Глава 1 Психология на «особом пути» развития

 

1. Психология под прицелом политики (фрагмент лекции, прочитанной
в Университете Российской академии образования)

 

Завершается XX век. В середине 30-х годов Борис Пастернак писал:

В кашне, ладонью затворяясь,

Сквозь фортку крикну детворе,

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Кто тропку к двери проторил,

К дыре, засыпанной крупой,

Пока я с Байроном курил,

Пока я пил с Эдгаром По?

Без малого 70 лет назад это воспринималось как парадокс, позволительный поэту. Казалось, что тысячелетию, в котором мы живем, конца не видно. В ответ на оправданный содержанием стихотворения юмор позволю себе вообразить грубоватый отклик со двора:

— Проснись, дядя! Вчера было второе тысячелетие, а сегодня — третье, и под Новый год ты пил не с каким-то Эдиком, а со своей супружницей и потому забыл, какое сейчас на дворе тысячелетие.

Великому поэту, конечно, никто не смеет отвечать в подобном тоне. А мне можно, коль скоро я позволил бы задать такой вопрос парням с нашего двора. Еще раз повторю, кончается XX век, второе тысячелетие. Муза истории Клио заглядывает через плечо многим из нас и настоятельно требует, чтобы мы обратили свой взор в прошлое и написали бы если и не историю второго тысячелетия, то хотя бы последнего его века, рассказали о жизни науки, со всеми ее успехами и поражениями, радостями и невзгодами. Это необходимо тем более, что XX столетие, вероятно, самое удивительное в истории человечества, и прогресс здесь шагал так, как если бы он был обут в сапоги-скороходы. Но мы живем в России, и хотя прогресс нас не обошел стороной, однако, оглядываясь на прошедший век, в новогоднюю ночь, осознаешь, что это была поистине самая трагическая эпоха со времен Крещения Руси. Вряд ли в моей книге для этого потребуются особые доказательства, хотя без некоторых не обойтись.

Курс, который я буду читать, — это курс «История психологии в России в XX столетии». Но это слишком обобщенное название. Дело в том, что история психологии может трактоваться по-разному. Это может быть изложение взглядов выдающихся психологов. Это может быть рассказ о научных дискуссиях или характеристика основных научных направлений, или исследования, которые вели выдающиеся ученые. Одним словом — налицо возможность рассмотрения различных путей, по которым движется история. Однако выделим особый аспект рассмотрения истории психологии. Я буду читать курс, который обозначен как «Политическая история российской психологии в XX столетии». Что же такое «политическая история психологии»?

Это раздел истории психологии, предметом которого является развитие психологической науки в ее зависимости от политической конъюнктуры, складывающейся в обществе. Курс имеет маргинальный характер. С одной стороны — это история науки. С другой — гражданская история (в частности, история культуры). Нас же она интересует, прежде всего, потому что это история психологии, хотя и лежит на стыке многих научных дисциплин.

Политическая история психологии может быть вычленена далеко не во всех общественных устройствах. Она становится предметом изучения, когда мы обращаемся к развитию психологической мысли в государствах тоталитарного и посттоталитарного типа. Во всех остальных говорить о политической истории было бы бессмысленно. Хотя это не значит, что психология не зависит от социального устройства общества, экономических проблем, которые постоянно возникают и требуют решения. О каких странах идет речь? Например, Германия эпохи третьего Рейха, Китайская народная республика до и во время «культурной революции», СССР с середины 20-х годов и до времен совсем недавних, может быть, и Северная Корея. Я, правда, имею смутное представление о том, как там развивается психология, но могу высказать осторожные предположения на основании известного мне факта частного характера. Журналом «Вопросы психологии» была заказана статья: «Психология в КНДР». Написал ее приехавший оттуда аспирант. Редколлегия поставила ее в очередной номер журнала. Когда аспирант вернулся из отпуска, а он побывал дома, ему с гордостью показали журнал. Он прочитал статью и побелел, прошептав:

- Я пропал!

- В чем дело? Может быть что-нибудь исказили?

- Вы сделали страшную вещь. Я никогда не смогу вернуться домой.

- Почему?

- Я обязан был упомянуть имя великого Вождя и Учителя Ким Ир Сена не менее (точное число я не помню) раз, а вы сократили число упоминаний вдвое. Я никогда никому не смогу доказать, что это не моя вина.

Не знаю, чем это кончилось для него, но в какой-то мере — это «знаковая» характеристика. О том, как это происходило у нас в Советском Союзе, я буду, конечно, рассказывать подробно.

Как же складывалось развитие психологии в первой четверти XX столетия в России, когда говорить о политической истории психологии было бы неправильно. Но для того, чтобы увидеть, что изменилось в дальнейшем, надо понять, с чего все начиналось?

Итак, период с начала века и примерно до 1923—1924 года. Заметьте, я не предлагаю в качестве рубежа 17-е—18-е годы, которые, вероятно, надо считать рубежными, если бы речь шла просто о гражданской истории. До середины 20-х годов психология в России развивалась точно так же, как это происходило в любой другой стране. Никакие политические изменения не сказывались на развитии психологической мысли. Позволю себе провести аналогию. Произошло ли что-либо в психологической науке США, когда президента Форда сменил Картер, или, к примеру, Рейгана — Буш? Или к власти пришли республиканцы, оттесняя демократов, или наоборот — демократы победили республиканцев. В Англии же консерваторы сменили лейбористов? В науке не происходит изменений. Ну, может быть в каких-то там случаях увеличивается финансирование в силу того, что кто-то больше лоббирует тот или иной университет. Подобное происходило и в первой четверти XX столетия в российской психологии. Ведь было множество событий: и Японская война, и революция 1905 года, и Февральская революция, и, представьте себе, даже октябрьский переворот. Немедленных изменений в психологической науке зафиксировать нам бы не удалось. Вообще-то не очень точно звучат слова: «Российская психология». Наверное, правильнее было бы сказать: «Психология в России».

Ну, скажем, Пиаже — это, что же швейцарская психология? Или Рибо — французская психология? Или Вундт — немецкая? Это все характеристики психологической науки в государствах? Нет, — это принадлежность ученого к этому государству. А там — внутри, есть самые разнообразные научные школы. Эти школы между собой конкурируют. Возникают и распространяются идеи, но они свободно переходят через любую границу. К примеру, последователи Фрейда далеко не локализовались в границах Австрии. Это была мировая психологическая наука. Российская психология, или точнее сказать, психология в России на протяжении первой четверти XX столетия была просто одним из отрядов мировой психологической науки, ее органической частью. Значит ли это, что она была лишена какой-либо специфики, которая бы выделяла ее среди других наук о человеке, его душе, его психике? Нет, не значила. Россия имела весьма серьезную специфику. Во-первых, это было связано с тем, что Россия внесла заметный вклад в развитие культуры и Западной Европы и других континентов, в том числе и США. Хотя никогда официально не числились психологами такие гиганты как Лев Толстой, Достоевский, Чехов, но тем не менее, их влияние чрезвычайно велико, поскольку они были великими «душевидцами». Пусть Достоевский, например, отрицал психологию, правда, имея в виду современную ему науку, но был действительно величайшим психологом. То же можно сказать о К.Д. Ушинском, который традиционно трактуется как выдающийся педагог, хотя его психологические воззрения едва ли имеют для нас меньшее значение, чем высказанные им педагогические идеи.

В России складывались мощные научные школы, оказывавшие влияние на развитие науки во многих странах. Во-первых, это естественнонаучное направление, которое шло от Сеченова и, соответственно, украшенное именами Павлова, Бехтерева, Вагнера, Ухтомского, Бернштейна и многих других. Оно оказало огромное влияние на развитие бихевиоризма в Америке и дало значительный импульс для становления науки о поведении в самых разнообразных ее вариантах (Уотсон, Торндайк и др.).

Специфически российским было религиозно-философское направление, родоначальником которого я считаю Владимира Соловьева, скончавшегося на рубеже XIX и XX веков. Ну, а дальше, от Соловьева идет целая плеяда философов-психологов таких как С. и Е Трубецкие, С.Л. Франк, Л.М. Лопатин и другие. Был исключительно велик интерес к. этой философской психологии, которая, пусть умозрительным путем, все-таки пыталась забраться в глубины человеческой души. Когда заседало Московское психологическое общество, а заседания его проходили в самой большой аудитории университета, то «яблоку негде было упасть». Городовые стояли на входе, чтобы там не случилось «университетской Ходынки». Так что это было довольно заметное, самобытное направление развития психологической мысли.

Но наряду с естественнонаучным и религиозно-философским направлениями складывалась эмпирическая психология. Важнейшим центром ее развития стал московский Психологический институт имени Л.Г. Щукиной. Долгое время в подвале Психологического института лежали куски мрамора — это было то, что осталось от памятной доски с названием института, а в его библиотеке висел (не помню, висит ли сейчас) портрет очень красивой женщины. Существует предположение, что на нем изображена Лидия Григорьевна Щукина — жена предпринимателя и мецената Сергея Ивановича Щукина. Именно он и выделил профессору Георгию Ивановичу Челпанову сто тысяч рублей золотом — сумма по тем временам огромная — и попросил побывать во всех лабораториях Европы и США, посмотреть, что там есть, какое оборудование, и создать уникальный институт, где могла бы свободно развиваться эмпирическая наука. Институт был создан, увековечив в своем названии по просьбе овдовевшего Сергея Ивановича имя его покойной супруги. В дальнейшем, он много раз менял свое название. В 20-е годы именовался Институтом психологии факультета общественных наук. Позднее — Государственным институтом психологии, педологии и психотехники (ГИППП). Затем — Институтом общей и педагогической психологии. В бытность мою президентом Российской академии образования, я все-таки настоял на том, чтобы вернуть исходное название — Психологический институт. Мраморную доску стараниями директора института В.В. Рубцова восстановили.

Институт был ориентирован на эмпирическую психологию, и это очень четко подчеркивалось. Дело в том, что сам Челпанов был философом, но в институте он занимался экспериментальной психологией и вот этот «водораздел» между философской и эмпирической психологией прочерчивался тогда достаточно четко.

Когда состоялся молебен по случаю освещения в 1914 году Психологического института, то Московский Епископ Анастасий, произнося слово на молебне, сказал: «Стремясь расширить круг психологических знаний, нельзя забывать о естественных границах познания души вообще и при помощи экспериментального метода в частности. Точному определению и измерению может поддаваться лишь, так сказать, внешняя сторона души, та ее часть, которая обращена к материальному миру, с которым душа сообщается через тело. Но можно ли исследовать путем эксперимента внутреннюю сущность души, можно ли измерить ее высшие проявления?.. Кто дерзнет экспериментально исследовать религиозную жизнь духа? Не к положительным, но к самым превратным результатам привели бы подобные попытки».

Здесь очень четко проводилась демаркационная линия. И в самом деле, чем занимался Психологический институт? Изучением внимания, его устойчивости, скоростью реакции, особенностями памяти и т.д., и, действительно, многие годы не пытался посягнуть на нечто большее.

Примечательно, что через 85 лет на юбилейном собрании Высокопреосвященный Сергий, представитель Патриархии Русской Православной церкви сказал собравшимся нечто прямо противоположное. Он призвал к тому, чтобы Психологический институт сосредоточил свое внимание на изучении души человеческой, ее высших проявлений: нравственности, духовности, проникновение в ее сущность. Я не берусь и, вообще, не считаю необходимым подвергать анализу изменение позиций церкви по отношению к психологии, которое и сейчас, как и 85 лет назад, своим главным инструментом видит экспериментальный метод.

Не обойдем вниманием еще один центр психологии в России — Психоневрологический институт, где директором был академик Бехтерев. По правде говоря, академиком он никогда не являлся, но как-то невозможно было «титуловать» Бехтерева иначе. Психоневрологический институт — это скорее вольное психологическое учреждение, фактически институт, объединенный с высшим учебным заведением. Лекции там читали замечательные ученые. Помимо самого Бехтерева, П.Ф. Лесгафт, В.А. Вагнер и многие другие. В Психоневрологическом институте интенсивно развивалась психорефлексология, рассматривающая поведение человека как задачу психологии и в центре внимания имеющая рефлексы как ответы организма на внешние воздействия.

Своими взглядами Бехтерев был довольно близок к Павлову. Только Павлов говорил об «условных» рефлексах, а Бехтерев называл их «сочетательными» рефлексами. Ну, разница не так велика. Эти двое замечательных ученых между собой не ладили, и спор их учеников о том, кто является создателем рефлекторной теории, основы которой были заложены еще Иваном Михайловичем Сеченовым, велись на протяжении многих лет.

Никогда не именовала себя психологической, но, тем не менее, фактически была таковой, школа академика И.П. Павлова и его учеников. Среди них можно выделить Леона Абгаровича Орбели — замечательного исследователя. Павлов не признавал психологию как науку. То есть он считал, что, конечно, психология может существовать как некая возможность человеку углядеть в самом себе свои собственные помыслы, чувства и идеи. Он видел в психологии только возможность субъективного познания внутреннего мира. Иван Петрович очень уважительно относился к психологам, занимающим подобную позицию, и говорил так: «Мы и психологи к познанию человека роем туннель с двух концов, но эти туннели пока еще не сомкнулись и поэтому пусть психологи занимаются тем, что им положено, но мы будем рассматривать только мозг и его деятельность, не задумываясь над тем, как можно сочетать результаты наших исследований с данными исследований в психологии». В его лаборатории запрещали использовать психологические термины. За это даже накладывали хоть и не большой, но денежный штраф. Однако когда для Челпанова сложились (уже в советское время) весьма неблагоприятные обстоятельства, Павлов пригласил его в Колтуши, в свой институт, заведовать психологическим отделом. Но Георгий Иванович был уже стар, немощен, да и, кроме того, это явилось бы уж очень большим вызовом советской власти, чреватым всякого рода опасностями. Поэтому он от этого лестного предложения отказался. Вот основные направления, которые господствовали в эти предреволюционные годы.

Все это происходило на широком социокультурном фоне. Психология не была в стороне от того, как развертывалась культурная жизнь страны. Даже еще во времена Сеченова, если судить по роману Тургенева «Отцы и дети», в обществе спорили о том, есть ли душа или только рефлексы (с ударением на первый слог)? И в XX веке продолжалось то же самое. В России была богатейшая культурная жизнь: и театральная, и художественная, и литературная. Психология вызывала интерес у публики. В различных лекториях выступления поэтов Бальмонта, Блока, Маяковского, Северянина чередовались с речами психологов, делившихся своими соображениями о душе человека. Вообще очень трудно охарактеризовать культурную жизнь России в первые два десятилетия XX века вне взаимодействия с психологией. Приведу несколько примеров. Известная театральная система Станиславского в значительной степени опиралась на труды академика Павлова. Это обстоятельство весьма тщательно исследовано историками психологии и театроведами. Принцип физических действий, культивировавшийся В.Э. Мейерхольдом, был связан с идеями В.М. Бехтерева. Антон Павлович Чехов в повести «Дуэль» использовал материалы его доброго знакомого психолога В.А. Вагнера. Об этом еще будет сказано в дальнейшем. В нашумевшем судебном процессе (дело «Бейлиса»), инспирированном «черносотенцами», экспертом, поддерживающим обвинения евреев в «ритуальных убийствах» выступал психолог Сикорский, а защиту Бейлиса в качестве эксперта поддерживал В.М. Бехтерев. Вся просвещенная Россия следила за ходом этого позорного процесса. Имена психологов, участвующих в нем в качестве экспертов были у всех на слуху.

Когда же и при каких обстоятельствах произошли изменения? Я сказал о том, что не надо проводить хронологической границы по рубежу 1917-1918 годов. В этот отрезок времени для психологической науки практически никаких изменений не воспоследовало. Так же работали научно-исследовательские центры и в Москве и в Петербурге. Издавались психологические журналы, готовились кадры психологов. Ничего не предвещало каких-либо серьезных потрясений. Челпанов, по-прежнему, руководил Психологическим институтом, Бехтерев успешно работал в Петрограде, Павлов в своих лабораториях. Правда, Павлов поставил ультиматум советской власти, если не будут созданы условия для его работы, то он эмигрирует. В.И. Ленин подписал декрет, который предоставил широкие льготы для поддержки работы академика Павлова. В истории психологии и физиологии упоминается только это обстоятельство — «Декрет Ленина как проявление величайшей заботы о великом ученом». Так-то оно так, да только ученый ультиматум поставил, а потерять академика Павлова было до крайности нежелательно для молодой советской республики. Но с 18-го года начинается то, что мы называем «утечкой мозгов». Пока это не касалось психологии, но это было началом того процесса, в который через некоторое время втянули и психологию. Начинается эмиграция: уезжают из страны выдающиеся писатели и поэты: Горький, Алексей Толстой, Бунин, Куприн, Марина Цветаева, Саша Черный, Аверченко, Алданов, Замятин, Мережковский. Я не буду перечислять всех — это очень длинный список. Мы лишаемся Шаляпина, выдающегося артиста Михаила Чехова, величайшего шахматиста Алехина. Уезжают музыканты, композиторы, балетмейстеры, но пока психологи находятся на месте, потому что продолжается нормальная работа. А так, как они, в основном, заняты эмпирической психологией, то политика, казалось бы, их вообще не должна была волновать и затрагивать.

Так продолжалось до 1923 года. Именно тогда происходит первое изменение в нашей науке. В конце 1922 года была опубликована статья Ленина «О значении воинствующего материализма». Ее, по-видимому, очень внимательно прочитали несколько психологов, и им стало понятно, что надо «перестраивать свои ряды». Первым на это откликнулся ближайший сотрудник Челпанова — Константин Николаевич Корнилов, в прошлом алтайский учитель. На первом психоневрологическом съезде в 1923 году прозвучал его доклад, который буквально оглушил слушателей. Назывался он «Психология и марксизм». В нем Корниловым была поставлена задача перестроить психологию на базе марксизма, диалектического материализма, рассматривая марксизм как единственную философскую базу для развития психологической науки. А до выступления Корнилова психология ориентировалась, в зависимости от позиции того или иного ученого, на разные философские течения: идеал-реализм, неокантианство и многие другие. Между тем, предлагалась единая философская основа психологии. Вся мировая психология пошла торной дорогой, а мы, вступив на «особый путь развития», свернули на обочину и двинулись нехожеными тропами, положив начало тому, что стало характеризовать российскую советскую психологию как науку, которая в значительной степени определяется в своем развитии политической конъюнктурой. Психологи отнеслись к этому по-разному. Одни активно поддерживали Корнилова, позиция же других была двойственной: с одной стороны, они были возмущены проникновением марксизма — «этой политической догмы» — в корпус психологических знаний, с другой — вслух не высказывались, справедливо опасаясь неприятностей.

Челпанов был освобожден от руководства институтом. Директором стал Корнилов. В это время произошла первая мощная атака со стороны коммунистических руководителей, направленная против философов идеалистического толка. Из России были высланы Лапшин, Ильин, Франк, Лосский, Бердяев, Зеньковский, П. Сорокин и еще целый ряд ученых. Они обосновались в основном в Чехословакии, частично — во Франции. Надо сказать, что их высылка (этот печально знаменитый «философский пароход») сейчас нами оценивается, с полным основанием, как губительный акт для развития науки в России. Но он оказался благодетельным для тех, кого выслали, благодетельным потому, что тем, кто остался, нельзя было позавидовать.

Трагической была судьба Густава Шпета, философа-психолога, исчезнувшего в недрах ГУЛАГа. Был репрессирован замечательный философ, которого называли русским Леонардо до Винчи XX века — Павел Флоренский. Если вспомнить сцену обсуждения плана ГОЭЛРО так, как ее описывает Алексей Николаевич Толстой в романе «Хождение по мукам», то там упоминается, что среди инженеров, которые были инициаторами электрификации, выделялся человек в рясе. Алексей Николаевич был человек осторожный и не уточнил, что это — Флоренский, не только философ, но и глубокий знаток древней иконописи, выдающийся инженер, математик, физик.

Депортация философов — факт трагический, но, повторяю, он был более трагичным для тех, кто остался дома. Один мой товарищ в конце 40-х годов шепотом мне рассказал, что перед войной, в обстоятельствах «дружбы» СССР с Германией НКВД выдало гестапо группу антифашистов, членов Коминтерна. Это выглядело как подарок Гитлеру. Репатриированные, пройдя ужасы гестаповских лагерей, выжили. Что касается членов Коминтерна, оставшихся в СССР, то практически все они были репрессированы и уничтожены. Рассказанное мне являлось тогда величайшей тайной. Вот такая ирония судьбы. Прекрасно выразил эту мысль поэт Вадим Егоров в своем написанном в 1987 г. стихотворении, посвященном Марку Захаровичу Шагалу.

...Среди витебских людей

неуч, бука, чародей,

божье чадо, чудо, веха —

ах, как жаль, что он уехал!

Ведь останься он тогда —

мы до Страшного Суда

наслаждались бы по гранам

его суриком багряным,

его охры желтизна

стала б нашей, нашей, на...

Но шепчу, лишившись сна я:

«Где, когда и как — не знаю —

может, в Витебске самом,

в тридцать, может, не седьмом

стая сталинских шакалов

растерзала бы Шагала

в клочья, напрочь, навсегда!»

...Ну да это не беда —

ну еще один бы вписан

был в кровавый этот список;

ну покоился бы там,

где Пильняк и Мандельштам;

ну не ведал бы во плоти

мир шагаловых полотен;

на Дунае, на Неве

ну не ведал бы, не ве...

Ведает. И потому

вам, себе, тебе, ему

повторяю, словно эхо:

«Слава Богу, что уехал!»

