посетительницами имя Сергея Адамовича воссоздало все эти образы как «ассоциацию по смежности». Отсюда и навеяны мгновения мысленного прочтения страшных страниц нашего недавнего прошлого.

Наряду с «ассоциацией по смежности» существует, как известно из учебников психологии, и «ассоциация по сходству». И вот тут возникает та самая аналогия, которая хотя и не служит доказательством, но толкает на некоторые соображения. В силу действия закона ассоциации передо мной воскресает образ Владимира Ильича Ленина, который при содействии генерального штаба Рейхсвера пересек «со товарищами» воюющую с Россией страну. Предполагаю, что жандармы стыдливо отводили глаза от его вагона, поскольку имели на этот счет специальные инструкции. Не думаю, что Владимир Ильич получал спецпаек, и что еду в его купе носили из вокзальных буфетов. И немецким шпионом, вопреки первоначальной версии, он не был. Перед ним стояла другая задача — осуществить пропагандистскую информационную кампанию, которая могла бы развалить русский фронт, открыв дорогу немецким войскам, что способствовало бы превращению войны империалистической в войну гражданскую. То, что русский солдат, воткнув штык в землю, получит немецкую пулю в сердце, видимо его не волновало.

Дудаев наградил Сергея Адамовича Ковалева высоким орденом. Видимо, его заслуги представлялись президенту «Ичкерии» несомненными. Правда, далее следует загадка, суть которой я не могу понять. Правозащитник почему-то передал этот орден... солдатским матерям. В чем был замысел? Совершенно непонятно. Могу предположить, что эта, награда не могла служить утешением женщинам, чьи сыновья были убиты или оказались в заложниках. Впрочем, возможно Ковалев преследовал какие-то иные, оставшиеся неизвестными миру, высокие нравственные цели. И вот тут уж никакой аналогии с Владимиром Ильичом. Хотя тот, бесспорно, заслуживал получить в качестве награды «Железный крест» из рук Кайзера за ту помощь, которая была оказана рейхсверу. Но то ли потому, что в это время Вильгельм сбежал от революции, то ли в силу идеологических расхождений, награждение так и не состоялось.

Всплывает еще одна историческая аналогия. Вождь большевиков призывал пролетариев всех стран поддержать революцию в России, а голос из дудаевского бункера взывал к мировой общественности воздействовать всеми доступными и даже самыми жесткими мерами на Президента Ельцина и на Правительство России, заставив прекратить войну в Чечне.

Президент, конечно, гарант Конституции и ему неоднократно об этом напоминали. Впрочем, как бы тогда ни поступил Президент, ему было бы не избежать инвектив и проклятий. Оппозиционное большинство Парламента попыталось бы, рано или поздно, объявить импичмент вне зависимости от любого развития событий 1994—1996 годов.

Кстати, о названии рассказа... Меня могут упрекнуть, сказав: «А какое отношение имеет прекрасная сказка Ганса Христиана Андерсена ко всему, что было сказано выше о Сергее Адамовиче Ковалеве?»

Кто не помнит историю «голого короля»? Кто не помнит, как мальчишка, в отличие от тех, кто хором восторгался золототкаными королевскими одеяниями, удивленно воскликнул:

«А король-то голый!» И всем это стало очевидно. Однако Андерсен оставил в стороне то, что произошло после того, как для всех стала ясной призрачность парадных одеяний их повелителя. Выдвигаю предположение, что когда мальчуган вернулся домой, то отец, возможно, его выпорол, сказав: «Если ты позволил себе сказать такое о короле, что же ты можешь ляпнуть про меня?»

Сочувствую малышу. Вероятно, трудно ему пришлось. Предполагаю, что столь же трудно придется тому, кто позволит себе сказать нечто подобное применительно к общеизвестному, правда, одностороннему, «защитнику обиженных и угнетенных». Еще раз скажу, социальные стереотипы и психологические установки с огромным трудом поддаются устранению и пересмотру.