Впрочем, нельзя рассматривать проникновение марксизма в психологию после 1923 года как заведомо негативное явление. Дело в том, что труды Маркса в значительной степени опирались на философию Гегеля — величайшего мыслителя, чьи идеи никогда не могут померкнуть. Поэтому-то психология постаралась извлечь из марксизма гегелевское ядро и, прежде всего, принцип развития. В то время даже было создано «Общество друзей философии Гегеля». Это послужило мощным толчком для становления одной из отраслей психологии — психологии развития, детской психологии, педагогической психологии. В значительной степени она получила именно тогда импульс для своего становления, потому что на этом можно было сосредоточиться и быть в русле тех требований, которые предъявляло идеологическое руководство науке.

Некоторые идеи, идущие от марксизма, были в достаточной мере продуктивными. Прежде всего, ориентировка на оценку развития сознания человека с учетом социально-экономических обстоятельств, в которых он находится. Хотя это иногда приобретало весьма наивный характер, потому что делалась попытка объединить эти требования и социальной составляющей марксизма с конкретными эмпирическими исследованиями, которые надо было проводить в институтах и научных лабораториях на базе рефлексологии и реактологии. Такое вот сочетание марксизма с его требованием изучать пролетариат как угнетенный класс и класс, победивший в годы советской власти с рефлексологическими (по Бехтереву) и реактологическими (по Корнилову) методами. В 25-м году, если не ошибаюсь, общей темой для Психологического института было... «Изучение психологических особенностей коренного московского пролетария методом определения скорости и силы реакций». Ничего себе!!! Других способов, кроме рефлексологических и реактологических не было, а отвечать требованиям времени надо. Поэтому и возникали такие странные сочетания.

Позиция Челпанова была несколько иная. Он считал, что марксизм применим в социальной психологии, а в общую психологию (он явно имел в виду теоретическую психологию) ему хода нет и не должно быть. Для идеологических кураторов науки это было дополнительное подтверждение, что этого «махрового идеалиста» справедливо устранили от руководства институтом. Если уж говорить о Челпанове, то, фактически, последняя его работа относится к 1928—1929-му году. После этого он затих и в 1936 году умер. Весьма возможно, что причиной ускорения его ухода из жизни послужил арест его друга и сотрудника Г. Шпета, случившийся за несколько месяцев до этого.

Основная масса психологов в эти годы работала, прежде всего, в сфере образования. Целый ряд исследований осуществлялся весьма интенсивно во многих лабораториях. И, что особенно важно, именно в эти годы появляется ученый, имя которого через некоторое время стало либо открыто демонстрируемым знаменем психологической науки в России, либо подспудно определяющим ее развитие. Имеется в виду Лев Семенович Выготский.

Он был впервые замечен после его приезда из провинции на 2-м Психоневрологическом съезде. Выготский активно включился в построение Психологической науки как в теоретическом плане, так и в ее практических применениях. Я не считаю возможным рассказывать здесь о психологических воззрениях Выготского, о его вкладе в развитие науки, так как это не входит в мои задачи и широко освещено в историко-психологической литературе. Но важно, что именно в это время Выготский начинает активно действовать и осуществляет огромную работу, в частности в области теории психологии. Он написал монографию о кризисе психологической науки, сложном соотношении объяснительной и описательной психологии. Одним словом, пожалуй, «властителем дум» в эти годы для психологов становится не Корнилов, который занимает официальную позицию руководителя, а Выготский.

В эти же годы интенсивно осуществляется деятельность другого видного психолога, Павла Петровича Блонского (в прошлом, как Челпанов, он был крупным философом), который также разрабатывает проблемы эмпирической психологии, и, в частности, уже в 30-е годы — проблемы памяти, мышления.

На психологическом горизонте заметной фигурой становится Михаил Яковлевич Басов, правда очень рано ушедший из жизни в 1931 году. Одним словом, появляется отряд новых психологов, которые вносят свой вклад в развитие науки. При этом, разумеется, они еще далеки от того, чтобы иметь у себя в резерве серьезную теоретическую разработку, и это на многие годы затрудняет развитие психологии, поскольку теоретической базой все время остается только один диалектический материализм.

20-е годы — период нэпа, время надежд российской интеллигенции, убежденной, что Октябрьская революция открыла новые пути развития культуры и науки, устранила преграды, стоявшие перед ней. В какой-то мере так это и было. Дело в том, что далеко не сразу партийное руководство страны в качестве особого предмета интереса стало рассматривать науку. Шла «классовая борьба». Из жизни вычеркивались целые пласты общества: дворянство, купечество, духовенство. Партийная борьба шла сначала с теми, кто был против большевиков. Ну, с ними разделались быстро — уже в 17—18-м году. А затем, с «конкурентами», — с теми, кто вместе с большевиками шел в революцию. Это, прежде всего левые эсеры и анархисты. К концу 20-х годов внутрипартийная борьба уже превращается в уничтожение одной части партийной элиты за счет подъема другой. Однако жизни психологической науки, казалось бы, еще ничего не грозило.

Но вот наступил 1929 год, все стало быстро изменяться. Недаром Сталин его назвал «год великого перелома». Вот с этого момента и оказалась под ударом уже судьба не отдельных ученых, а науки в целом, ее основных отраслей и разделов. «Великий перелом» ознаменовал переход к индустриализации страны и сплошной коллективизации — в этом была его суть. Это был конец нэпа, отказ от любых рыночных идей и переход к абсолютной диктатуре одного человека, который последовательно убрал всех, кто был рядом с ним, всех, кто делал революцию, всех сподвижников Ленина, а его самого превратил в икону, которая уже в дальнейшем была использована в определенных целях.

В это время была разрушена, прежде всего, творческая педагогика. Выходит постановление ЦК ВКП(б), направленное против так называемого методического прожектёрства. Был «разоблачен» и дискредитирован «бригадный метод» обучения, между прочим, очень перспективный. Уже в 70-е годы он широко использовался в нашей педагогической психологии как совместно распределенное обучение, т.е. применение коллективных форм работы учащихся. Но на рубеже 30-х годов это было объявлено враждебным марксистской педагогике. Такая же участь постигла «Дальтон-план» и многие другие методы. Были, конечно, в 20-е годы перегибы, но «с водой выплеснули ребенка». В дальнейшем, всякие попытки методического творчества оказались запрещены. На протяжении многих лет любой предложенный психологами (а чаще всего предлагали психологи, а не педагоги) новый метод обучения немедленно рассматривался как попытка возродить «методическое прожектерство» и строго каралось.

В эти же годы был нанесен сокрушительный удар по философии. После того, как вышло постановление ЦК партии «О журнале «Под знаменем марксизма», где разоблачалась философская школа Деборина, который был ориентирован на Гегеля, философия, по существу, перестала развиваться в России как наука, как область знания. Кстати, крайне непонятной была формулировка «меньшевиствующий идеализм», которой была заклеймена научная школа Деборина. Идеализм, как известно, может быть объективным или субъективным, последовательным или непоследовательным, ну, уж никак не «меньшевиствующим», или, к примеру, «эссерствующим», «анархиствующим» и т.д. Совершенно очевидно, что важно было не иметь точное научное определение, а приклеить политический ярлык. Естественно, после того, как появилось это постановление, все, кто входил в школу Деборина, были репрессированы и, прежде всего, академик Луппол, Карев, Стэн и многие другие. Деборин же удивительнейшим образом остался цел...

В 1938 году вышел «Краткий курс истории партии», и интерпретация истории стала осуществляться исключительно с тех позиций, которые были определены в «Кратком курсе». Полностью была извращена история революции 1917 года. Были оттеснены, т.е. попросту выброшены из истории те, кто в это время уже подвергся репрессиям, а это были практически все участники революционного переворота. Сложности, конечно, возникали большие. Вычеркнуть из истории имена людей очень не просто. Особенно трудно убирались из поэтических произведений имена участников революционного Военного комитета в Петрограде. У Маяковского есть строчки:

«А в Смольном

В думах о битве

и войске

Ильич, гримированный,

Мечет шажки

Да перед картой Антонов

с Подвойским

Втыкают в места атак флажки».

Но Антонова-Овсеенко расстреляли, а Подвойский остался жив. И тогда стихотворение Маяковского стало звучать так:

«...А перед картой Подвойский

Втыкает в места атак флажки».

 

Начав с фальсификации истории советского периода, пошли и дальше — в XIX, XVIII и другие века, переиначивая летописи, потому что Сталину импонировал Иван Грозный. Он читал о нем и всюду на полях писал: «Учитель, учитель», еще ниже: «Учитель». Ему было важно поднять роль Ивана Грозного, что и было сделано с просто гениальной циничностью в одноименном фильме Эйзенштейна.

Самый тяжелый для нашей науки перелом — это был 1936 год. Именно тогда вышло постановление ЦК ВКП(б) «О педологических извращениях в системе Наркомпросов». Вот с этого момента психология попала в «застенок».

Еще раз зафиксируем рубеж, с которого, собственно, и надо начинать отсчет времен, когда стало возможным конструировать политическую историю российской психологии во всей ее полноте.

30-е—начало 50-х годов — особый период в политической истории российской науки и психологи, в частности. Погром педагогики и философии стал только началом, своего рода прелюдией к эпохе репрессирования науки. Далее последовали удары, глумления, искажения, а иногда и полное уничтожение ряда отраслей знаний: история СССР, древнейшая история России, евгеника, педология, психотехника, история русской и зарубежной философии и литературы, генетика, психосоматики, языкознание. При этом постоянно несла тяжелый урон психология во всех ее отраслях. Характеристика судеб перечисленных выше наук заняла бы очень много времени и места. Наверное, правильнее пойти путем обращения к отдельным эпизодам политической истории науки, где, как в зеркале, оказываются отраженными события, происходящие в эти годы в обществе.

Наука живет своей жизнью. Подобно любому живому организму, она переживает период зарождения, становления, роста, болезни, выздоровления, упадка и расцвета. Как любое живое существо, она порождает потомство, которым в одном случае гордится, а в другом — стыдится его (вспомним мичуринскую биологию). Бурная жизнь психологии в XX столетии не поддается спокойному и бесстрастному изложению драматических и трагических эпизодов ее нелегкого существования в России в последнем веке II тысячелетия. Достаточно сказать об использованной учеными «тактике выживания», когда они путем формальных уступок в условиях идеологического прессинга пытались сохранить позитивное ядро научного знания.

Я счел возможным, характеризуя развитие науки в 30—50-е годы, остановиться лишь на судьбе педологии, которая подверглась репрессированию и изгнанию из научного обихода, а также обратиться к драматической истории взаимоотношений психологии и учения Павлова и тем печальным последствиям, к которым привела «павловизация» психологической науки. Впрочем, я не обойду вниманием другие драматические, а иной раз и комические сюжеты, почерпнутые мною из летописей, которые оставила для нас жизнь психологической науки.

2. По скользким камням

Мне традиционно задают практически один и тот же вопрос: что привело Вас в психологическую науку, с кем из ученых встречались и о ком из них особенно хотели бы вспомнить.

Как всегда, я в таких случаях мог бы сказать как о ближайших, так и более глубоких причинах. Начну с первых...

Было мне тогда двадцать два года. Время окончательного выбора жизненного пути. Возникла неразрешимая дилемма — с одной стороны, меня манила журналистика, с другой — наука. Однако недаром слово «судьба» женского рода. И на этот раз надо вспомнить французскую поговорку «шерше ля фам» (ищите женщину) — моя девятнадцатилетняя невеста к профессии «репортер» относилась без особого благожелательства. Ей, дочке профессора, иной путь для будущего мужа, как «хождение в науку», не представлялся достойным выбора. Я тогда не знал, что «когда говорит женщина — говорит Бог», и все же не устоял. Пошутил: «Пусть наука будет моей «второй законной женой», а литература — «любовницей». К идее «двоеженства» моя будущая супруга отнеслась лояльно, а к «любовнице» — без всякого восторга. Тем не менее вынуждена была согласиться. Так, в общем-то, и произошло в дальнейшем. За годы моей жизни я опубликовал более сотни статей, очерков, рассказов в центральных журналах и газетах, но это было моим хобби, а не основным делом. Впрочем, как выяснилось, журналистика — это тоже сфера «прикладной психологии». Иное «журналистское расследование» оказывается сродни психологическому исследованию. Об этом более подробно будет рассказано в следующей части книги.

Однако все сказанное — чисто внешние, поверхностные причины и обстоятельства. Все было, конечно, серьезнее.

Как легко понять, при официальном интервьюировании ничего подобного изложенному выше я не приводил бы в качестве пояснения к причинам выбора профессии.

Психологией я заинтересовался на третьем курсе института, став членом психологического кружка, который вел Григорий Алексеевич Фортунатов.

Мы, побывавшие на фронте молодые ребята, были предметом особого внимания различных кафедр, которые нас охотно приглашали по окончании института в аспирантуру. Повторю уже сказанное — я выбрал психологию.

Итак, я стал аспирантом кафедры психологии. В 1950 году защитил диссертацию по истории русской психологии. Моим первым оппонентом был Борис Михайлович Теплов, чем я очень гордился. Он удостоил меня доброго отзыва. Хорошие отношения у меня с ним сохранялись все годы до его смерти. Встреча и общение с Б.М. Тепловым еще более утвердили меня в том, что историей психологии заниматься надо. Не осмыслив прошлое, нельзя понять настоящее.

Первая моя публикация относится к 1949 году. Статья была помещена в журнале «Вопросы философии».

Окончив аспирантуру, я уехал в Вологду, в педагогический институт, где преподавал два года. Затем вновь вернулся в Москву и стал работать в родном для меня Московском городском пединституте, на той же кафедре психологии. Надо сказать, что мы были тогда заметно отдалены от психологического центра — Института психологии Академии педагогических наук. Ощущали себя научной периферией, хотя расстояние между институтами было всего несколько остановок метро...

У меня возникла весьма рискованная идея — написать историю советской психологии. Дело в том, что историки охотно «забирались» в XVIII, XVII века и даже еще глубже, изучали труды, в которых можно было с помощью весьма хитроумных приемов «выцедить» психологическое содержание. К современности приближаться боялись. Во всяком случае, они не переходили или почти не переходили «границу» начала века. Мне вспоминаются строчки А.К. Толстого: «Ходить бывает склизко по камешкам иным, итак, о том, что близко, мы лучше умолчим».

Я обратился, помню, к моему старшему коллеге, специалисту по «древней истории психологии», Михаилу Васильевичу Соколову. Говорю - «Хочу писать работу по истории советской психологии. Как вы на это смотрите?» — «Какая там история, — отрезал он, — одни ошибки!». Естественно, писать историю об ошибках — не очень-то благодарное занятие, особенно в те годы! В самом деле, в истории психологии было множество подводных камней. Например, как быть с педологией? Как быть с психотехникой, которая фактически тоже была причислена к псевдонаукам? Идеологический наставник психологии тех лет В.Н. Колбановский опубликовал в 1936 году в газете «Известия» статью «О так называемой психотехнике», «вскрыл» ее «контрреволюционную сущность». Кто бы посмел после этого продолжать психотехническую работу? Таким образом «смертный приговор» фактически был подписан психологии труда, инженерной психологии и многим другим прикладным отраслям науки.

Как оценить реактологию, рефлексологию? Как отнестись к павловскому учению, о котором тогда полагалось писать только восторженно, или к тому, как И.П. Павлов активно вторгался в область социальной психологии и нередко переносил биологические законы в сферу социальной жизни? Как быть с Л.С. Выготским, П.П. Блонским, М.Я. Басовым, тоже педологами, к которым долго сохранялось настороженное отношение?

Когда пишешь об учениках и последователях видных ученых, действительно не следует игнорировать мнения, а иногда и раздраженную ревность еще живых их учеников и последователей. В этом отношении весьма поучительна история, рассказанная чудесным писателем Леонидом Соловьевым в его книге о похождениях Ходжи Насреддина:

«В те далекие годы нередко случалось, что иной мудрец сеял в своей книге семена богатства и почета, но пожинал — увы! — одни только неисчислимые бедствия. По этой причине мудрецы были крайне осторожны в словах и мыслях, что видно из примера благочестивейшего Мухаммеда Расуля Ибн-Мансура: переселившись в Дамаск, он приступил к сочинению книги «Сокровище добродетельных» и уже дошел до жизнеописания многогрешного визиря Абу Исхака, когда вдруг узнал, что дамасский градоправитель — прямой потомок этого визиря по материнской линии. «Да будет благословен Аллах, вовремя ниспославший мне эту весть!» — воскликнул мудрец, тут же отсчитал десять чистых страниц и на каждой написал только: «Во избежание» — после чего сразу перешел к истории другого визиря, могущественные потомки которого проживали далеко от Дамаска. Благодаря такой дальновидности указанный мудрец прожил в Дамаске без потрясений еще много лет и даже сумел умереть своей смертью, не будучи вынужденным вступить на загробный мост, неся перед собою в руке собственную голову, наподобие фонаря».

Все-таки не без некоторой гордости хочу сказать, что эти спасительные слова: «во избежание», — я в моих работах не написал и чистых страниц в истории психологии не оставил.

Но как бы то ни было, докторскую диссертацию на тему: «История психологии», я защитил в 1965 году. Моими оппонентами были Б.М. Теплов, М.Г. Ярошевский и С.Г. Геллерштейн. Защита диссертации проходила в педагогическом институте им. В.И. Ленина. Я волновался — не опоздает ли, придет ли академик Теплов? И вот, помню, идет Борис Михайлович через колонное фойе института — высокий, статный, седые красивые волосы, пробор, разделяющий их на две стороны, — и держит под мышкой два толстых синих тома моей диссертации. Сразу отлегло от сердца.

Через неделю после защиты я решил, как тогда и полагалось, устроить банкет, куда пригласил и Бориса Михайловича. Он отказался, сославшись на нездоровье, но сказал, что мысленно будет присутствовать. Звоню на другой день в институт, а мне говорят: «Борис Михайлович сегодня ночью умер». Это был страшный удар для меня, да и для всех психологов. Судьба! Можно представить, как бы я себя чувствовал, если бы он умер после банкета, устроенного мной?!

Таким образом, два человека в наибольшей степени определили мой путь в психологии — Г.А. Фортунатов и, возможно, сам того не зная, Б.М. Теплов. Встречи с ними дали мне и творческие импульсы, и необходимую ориентировку, и ту эмоциональную поддержку, без которых очень трудно работать. У меня никогда не было влиятельного руководителя, который бы расчищал передо мной дорогу. Григорий Алексеевич Фортунатов не обладал теми возможностями, которые открывают путь для ученика. Мои коллеги, вошедшие затем в «верхний эшелон» психологии, таких покровителей имели. Это их ничуть не унижает. Наоборот, это то, что придавало им силы. Так и должно быть.

------------------------------------------------------------29---------------------------------------------------------

Так, у Б.Ф. Ломова его покровителем и «куратором» был Б.Г. Ананьев, у А.А. Бодалева — В.Н. Мясищев, у В.П. Зинченко — А.Н. Леонтьев и А.В. Запорожец, у В.В. Давыдова — Д.Б. Эльконин, у Н.Ф. Талызиной — П.Я. Гальперин, у Е.В. Шороховой — С.Л. Рубинштейн.

У Теплова любимым учеником был Владимир Дмитриевич Небылицын. Вспоминаю, как ему было поручено, несмотря на его молодость, прочитать их совместный доклад на Втором съезде психологов, который проходил в Ленинграде, в Таврическом дворце.

Если есть, чем гордиться ученому, то, вне всяких сомнений, успехами его учеников. Ко мне это относится, как к любому другому. Как мне не радоваться, что восемь моих сотрудников стали докторами наук, двое из этого числа избраны членами-корреспондентами Российской академии образования (М.Ю. Кондратьев, И.Б. Котова).

Итак, имена двух моих учителей я назвал, но это не значит, что я не испытываю чувства благодарности ко многим встретившимся на моем пути. О них еще будет сказано далее.

 

3. Ученик компрачикоса, или Сага о педологии

Должен откровенно признаться, что особыми успехами в годы моего студенчества я похвастаться не могу. Не то чтобы я плохо учился, — этого не было, но и «круглым» отличником не стал. По-моему, меня тогда больше занимали мои личные проблемы, а не учебные предметы. До сих пор непонятно, почему накануне окончания вуза, в 1947 году, мне предложили пойти в аспирантуру сразу три кафедры. Русскую литературу я всегда и любил и знал, но быть аспирантом заведующего кафедрой, профессора Александра Ивановича Ревякина не желал по многим причинам. Неприемлемым для меня было предложение профессора Геннадия Евгеньевича Жураковского пойти на кафедру педагогики. В те годы, да и в последующие, педагогика повествовала о том, каким должен быть школьник, но мало могла сказать о том, как его таковым сделать. Не хотелось быть мастером изящной педагогической словесности, на что я был бы обречен навсегда.

Я выбрал кафедру психологии. Ее заведующий, профессор Николай Федорович Добрынин, как я сейчас думаю, остановил свой выбор на мне по причине, скорее всего, конъюнктурной. Я был тогда в комитете комсомола в роли «второго секретаря» вузкома, и у профессора на этот счет были свои соображения. После экзаменов и зачисления в аспирантуру Николай Федорович предложил мне тему кандидатской диссертации «Психология комсомольской работы». Если бы я согласился на это предложение, забыв о великой истине «береги честь смолоду», — то вряд ли когда-либо простил бы себе такую сговорчивость. Я имею в виду не идеологические противопоказания (тогда их у меня не было), а полную бессмысленность и бесперспективность собственно научной стороны этого предприятия. Николай Федорович действовал из лучших побуждений. Он считал диссертацию с таким названием беспроигрышной, а свое предложение лестным для аспиранта. Поэтому мое исследование «Психологические воззрения А.Н. Радищева» долгое время не утверждалось кафедрой, и диссертацию я писал на свой страх и риск.

Моим научным руководителем был доцент Григорий Алексеевич Фортунатов. Его лекции, общение с ним и были основным стимулом моего обращения к психологии. В отличие от всех других преподавателей, которые исчезали в комнате деканата сразу после окончания лекции, Фортунатов надолго задерживался в аудитории, отвечая на бесчисленные вопросы, сыпавшиеся со всех сторон. Психология интересовала многих. В студенческом фольклоре была дана такая его характеристика:

В углу, студентками зажатого.

Увидеть можно Фортунатова,

Такого душку симпатичного

И очень, ах, психологичного.

Жил он около Покровских ворот, и обычно я провожал его до дому. Мы шли Чистопрудным бульваром, и я с огромным интересом слушал его рассказы о людях, событиях, временах ближайших и давно прошедших. Пожалуй, и в последующие годы я не встречал человека, более эрудированного, чем он. У меня было физическое ощущение, что знания или, во всяком случае, часть их буквально переливаются от него в меня. Это была настоящая школа мышления и обогащения памяти.

Постепенно я все больше и больше узнавал о жизни и судьбе моего учителя.

…Один из самых дискуссионных вопросов в психологии — «наследственность таланта». Я не буду вдаваться в тонкости этой сложной проблемы. Писать на эту тему мне приходилось не раз. Однако известно, что существуют семейства, из поколения в поколение поставляющие человечеству талантливых ученых, музыкантов, актеров. Позволю себе привести историческую справку. В семействе Бахов музыкальный талант впервые обнаружился в 1550-м году, с особенной силой проявился через пять поколений у великого композитора Иоганна Себастьяна Баха и иссяк после некоей Регины Сусанны, жившей еще в 1880-м году. В семье Бахов было более 50 музыкантов, из них 20 выдающихся.

Нечто подобное можно сказать о старинном роде Фортунатовых.

По словам Григория Алексеевича, первым, оставшимся в исторической памяти семьи, числится иконописец, крестьянин села Палех, по прозвищу Кузьма Богомаз, который жил в середине XVI века. Начиная с этого времени, Фортунатовы, «обживавшие» север России, главным образом Петрозаводскую, Вологодскую, Ярославскую, Архангельскую губернии, а также, конечно, Москву, дали России плеяду ученых, краеведов, священнослужителей, учителей. Отец Григория Алексеевича — Алексей Федорович Фортунатов, сын директора Олонецкой губернской гимназии в Петрозаводске, имел двух братьев: Филиппа и Степана. Все трое были профессорами, а академик Филипп Федорович Фортунатов — знаменитый русский лингвист.

Алексей Федорович — профессор Петровской, ныне Тимирязевской, сельскохозяйственной академии, любимец студентов, блистательный ученый. Традиционно он читал первую лекцию студентам 1-го курса. Уже очень пожилой человек, он начинал ее так: «Господа студенты 1-го курса! Вам читает лекции студент 52 курса Алексей Фортунатов...». Дети Алексея Федоровича продолжили путь рода Фортунатовых в науке. Александр — профессор истории, Григорий — психолог, Федор — театровед, Михаил — биолог. Последний в роду — профессор Юрий Александрович — музыковед, композитор. Недавно он умер, и род Фортунатовых фактически пресекся. Таким образом, и генеалогическое древо может засохнуть.

Григория Алексеевича я знал и до поступления в аспирантуру. Он был руководителем научного кружка и, разумеется, там обсуждались наши рефераты и доклады, но отнюдь не его биография. Так что я мало знал о его жизненном пути. Однако в первые мои аспирантские месяцы я позволил себе спросить одного из членов кафедры о том, как объяснить, что самый эрудированный, самый интересный его коллега всего-навсего доцент, а не профессор. Пояснения, которые он мне дал, меня не удовлетворили. Конечно, профессорами были преимущественно доктора наук, а не кандидаты, другой преподаватель, Иван Васильевич Карпов, был, как и Фортунатов, кандидатом, но тем не менее имел ученое звание профессора. «Дело в том, — сказал мой собеседник, — что Григорий Алексеевич 10 лет назад был профессором, но он был профессором педологии». Дальнейших объяснений не требовалось...

Из курса истории педагогики я знал, что такое педология. В 1936 году вышло постановление ЦК ВКП(б) «О педологических извращениях в системе наркомпросов». В этом постановлении разоблачалась «буржуазная лженаука» педология. В наших конспектах лекций и учебниках педагогики можно было прочитать о педологии: «Педология — антимарксистская реакционная буржуазная наука о детях...» и «Контрреволюционные задачи педологии выражались в ее «главном» законе — фаталистической обусловленности судьбы детей биологическими и социальными факторами, влиянием наследственности и какой-то неизменной среды...». «Тов. Сталин в заботе о детях, о коммунистической направленности воспитания и образования лично уделяет большое внимание педагогическим вопросам. Вреднейшее влияние на педагогику при содействии вражеских элементов проявлялось в педагогической теории так называемой педологии и педологов в школьной практике...». «В «научных работах» педологов содержалась вреднейшая клевета на советскую действительность и наших прекрасных детей. Педологи доказывали, что в советских условиях количество «неполноценных» детей неуклонно возрастает»...

Впрочем, можно обойтись без учебников и лекций, чтобы понять всю «преступность» этой науки. Не случайно в романе В. Каверина «Два капитана» главные злодеи, разумеется, педологи — профессор Иван Антонович Татаринов и погрязший в гнусности его ассистент Ромашка. В моей памяти сохранилось обличающее стихотворение поэта Арго. В нем повествовалось об одном из создателей «Домостроя» — священнике Сильвестре:

Имея нрав предобрый,

Он юношей берег

И сокрушал им ребра,

В том деле видя прок.

Рассказ о нем недолог —

У нас подобный муж

Считался бы педолог,

Знаток ребячьих душ

И сохраняя образ

Ученого лица,

Крушил бы он не ребра-с,

А души и сердца.

Возникло то, что в психологии называют «когнитивным диссонансом». С одной стороны, я не мог не доверять тому, что писали ученые-педагоги и писатели, а с другой — не мог себе представить добрейшего и умнейшего Григория Алексеевича в виде компрачикоса (как было не вспомнить роман В. Гюго «Человек, который смеется»), намеренно уродовавшего ребячьи души в интересах мировой буржуазии.

Долгое время мой учитель в наших беседах не затрагивал проблемы педологии. Трудно сказать, с чем был связан его уход от каких-либо автобиографических воспоминаний. Я уже знал, что он, будучи профессором педологии в Педагогическом институте им. Либкнехта, был вынужден после опубликования постановления ЦК публично «каяться» и признавать свои «ошибки». Добро бы это происходило только на ученых советах и заседаниях кафедр! Так нет! На открытом партийном собрании его попрекала гардеробщица тем, что он такой грамотный, такой «весь из себя интеллигентный», а стал на дорожку вредительства и не пожалел наших ребятишек, которым и без этой проклятой педологии не так уж сладко живется. Кончилось это, как и следовало ожидать, инфарктом у бывшего профессора Фортунатова.

 

Мне пришлось шаг за шагом, год за годом разматывать запутанный клубок реальных ошибок педологии и злобных бездоказательных измышлений, напраслины, которую на нее возводили. Надо сказать, что сам Григорий Алексеевич мне мало в этом помогал. Очевидно, ему было трудно об этом говорить — не хотелось ворошить тяжелые для него воспоминания, но как бы то ни было, я разобрался в истории педологии. Уже в начале 60-х годов стало возможным, хотя бы отчасти, дать объективную оценку периоду сталинского произвола. Я первым написал о педологии не как о реакционной буржуазной лженауке, а как об одной из отраслей научного знания.

Не убежден, что и сейчас, когда о педологии упоминают уже без оскорбительных эпитетов и в ее существовании не видят контрреволюционного умысла, немногие знают, что представляла собой эта «лженаука № 1». Вот что я тогда понял из рассказов Григория Алексеевича, справедливость слов которого в дальнейшем подтвердила моя работа как специалиста в области истории психологии.

Что же такое педология? Педология (в точном переводе — наука о детях) — течение в психологии и педагогике, возникшее в конце XIX века на Западе. Вскоре оно начало распространяться в России.

После Октября педологическая наука получила большой размах. Развертывается обширная сеть педологических учреждений. Не будет преувеличением сказать, что в этот период вся работа по изучению детей проводилась под знаком педологии, и все ведущие психологи (как и большинство врачей, физиологов и гигиенистов), работавшие в области детской и педагогической психологии, рассматривались как педологические кадры.

Педология как наука стремилась строить свою деятельность на четырех важнейших принципах, существенным образом менявших сложившиеся в прошлом подходы к изучению детей.

Первый принцип — отказ от изучения ребенка «по частям», когда что-то выявляет возрастная физиология, что-то — психология, что-то — детская невропатология и т.д. Педологи считали, что таким образом целостного знания о ребенке и его подлинных особенностях не получишь. В самом деле, часто оказывались несогласованными принципы и методы исследований, которые иногда были разнесены во времени.

Педологи пытались получить именно синтез знаний о детях. Драматически короткая история педологии — это цепь попыток уйти от того, что сами педологи называли «винегретом» разрозненных, нестыкующихся сведений о детях, почерпнутых из разных научных дисциплин. Они пытались прийти к синтезу знаний, с разных сторон обращенных к ребенку.

Второй принцип — генетический. Ребенок для педологов — существо развивающееся, и понять его можно, принимая во внимание динамику и тенденции развития.

Третий принцип — обращение к социальному контексту, в котором живет и развивается ребенок, его быту, окружению, вообще общественной среде.

Если учесть, что педологи 20-х годов имели дело с детьми, покалеченными превратностями послереволюционного времени и гражданской войны, непримиримой «классовой» борьбой, то очевидно все значение подобного подхода к ребенку.

И, наконец, четвертый принцип — сделать науку о ребенке практически значимой. Именно поэтому было развернуто педолого-педагогическое консультирование, проводилась работа педологов с родителями, делались первые попытки наладить психологическую диагностику развития ребенка.

Сказанного достаточно, чтобы понять, насколько необоснованными были проклятия по ее адресу, которые прозвучали в 1936 году.

Педология оказалась первой среди научных дисциплин, позже объявленных «лженауками». Этот шутовской колпак еще предстояло нахлобучить на генетику, психотехнику, кибернетику, психосоматику, но все началось именно с педологии. Слово «педолог» стало таким же ругательным, как через двенадцать лет трехэтажное «вейсманист-менделист-морганист».

Я допытывался у Григория Алексеевича, в чем состояли реальные ошибки педологии. Из его скупых ответов я мог сделать некоторые выводы. Педологию, если можно так сказать, «подстрелили на взлете»: ей не дали развернуться и, естественно, далеко не все то, что следовало в ней преодолеть, было устранено. Применили весьма нечестный прием. Действительно, в 20-е годы некоторыми педологами допускалось преувеличение роли наследственности в развитии ребенка. Тогда нередко применялись и недостаточно надежные тесты для определения умственного развития детей. Были и другие ошибки и просчеты. Но все дело в том, что уже за 5— 6 лет до появления рокового для педологии постановления они были устранены самими же педологами. Не надо забывать, что среди педологов были выдающиеся ученые: Л.С. Выготский, П.П. Блонский, М.Я. Басов, которые не могли допустить развития науки в ложном и бесперспективном направлениях. Я прочитал в учебнике педологии, написанном Г.А. Фортунатовым, раздел, посвященный роли наследственности и среды в развитии ребенка. Смело могу сказать, что его без всяких изменений можно было бы опубликовать в любом современном учебнике по психологии (что я, кстати, и сделал).

Даже если и были ошибки у педологов, которые могли быть исправлены, все это в ситуации середины 30-х не имело никакого смысла. Поезд, как говорится, ушел. Страшное слово «лженаука» перечеркнуло судьбу ученых-педологов.

Казалось, принципы, на которых строилась педология, вполне разумны. Что же привело к ее жесточайшему искоренению?

У всех нас при интерпретации каких-либо исторических событий прежде всего возникает желание указать какую-либо простую причину. На этой основе рождаются легенды, апокрифы. «Дело в том, — объяснял мне старый профессор — что школьные педологи тестировали сына вождя, Василия Сталина, и результаты дали основания сделать вывод о его ограниченных умственных способностях. Об этом узнал его отец и сделал «оргвыводы» — прикрыл педологию; заодно было запрещено использовать тесты, объявленные «средством угнетения и унижения пролетариата».

Фортунатов скептически отнесся к пересказанной мною версии. Он заметил, что, возможно, у Васи «ай-кью» (коэффициент умственной одаренности) и был невысок, но основания для разгрома и поругания науки были куда более серьезные.

Во-первых, имелись политические причины. Педология развивалась под покровительством Наркомпроса, возглавляемого старыми большевиками. А. Бубновым и Н. Крупской, а, следовательно, за «вражескую деятельность» педологов отвечали они. Надо сказать, что Надежда Константиновна для преемника ее мужа представляла особую опасность — вдруг вдова Вождя возьмет да и выступит с какими-нибудь неподобающими идеями или разоблачениями на XVIII съезде! Кстати, если тревога у Сталина и была, то напрасная. Крупская «умудрилась» умереть с загадочной скоропостижностью на следующий день после своих именин и за 12 дней до начала партийного съезда.

Позволю себе маленькое отступление. Мой отец Владимир Васильевич Петровский, один из основателей библиотечного дела в СССР, работал с Крупской и даже спорил с ней. Как я знаю, она его критиковала за «формализм» — он считал, что если в библиотеку читателем не возвращена книга, он должен уплатить ее стоимость. Крупская же говорила: «Пусть у рабочего хоть одна единственная книга окажется в доме». (Кстати, сегодня спор разрешился в пользу моего родителя: за утерянную книгу требуют ее многократную стоимость.) Когда отца в 1930 году арестовали, то при обыске у него нашли не ожидаемый браунинг, а записку Крупской, что явно удивило сотрудников ГПУ. Но, к счастью, это был 30-й, а не 37-й. Отца скоро выпустили — выяснилось, что его «взяли» по ошибке, приняв за кого-то другого. В это время чекисты еще признавали за собой право на ошибку, но через несколько лет они в этом себе решительно отказали.

Надежду Константиновну я видел только один раз. Я ждал отца, который зашел к начальнику библиотечного управления Наркомпроса, по фамилии Киров (не надо путать с Сергеем Мироновичем Кировым). Вслед за отцом в кабинет зашла какая-то старушка. Когда отец вышел ко мне, то спросил, видел ли я, кто прошел мимо, и пояснил, что это вдова Ленина, Крупская. Большого впечатления на меня это не произвело, однако надо принять во внимание мой тогдашний возраст. Но вернемся к педологии. Итак, первой задачей было скомпрометировать деятелей Наркомпроса (Бубнова, Крупскую, Эпштейна и других), «под крылышком» у которых процветали «враги народа». Бубнов и его заместитель Эпштейн вскоре были расстреляны. Твердокаменный большевик-педолог А.Б. Залкинд не выдержал позора и клейма «контрреволюционера в области народного просвещения» и скончался. Как мне рассказывали, произошло это на Чистопрудном бульваре против здания Наркомпроса. Он умер от приступа «грудной жабы», так тогда называли стенокардию.

Второе основание для разгрома педологии имело идеологический характер. В конце концов, это была весьма опасная затея — педологическое изучение социальной среды, в которой живет ребенок. Голод на Украине, где вымирали целые села, раскулачивание, начавшиеся репрессии после убийства С.М. Кирова в 1934 году, — все это не могло не сказаться на личности ребенка, между тем педологи пытались «докопаться» до причин задержек психического развития и невротизации детей. Могло ли это остаться безнаказанным? Можно ли было допустить дальнейшее продвижение в этом направлении?

Столь же невозможно было разрешить изучать наследственность. «Советский человек» должен был быть tabula rasa, чистой доской, на которой раз и навсегда предстояло написать его новые черты и особенности, отличающие его, строителя коммунистического общества, от всего остального человечества. О какой наследственности могла идти речь? Это в равной мере касалось и биологической и социальной наследственности: и та и другая не вписывались в задачи формирования «нового человека». Еще с большей силой борьба против изучения наследственности развернулась уже в конце 40-х годов под «всепобеждающим знаменем мичуринской биологии». Так что начало этой борьбе было положено в 1936 году.

Говоря о моем учителе, я, быть может, слишком много внимания уделил его педологическому прошлому и, вообще, истории педологии. Между тем в нашем общении это не было главенствующим предметом. Во всяком случае, учеником «компрачикоса» я себя не чувствовал. Григорий Алексеевич помогал мне освоить азы психологической науки, вводя ее в контекст мировой культуры. Это был образец ученого, для которого ученик не выступает как штамповщик диссертационного «кирпича». Он считал себя ответственным за все, вплоть до помощи в быту. Мне и жене практически негде было жить — Фортунатов подыскал комнату неподалеку от его дома и договорился с хозяйкой об аренде. Уже через четыре года после защиты он предложил мне написать с ним в соавторстве учебник по психологии для средней школы. Книга эта многократно переиздавалась в Москве и в союзных республиках. Она вышла на немецком, венгерском, румынском и японском языках. Легко представить гордость еще очень «зеленого» и мало кому известного вузовского преподавателя, каким я был в те далекие годы.

Не знаю, что обо мне думают те шестьдесят кандидатов наук, у которых я был научным руководителем. Разные приходили ко мне и уходили в автономное плаванье молодые люди. У меня же никогда не иссякнет чувство глубокой признательности и любви к моему первому учителю.

 

4. Под дамокловым мечом

Как бы ни были ужасны для развития науки последствия разгрома педологии и психотехники, но для меня — молодого научного работника в конце 40-х—начале 50-х это была история, своего рода «плюсквамперфект» (давно прошедшее время). Я жил настоящим, а не прошлым, да и вряд ли осознавал тогда всю пагубность случившегося в 1936 году, когда я учился в пятом классе.

Другое дело, когда сам оказываешься под дамокловым мечом, а науке, которой ты решил себя посвятить, как звучало в популярной песне, «до смерти четыре шага».

Было ли для меня очевидно «судьбоносное» значение событий?

Все свершилось в начале отпусков — в конце июня 1950 года. Разумеется, я следил за сообщениями в газетах, где освещался ход научной сессии АН СССР и АМН СССР, посвященной физиологическому учению И.П. Павлова. В газетах было напечатано приветственное письмо «павловской сессии» товарищу Сталину и вступительное слово президента Академии наук Сергея Ивановича Вавилова. Вряд ли все это казалось чем-то роковым. Все было как полагалось. Это потом, лет через десять, мы могли задуматься над тем, что, к примеру, мог испытывать президент Академии, благословляя очередную идеологическую расправу над учеными и наукой. Сочувствовать ему? Презирать его? Тогда этот вопрос еще не возникал, хотя мы уже знали, что едва ли не на каждой встрече с зарубежными коллегами ему задавали библейский вопрос: «Скажи, где брат твой?». Не об Авеле спрашивали, — это ясно, а о великом ученом, биологе, генетике Николае Ивановиче Вавилове. Что мог он ответить? Николай Иванович, безвинно репрессированный за семь лет до «павловской сессии», скончался от дистрофии в Саратовской тюрьме. Его брат ушел из жизни через год после описываемых здесь событий. Кто знает, может собственная смерть для Сергея Ивановича Вавилова была избавлением от нравственных страданий...

Ни о чем подобном я не думал в эти летние месяцы — завершил работу над диссертацией, в августе жена должна была рожать, в сентябре предстояла защита, затем отъезд из Москвы «по распределению».

История покатилась мимо меня, до времени не задевая и не пугая.

«Первой ласточкой» был приезд к нам в Вологду обществоведа Николая Сергеевича Мансурова. После окончания «павловской сессии» все стало разворачиваться очень быстро. Поэтому нет ничего удивительного в вопросах, которыми засыпали члены кафедры психологии информированного и причастного к высоким сферам приезжего: «Как Вы думаете, психологию не объявят ли «псевдонаукой», не закроют ли кафедры психологии?». Московский гость нас успокаивал, но своеобразно, говоря о том, что может все и обойдется, а на крайний случай, будете преподавать педагогику, поскольку вы все кандидаты педагогических наук. Последнее было правдой — до начала 70-х годов ученых степеней по психологии не было. Однако умиротворения в наши души подобная перспектива внести не могла. Стало ясно — психология опять, как в 1936-м, висела на ниточке.

Что же происходило в это время в Москве?

На сессии были сделаны два главных доклада. С ними выступили академик К.М. Быков и профессор А.Г. Иванов-Смоленский. С этого момента они обрели статус верховных жрецов культа Павлова. По тем временам всем было ясно, чья могущественная рука подсадила их на трибуну сессии. Уже не было необходимости сообщать, что доклад одобрен ЦК. Это разумелось само собой. Попросту был учтен опыт августовской сессии ВАСХНИЛ. Информация о «высочайшем» покровительстве была сообщена тогда Трофимом Денисовичем Лысенко уже после того, как некоторые выступающие в прениях неосторожно взяли под сомнение непогрешимость принципов «мичуринской» биологии. Подобного грома средь ясного неба на «павловской сессии» дожидаться не стали. Полились славословия по поводу главных докладчиков, «верных павловцев», наконец якобы открывающих всем глаза на замечательное учение.

А.Г. Иванов-Смоленский... Помнится, я спросил о нем моего оппонента по кандидатской диссертации профессора Н.А. Рыбникова, одного из старейших психологов. Николай Александрович помолчал и, понизив голос, сказал: «Физиолог? Да нет! Скорее психолог, если хотите, психоневролог. Тогда, в 20-е годы, это трудно поддавалось различению. У него было прозвище «гусар».

Я так и не выяснил причин отнесения «верного павловца» к этому романтическому роду войск, да и о его вкладе в психоневрологию. Николай Александрович высказался более чем сдержанно. Надо было разбираться самому...

Как бы то ни было, но два человека оказались во главе целого куста наук: физиологии, психологии, психиатрии, неврологии, дефектологии, да и вообще всей медицины. Трагические события (увольнения «антипавловцев», глумление, вынужденные покаяния, инфаркты) переплетались с трагикомическими. Отец моей жены, терапевт, профессор С.Н. Синельников рассказывал мне, что какая-то «авторитетная» комиссия, побывав на его лекциях, поставила ему в вину, то, что он, демонстрируя изолированные препараты печеночной ткани, злостно игнорировал роль коры головного мозга и не излагал по этому поводу идеи Павлова и Быкова.