Я убежден, что, во-первых, Ковалев мужественный человек, поскольку бомбы сыпались не только на дудаевцев, но и его могли не обойти. Во-вторых, он поступал так, как должен был привычно действовать диссидент.

...Прервал работу над рукописью и включил телевизор. Прислушиваюсь к словам «правозащитника» Ковалева. Он требует прекращения войны в Чечне и фактически ратует за санкции против России. Понимаю бесперспективность моего внутреннего монолога:

«Уважаемый Сергей Адамович, я верю в гуманность Ваших намерений, но способны ли Вы просчитать последствия Ваших инвектив? Объективно Вы опять-таки большевик-ленинец, «пораженец», а не «оборонец». Вы невольно создаете предпосылки для третьей чеченской войны, к которой бандиты будут еще лучше подготовлены, а Россия окажется всеми этими экономическими санкциями ослаблена. Кто станет очередной жертвой? Опять Дагестан? Ставрополье? Осетия? Москва? Уже был «Хасавюрт» — фактическая капитуляция...» Я, естественно, не мог бы рассчитывать на ответ.

Ковалев профессиональный диссидент. Я склоняю голову перед диссидентами шестидесятых-семидесятых годов, которые, рискуя всем, подняли голос против тоталитарного режима. Он был среди них и их «скорбный труд» не пропал. Но сейчас мы имеем дело с удивительным социально-психологическим феноменом. О нем особо.

Диссиденты боролись с диктатурой. Коммунисты, хотя и были атеистами, придерживались идеи, что власть, если не каждая, то, во всяком случае, советская, «от Бога». Как с диссидентами тех времен не согласиться! Но вот прошли в корне все изменившие годы перестройки. Теперь и время другое, и власть другая. Но психологическая установка диссидентов оказалась предельно ригидной и потому всесильной. Они взяли на вооружение большевистскую догму: «Государство — это аппарат насилия». При этом вывернули наизнанку религиозную формулу и действуют на основе принципа: «Власть всегда от дьявола». Во всяком случае, в той стране, где они живут. Тогда даже самый кровавый мятеж против власти заранее оказывается ими «нравственно оправдан», кто бы его ни учинил. В таком случае все понятно. Эхом выступлений «великого правозащитника» звучат шекспировские слова: «Чума на оба ваши дома». Конкретизирую: «Белый дом» и дом в Кремле. И пусть во имя великой правозащитной идеи Россия корчится от экономических санкций. Быть может, я преувеличиваю наличие у современных диссидентов уже не большевистского, а, скорее, анархистского неприятия всякой власти. Позволю себе привести один пример. В газете «Аргументы и факты» (№ 21 за 2000 г.) опубликовано обширное интервью с Сергеем Адамовичем Ковалевым. Беседе с ним предпослано краткое предисловие: «Недавно Сергею Ковалеву стукнуло 70. Но даже в этом возрасте у него нет примирения с властью, какая бы она ни была».

Предвижу возмущение почитателей «голого короля»: «Как Вы можете такое писать об этом замечательном человеке? Когда Вы спокойно работали и писали книги; он «топтал зону» за колючей проволокой!» Ну что же, чекисты, которые без каких-либо оснований расстреляли поэта Гумилева и многих других замечательных русских людей, тоже, возможно, в дореволюционные времена познали и тюрьмы, и ссылку. Оправдывает ли их прошлое то, что ими было содеяно в подвалах ЧК?

Однако вернемся к пришедшим ко мне «агитаторшам». Было неудобно задерживать их в прихожей. Я сказал:

Если Ваш список возглавляет Ковалев, я свою подпись не дам. Одна из женщин вздохнула и заметила:

Так уже было в трех квартирах Вашего дома. Причина была та же.

Мне оставалось лишь пожать плечами и вежливо попрощаться...

...Профессора Кан-Калика хоронили в Москве. Как мне рассказали, хотя его жена и дочь уже жили где-то в столице, на похоронах их не было. Очевидно, был велик страх, что их увидят, проследят за ними и расправятся как с их мужем и отцом. Дополнительные свидетельские показания родных, разумеется, не устраивали убийц.