Итак, два главных докладчика, два человека, чье мнение выдавалось тогда за истину в последней инстанции... Кстати, почему два? Случайно ли это?

Выскажу гипотезу, которую, конечно, можно оспорить. Не действовал ли здесь сложившийся в годы сталинизма социально-психологический закон «диады» (так я позволил себе его обозначить)? Как известно, одним из тактических шагов Сталина в политике было стремление изобразить себя верным и едва ли не единственным соратником и продолжателем дела Ленина. Отсюда сакраментальная формула: «Сталин — это Ленин сегодня». При этом возникала симметрия, столь важная для «отца народов»: «Маркс — Энгельс», «Ленин — Сталин». Эта симметрия отвечала тому, что в психологии обозначается понятием «прегнантность» (хорошая, законченная форма). В дальнейшем, когда начали формироваться по примеру культа личности Вождя новые «микрокультики», за которые чаще всего не несет ответственности тот или иной их персонаж, они конструировались по тому же диадическому принципу и своей прегнантностью поддерживали главную диаду «Ленин — Сталин». «Горький и Маяковский» — создатели литературы социалистического реализма, «Станиславский и Немирович-Данченко» — советского театра, «Сеченов и Павлов» — физиологии и психологии. Вообще, дальше все выстраивались строго попарно и фигурировали всегда в таком порядке: «Суворов и Кутузов», «Ушаков и Нахимов», «Белинский и Герцен», «Добролюбов и Чернышевский», «Пушкин и Лермонтов», «Ушинский и Макаренко», «Пирогов и Боткин», «Ворошилов и Буденный», «Циолковский и Жуковский» и т.д. и т.п. Вставить кого-либо третьего и употребить те же высокопарные эпитеты было, по существу, делом, предосудительным и опасным. Попробовали бы к Станиславскому и Немировичу-Данченко присоединить Таирова или Акимова, а к Циолковскому и Жуковскому — Цандера, к Сеченову и Павлову — Бехтерева. Такая затея кончилась бы плохо. Покушение на открытый мною закон «диады»! Понадобилось найти «напарника» для Лысенко (как можно без пары? Непрестижно!) — вспомнили селекционера Мичурина, который был с тех пор безвинно осужден ассоциироваться в умах людей с лысенковским произволом и бесчинством в науке.

В 1950 году, казалось бы, начинает складываться новая пара «вождей», открывших своими докладами «павловскую сессию». Но ненадолго. Хотя в печати их имена еще слиты воедино, но в «кулуарах» об одном из них большинство ученых отзывается нелестно. В частном письме академик В.П. Протопопов в 1952 году пишет другу: «Иванов-Смоленский, этот «типичный временщик» в науке, насаждает «аракчеевский режим». К сожалению, этот «аракчеевский режим», хотя и недолго существовавший, успел причинить долговременный ущерб не одной, а ряду наук. И многие ученые, в том числе и автор этой книги, оказались под дамокловым мечом.

Сессия с самого начала приобрела антипсихологический характер. Идея, согласно которой психология должна быть заменена физиологией высшей нервной деятельности (ВНД), а стало быть, ликвидирована, в это время не только носилась в воздухе, но и уже материализовалась... Так, например, хорошо известная мне ленинградский психофизиолог М.М. Кольцова заняла позицию, отвечавшую витавшим в воздухе настроениям: «В своем выступлении на этой сессии профессор Теплое (видный советский психолог) сказал, что, не принимая учения Павлова, психологи рискуют лишить свою науку материалистического характера. Но имела ли она вообще такой характер? — патетически восклицала она. — С нашей точки зрения, данные учения о высшей нервной деятельности игнорируются психологией не потому, что это учение является недостаточным, узким по сравнению с областью психологии и может объяснить лишь частные, наиболее элементарные вопросы психологии. Нет, это происходит потому, что физиология стоит на позициях диалектического материализма; психология же, несмотря на формальное признание этих позиций, по сути дела, отрывает психику от ее физиологического базиса и, следовательно, не может руководствоваться принципом материалистического монизма».

Не следует объяснять сколько-нибудь подробно, что означало в те времена отлучение науки от диалектического материализма. Тогда было всем ясно, какие могли быть после этого сделаны далеко идущие «оргвыводы». Впрочем, и сама Кольцова предложила сделать первый шаг в этом направлении. Она, заключая свое выступление, сказала: «...надо требовать с трибуны этой сессии, чтобы каждый работник народного просвещения был знаком с основами учения о высшей нервной деятельности, для чего надо ввести соответствующий курс в педагогических институтах и техникумах наряду, а может быть вместо курса психологии» (выделено мною. — А.П.).

Передо мной как историком психологии не раз ставили вопросы, связанные с оценкой этого периода: как объяснить покаянные речи психологов на сессии, так ли была реальна опасность для психологии, а если она была столь уж велика, то почему тогда все-таки психологию не прикрыли?

Неужели они не могли решительно протестовать против вульгаризаторского подхода к психологии, закрывавшего пути ее нормального развития и ставившего под сомнение само ее существование?

Сейчас трудно представить себе грозную ситуацию 30-х и 40-х — любая попытка прямого протеста и несогласия с идеологической линией была бы чревата самыми серьезными последствиями, включая прямые репрессии. И все-таки поведение психологов на сессии я не считаю капитулянтским. Их ссылки на имена тогдашних «корифеев» были не более как расхожими штампами, без которых не обходилась тогда ни одна книга или статья по философии, психологии, физиологии. Иначе они просто не увидели бы света. Вместе с тем если внимательно прочитать выступления психологов, то их тактику можно понять.

Конечно, сейчас тяжело перечитывать самообвинения и «разбор» книг чужих и своих собственных: ведь тогда было принято скрупулезно высчитывать, сколько раз на страницах упоминалось имя Павлова, а сколько раз — о ужас! — оно отсутствовало. Нельзя отрицать, что в их выступлениях, как и в других речах, психология фактически привязывалась к колеснице «победительницы» — физиологии ВИД. Однако цель оправдывала средства. Психология отстаивала свое право на существование, которое оказалось под смертельной угрозой. Во время одного из заседаний Иванов-Смоленский получил и под хохот зала зачитал записку, подписанную так: «Группа психологов, потерявших предмет своей науки». Помню, что уже тогда многие предполагали, что эта записка была инспирирована самим Ивановым-Смоленским. Шутка была опасной. Ведь если бы в резолюции съезда было сказано, что психология не имеет своего предмета, то это означало бы ее ликвидацию. Такого рода опыт уже был. Основной пафос и смысл выступлений психологов на съезде — отстаивание предмета своей науки. Причем любыми способами, без изъятия. Вот почему тогдашнее «признание ошибок» лидерами психологической науки не должно вызывать сейчас никаких иных эмоций, кроме сочувствия и стыда за прошлое. Конечно, надо поклониться памяти людей, сумевших занять мужественную позицию, пытаясь противостоять произволу. Были и такие — Л.А. Орбели, И.С. Бериташвили. Они шли на риск, масштабы которого нынешнее поколение даже не может себе представить. Но нельзя бросить камень в тех, кто тогда под угрозой упразднения важнейшей отрасли знания покаялся «галилеевым покаянием». Другое дело — отношение к тем, кто тогда выступал не с самобичеванием, а с обличением своих коллег.

В научных журналах психологию третировали, бесцеремонно переводили на «единственно правильный павловский путь» и постоянно ставили ей в пример «верных павловцев». Однако если гонителям психологии в печати хоть сколько-нибудь приходилось придерживаться академических манер, то в кулуарах да и на собраниях (тем более в письмах к друзьям), уже не стеснялись... Некоторое представление о накале антипсихологических страстей в первой половине 50-х годов дают письма, которые писал один известный ученый (я не хочу называть его имя — оно славно не этими проклятиями по поводу «преступлений» психологов). «Я давно пришел к убеждению, что все дело путает психология. У меня она вызывает к себе прямо-таки остервенение» (письмо от 08.05.1951).

«Нужно знать учение о ВНД как естественнонаучную основу педагогики, и вечная слава Сталину, что он вывел великое учение наших физиологов о ВНД из подполья, куда его загнали было мракобесы-психологи. Теперь перед педагогикой открыты просторы научной работы. Пусть сегодня разные там психологи мутят воду, недалеко время, когда слово «психолог» будет ругательным словом» (07.04.1953).

Вскоре после окончания «павловской сессии» я приехал в Москву на совещание. Большая аудитория Института психологии была заполнена. Но уже с порога я обратил внимание, что третий ряд амфитеатра практически пуст. Только один человек сидит в середине ряда — старичок с седенькой бородкой. На узких серебряных погонах три звезды — генерал-полковник медицинской службы. И рядом с ним никого. Я спросил знакомого профессора: «Кто этот генерал?» «Леон Абгарович Орбели», — был ответ. На вопрос, почему люди теснятся в проходе и не садятся рядом с генералом, мой знакомый только пожал плечами. Не решались усесться рядом со столь значительной персоной? Боялись приблизиться к «зачумленному»? На эти вопросы ни тогда, ни сейчас я не получил ответа.

Академик И.П. Павлов при жизни до его канонизации в истории советской науки — фигура, стоявшая особняком и обладавшая особыми привилегиями. В литературе и в воспоминаниях старых ленинградцев тому много примеров.

Он обращался к вузовцам: «господа студенты» и вообще почти до конца дней своих не усвоил регламентированное: «товарищи». В большие церковные праздники он, как помнилось некоторым старожилам, подъезжал на пролетке к боковому входу в Казанский собор. Там стояли студенческие пикеты — безбожники были готовы остановить профессоров, желавших вкусить «опиум», предназначавшийся для «невежественного народа». Профессоров полагалось стыдить, им вслед улюлюкать, и вообще, вести среди них воспитательную работу. Выставив вперед бородку, Иван Петрович грозно наступал на цепочку воинствующих атеистов — те врассыпную. Это все-таки был Павлов — известно было, что партия и правительство и не такое разрешали «старейшине физиологов мира». В конце концов, он был национальной гордостью. К тому же его всячески представляли «социально близким» к материализму, а может быть, даже к марксизму[1].

Но сколько веревочке не виться... Павлов писал обличительные письма Молотову и наркому Каминскому (они ныне опубликованы). Это уже была не научная «фронда», а вмешательство в политику...

Эпоха между 1934 и 1940 годами по-своему удивительна. В это время очень многие видные деятели слишком часто умирали «естественной смертью». Разумеется, всякая смерть естественна, как, впрочем, и жизнь. Но уж очень навязчиво тогда и в последующие годы напоминалось, что «такой-то» умер не какой-нибудь, а «естественной смертью», чаще всего от «острой сердечной недостаточности». К примеру, Серго Орджоникидзе.

В этом не было обмана, так как возможна еще одна трактовка утверждения «умер естественной смертью». Тогда вполне естественной была необходимость, чтобы сам человек предусмотрительно помог себе своевременно уйти из жизни. Или предоставил эту возможность кому-либо из окружающих. Пистолет, из которого застрелился Г.К. Орджоникидзе, естественно, оказался у него в руке не случайно. Как «удачно» тогда эти люди умирали! — В. Менжинский, В. Куйбышев, Н. Крупская, М. Ульянова, М. Горький, И. Павлов и многие другие.

Известна версия о том, что терпение вождя лопнуло, и группа неведомо откуда взявшихся врачей помогла крепкому старику безболезненно и скоро покинуть сей грешный мир. Мне она кажется правдоподобной. Как бы то ни было, но всех их хоронили торжественно, под звуки траурной музыки Шопена...

Хочу особо подчеркнуть — все, что творилось вокруг имени Павлова, не бросает тени на личность и творчество великого ученого. Еще раз повторю, его имя использовалось для унижения и уничтожения тех, кого власть хотела унизить и уничтожить. Да и сам он, есть основания полагать, оказался жертвой этой власти...

После «павловской сессии» психология оказалась в плачевном положении. Ее развитие ограничивалось раз и навсегда установленными рамками. Все, что не относится к физиологии мозга, не должно иметь места в психологических работах. По крайней мере десятилетие мы были лишены возможности обратиться к проблематике, которая не была хоть как-то связана с именем Павлова. Для того чтобы книга или статья была «проходной», надо было к месту или не к месту — это было неважно — вставлять в текст великое имя. Конечно, Павлов здесь ни при чем. Его труды и авторитет использовались как идеологическое оружие, с помощью которого были сокрушены многие области знания.

Именно тогда в обиход вошло словечко «приговаривание Павлова». Суть его предельно ясна. Если Павлов упомянут — все в порядке. Надо только, чтобы рефреном звучало его имя.

Все это было не так безобидно. Некоторые не в меру ретивые педагоги и психологи стали добиваться, чтобы обучение в школе осуществлялось на основе павловской теории. Другими словами, — у школьников надо было вырабатывать условные рефлексы на уровне 1-й, но самое главное — 2-й сигнальной системы. И никто не посмел бы в те времена сказать, что советские дети и «павловские собаки» — это далеко не одно и то же.

Подобных продолжателей «павловского учения» серьезные ученые старались не замечать, но и спорить с ними не решались.

И все-таки еще раз зададимся вопросом: каким же образом психология, пусть загнанная в угол, лишенная практических применений, придавленная идеологическим прессом, тем не менее, сохранилась и не была объявлена лженаукой? Многие предполагали, что ее просто не успели «закрыть» до смерти Великого Вождя, а после этого уже было поздно — столь решительные действия уже не предпринимались.

Однако я знаком с другой версией. Директор Института дефектологии Т.А. Власова в те далекие времена работала инструктором в отделе науки ЦК партии. По ее словам, в отделе был подготовлен проект постановления о закрытии психологии с полной заменой ее физиологией высшей нервной деятельности. Одним словом, аналог истории с «лженаукой» — педологией.

С этим проектом заведующий отделом науки пришел к Сталину. Тот его внимательно выслушал и потом сказал: «Нет! Психология — это психология, а физиология — это физиология». Эта «научная» аргументация была столь убедительна, что никто не решился вновь вернуться к поставленному вопросу. Как бы то ни было, но психология была спасена.

У меня нет оснований не доверять рассказу академика Татьяны Александровны Власовой, с которой я работал много лет. Она всегда отвечала за свои слова. Думаю, что так и было на самом деле. Находившаяся уже на грани «клинической смерти», психология выжила и через 10—15 лет была окончательно реанимирована.

Однако с середины 50-х годов, а в особенности после XX съезда, положение стало меняться: крайности антипсихологизма явно начали преодолеваться, хотя это и вызывало неудовольствие «верных павловцев». Об этом опять-таки свидетельствует эпистолярное наследие упомянутого мною видного ученого, в прошлом рефлексолога:

«Некоторые наиболее развязные и наглые психологи так разнуздались, что уже имя Павлова для них ненавистно. Уже и Павлова подводят под «культ личности». Словом, конъюнктурщики в области психологии опять у власти... О чем можно говорить с психологами? Только чудак может вступить с ними в спор» (18.08.56).

Эмоции здесь явно брали вверх над разумом. Имя Павлова, конечно, не было ненавистно психологам. Он был и остается по сей день великим ученым, разгадавшим многие тайны работы мозга.

Итак, повторю, что уже было сказано. Психология в нашей стране вступила в эпоху реанимации. До серьезных изменений в ее структуре, подготовке кадров и многом другом, что отличает развитую науку от слабо развитой, еще было далеко, но свет в конце тоннеля уже забрезжил.

 

5. На рандеву с эпохой

Поделюсь результатами своеобразного историко-психологического исследования. Возможно, эти результаты окажутся в достаточной мере показательными для понимания положения, в котором находилась психология в 20—50-е годы.

Я мысленно насчитал несколько видных психологов, наших современников, чьи дети, жены и внуки продолжают семейные традиции при выборе профессии. К примеру, в семье Леонтьевых — 4 психолога, в семье Зинченко — 5, в семье Элькониных — 3. Скрупулезный опрос я не проводил, быть может, я преуменьшил количественные показатели. В моем семействе пять психологов — три поколения. Фамильная профессия!

Однако вот что выясняется. Ученые, работавшие в 20-40-е годы, не «отдавали» своих детей в психологию. Сын академика А.А. Смирнова — музыкант, у профессора Н.Ф. Добрынина сын — архитектор, дочь — орнитолог, у А.Н. Леонтьева сын — лингвист (вторую докторскую, ученую степень по психологии он получил много позднее, чем первую — по филологическим наукам), выдающийся астрофизик академик А.Б. Северный — сын известного в 20-е годы психолога Б.А. Северного... Перечень может быть продолжен. И он будет достаточно длинным.

К чему все эти выкладки и перечисления? Только для того, чтобы показать любовь к своим детям видных деятелей психологии упомянутого периода? «Отдать» сына в психологию — это по тем временам значило бы что-то вроде сдачи в солдаты во времена Николая Первого. Только не на двадцать пять лет, а навсегда, без надежды на перспективы.

Я как-то сказал академику Владимиру Петровичу Зинченко, сыну известного харьковского психолога П.И. Зинченко:

- Какой все-таки молодец был Петр Иванович. Он отпустил Вас в Москву учиться «на психолога» во времена, когда другие ученые на подобное не отваживались. Наверное, он обладал даром предвидения и знал наперед, что у нашей науки есть будущее.

- Не идеализируйте моего папу! — был ответ. — Он меня полтора года отговаривал.

Психология была не только не престижна, но просто подозрительна для ее официальных кураторов. На их тонкий нюх от нее всегда попахивало «идеализмом». Искореняя вредное философское направление, они держали психологическую науку «в черном теле». Только на рубеже 40—50-х годов в двух-трех университетах началась подготовка психологов. Однако было не очень понятно, для каких целей их готовили. Наука эта не была ориентирована на практику. Психологов подготавливали, чтобы они, в свою очередь, готовили психологов. Круг замыкался — электростанция производила электроэнергию исключительно для того, чтобы освещать свои помещения.

Разгром педологии фактически свел на нет права психологов «заглядывать в душу» ребенка. Любая попытка такого рода трактовалась как реставрация педологии и подлежала суровому осуждению. Торжествовала марксистская педагогика, для которой ребенок был заведомо такой, каким он должен был быть. Что здесь изучать, когда и так все ясно! Тем более что никакая иностранная литература в руки к нам не попадала. Дореволюционные философские книги были изъяты. Психологических журналов не было. И вообще, по психологии выходило не более двух—трех книг в год.

В начале 50-х годов и мне было «все ясно». На любой вопрос, отнесенный к компетенции преподаваемого мною предмета, я мог отвечать вполне безапелляционно. Утверждаю, что здесь действует определенная закономерность: чем меньше человек знает, тем уже круг того, что он осознает как неизвестное. По мере обогащения знаниями, с увеличением информированности безмерно расширяется область того, в чем он готов признать себя невеждой. Если область познанного возрастает в арифметической прогрессии, сфера того, о чем он не решается судить, расширяется в прогрессии геометрической. Отсюда уже не так далеко до пессимистического вывода: «Я знаю только то, что ничего не знаю!».

Прибавьте к этому самонадеянность молодости. Этот счастливый недостаток полвека назад у меня был в избытке. Невольно приходит на ум рассказ о возрастной эволюции самооценки одного композитора. Вначале — «Я!», затем — «Я и Моцарт!», еще позднее — «Моцарт и я!», и, наконец, — «только Моцарт!». Если говорить о моей нынешней оценке корифеев психологической науки, то я явно перехожу к этому последнему этапу.

Однако в начале пути все казалось простым и легким:

- Артур Владимирович! — спрашивает студентка, возможно, озабоченная какими-то личными проблемами, — есть ли психологические основания у поговорки: «Любовь зла — полюбишь и козла»?

Я отвечал:

- Предполагаю, что учение Павлова может подтвердить эту народную мудрость. Происходит генерализация рефлекса. Реакция на одно какое-то положительное качество «козла» переносится на восприятие других его качеств, которые теперь, в свою очередь, вызывают положительный рефлекс.

Просто и изящно! Студентка удовлетворена. Ее чувство к неизвестному мне «козлу» получило психологическое объяснение и оправдание.

Как бы ни были наивны и упрощенны наши лекции по психологии, где рамки изложения были строго очерчены марксизмом и учением Павлова, психологию как учебный предмет любили. На лекциях никогда не шумели, вели записи, засыпали вопросами: «Как психолог, объясните, почему...»; «С точки зрения психологии, как Вы смотрите на...?» и т.д. и т.п. У молодежи была потребность в самопознании, а обратиться было не к кому — не к преподавателю же истории КПСС!

Иной раз приходилось некоторую психологическую осведомленность переводить на уровень простейших житейских советов. Вспоминаю один очень давний случай. В больнице я всегда страдал бессонницей. Обычно в ночные часы я выходил из палаты, гулял по коридору, подсаживался к столику дежурной медсестры. С одной из них мы подружились, и она мне поведала о своих заботах. При этом конечно, была сказана традиционная фраза: «Вы, как психолог, скажите мне...». Пришлось мне поверх больничной пижамы натянуть на себя парадные ризы «душевидца».

Наденька (кажется, так ее звали) «дружила» с молодым человеком, сыном профессора, студентом одного из престижных вузов. Когда они полгода назад познакомились, она соврала, что учится на третьем курсе института. При этом не предвидела бурного развития событий. И вот она принята в профессорском доме и не сегодня, так завтра, ей будет сделано официальное предложение.

Наденька всхлипывала — вскоре ее ложь станет известна и ему, и его родным, и вообще, она «пропала». Тут она разрыдалась, из соседней палаты высунулась чья-то всклокоченная голова, и нас укорили в нарушении режима.

Что мне оставалось делать? Девочку, этого «ангела залгавшегося» (метафора Бориса Пастернака), да и престиж «психолога» надо было поддержать: я предложил следующий сценарий:

- Когда он сделает Вам предложение выйти за него замуж, заплачьте и откажите. Заявите: «Ты меня не любишь. Я для тебя не интересна. Ты уже добился от меня того, чего хотел, и я не верю в искренность твоего чувства!». Он будет уверять Вас, что это неправда, что он Вас любит и т.д. Тогда надо сказать: «Если бы ты любил, ты не должен был быть так ко мне безразличен. Почему? Объясняю: неужели ты не мог задуматься, что наши свидания не могли быть совмещены с моими занятиями в институте. Я с самого начала решила тебя проверить, понять, что ты во мне видишь. Предмет для твоих удовольствий или человека, чья жизнь идет своим чередом? Нет, я за тебя не пойду — так не любят. К твоему сведению, я медсестра, а не студентка, а для тебя я как была вещь, так вещью и осталась. Зачем тебе было обо мне думать?».

Наденька к моим советам отнеслась с недоверием, но через два дня на ночном дежурстве она не знала, как меня благодарить. Ее жених стоял перед ней буквально на коленях, клял себя за невнимательность и обещал все уладить дома. В порядке гонорара за совет я получил от счастливой Нади таблетки ноксирона, который был в ужасающем дефиците, и несколько ночей предавался блаженному сну.

Конечно, к научной психологии моя консультация прямого отношения не имела. Однако в те времена я не мог обратиться ни к трансактному анализу, пересказав в назидание некоторые рекомендации из популярной книги «Игры, в которые играют люди, и люди, которые играют в игры», ни объяснить ей трудности, которые неизбежны, учитывая различия в когнитивной сложности профессорского семейства и ее личности, и многое другое. В те давние времена все эти психологические тонкости, заимствованные из «реакционной буржуазной науки», и упоминать-то было небезопасно. Однако и мой предельно упрощенный план подействовал — свадьба состоялась.

Отвлечемся от судьбы осчастливленной «психологическими» рекомендациями медсестры и страдающего бессонницей пациента. Еще раз напомним, что в годы советской власти, особенно в предвоенные и послевоенные, психология была лишена права использовать достижения мировой науки для решения задач прикладного, практикоориентированного характера. Не возбранялось заниматься механизмами памяти, ощущений, мышления, изучать темперамент и черты характера. Это пожалуйста! Это сколько угодно! Только вторгаться в проблемы личности, социальной, юридической, политической психологии было невозможно. Это категорически возбранялось. Даже педагогическая психология оставалась долгие годы под подозрением. Позволю себе довольно большую цитату из книги работника ЦК ВКП(б) И Г Лобова, где психологии недвусмысленно указывалось на место, которое ей было разрешено занимать и носа дальше не высовывать:

«Некоторые профессора психологии не прочь сейчас выступить с «прожектами» преподавания в педагогических учебных заведениях вместо педологии таких отдельных курсов, как «детская психология» и т.д. и т.п. По нашему мнению, сейчас не имеется никакой необходимости заниматься разработкой каких-то «новых» особых курсов, которые заменили бы прежнюю «универсальную» науку о детях — педологию... Создавать... новые, какие-то «особые» курсы детской психологии, педагогической психологии, школьной психологии и т.д. означало бы идти назад путем восстановления «педологии» — только под иным названием».

Предупреждение было недвусмысленным и по тем временам чреватым тяжкими последствиями — психология оказалась кастрированной. В учебниках для педвузов тех лет авторы явно стремились не допустить проникновения в умы будущих учителей «детской», «педагогической», «школьной» психологии, чтобы избежать обвинения в попытках «восстановить» педологию. Студенты педвуза получали еще очень долго фактически выхолощенные психологические знания в преддверии практической работы в школе. Обвинения в педологических ошибках постоянно нависали над психологами. Учебные курсы, программы и учебники по детской и педагогической психологии педвузы получили только через 35 лет.

Вполне понятно, что после грозных предупреждений и мысли не могло быть о свободном развитии психологии. В те времена нельзя было ссылаться на труды выдающихся психологов. Имя Льва Семеновича Выготского, который ныне повсеместно признан одним из корифеев мировой науки XX столетия, было под запретом. У меня сохранилась книжка, которая называется «Педологические извращения Выготского» (автор Е. Руднева). В чем только она не обвиняла замечательного ученого:

«...Трудно найти какое-нибудь направление буржуазной психологии, возникшее за последние два десятилетия, которое бы не нашло места в его работах: Фрейд, Дьюи, Леви-Брюль, Адлер, Вернер, Пиаже, Клапаред, Коффка, Кёлер, Левин — все они в той или иной степени нашли место в его эклектической системе. ...В действительности обучение у Выготского играет внешнюю роль по отношению к развитию, не вносит изменений в развитие ребенка. Абсолютно неверное, клеветническое утверждение. Каждому учителю хорошо известно, как повышается развитие ребенка с приходом его в школу, как совершенно невозможно оторвать развитие от обучения. В целях выяснения положения о том, что перенос имени означает для ребенка и перенос свойств одной вещи на другую, Выготский и его ученики пытались устанавливать при помощи следующих абсурдных вопросов: «Если у собаки рога есть, дает ли собака молоко’». Эта «методика» полностью подходит под оценку, которую дает постановление ЦК ВКП(б). Критика работ Выготского является делом актуальным и не терпящим отлагательства, тем более что часть его последователей до сих пор не разоружились (Лурия, Леонтьев, Шиф и др.)».

Между прочим, передо мною тридцать пять лет назад стояла нравственная дилемма. Я тогда готовил к публикации книгу «История советской психологии». Те убийственные и абсолютно несправедливые оценки, которыми оснащала свою книгу Е. Руднева, я хорошо знал.

Может быть, следовало забыть об этом «грехе», не упоминать о нем, не называть фамилии женщины, которая работала в университете и была хорошо мне знакома? Поступок этот был совершен за многие годы до моих раздумий. Однако можно ли было простить, даже по истечении «срока давности», это поношение? Можно ли было так писать о Выготском, который уже не мог ответить на все эти бессмысленные обвинения (он умер за два года до выхода в свет брошюры)!

Рассказывая в моей «Истории психологии» о наветах на педологов и Выготского, в частности, я написал: «Такова, например, брошюра Е. Рудневой, где вся книга «Мышление и речь» трактовалась как антимарксистская».

Самое удивительное в этой истории то, что Руднева не обиделась и даже попросила меня выступить оппонентом по ее диссертации.

Если бы речь шла обо мне, а я далеко не Выготский, то, когда бы горечь причиненной мне обиды ослабела, я бы не стал называть имя доносчика-.

Один мой сотрудник, которому я буквально выстлал дорогу для получения докторской степени и профессорского звания, написал на меня десяток «телег» во всевозможные инстанции. Признаюсь, что к числу моих научных достижений руководство его диссертационной работой не может быть отнесено. Многие мои коллеги хорошо его знают, он автор недавно вышедшего учебника.

Перефразируя Маяковского, позволю себе стихотворные строчки:

«Если написал донос бездарь и лгунишка,

я такого не хочу даже вставить в книжку.»

И не вставил...

Не везло психологии и психологам. Я придумал своего рода градацию наук в годы советской власти. По первой категории проходили «репрессированные» науки. Например, педология, евгеника, генетика. По второй — науки-»лишенцы» (здесь использовано расхожее словечко послереволюционных лет «лишенец» — лицо, лишенное избирательных прав). К этой категории могли быть отнесены психология, отчасти кибернетика, психосоматика. Избежав ликвидации и объявления «псевдонауками» или «лженауками», они были остановлены в развитии, лишены возможности оказаться «востребованными», сохранялись, используя «тактику выживания». Третья категория — идеологизированные и потому подконтрольные в своих проявлениях, часто фальсифицированные — история, литературоведение, политэкономия, правоведение и другие. И, наконец, четвертая категория — относительно счастливая — математика, физика, геология, астрономия, химия и т.д. Впрочем, это понятно: если бы они были ущемлены, то индустрия была бы разрушена.

Предполагаю, что опекуны науки в руководящих верхах прекрасно понимали, что наука, обращенная к сознанию и бессознательному в личности человека, к мотивам поведения в группах и обществе в целом, не должна рассчитывать на «беспривязное содержание». За ней надо было не только постоянно приглядывать, но и держать «на коротком поводке».

Борис Пастернак написал:

Напрасно в дни верховного совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена Вакансия поэта.

Она опасна, если не пуста.

Эти строчки можно отнести и к психологии. Там тоже стремились оставлять как можно больше не подлежащих заполнению вакансий.

[1] Об этом в главе 2 (рассказ «О том, как Колбановский академика Павлова в марксистскую веру обращал»).

 

 

------------------------------------------------------------53---------------------------------------------------------

Глава 2
СИЛУЭТЫ ПСИХОЛОГОВ НА ЭКРАНЕ ЖИЗНИ

 

1. Неуместное предисловие в середине книги

 

В старой Москве — а для меня — это старая Москва начала 30-х годов — было не так много кинотеатров: «Художественный» на Арбатской площади, «Колизей» на Покровском бульваре. Был кинотеатр «Чары» — он помещался в одном из флигелей древних палат, которые находились в месте, где сливались Остоженка и Пречистенка. Теперь там стоит памятник Фридриху Энгельсу. Великий марксист явно с удивлением и возмущением взирает на возрожденный храм Христа-Спасителя, бросающий вызов старому безбожнику. Он, как известно, огорчил нас утверждением, что мы происходим не от Адама и Евы, а от каких-то малосимпатичных обезьян.

Помнится, был на Бульварном кольце кинотеатр «Экран жизни» Я смотрел там с замиранием сердца «Красные дьяволята» и «Процесс о трех миллионах», где главную роль играл Игорь Ильинский, а также американские фильмы «Знак Зорро», «Сын Зорро», «Наше гостеприимство». На экране мелькали бесцветные и беззвучные силуэты великих актеров: Чарли Чаплина, Дугласа Фербенкса, Мэри Пикфорд, Монти Бенса, Гарольда Ллойда и многих других.

Экран жизни... Теперь для меня таким экраном, где я вижу беззвучные и, к сожалению, лишенные четкости фигуры людей, оказывается моя память — экран жизни психологии и моей жизни в психологии. Вновь и вновь возникают фигуры выдающихся ученых, чьи лица знакомы современнику лишь по портретам в учебниках и хрестоматиях: С.Л. Рубинштейна, Б.М. Теплова, К.Н. Корнилова, А.Н. Леонтьева, А.А. Смирнова и многих других. Все они внесли заметный вклад в психологическую науку. Однако рядом с ними всплывают силуэты тех, кого молодые психологи, да и психологи средних лет и на портретах не видели. Это Моисей Матвеевич Рубинштейн, Михаил Васильевич Соколов, Виктор Николаевич Колбановский, Владимир Алексеевич Артемов, Николай Александрович Рыбников, Николай Федорович Добрынин, Григорий Алексеевич Фортунатов, Николай Дмитриевич Левитов, Петр Алексеевич Шеварев, Федор Николаевич Шемякин... — всех не перечислишь.

За свои пять с половиной десятилетий жизни в психологии я у них учился, с ними встречался, работал, и их силуэты впечатались в мою память не в меньшей степени, чем хрестоматийные образы известных ученых. Недавно мой коллега Д.И. Фельдштейн затеял выпуск серии книг «Психологи отечества». Задуманы семьдесят книг. Многое уже напечатано. Была и мне предложена честь войти в круг избранных. В силу причин, имеющих, если можно так сказать, нравственную подоплеку, я отказался. Впрочем, приведу рассказ об одном римском политическом деятеле. Кто-то его спросил, почему его бюст не водружен перед Сенатом? Он ответил: «Я предпочитаю, чтобы спрашивали, почему рядом с бюстами многих замечательных римлян не стоит мой, чем о том, почему он там поставлен...» Тем не менее, подготовленную книгу («Психология в России. XX век») я опубликовал, правда, не в этой серии и в другом издательстве. Посему прошу числить меня «психологом отечества № 71».

Заканчиваю «Неуместное предисловие в середине книги» и попытаюсь оживить и озвучить силуэты, возникающие передо мной на экране жизни моей и моей науки.

 

2. Гранды российской психологии

Надеюсь, что, прочитав это название, никто не будет от меня ожидать описания научного вклада или творческой биографии наших видных ученых. Подобной задаче посвящено не такое уж малое число моих книг. Нет, здесь речь пойдет о некоторых штрихах к их портретам. Не более чем беглые заметки, на которые мне дало право личное общение.

- Вы знаете, многие уверены, что вы племянник Брежнева? — ошеломил меня знакомый психолог (происходил этот разговор где-то в начале 70-х годов).

- С какой стати?

- Уж слишком быстро Вы — два года назад доцент пединститута — возглавили Отделение психологии в АПН СССР. Шутка ли — академик-секретарь в сорок четыре года от роду. Вот все теперь к Вашим бровям приглядываются, ищут сходство.

Нет, столь влиятельным родственником я похвастаться не мог. Однако в какой-то степени понимал сплетников. Уж очень быстро все произошло: в 1965 — защитил докторскую, в 1966 — профессор и завкафедрой, в феврале 1968 — избран членкором, в октябре того же года — академик-секретарь.

Ну, как это понимать? Конечно, племянник Брежнева либо Суслова. 54

Между тем я и сам не могу понять причину моего избрания на высокий академический пост. Во всяком случае, не отношу это к моим особым заслугам — их я тогда за собой не числил. Высоких покровителей, как было упомянуто, у меня не было и в помине ни в науке, ни тем более в партийных инстанциях. Гадал и гадаю до сих пор, чем было вызвано то, что из пятидесяти претендентов на звание члена-корреспондента АПН СССР избрали двоих — Владимира Дмитриевича Небылицына (ученика Б.М. Теплова) и меня.

Кажется, президенту Академии Владимиру Михайловичу Хвостову пришлось по душе одно мое публичное выступление. Еще одна столь же слабая догадка: на столе у президента я видел мою книгу «История советской психологии» с множеством закладок. Вот и все. Так что, скорее всего это было случайное стечение обстоятельств.

Как бы то ни было, я оказался официальным руководителем Отделения, которое состояло сплошь из грандов психологии того времени. Хотя я и был избран тайным голосованием, но чувствовал — смотрят на меня с удивлением и изрядной долей скепсиса. Всем моим старшим коллегам было «за шестьдесят», а тут этот неведомо откуда на них свалившийся молодой человек. «Приняли» меня как своего не сразу и в том, что я для них оказался приемлем, смог убедиться окончательно, лишь когда меня выбрали в 1972 году на второй срок.

В последующие годы мне, к счастью, не пришлось уже доказывать, что я не брат, не сват, не племянник Леонида Ильича.

Гранды российской психологии...

Константин Николаевич Корнилов — помню его широкоплечего, с пшеничными усами, которые он по-буденовски всегда разглаживал... Я с благодарностью вспоминаю Николая Федоровича Добрынина, заведующего кафедрой, куда я пришел студентом и где в дальнейшем много лет трудился. В последующие годы я работал и часто встречался с А.Н. Леонтьевым, А.Р. Лурией, А.В. Запорожцем...

Обычно мой день начинался с телефонного звонка Александра Романовича Лурии. Он был предельно лаконичен, высказывался четко и ясно, примерно так: «Я считаю, что нужно сделать так-то и так-то... А как вы смотрите на то-то и то-то?». Я ему отвечал, он говорил: «Хорошо, мы примем меры в этом направлении». И вешал трубку. У него была американская манера общения. Буквально каждый день он начинал с короткого делового разговора с несколькими людьми.

Алексей Николаевич Леонтьев звонил вечером и разговаривал подолгу. Мой телефонный аппарат имел длинный шнур, и это позволяло мне, когда я уставал сидеть, встать и расхаживать, не отрывая трубку от уха, потом ложиться на диван и продолжать разговаривать лежа. Разговор был всегда очень интересный, отвечающий особенностям богатого духовного мира моего собеседника. Он был дипломат и делал иногда шаги отчасти компромиссные. Но важно то, что Алексей Николаевич в своей дипломатической игре неоднократно выигрывал. Например, включение в перечень дисциплин ВАКа девяти индексов по психологии — результат его дипломатических контактов с руководством, которое он сумел убедить в этом. В результате психология заняла достойное место в ряду других научных специальностей, имевших право присваивать ученую степень кандидата или доктора.

...Кстати, как уже было сказано, и А.Н. Леонтьев, и М.Г. Ярошевский, и А.В. Запорожец, и вообще все психологи старшего и среднего поколений являлись кандидатами или докторами не психологических, а педагогических наук, поскольку когда-то защищали диссертации на соискание ученой степени кандидата или доктора педагогических наук, хотя и по разделу психологии. В дипломе у всех нас значилось «доктор педагогических наук». Но в 1970 году, по представлению Алексея Николаевича, было принято решение — считать докторов и кандидатов педагогических наук, защищавших диссертации по психологии, докторами или кандидатами психологических наук. Поэтому и Запорожец, и Леонтьев, и Ярошевский, и Ананьев, и я получили возможность обрести ученую степень, отвечающую нашей специальности. Безусловно, было очень важно ввести в число «ваковских» дисциплин «психологию», а не прятать ее под общей шапкой «педагогические науки».

Надо сказать, что Алексей Николаевич в 60—70-е годы был, вне всяких сомнений, самой яркой фигурой в нашей психологической науке. Блестящий экспериментатор, к сожалению, оставивший экспериментирование в далеком довоенном прошлом, Он полностью переключился на разработку психологической теории. Здесь не место для оценки его научных достижений. Достаточно сказать, что он единственный представитель психологического клана, удостоенный высшей награды тех лет — Ленинской премии.

Однако не скрою, он поражал меня своим подчеркнутым пиететом по отношению к высокопоставленным лицам, которые были зачастую рядом с ним не более чем пигмеями. Имя Сергея Павловича Трапезникова, ведавшего тогда в ЦК партии наукой, он произносил с нескрываемым почтением. Вот такой характерный эпизод. Идут выборы в Академию Наук СССР. Для всех очевидно, что бесспорный претендент — А.Н. Леонтьев. Звонит он мне как-то по телефону. У аппарата оказалась моя жена:

- Алексей Николаевич, почему у Вас такой минор в голосе?

- Видите ли, в чем дело. Я сейчас пришел из ЦК. Там мне сказали, что на выборы они рекомендуют профессора Ломова и мне не следует подавать документы.

- И Вы согласились?

- А что я мог сделать? Это мнение Сергея Павловича!

Как правило, моя супруга не позволяла себе в телефонных разговорах напрямую вмешиваться в обсуждение моих служебных и профессиональных проблем. Но на этот раз я не без удовольствия выслушал все то, что она крайне эмоционально высказала моему высокочтимому коллеге. Конечно, Леонтьев слишком легко пошел на поводу у партбюрократов. Эту непростительную ошибку нельзя было допустить.

Алексей Николаевич слабо оправдывался — видимо, он сам понимал, что его бесстыдно подставляют. Не в той весовой категории был другой претендент на это академическое звание. Правоту страстной женской филиппики, которая на него обрушилась, он не мог опровергнуть, но и преодолеть стереотип подчинения партийной дисциплине был не в силах...

Прошло двадцать лет с того дня, когда я стоял в почетном карауле у гроба Леонтьева. Запомнилось вот что. Когда «почетный караул» был уже отозван, и к телу покойного собирались подойти его близкие для последнего прощания, их опередили слепоглухонемые, которых пестовал и опекал Алексей Николаевич. Зрелище было шокирующее, но вполне объяснимое. Они ощупывали лицо покойного, катали его голову из стороны в сторону. У них впервые возникла возможность «увидеть» его внешность, и в самом деле примечательную. Предполагалось, что он мог бы без грима играть Воланда в фильме «Мастер и Маргарита». Когда он был в Канаде, газеты описывали его внешность, используя метафору «дьяволоподобный русский».

На юбилее директора Института психологии академика Анатолия Александровича Смирнова было много шуток и веселья. Профессор Горбов подарил юбиляру черепаху, дальнейшую судьбу этого презента я не знаю. Профессор Лидия Ильинична Божович преподнесла каждому видному психологу ехидную эпиграмму. На нее не обижались, но смех адресатов ее поэтических упражнений иной раз был несколько принужденным.

Алексею Николаевичу, ее старинному другу, тоже досталось. Он получил «свое»:

Был когда-то Мефистофель,

Женщин этим покорял.

Старый Черт теперь он в профиль

Для любви совсем увял.

Академик несколько растерялся, но вытерпел.

И все-таки, я думаю, безответственная пародистка была не совсем справедлива — на Алексея Николаевича женщины смотрели с умилением, а иной раз — с обожанием едва ли не до последних лет его жизни.

Добрые отношения складывались у меня с замечательным человеком и ученым Александром Владимировичем Запорожцем. Я сменил его на посту академика-секретаря Отделения психологии и возрастной физиологии. Встречались мы не раз и в неофициальной обстановке — у него дома, на отдыхе в Эстонии. Он был страстным рыболовом и наибольшее удовлетворение испытывал, как мне кажется, от удачного улова...

Как сейчас, вижу Александра Владимировича, сидящего в глубоком кожаном кресле, пускающего колечки дыма в потолок — мне кажется, он никогда не выпускал сигарету изо рта, — щурящего на меня свои умные, с хитринкой глаза и рассказывающего истории, которые я мог бы сейчас воспроизвести дословно.

Героем одной из них был наш общий друг, видный психолог Вольф Соломонович Мерлин. Если бы можно было присваивать звания за благородство и научную честность, его следовало бы причислить к ордену Рыцарей науки и даже присвоить ему титул командора этого ордена. Его доброта удивительнейшим образом сочеталась с бескомпромиссной требовательностью.

Александр Владимирович рассказывал, что в годы войны он руководил психологическим отделом в эвакогоспитале, задачей которого была реабилитация солдат и офицеров с травмированной психикой. Одной из лабораторий этого отдела заведовал Вольф Соломонович и, на несчастье Запорожца, сотрудником этого подразделения была Тамара Иосифовна — супруга Александра Владимировича. Дама обаятельная, умнейшая, но, увы, не очень приспособленная к выполнению малоинтересных технических обязанностей лаборанта. «Едва ли не каждый день, — вспоминал Запорожец, — в мой кабинет врывался Мерлин с требованием, чтобы я немедленно уволил эту женщину, которая вновь что-то напутала, заполняя историю болезни».

Представляю себе Александра Владимировича, философически воспринимавшего вспышки праведного гнева своего коллеги, Вечером того же дня на пороге квартиры Запорожцев появлялся Вольф Соломонович, Галантно целовал руку нерадивой лаборантке и, выложив на стол завернутые в газетную бумагу два кусочка сахара (предназначенные для его собственного стакана) — его вклад в семейное чаепитие, любезнейшим образом обсуждал с супругами злободневные проблемы военного лихолетья. На другой день сцена в кабинете шефа отдела воспроизводилась во всех деталях и практически ничем не отличалась от предыдущего разноса незадачливой сотрудницы.

Еще одно воспоминание о Вольфе Соломоновиче... «Был у него ученик Женя Климов. Жить парню было практически не на что, а учиться хотелось — он мечтал стать психологом. Вольф Соломонович взял его на кафедру лаборантом, тот исправно расписывался в ведомости, получал зарплату, которая давала ему возможность жить. И только много времени спустя узнал, что ведомость была фиктивной, а зарплату ему платил профессор Мерлин, выделяя ее из своих, весьма скудных средств. Сейчас этот «лаборант» — декан факультета психологии Московского университета, академик Евгений Александрович Климов.

Все, что было мною здесь сказано, — это всего лишь беглые заметки. Люди, о которых шла речь, как и те, кто не были упомянуты, заслуживают большего. Боюсь, что рассказы о них могли бы заполнить весь объем этой книги. Однако здесь действует общая закономерность: по мере увеличения числа персонажей повествования, его содержательность неизбежно пострадает. Впрочем, о некоторых моих коллегах я дальше расскажу более подробно.

 

3. По скелету в каждом шкафу

Англичане в известных обстоятельствах говорят: «У него скелет в шкафу и он никогда об этом не забывает». Означает это, что с этим человеком связана какая-то мрачная тайна, что он боится возможного разоблачения, что «скелет», спрятанный им в доме, когда-нибудь найдут и хозяин будет наказан.

Думаю о моих коллегах. Боюсь, что, оглядываясь на прошлое, многие из них не могли не опасаться, что некто откроет створки шкафа и грозно скажет: «Ваши преступления срока давности не имеют!». За примерами недалеко ходить.

Профессор Борис Михайлович Теплов. Один из самых видных психологов был уважаемый, заслуженный и, казалось бы, вполне благополучный человек. Мало кто мог предполагать, что имелся и у него «скелет в шкафу» и что «кое-кто» об этом помнил. Всему виной явилась его любовь к музыке — он был крупнейшим специалистом по психологии музыкальной одаренности. Однако не его вина, а беда заключалась в том, что любил музыку и другой незаурядный человек — маршал Михаил Николаевич Тухачевский. Это стало причиной их добрых отношений. Когда маршал был расстрелян, Теплов не раз, как можно предположить, не без тревоги, поглядывал в сторону символического шкафа, — по тем временам и сосед по лестничной площадке «врага народа» мог стать «сообщником», «подельщиком».

К тому же, Теплое в 30-е годы служил «по военному ведомству», имел ромб в петлице (по нынешним временам генерал-майор, а тогда — «комбриг»), а все начальники и сослуживцы к моменту его ухода из армии уже были на Колыме или на «том свете».

Другому выдающемуся психологу — Александру Романовичу Лурии долго припоминали знаменитое путешествие в Узбекистан, предпринятое им в 30-е годы. Целью исследований было изучение интеллекта узбеков из дальних горных кишлаков. Ученый хотел выявить там рудименты примитивного мышления. Не более и не менее! «Блестящая идея»! Особенно, если принять во внимание обстановку всеобщей «бдительности», а также то, что замышлялось осуществить этот проект совместно с «буржуазным», а следовательно, заведомо «реакционным» немецким психологом К. Коффкой. На счастье Александра Романовича, его германский коллега по каким-то причинам не отправился с ним в солнечный Узбекистан для исследования «примитивного мышления» его обитателей. Это избавило профессора Лурию от неизбежных обвинений в шпионаже в пользу иностранной державы.

Не думаю, что это анекдот, — скорее всего так и было. Рассказывают, Лурия был потрясен тем, что его испытуемые при предъявлении им геометрических фигур демонстрировали нарушение классических закономерностей зрительного восприятия. К примеру, не переоценивали длину вертикальных линий по сравнению с горизонтальными. Восторженный молодой психолог послал телеграмму своему другу Льву Выготскому следующего содержания: «Выяснил ЗПТ у узбеков иллюзий нет». Легко представить себе, как в те времена могла быть «там, где надо» интерпретирована такая информация. Выготский якобы ему ответил: «Выяснил ЗПТ ума у тебя нет». Таковы ли были телеграфные тексты, сейчас уже спросить не у кого.

Я не знаю, чем кончилась узбекская эпопея для дотошного исследователя иллюзий у братских народов, и были ли сделаны обычные в таких случаях «оргвыводы». Как-то не надумал спросить об этом Александра Романовича, хотя и мог это сделать. Известно мне только, что пострадала в связи с его изысканиями секретарь партбюро Института психологии Раиса Лазаревна Гинзбург (я с ней впоследствии работал в Вологде). Она получила выговор «за плохую постановку политико-воспитательной работы».

«Скелеты» могли годами стоять в шкафу едва ли не у каждого моего коллеги и в любое время с грохотом из него вывалиться. У нашего заведующего кафедрой профессора Добрынина отец был протоиереем в Бобруйске. Честный, любимый прихожанами, прятавший у себя евреев во время погрома, но... поп, а, следовательно, «социально далекий».

Беда могла прийти к тем, кто и не подозревал о фатальном содержимом своего «шкафа». Так случилось с талантливым психологом, философом и педагогом Моисеем Матвеевичем Рубинштейном. В период идеологической борьбы с «безродным космополитизмом» кафедре психологии пединститута имени Ленина было необходимо выбрать «жертву на закланье». Чем-то надо же было отчитываться перед руководством. «Жребий пал» на Рубинштейна. Только вот незадача — не было на него «компромата». Тогда доценты Игнатьев и Громов выкопали изданную за двадцать пять лет до начала «избиения» профессора его книгу, где был параграф о половом воспитании школьников. Книга, изданная в 1927 году, была отрецензирована с позиций 1951 года. Далее все было просто — раз писал о половом вопросе, значит проповедовал «фрейдизм». То, что Зигмунда Фрейда профессор не упоминал, значения не имело. Не станет же Рубинштейн отрицать, что Фрейд, как и он, занимался проблемой пола, и в самом деле, отрицать это было невозможно — разоблаченному «фрейдисту» не должно было быть места в головном педвузе страны...

Страшновато было читать в архиве института протоколы заседания кафедры, на котором изобличали Рубинштейна во «фрейдистских извращениях». Старый психолог был изгнан из института, ослеп и вскоре умер.

Очень не хочется об этом писать, но руководитель кафедры К.Н. Корнилов и профессор Н.Д. Левитов, если судить по протоколам, «умыли руки» и не защитили своего коллегу.

Не могу обойти печальное продолжение последней истории. Моя дочь была у своей хорошей знакомой на похоронах ее отца. После погребения та сказала: «Я знаю, что Артур Владимирович психолог. Папа очень хотел узнать у него, помнит ли кто-нибудь в психологии Моисея Матвеевича Рубинштейна, его отца и моего деда. Но спросить не решились ни он, ни я».

Очень тяжело, что опоздал с вопросом осознать. Не придешь на могилу и не скажешь тому, кто уже ничего не услышит: «Помнят твоего отца и статьи о нем в энциклопедии пишут и книгу его хотят переиздать...» Невозвратно случившееся!

В отличие от тех, кто не догадывался о существовании жутковатого предмета в шкафу, бывали случаи, когда скелет стоял, на виду. Это относится, например, к моему хорошему знакомому, профессору Соломону Григорьевичу Геллерштейну. Скелета в наглухо закрытом шкафу он, пожалуй, не имел. Все было слишком явным и ни для кого не являлось тайной.

Упомянутый выше закон диады (Ленин — Сталин, Суворов — Кутузов и т.д.), имел и свою оборотную сторону. К примеру, Каменев и Зиновьев, Троцкий и Бухарин. Так, в нерасторжимой связи были два руководителя «репрессированной науки» — психотехники: Шпильрейн и Геллерштейн.

Исаак Нафтулович Шпильрейн был в 30-е годы расстрелян. Что же касается С.Г. Геллерштейна, то в последующие времена относительно спокойное продолжение его жизни было само по себе фактом удивительным.

Что он ощущал и что чувствовал все эти годы, можно было только догадываться...

...Хочу покаяться, поскольку приложил руку к тревогам одного профессора. Правда, психологом он не был, но все советские ученые тех лет, в общем-то, находились в равном положении...

Сегодня из пяти человек, с которыми я повседневно встречаюсь, по меньшей мере трое — профессора или академики. Не то было в юные годы. До Отечественной войны я вообще не видел ни одного профессора. Нет, конечно, видел их в кино. Там все профессора были как по одной мерке скроенные: седые бородки, длинные волосы из-под черной академической ермолки и милая чудаковатость — обратная сторона печати мудрости...

Первая встреча с живым профессором состоялась в конце войны в Оренбурге (тогда Чкалове) после моего возвращения с фронта. Произошла она не в студенческой аудитории — в вуз я еще не успел поступить, — а в многочасовой очереди за хлебом в большом нетопленом магазине, где были «прикреплены» наши продовольственные карточки.

Но все по порядку. В очереди я стоял за плотным, средних лет гражданином в потертом драповом пальто, читавшим какую-то, как мне показалось, медицинскую книгу. Он несколько раз выходил из очереди, вежливо напоминая мне: «Молодой человек, я стою перед вами». Стояли в очереди мы бесконечно долго, и я сумел пару раз сбегать домой попить чаю с сахарином. Я слышал, как кто-то сказал: «Я вот здесь стою — перед профессором Алешиным». «Интересно, — подумал я, пытаясь лучше разглядеть профессора. — Этот совсем не похож на ученых из кинофильмов: ни бородки, ни очков, ни седой шевелюры».

В очередной раз, заскочив домой, я успокоил маму, что очередь я не потеряю, так как стою за профессором Алешиным и хорошо его запомнил.

- Алешин? — задумчиво сказала она. — В восемнадцатом году в Севастополе папа работал на биостанции, и мы хорошо знали Борьку Алешина. Уж не он ли?

Я усомнился, мало ли Алешиных в СССР.

- У Бориса была одна примечательная привычка, продолжала мать. — Когда он здоровался с кем-либо, он наклонялся к руке, которую пожимал, и забавно лязгал при этом зубами. Ты все-таки обрати внимание.

Мы еще долго стояли рядом, когда к нему подошла какая-то женщина и сказала: «Здравствуйте, Борис Владимирович». Он наклонился к ее руке, как будто собирался то ли ее поцеловать, то ли укусить, и... лязгнул зубами.

Он! — сомнений у меня не было, но спросить, помнит ли он моих родителей, я долго не смел. Все-таки я никогда до этого не разговаривал ни с одним профессором. Однако я наконец решился. Притронулся к его плечу и тихо спросил:

- Простите за беспокойство, вы профессор Алешин? Он благожелательно на меня взглянул:

- Да, молодой человек. Я профессор Алешин.

- Борис Владимирович?

- Да.

Он окинул меня взглядом. Кирзовые сапоги, поизносившаяся солдатская шинель, командирский кожаный пояс.

- Чем могу быть полезен?

Я ответил не сразу. Не знал, с чего начать.

- Борис Владимирович! Вы в восемнадцатом году находились в Севастополе?

Долгое молчание. Еще более внимательный взгляд. Надо здесь заметить, что в 1918 году меня не могло быть даже в проекте, я родился на шесть лет позже. Наконец профессор ответил:

- Нет, в 1918 году я в Севастополе не был.

- Странно. Вы разве не работали на биостанции?

- Нет, не работал.

- Вот как? А вы, случайно, не помните некоего Владимира Васильевича Петровского?

- Нет, не помню.

- Ну, тогда прошу меня простить за беспокойство.

Я надолго замолчал, глядя ему в спину, которая вела себя неспокойно. То ли она у него чесалась, то ли холод проходил между лопатками. Мы уже были недалеко от заветного прилавка, когда профессор резко повернулся ко мне и тихо сказал:

- Молодой человек, я действительно был в 1918 году в Севастополе, работал на биостанции, помню Володю Петровского и его жену Сашу. А почему вы о Петровском спрашиваете?

Я смущенно пробормотал о причинах моей любознательности. Он сказал о том, что был бы рад повидать моих родителей, но особой радости в его голосе не было, как и объяснений по поводу того, что он отрекся от знакомства с ними. Но самое для меня удивительное было то, что он ушел, не дождавшись получения хлебного пайка. Признаться, тогда в магазине я не мог понять, почему профессору надо было сначала солгать, а потом сознаться.

Теперь же нетрудно восстановить ход мыслей профессора и возможный внутренний монолог:

- Что это значит? Кто этот парень в полувоенной одежде? Он меня допрашивает? Почему в очереди за хлебом? В НКВД новые способы работы? 1937 и 1938 годы прошли для меня без неприятностей, неужели сейчас все-таки пришел мой черед? Владимир Петровский! Что с ним произошло за эти двадцать пять лет? Может, он троцкист? Враг народа? Что, если на допросе с применением специальных методов, а проще сказать — пыток, он приплел мое имя и причислил к составу какого-нибудь антисоветского заговора? Вот сейчас этот молодой человек еще раз притронется к моему плечу и скажет: «Пройдемте тут неподалеку, и мы там освежим память о 1918 годе и городе Севастополе». Признаться сейчас? Или там из меня выбьют и не такие показания?

Больше я профессора Харьковского медицинского института Бориса Владимировича Алешина не встречал. Только знаю, что он давно умер.

Профессор и студент... Идет экзамен. Классическое противостояние! Один, как это часто бывает, выкручивается: мол, знал, да забыл; другой — припирает его к стенке. Но на этот раз врал и мучился профессор. Однако двойку все-таки заслужил «студент». Сегодня он может об этом откровенно рассказать, но не имеет права оправдать то зло, которое он когда-то мимолетно и бездумно причинил другому человеку.

..Еще один «скелет в шкафу»! На время я поместил его в «шкаф» профессора Алешина. К счастью, ненадолго. У других они пылились там многие годы.

Кончилась эпоха политического сыска. В прах рассыпались «скелеты в шкафах» ученых, писателей, артистов. Хочется надеяться, что и в будущем, оставшиеся пустыми, эти «емкости» станут заполняться иным, отнюдь не зловещим содержанием.

 

4. «Психолог-космополит» № 1

Я не принадлежу к числу людей, близко знавших Сергея Леонидовича Рубинштейна, друживших и работавших рядом с ним. И сейчас, признаюсь, плохо представляю, с кем он был в дружеских отношениях. Издалека, а я чаще всего видел его только издалека, в президиумах совещаний, на трибуне, в комнате сектора психологии в здании Института философии Сергей Леонидович казался мне отстраненным, холодно корректным, не способным на какие-либо проявления ярких эмоций. Вероятнее всего, я ошибался, но это впечатление усугублялось ощущением огромной дистанции, отделявшей его от всех остальных, очевидным превосходством его интеллекта и эрудиции, значительностью его имени и трудов

Впервые я увидел его только в 1947 или в 1948 году во время печально известного обсуждения второго издания его книги «Основы общей психологии» Эта монография для моего поколения психологов тогда, да и многие годы после этого, была своего рода «библией» советской психологической науки, книгой «номер один».

Обсуждение книги происходило в конференц-зале Института философии, на втором этаже Я сидел где-то на заднем ряду, Сергея Леонидовича в лицо не знал, и кто-то помог мне найти его взглядом среди большого числа сидевших в президиуме. Впрочем, лица его так и не разглядел, пока он не вышел на трибуну. До этого же видел только огромный лоб да изредка посверкивающие очки, когда он слегка приподнимал голову, отрывая глаза от своих записок.

То, что говорили выступавшие, меня, аспиранта 1-го курса, приводило в смущение и удручало книгу безжалостно, одни грубо, другие академически пристойно, разносили и уничтожали.

Надо понять состояние молодого неофита, едва начавшего разбираться в психологии (мне было 24 года), при котором ниспровергают кумира. Однако было бы неправдой, если бы я сейчас стал доказывать, что тогда я это понимал как происходящую на моих глазах несправедливую расправу над ученым.

Во-первых, это было время, когда с наукой и учеными обходились круто — слова «псевдоученый», «лженаучные теории», «безродный космополит в науке» — были обычными в обиходе тех лет. Чуть позднее ярлык «космополитизм» успели навесить в нескольких «теоретических» статьях в «Учительской газете» не только на С.Л. Рубинштейна, но и на Б.М. Теплова, А.Н. Леонтьева, А.Р. Лурию.

Во-вторых, откровенно говоря, я не мог тогда отличить, где кончался объективный анализ недостатков книги, а где начинались напраслина и демагогия. Мне недоставало опыта и знаний, к тому же, как и другие молодые психологи, я находился тогда под гипнозом многих догматических схем, порожденных влиянием стереотипов марксизма-ленинизма. Теперь, через 50 лет, легко понять, где были «злаки», а где «плевелы», тогда же отделить одно от другого было очень трудно. Да и вся история науки в те времена виделась либо в белом, либо в черном цвете, без полутонов Я помню, как один выдающийся психолог в 1953 году писал, например, о теории фрустрации Диссеренса как о не только «реакционной», но даже «людоедской». Такая уж зубодробительная фразеология была тогда в ходу, и к ней нередко прибегали. Поэтому общей резкости оценок на этом совещании удивляться не приходилось, хотя и радоваться не было причины, тем более нам, молодым.

Одна из гневных филиппик мне особенно запомнилась. Некий оратор, оказывается, подсчитал, сколько раз С.Л. Рубинштейном упоминаются фамилии иностранных психологов и сколько — отечественных, и, найдя пропорцию неудовлетворительной, обвинил автора в низкопоклонстве перед Западом. Вывод этот по тем временам был убийственным и, что называется, чреватым...

Когда шел после этого совещания домой, а жил я неподалеку, то позволил себе рассуждения для тех времен крамольные: все-таки наша психология — это часть мировой науки, а никак не наоборот. Удивительно ли, что во всех других странах во все времена психологов было больше, чем у нас? Тем более я знал, что имена Л.С. Выготского, П.П. Блонского и многих других советских психологов как бывших представителей «лженауки педологии» старались, по возможности, упоминать реже (но С.Л. Рубинштейн все-таки не обошел их в своей книге). Только через много-много лет после этого памятного совещания я обратил внимание, что С.Л. Рубинштейн дал в монографии 14 ссылок на Ленина и всего шесть — на Сталина, а в первом ее издании, 1940 года, соответственно — 25 и три. Не провел ли кто-то тогда, в 1947 году, аналогичные подсчеты?..

Разумеется, все сказанное никак не может быть отнесено к разряду воспоминаний о встречах с С.Л. Рубинштейном; мне так и не случилось с ним познакомиться до конца 1953 года, когда он позвонил мне и предложил приехать к нему домой. Я только что вернулся из Вологды, был всего лишь ассистентом на кафедре психологии в Московском городском пединституте и потому недоумевал, зачем я ему понадобился и откуда он вообще узнал о моем существовании. Трудно было представить, что его внимание привлекли какие-то мои статьи в журнале «Вопросы философии» — дискуссионного и обзорного характера, значения которых я и тогда не преувеличивал. Однако в назначенный час мне открыла дверь его квартиры на Большой Калужской солидная немолодая женщина, как я понял, его домоправительница, и, предупредив, что Сергей Леонидович нездоров и лежит, проводила меня через столовую в его кабинет. Комната была освещена только настольной лампой, и мне опять, как и за шесть лет до этого, бросился в глаза купол его огромного лба и поблескивающие толстые стекла очков. Предложив мне сесть, он объяснил причину своего намерения встретиться со мною.

Оказывается, он получил задание (затрудняюсь сейчас сказать от кого, вероятно, от Президиума Академии педагогических наук РСФСР, действительным членом которой он состоял, а может быть, из более высоких инстанций) подготовить проспект психологического журнала и ему был нужен в этом деле помощник, которым мне и предстояло стать.

Он коротко ввел меня в суть вопроса. Речь не идет о создании журнала — для этого понадобились бы организационный комитет, специальный аппарат. Пока нам предстояло поговорить лишь о выяснении возможности существования такого журнала, определении ресурсов для его создания, структуры, авторского состава, предполагаемого тиража и т.д. Современному читателю, вероятно, покажется странной такая постановка проблемы: есть ли в психологии материалы, которые могли бы обеспечить периодичность издания журнала? Однако именно такая задача была поставлена перед С.Л. Рубинштейном. Ему было сказано: «Если Вы сумеете нам доказать, что располагаете материалами, которые для начала обеспечат хотя бы два-три номера журнала, мы перейдем к обсуждению вопроса об его учреждении».

Таким образом, был определен круг вопросов, которым предстояло стать содержанием нашего общения с Сергеем Леонидовичем в ближайшие две-три недели. Опыта в создании журналов не было не только у меня, но даже у моего руководителя. Дело в том, что последний номер журнала «Психология» вышел в 1932 году. Двадцать два года не могло быть и мысли о периодическом издании. Тогда как за рубежом в те времена существовали сотни журналов по психологии.

Прежде всего обсудили возможное название. В беседе фигурировали «Проблемы психологии», «Вопросы психологии», «Психологический вестник», «Вестник психологии», «Советская психология» и т д. Не остановились ни на одном; было решено предложить на выбор все сразу. Волновал вопрос о подписчиках (собственно говоря, волновал только меня, Сергей Леонидович эмоций не обнаруживал). Сошлись на том, что их, вероятно, будет не более 4 тысяч. Как потом выяснилось, мы немного ошиблись: их оказалось 3 тысячи (сравним сегодняшний тираж «Вопросов психологии» — более 10 тыс., а в 1985 г. — 18 тыс.).

Затем обсудили состав возможных авторов. Я «выстрелил» привычную «обойму»: Рубинштейн, Леонтьев, Лурия, Смирнов, Теплов, Ананьев и кто-то еще. Сергей Леонидович возражать не стал, добавив Асратяна и неизвестного мне тогда Мещерякова, слегка ухмыльнулся: «Парад звезд». На первый номер имен хватало; и то, что они могут писать, и то, что им есть о чем писать, было ясно.

Прикинув несложную структуру журнала, которая в общем сохраняется без особых изменений уже более сорока лет, и, получив задание продумать возможности привлечения авторов для двух последующих номеров, в особенности из среды способной молодежи, и назвать тематику их статей, я простился с Сергеем Леонидовичем. Я ушел и гордый и немного подавленный его доверием, потому что очень смутно представлял себе круг этих «возможных авторов», тем более молодых, так как в те времена психологи печатались крайне редко, в особенности молодые: просто негде было печататься. Каналами научной информации в то время были один психологический раздел в журнале «Советская педагогика», примерно одна-две статьи на три номера в году «Вопросов философии», редкие выпуски «Известий Академии педагогических наук РСФСР» — вот, пожалуй, и все, если не считать случайно попадавших в руки читателя-психолога Ученых записок различных институтов и университетов. Психологические монографии были редкостью и претендовать на их издание практически могли только «звезды».

Сколько раз я был у Сергея Леонидовича после первого визита — не припомню, — может быть, три, но скорее раза два, не более. Обсуждали тематику статей, пути привлечения периферийных авторов, готовили какие-то документы. Все детали этих бесед начисто ушли из памяти. Как это часто бывает, запомнилось лишь то, что касалось меня лично (все-таки прошло более сорока лет): например, выбрав подходящий момент, я попросил у Рубинштейна совет.

Дело в том, что я к этому времени уже довольно много занимался историей отечественной психологии. В журнале «Вопросы философии», начиная с 1949 года, печатались мои статьи о мыслителях XVIII—начала XIX веков. А.Н. Радищеве, Д.С. Аничкове, П.М. Любовском. Как я об этом написал несколько лет назад, в настоящее время эти статьи особого научного интереса не представляют, но тогда они мне казались неким основанием для продолжения работы в этом направлении.

- Сергей Леонидович, — волнуясь, спросил я, — как бы Вы мне посоветовали, стоит ли мне обратиться к истории советской психологии и написать об этом книгу?

Он некоторое время рассматривал меня через выпуклые линзы своих очков и потом очень спокойно, чуть суховато спросил:

- А кто вам мешает?

Я объяснил, что никто не мешает, но тема-то очень остроугольная, и вот один специалист по истории психологии (я назвал фамилию этого «консультанта») выразил серьезные сомнения по поводу «проходимости» и «диссертабельности» подобной темы. Сергей Леонидович помолчал, потом обронил.

- Ну, его очень напугали лет двадцать назад. Пишите, если решили. — И потом, после паузы, впервые за все это время сказал о том, что относилось лично к нему:

- Может быть, Вам удастся достать журнал «Советская психотехника» за 1934 год, номер первый, я там напечатал одну, как мне кажется, интересную статью. Возможно, она вас заинтересует — сейчас ее немногие знают. Впрочем, Вы вряд ли найдете журнал, в библиотеках его, наверное, нет.

Статью я, конечно, нашел, правда, не в библиотеках, откуда журнал уже изъяли, а, найдя, понял, что эта статья явилась тогда, в середине 30-х, основным ориентиром для развития психологической мысли в последующие годы.

Вскоре моя работа с Сергеем Леонидовичем прекратилась Предложения по созданию журнала какое-то время не реализовывались. Первый номер журнала вышел, как известно, только в 1955 году, и главным редактором его был назначен А.А. Смирнов, а Сергей Леонидович стал одним из членов редколлегии. Виделся я с ним после этого редко, а когда встречался, разговоры были беглыми.

Один раз, по-моему, уже в конце 50-х годов, он спросил меня: «Пишете историю советской психологии?». Я обрадовался, что он помнит наш разговор, и сказал, что собираю материалы. Он покивал головой: «Пишите!».

В последний раз я его видел, как и в первый, в Институте философии, во время гражданской панихиды в час последнего прощания с ним коллег и близких. Встреч-то было мало, и коротки они были, но Сергей Леонидович Рубинштейн в мою память врезался глубже, чем многие и многие люди, с которыми я встречался чуть ли не ежедневно в то, уже далекое, время.

 

5. Удивительный мальчик — Вологда, 1950 год

Как я уже упоминал, в 1950 году я окончил аспирантуру в Москве и пошел в Министерство просвещения РСФСР, где состоялось распределение — направление на место работы. Заместитель министра Александр Михайлович Арсеньев спросил у меня о том, где бы я хотел работать. Я сказал, что был бы рад получить направление в Орловский, либо Белгородский или Курский педагогический институт. Александр Михайлович заинтересовался моим выбором и попросил его аргументировать. Я объяснил, что недавно женился, жена харьковчанка, у нас двое маленьких детей. Заместитель министра был явно большим шутником:

- А теща где живет?

- В Харькове.

- Поедешь в Вологду! Подальше от тещи. Потом меня благодарить будешь.

Благодарить его за это мне не пришлось.

Так я отправился в далекую незнакомую Вологду. В Москве было еще тепло, но, глядя из окна вагона, я убеждался, что природа с каждым часом становится все более суровой: снега больше, люди на станциях уже в шубах и валенках.

Константин Симонов писал в одном из стихотворений:

В деревянном, домотканом городке,

Где на улицах гармоникой мостки,

Где мы с летчиком, сойдясь накоротке,

Пили спирт от непогоды и тоски...

Мне тогда казалось, что это именно о Вологде. Город был действительно домотканым, деревянным. Среди маленьких домишек гордо высился белокаменный Кремль с величественными соборами и колокольнями. Рядом с покосившимися лачужками попадались купеческие особняки, выстроенные в стиле «деревянного ампира», с посеревшими, некогда белыми колоннами, в многочисленных дырках которых проступали штукатурка и деревянный остов.

В отличие от Константина Симонова спирт я не пил уже хотя бы потому, что на полках вологодских продуктовых магазинов кроме ржавых банок крабов, полученных из США еще во время войны, и почему-то бутылок сладкого вина Кюрдамир ничего не было. Откуда вологжане доставали водку, а они употребляли ее в немалых количествах, — я не знаю. И накоротке я сошелся не с летчиком, а с доцентом педагогического института, где начал работать, Ильей Михайловичем Хайкиным.

Фигура эта была своеобразной. Очень невоенной внешности, мой приятель, как выяснилось, прошел рядовым-пехотинцем от Москвы до Берлина, упорно отказываясь от зачисления в школу сержантов. «Образование не позволяет», — объяснял он настойчивому в этом предложении старшине. Старшина спорил, поясняя, что у него самого три класса образования — и ничего, справился, а ты, наверное, может, даже и семилетку кончил. Справишься! Образование и в самом деле Илье Михайловичу не позволяло: он еще до войны стал кандидатом наук, но в воинской части никто об этом не знал, а в нарядах и в бою он от остальных рядовых ничем не отличался. Вот так и сиживали мы вечера в его холодной комнате. Пили, морщась, приторно-сладкий Кюрдамир, закусывая маринованными помидорами.

Пединститут стоял на берегу реки, а рядом трехэтажное деревянное общежитие. Это было очень удобно, Пока звенит звонок на лекцию — ты успеваешь выйти из дома и попасть в аудиторию.

В день празднования Октябрьской революции колонны сотрудников и студентов института шествовали по центральной площади, демонстрируя высокому обкомовскому начальству, стоявшему на трибуне, свою законопослушность и приличествующие празднику радостные эмоции. Еще на подходе к площади я прислушался к тому, что говорил шедший неподалеку от меня молодой человек. Пригляделся. На вид — ученик восьмого или девятого класса. Детское пальтишко, потрепанная шапка-ушанка, короткие брючки, суконные боты на застежках. Их тогда называли «прощай, молодость». Однако дело было не во внешнем облике мальчика. Уж больно смело он разглагольствовал, и темы его рассуждений по тем временам были небезопасны. Не надо забывать, что это был 1950 год, и ГУЛАГ тогда отнюдь не пустовал.

Я подумал о том, что родителям этого мальчугана надо было бы ему как-то объяснить, что лишние разговоры могут обернуться неприятностями не только для него, но и для них. Я не сомневался, что кто-то из сотрудников института взял сына-школьника на демонстрацию.

Вдруг этот не в меру общительный мальчуган кому-то сказал: «Когда я защищал свою первую диссертацию...». Тут я не выдержал и спросил:

- Простите, а сколько у вас диссертаций?

- Вообще-то — три. Я кандидат исторических и философских наук. А еще написал диссертацию на соискание ученой степени кандидата юридических наук. Однако защитить мне ее не разрешили. Сказали, хватит, мол, тебе коллекционировать кандидатские дипломы.

- Простите, — я не мог сдержаться и задал бестактный вопрос: — А сколько Вам собственно лет?

- Недавно исполнилось двадцать два. Что же касается моей юридической диссертации, то прочитайте в журнале «Вопросы философии» передовую статью о состоянии юридических наук. Статья, правда, не подписана, как всякая передовая, но писал ее я.

- Как Вас зовут?

- Кон, Игорь Семенович.

В вузах не очень принято общаться на «ты», преподаватели привыкают именовать друг друга по имени-отчеству. Эта форма общения у нас с Игорем Семеновичем, невзирая на 50-летнюю дружбу, сохранилась и поныне. Так я познакомился с ним, и наши пути с тех пор многократно пересекались. И хотя маршруты у нас были разные, сегодня он, как и я, — академик Отделения психологии в Российской Академии образования.

Давно прошли времена, когда, приезжая в командировку из Ленинграда в Москву, Игорь Семенович останавливался в моей тесной квартирке, где на 17 квадратных метрах он оказывался седьмым, и его раскладушка с трудом втискивалась между столом и шкафом. Но это было уже после нашего возвращения из Вологды: моего — в Москву, Кона — в Северную Пальмиру.

В Вологде мы с ним работали два года и были, не без удовлетворения местного начальства, возвращены к прежнему месту жительства. Каждый из нас провинился. Первым отличился Игорь Семенович.

Как-то приехал на заседание ученого совета секретарь обкома партии по агитации и пропаганде Куприянов. Как полагалось, он стал поучать научных работников, объясняя им, «что» и «как» нужно читать студентам. Почему-то особенно доставалось преподавателям биологического факультета. Он объяснил, что ориентироваться надо в преподавании на замечательную работу Фридриха Энгельса «Естествознание в мире духов». При этом он упорно произносил слово «духов» с ударением на последнем слоге.

Секретарь обкома удостоил своим посещением две лекции на биологическом факультете. Впрочем, это больше напоминало лихой налет ОБХСС на подозрительную торговую точку. На ученом совете он делился с нами своими впечатлениями:

- Побывал я на лекции по зоологии. Что читал преподаватель? Он рассказывал о каких-то кистеперых рыбах. Ну разве это не отрыв от жизни нашей страны? Какая у нас главная промысловая рыба? Это должно быть известно доценту зоологии. Треска у нас на первом месте, а не кистеперые. О треске надо было говорить, о треске!

Пристыженный доцент что-то промямлил о программе курса, но Куприянов его не слушал. Он уже громил психологов.

- Вот на лекции доцент Гинзбург критиковал учебник психологии. Он, видите ли, по ее мнению, за десять лет в чем-то там устарел. Во-первых, это утвержденный Минпросом учебник. По нему учить надо, а не критиковать! А потом, товарищ Гинзбург, какие такие революции произошли в психологии, чтобы учебники менять и даже их критиковать?!

Вот тут-то Игорь Семенович спас несчастную жертву. Правда, при этом он прибег к иезуитскому приему, который и мне в дальнейшем приходилось не раз использовать.

Позволю себе маленькое отступление. Лет через пять или семь после моих вологодских «приключений» меня жестко критиковал один из видных идеологических кураторов издательства «Знание» за «легкомыслие», которое я проявлял в названиях моих брошюр.

- Что это за фокусы с названиями вы себе позволяете?! Пишете о психологии памяти, а название «Дверь, открытая в прошлое». Причем здесь двери? Кто из читателей это поймет? Вы несете в массы марксистские идеи, так извольте называть книгу так, чтобы она была уже, начиная с обложки, доходчива. Вспомнили хотя бы ленинскую теорию отражения. Вот и назвали бы «Психология отражения прошлого». Для нас такие выкрутасы в названиях ни к чему.

Тут я открыл дверь в вологодское прошлое и не без ехидства сказал:

- — Вы, наверное, правы! Вот только неужели Вам так не нравятся ленинские книги «Шаг вперед, два шага назад» или «Детская болезнь левизны»? Или, к примеру, Марксово «Святое семейство»?

Мой оппонент не нашелся и не ответил. В подобных дискуссиях оружие выбирает нападающий, следовательно, надо наносить удар тем же оружием. Содержательный ответ в таких случаях излишен — демагогу надо отвечать столь же демагогически. Это гарантия его поражения.

Итак, вернусь к ученому совету в Вологодском пединституте. Игорь Семенович вежливо возразил секретарю обкома:

- Пусть не посетует на меня товарищ Куприянов. Но мне кажется, что сессия АН СССР и АМН СССР разделила историю психологии на два этапа: «допавловский» и «павловский». Разве это не революция в психологии, товарищ Куприянов?

Доцент Кон прекрасно понимал всю бессмысленность и историческую нелепость подобной «периодизации» истории науки. Однако «оружие» для дуэли выбирал не он. Куприянов был просто подавлен — так «проколоться» перед коллективом института! Он пробормотал, что у него высокая температура, что он болен и отбыл восвояси. С тех пор при любом упоминании о его молодом оппоненте он морщился и говорил: «Этот!.. Я его хорошо знаю!».

Со мной было немного по-другому. Однажды, проходя мимо доски объявлений ученого совета, я совершенно неожиданно прочитал, что четвертым пунктом повестки дня значится представление кандидата психологических наук А.В. Петровского к званию доцента. Откровенно говоря — сердце забилось сильнее. В те годы я был весьма честолюбив и вдруг такое... доцент! Однако в доценты меня в Вологде так и не произвели.

На ученом совете выяснился замысел руководства института. Партком решил убрать с должности заведующего кафедрой психологии Раису Лазаревну Гинзбург, а на ее место поставить «молодого и перспективного» Петровского, возведя его сразу же в «ранг» доцента. К сожалению, я обманул ожидания ректората и парткома и на эту рокировку не согласился, памятуя наставления моего тестя, старого профессора. Тот говорил мне, что в российских университетах тому, кто себе позволял пойти на «живое место», коллеги не подавали руки. После моего выступления на совете вопрос о представлении меня к званию доцента был тут же снят по предложению секретаря партбюро. Было короткое замешательство, и даже прозвучал вопрос: «А собственно говоря, почему?». Тогда поднялся один из старейших работников кафедры всеобщей истории и произнес фразу, которую я запомнил дословно на всю жизнь:

- Товарищи! Неужели Вы не знаете, что мнение секретаря партийной организации — закон для всех членов партии... — Он медленно оглядел всех присутствующих и добавил: — и для беспартийных тоже.

Вопрос о доценте был снят с повестки дня подавляющим числом голосов.

Летом 1952 года я уехал из Вологды. Тогда же ее покинул и Кон, а также профессора Терентьев, бывший проректор Ленинградского университета, и Гольдман, бывший вице-президент Академии наук Украины, видный физик. Для двух последних Вологда была местом ссылки. Прошло еще несколько лет и в газете «Красный Север» было написано: «Вологодский пединститут очистился от слабых, не отвечающих задачам развития высшего образования преподавателей: Кона, Петровского, Терентьева и Гольдмана». Примечательно, что в последующие двадцать лет там оставался один-единственный доктор наук, очень славный старичок, профессор Чулков...

С Игорем Семеновичем мы виделись часто. Начинавший свою работу в качестве историка средних веков, он с каждым годом в своих научных интересах перемещался все ближе к психологии. Его книга «Социология личности» открыла возможность использовать богатство зарубежной социальной психологии, которую до начала 60-х годов хотя и не именовали лженаукой, но, по возможности, сторонились. Его работы в области сексологии получили признание не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами. Имя его украшено шлейфом многочисленных ученых степеней и академических званий.

Иногда мы вспоминаем Вологду. Хотя нам там приходилось и нелегко, но воспоминания эти проникнуты теплотой и грустью по давно ушедшей молодости. Как не вспомнить... Вот в перерыве между лекциями, освободившись на два часа, мы сбегали к реке, прыгали в лодку и выгребали на середину потока, с силой откидываясь назад, плыли мимо окон института, вдыхали чудесный речной воздух, ощущая неиссякаемую силу, неповторимую радость молодости, которой, как нам тогда казалось, не предстоит когда-нибудь испариться.

Забавно, в Вологде я жил всего два года, в Москве — всю оставшуюся жизнь, но ностальгические воспоминания об этом деревянном, домотканом городке не исчезли.

 

6. Почему Михаилу Ярошевскому понадобилось взрывать Дворцовый мост?

В романе Орлова «Альтист Данилов» можно найти примечательный эпизод. Действие разыгрывается на спине громадных размеров быка. И так уж случилось, что герой романа догадался, что у быка чешется спина. Догадавшись, он ее почесал. После этого судьба ему благоприятствовала, поскольку волшебный бык, от которого многое зависело, с этого времени стал его тайным покровителем.

Когда мы в 1960 году приехали в Ереван на психологическую конференцию, каждого вновь прибывшего встречал доцент Мкртыч Арамович Мазманян. Он был очень гостеприимен и каждого лично сопровождал до гостиницы. Правда, размещение строго соответствовало «рангу» участника конференции. «Генералы» — Б.М. Теплов, А.А. Смирнов, А.Н. Леонтьев и другие академики были поселены в «Армении» — лучшей гостинице города. Те, кто стояли на одну-две ступени ниже, — в гостинице «Ереван». «Третий сорт», к которому были отнесены я и почему-то профессор B.C. Мерлин, — во второразрядной гостинице «Севан». Все остальные — доценты и старшие преподаватели — в студенческих общежитиях в разных концах города. Неписаная «табель о рангах»!

Этот порядок я хорошо знал. К примеру, в Новосибирском академгородке для каждого участника того или иного совещания была предусмотрена особая форма обращения. Академику писали: «Дорогой Иван Иванович!». Члену-корреспонденту: «Глубокоуважаемый Иван Иванович!». К профессору полагалось обращаться путем титулования его «Многоуважаемый». К старшему научному сотруднику — просто «Уважаемый». Для всех остальных считалось уместным написать: «Тов. Иванов, в 12.00 состоится совещание... Явка обязательна».

Впрочем, в гостинице «Севан» мы чувствовали себя вполне комфортно и не завидовали обитателям «Армении». Однако именно последним было оказано наибольшее внимание и всевозможные почести в восточном стиле. Забегая вперед, скажу, что Мкртыч Арамович при благосклонном участии постояльцев, расквартированных в люксах «Армении», вскоре стал доктором наук, избран, минуя «членкорскую» ступень, сразу академиком и в Республике удостоен высокого звания «Заслуженный деятель науки». Как не вспомнить героя повести Орлова, потрафившего волшебному быку.

Вот на этой конференции я и познакомился с ленинградцем Михаилом Григорьевичем Ярошевский. Мы гуляли по ереванским улицам и улочкам, любовались двуглавым Араратом, его серебряными куполами, восторгались розовым туфом Центральной площади, откуда можно было видеть гору, которая, к огорчению наших добрых армянских друзей, находилась на турецкой территории. «Масис» — называют армяне Арарат. По-моему, звучит более мягко, уходит рычащее созвучие. На дворе стояла золотая осень — «воскеашун».

Тогда мы не знали о том, что произойдет с нами в последующие годы, что Михаил Григорьевич вскоре станет доктором наук, а затем и оппонентом моей докторской диссертации, что мы с ним будем соавторами многих книг и соредакторами словарей и энциклопедий. Не подозревали, что позднее станем близкими друзьями. Не могли мы тогда предполагать, что придет время, — а оно сейчас пришло, — и профессора Ярошевского по праву будут называть старейшиной российской психологии.

То, что будущее для каждого всегда в тумане, вполне понятно, но и о прошлом моего друга я тоже знал очень немногое. Было известно, что он долгое время работал в Таджикистане. Филолог по образованию, он изучал творчество Потебни, всерьез занимался вопросами истории психологии, был он учеником С.Л. Рубинштейна. Вот, пожалуй, и все.

В 1973 или в 1975 году, когда я был академиком-секретарем Отделения психологии АПН СССР, я сделал попытку избрать профессора Ярошевского членом-корреспондентом Академии. В ЦК партии я столкнулся с резким противодействием. Все мои попытки добиться согласия оказались тщетными. Между тем от решения высшей инстанции, «квартировавшей» на Старой площади, в те годы зависело все. «Нет, нет, — сказал мне инструктор, курировавший Академию, и пояснил. — В данном случае речь идет не о «пятом пункте», как вы, очевидно, предполагаете».

- В чем же дело? Ярошевский — один из самых крупных и перспективных ученых.

- Нет, нет, — еще раз повторил куратор. — Здесь другое...

Что это «другое», я тогда не знал. Понимание пришло сравнительно недавно. Михаил Григорьевич показал мне справку, в которой было сказано, что уголовное дело, возбужденное против него, прекращено... 7 мая 1991 года. Уточним сразу — через сорок три года после того, как оно было начато. Рекорд для книги Гиннесса?

В 1938 году молодой человек по имени Михаил Ярошевский был арестован органами НКВД и посажен в тюрьму. Его обвиняли в том, что он намеревался во время первомайской демонстрации взорвать Дворцовый мост и убить вождя ленинградских большевиков Андрея Александровича Жданова. Это подпадало под действие ст. 58, п. 8 — «террор», что обещало расстрел. Потом обвинение было смягчено — та же статья, п. 10 — «антисоветская агитация». Почти полтора месяца он пролежал на цементном полу камеры в «Крестах» рядом с Львом Николаевичем Гумилевым. Как вспоминает Михаил Григорьевич, его сокамерник получал открытки от матери — Анны Андреевны Ахматовой. Как это ни удивительно, у самого Гумилева память об этих посланиях не сохранилась. Когда во время какого-то интервью ему сказали, что академик Ярошевский рассказывал о письмах Ахматовой, которые ее сын читал в камере, Лев Николаевич заплакал и сказал: «Неужели Мишка это помнит!? А я забыл».

Из камеры выводили на прогулку парами. Как-то мой друг оказался в паре с комкором Константином Рокоссовским, будущим маршалом. Тот зло и громко сказал: «Вот выйду отсюда — обо всем напишу товарищу Сталину!». Об этом коротком эпизоде я вспомнил, когда смотрел фильм Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». Там комдив Котов — как, впрочем, почти все мы в те годы, — наивно считал, что достаточно сообщить Сталину о злодеяниях НКВД — и справедливость будет восстановлена.

Михаил Григорьевич как-то сказал: «Я всегда с особым чувством смотрю из-под арки Главного штаба на Александрийский столп и на фасад Зимнего дворца».

Дело в том, что военный трибунал заседал в одной из комнат с видом на Дворцовую площадь. Обвиняемый отказался от показаний, которые он дал на следствии, объяснив, что это было результатом пыток. Ответ был короткий: «Вы клевещете на органы НКВД. За это с вас дополнительно взыщется». Будущему профессору повезло. Его дело рассматривал военный трибунал, а не «Особое совещание» (та самая знаменитая «тройка»). Приговор военного трибунала должен был быть утвержден в Москве. (Гумилевым же занималась «тройка», приговоры которой в дополнительном подтверждении не нуждались.)

Пересылка, рассмотрение документов в Москве и другая счастливая канитель выручили. В 1939 году, после ареста Н.И. Ежова, многие заключенные оказались на свободе — вынужденный жест «высокого» руководства, решившего списать санкционированный и организованный ЦК партии террор на «ежовщину». Ярошевский оказался на свободе. В последующие годы он работал в Таджикистане.

Я долго не решался задать Михаилу Григорьевичу один вопрос. Мне было непонятно, почему молодой, талантливый, подающий большие надежды психолог, любимый ученик Рубинштейна вдруг бросает Москву, Институт философии и уезжает в Среднюю Азию. Что он там нашел? Какая-нибудь романтическая история? Удобно ли любопытствовать?

Только когда мы стали с ним настоящими друзьями, я решился вызвать его на откровенность. Это произошло совсем недавно, — летом 1996-го.

- Ну что же, было время, когда о причинах этого моего путешествия в столь далекие края я не стал бы даже упоминать. Другие теперь времена. Так, послушайте. Как-то летом 1950 года меня, младшего научного сотрудника Института философии, вызвал заместитель директора Трошин. Вы когда-нибудь встречались с ним?

- Видел издалека, как и многих других «великих философов»: Каммари, Федосеева, Константинова. Помнится, у Трошина нос был оттенков революционного цвета — не исключено, что он увлекался не только философией. Впрочем, ничего определенного я сказать о нем не могу.

Ярошевский пересказал свой разговор с Трошиным. Замдиректора спросил его: «Знаешь ли ты, что вошел в историю борьбы американской компартии против империализма?». Трошин протянул мне свежий номер «Правды», где ТАСС сообщало, что в США судили руководителей компартии за распространение статьи советского психолога М. Ярошевского «Холодная война и психология».

- Чем же Вы тогда так досадили американскому империализму? — поинтересовался я.

- Разоблачал его идеологические происки.

- Как полагается марксисту-ленинцу?

- А у Вас тогда была другая позиция?

- Нет! Кто знает, может, я в те времена был марксист «покруче», чем Вы. Тогда в этом отношении все были одного поля ягоды.

- Видите ли, — уточнил Ярошевский, — хотя я и подставил представителей передового отряда американского рабочего класса под удар, но никогда не давал негативной идеологической оценки ни одному советскому философу и психологу. По тем временам это было бы политическим доносом — не иначе. Помнится, как философ Ф.И. Георгиев устроил разносное обсуждение книги С.Л. Рубинштейна. Оно было настолько несправедливым и отвратительным, что в стенограмме были зафиксированы выкрики из зала: «Довольно!». Георгиев, правя стенограмму, уточнил, дописав к цитируемым словам: «Восклицание ученика С.Л. Рубинштейна — Ярошевского».

«Вот видишь, — продолжил Трошин, — американских идеалистов разоблачаешь, а о наших, внутренних врагах молчишь. Не потому ли, что они пристроили тебя в Институт философии — этот боевой идеологический штаб Коммунистической партии?». Из дальнейшего разговора стало ясно, что он имел в виду моего учителя Сергея Леонидовича Рубинштейна, которого на каждом сборище изобличали в «космополитизме» (запомнилось даже одно уж вовсе страшное обвинение: «Рубинштейн не только идеологически, но и организационно связан с врагами нашей Родины»). «Не из-за твоей ли биографии ты помалкиваешь? Придется принять меры, — добавил Трошин. Я понял, что меня уволят. Но «меры» оказались другими. Через несколько дней ко мне подошел молодой человек и, показав красную книжку сотрудника госбезопасности, пригласил в машину. Он привез меня на Лубянку и в своем кабинете завел разговор. Смысл его сводился к тому, что дело о моей контрреволюционной деятельности не закрыто и что, если я не хочу дальнейших неприятностей, должен докладывать о настроениях и разговорах Рубинштейна. В этой ситуации я сделал единственно возможный выбор.

- Ну и что Вы решили?

- Как, что решил? Вы же сказали, что «молодой, талантливый, подающий надежды» отбыл в Среднюю Азию. Между прочим, на 15 лет. Рубинштейн за мной туда, разумеется, не последовал. Так что проблема отпала сама собой.

- Так сразу и уехали? Все бросили? Все оставили?

- Все! Включая несколько пустых бутылок, опорожнив которые, я с большей легкостью принял решение и, буквально через пару дней любовался из иллюминатора самолета среднерусским пейзажем, сменившимся потом безотрадной пустыней.

- Следовательно, все ваши неприятности с органами, обеспечивающими нашу государственную безопасность, остались позади?

- Не скажите!

 

 

8. «Эффект Зейгарник» в Лейпцигской ратуше

Мне довелось участвовать в работе многих конгрессов и конференций психологов. В Лейпциге участников конгресса принимал в ратуше бургомистр.

Немного опоздав, я зашел в зал, когда все уже собрались. Еще в дверях я увидел странную картину — небольшую очередь, голова которой скрывалась за колонной. Подойдя поближе, я понял, в чем дело Гости поочередно подходили к маленькой старушке и приветствовали ее. Кто пожимал, а кто — предполагаю, что это были галантные французы, — целовал ее руку. Прислушался. Некий господин — американец, если судить по произношению, — грубовато, но восторженно сопроводил рукопожатие возгласом: «Удивительно! Никогда не предполагал, что вы живы, и я буду иметь честь с вами познакомиться!».

Эту старушку я хорошо знал уже много лет. Блюма Вульфовна Зейгарник — профессор факультета психологии Московского университета. Ее лицо, как всегда, слегка подергивающееся — нервный тик, — выражало смущение. Она явно не ожидала оказываемых ей почестей. Однако ничего поразительного в этом не было. Не так уж много осталось известных психологов, которые приобрели имя в науке еще в 20-е годы. Она принадлежала к их числу. Во всех психологических словарях и энциклопедиях, в какой бы стране они ни издавались, есть статья «Феномен Зейгарник» или «Зейгарник-эффект». Для Лейпцига ее появление было тоже своего рода «эффектом». Ученица и сотрудница знаменитого немецкого ученого Курта Левина незаметно возникла в парадном зале ратуши. Сам бургомистр, узнав о присутствии столь замечательной особы, подошел, чтобы лично ее приветствовать.

Что же представляет собой «феномен Зейгарник» и в чем его феноменальность? Вот как это было в далекие 20-е годы, когда Блюма Вульфовна, командированная для стажировки в Германию, работала под руководством Курта Левина.

Все началось с обеда в берлинском ресторане. Блюма Вульфовна и ее «шеф» заказали обед, состоявший из немалого числа блюд. Расторопный официант точно выполнил все пожелания. Обедающих удивило, что он, не записывая, ничего не забыл, и все было поставлено на стол. Психологи поинтересовались, как это ему удается. Тот пожал плечами — уж так он привык и без записей всегда обходится. Тогда любознательные посетители спросили кельнера: «Перед тем как мы приступили к обеду, Вы рассчитывались с клиентами, сидевшими за соседним столиком. Скажите, что они заказывали?» Официант наморщил лоб, но тщетно. Он назвал немногие из тех блюд, коими час назад уставил стол их соседей. Этот забавный эпизод стал импульсом для исследователей. Курт Левин поручил своей сотруднице начать изучение памяти человека. Задача заключалась в том, чтобы выяснить, как влияет на запоминание завершенность или незавершенность действия. Эксперимент показал, что незаконченное действие лучше сохраняется памятью, чем то, что уже завершено. Выявленная закономерность получила название «феномен Зейгарник».

При каких только обстоятельствах ни свершаются научные открытия! Ванна Архимеда! Яблоко Ньютона! Рассказывают, что ученый Кекуле увидел сложную химическую формулу во сне, хотя долго бился над этой задачей, бодрствуя.

Не могу сказать, что натолкнуло поэта Андрея Белого на предсказание об ужасающих последствиях применения ядерного оружия. Но в одном из стихотворений, написанных в начале века, он предсказывает то, что произошло в 40-е годы. Он пишет о массовой гибели людей, о «гекатомбе», вызванной «атомной, лопнувшею бомбой». (Ударение в слове «атомной» для нашего слуха непривычное.) Наитие? Однако оказывается, что и в ресторане наитие может снизойти на человека. Уж очень редкий случай.

Когда в Германии воцарился нацизм, Курт Левин эмигрировал в Соединенные Штаты. Зейгарник вернулась на родину. Она скончалась в глубокой старости, не прерывая исследовательской работы в психологии до последних своих дней.

 

9. Ученым можешь ты не быть...

Почему-то в моей памяти застряли строчки одного шуточного стихотворения неизвестного автора. Речь там шла о теме диссертационного исследования некоего научного работника из Армении: «...Мацони в эпоху царя Трдата». По поводу этой эпохальной работы поэт иронизировал: «Говорят, чей-то дедушка, умирая, очень жалел, что не стал кандидатом...».

Стремление стать кандидатом наук, а то и доктором — не есть уникальная мечта оставшегося неизвестным дедушки из далекой Армении. Уж так случилось, что я подготовил множество кандидатов психологических наук. Как оппонент рецензировал десятки диссертаций. Прошел по всем ступеням квалификационной лестницы — от ученого секретаря Совета до председателя экспертной комиссии ВАК СССР и члена Президиума Высшего Аттестационного Комитета РФ. Сообщаю это не из тщеславия, а исключительно как свидетельство моей осведомленности в делах, связанных с присвоением ученых степеней и званий.

Ученым можешь ты не быть, но кандидатом быть обязан. Эта грустная шутка, к сожалению, многими была принята всерьез. Я заметил, что по мере того как человек продвигается на очередную ступень научной карьеры, у него немедленно возникает желание как можно скорее переместиться на следующую ступеньку. Аспирант выращивает в себе жгучую потребность быть кандидатом. Многие, став кандидатами, уже в самих себе прозревают будущих докторов, независимо от того, каков их реальный научный потенциал. А далее манит звание профессора. Затем — члена-корреспондента, академика. Впрочем, сейчас уже можно обойтись и без первой (кандидатской) ступени, сразу за приличную сумму став «академиком», о чем я уже писал. Это нынче оказывается куда легче, чем защитить кандидатскую диссертацию. Заплати некую сумму — и, глядишь, ты действительный член («академик» одной из 100—120 «академий», которые, как грибы после дождя, выросли несколько в стороне от Российской Академии наук, и пяти государственных «отраслевых» академий: образования, медицинских наук, сельскохозяйственных наук, архитектуры и строительства, художеств).

Я как-то познакомился с мэром одного из подмосковных городов. Как выяснилось, он член-корреспондент «Академии жизни».

Вообще, все это очень похоже на стремление естественного продвижения по лестнице, которую соорудил еще Петр I. Титулярный советник знал, что придет время — и ему предстоит стать коллежским асессором. Последний считал годы до чина надворного советника. А там — коллежский, статский, действительный статский и т.д. Но наука никак не укладывается в табель о рангах, и не стаж работы «столоначальником» в научных департаментах должен определять право на переход в более высокую категорию. Ну, а если нет для этого оснований, определяемых научными достижениями... Тогда остается одна возможность, которая сформулирована в житейском и справедливом афоризме: «если нельзя, но очень хочется, то можно». К сожалению, я не раз за эти годы сталкивался с тем, что этот афоризм вполне соответствует фактам.

Когда мне довелось руководить экспертной комиссией по психологии в союзном ВАКе, через который проходили все «кандидатские» и «докторские», я неоднократно встречался с подтверждением этого. Очень не хочу, чтобы меня обвинили в шовинизме, который мне органически не свойствен, но диссертационные работы, которые попадали в те годы к нам на экспертизу, я подразделял на три группы: «хорошие», «плохие» и «азербайджанские». Еще раз повторяю, ничего обидного в этом для народа Азербайджана нет. Тогда, в начале 70-х годов, я подозревал (но доказать это было трудно), что где-то на берегу Каспийского моря активно и продуктивно работает некий «трест» по производству кандидатских диссертаций, создаваемых с помощью ножниц и клея из разнообразного сырья (авторефератов уже защищенных диссертаций, отрывков из монографий и статей, а иногда и целых глав, вручную переписанных в Ленинской библиотеке, придуманных «экспериментальных» данных). Тогда это была только гипотеза. Через много лет мне рассказали, что она была справедлива.

 

Проходила через экспертную комиссию диссертация некоего Мамедова: «Психологические взгляды В.М. Бехтерева». Я неплохо знал творчество В.М. Бехтерева и поэтому проявил интерес к этой работе, взяв ее на предмет рецензирования. Беглый просмотр «по диагонали» позволил мне судить о том, что диссертант серьезно обсуждает серьезные вопросы. Через некоторое время Мамедов появился в моем служебном кабинете с просьбой, чтобы я дал ему мой домашний адрес. «Зачем?» Он хочет послать мне поздравительную открытку. «Пошлите на адрес Академии». Это его явно не устроило. На том мы и расстались. Когда подошел срок осуществить экспертизу, я понял, почему мне исследование Мамедова показалось «серьезным» и, на первый взгляд, даже понравилось. По-видимому, у меня обнаружился комплекс своеобразного нарциссизма — я сам себе понравился, потому что при ближайшем рассмотрении оказалось, что диссертант переписал десятки страниц из моей книги по истории психологии.

Разумеется, он был вызван на очередное заседание экспертной комиссии, и ему доходчиво объяснили, что за плагиат ученая степень не полагается.

Обычно я задерживался, для того чтобы подписать протоколы заседания, и уходил из здания ВАКа последним. Уже стемнело. Вестибюль не был освещен и, когда от стены отделилась какая-то фигура, я сразу понял, что дискуссия о психологических взглядах В.М. Бехтерева еще не завершилась. Прикидывая, каким способом я могу предупредить нападение, и, соображая, предполагает ли он пустить в ход нечто острое, я занял более удобную позицию и спросил его: «В чем дело? Вроде бы разговор у нас окончен».

Однако никаких драматических событий не произошло. Воспроизвожу запомнившийся мне диалог:

- А что если она признается?

- Кто?

- Ну, эта, секретарь ученого совета в Ленинградском университете, где я защищался.

- В чем признается?

- Ну, что она послала не тот экземпляр диссертации. Ошиблась, бывает же...

Тут у меня исчез всякий интеллигентский лоск. Обращаясь к нему на «ты», что вообще-то мне не свойственно, я напрямую спросил:

- Хочешь ее купить?

- Нет, зачем купить? Просто так признается.

То, что я ему ответил, приводить по известным соображениям не буду. Уже не опасаясь удара сзади, я повернулся к нему спиной и вышел на улицу.

Уйти-то я ушел, но этим все не кончилось. Инспектор ВАКа рассказала мне, что Мамедов после этого появился у нее в кабинете с новой блестящей идеей. Между ними состоялся следующий разговор:

- Это не я у него списал о В.М. Бехтереве. Это он у меня списал.

- Каким образом?

- Я опубликовал статью о В.М. Бехтереве в журнале. Вот он ее и списал.

- В каком журнале?

- В бакинском.

- На каком языке?

- На азербайджанском.

Инспектор Кира Витальевна Бахтиарова придвинула ему листок бумаги и сказала: «Пишите заявление, но помните, если факты не подтвердятся, Вас будут судить здесь, в Москве, за клевету».

«Специалист» по Бехтереву произнес какие-то слова, которые инспектор не смогла мне перевести, повернулся на каблуках и ушел. Мой «плагиат» так и остался нераскрытым и неотомщенным.

Я уже стал забывать об этой истории, когда мне на глаза попался ваковский бюллетень, из него я узнал, что Мамедову (инициалы не помню) присуждена ученая степень кандидата философских наук. Он защитил диссертацию уже не по психологии, а по философии, несколько изменив название — «Философско-психологические воззрения В.М. Бехтерева». Эту диссертационную работу я так и не прочел. Поэтому не имел возможности порадоваться по поводу широкой популяризации моих идей в философской среде. Воистину, если «нельзя, но очень хочется, то можно».

Конечно, не надо думать, что так велик процент подобных кандидатов наук. Ученые советы и ВАК в общем-то всегда вели борьбу с просачивающимися в науку пронырами, останавливали их на уровне защиты, пытались «зарубить» на экспертных комиссиях и выше. Печально обстоят дела, если так шутят: «В доктора пошел середняк». Они-то и воспроизводят третьесортных кандидатов. Конечно, этот поток не смогли остановить всевозможные «строгости», которые изобретали «ваковские начальники»: ширина полей в диссертации — столько-то справа, столько-то слева, оформление библиографии без малейшего отступления от стандарта, максимально доступный допуск «неофициальных оппонентов», запрет на банкеты по случаю защиты и т.п.

Каждый диссертант должен был представить справку о внедрении его результатов исследования в практику. Скажу откровенно: это был чистейший абсурд. Представьте себе диссертацию по истории развития науки в Испании XVIII века. Какая организация в этом случае должна дать справку о внедрении результатов этих научных изысканий в практику социалистического строительства? Парламент в Мадриде? Как известно, крупнейшие научные учреждения нередко годами добивались внедрения итогов их работ в практику без каких-либо обнадеживающих результатов, а тут кандидат в кандидаты обязан был рапортовать ученому совету, что все его замечательные идеи приняты «на вооружение», а также представить соответствующую справку.

Бедные соискатели! Движимый чувством сострадания, я решил помочь им облегчить их тягостную участь. На 16-й полосе «Литературной газеты» я опубликовал полезные рекомендации под названием «Памятка диссертанту».

Желательно объяснить, почему мне понадобился псевдоним. Признаюсь: исключительно из-за трусости. Я не без оснований боялся, что ВАК после ознакомления с моими соображениями по поводу процедуры защиты проявит нездоровый интерес к диссертациям, защищенным под моим руководством.

ПАМЯТКА ДИССЕРТАНТУ

Соискателю ученой степени не позавидуешь. Хорошо, если ему удалось раскрутить какую-нибудь спиральку генетического кода, прочитать ронго-ронго с о. Пасхи, обучить пятилеток фонематическому анализу или докопаться до женского имени, которое Грибоедов или Лермонтов тщились оставить скрытым от потомков. Такому и горя мало. А вот если тема Вашей диссертации отнюдь не генетический код, а, к примеру, «Речевка «Баба сеяла горох» как средство трудового и физического воспитания»? А тогда так — берусь помочь, опираясь на богатый опыт.

А. Диссертация. Исходите из постулата, что диссертацию не читают, на нее ссылаются. А кому ее, собственно, читать? Оппонентам? Но если оппонент умный, он все поймет из автореферата, а в Вашем случае — из названия. А если он — не очень-то, чтение двухсот страниц Вашего кирпича ума ему не прибавит, и он все равно может вычитать там такое, что Вам и не снилось. Членам специализированного совета? Если Вам мнится: они штурмуют накануне Вашей защиты читальню, чтобы узнать, в подробностях, что Вы думаете о бабе, сеющей горох, — то преддиссертационный психоз, по-видимому, обострил у Вас и без того богатое воображение. Прочим смертным ваша машинопись с полями 2 см справа и 3 см слева попадается на глаза в публичной библиотеке, по счастью для Вас, к тому сладкому времени, когда Вы отметите Ваш пятидесятилетний юбилей. «Рукописи не горят, — вздохнул один молодой кандидат наук, — а жаль...».

Б. Автореферат. Это уже серьезнее, не забывайте, что он размножается в ста экземплярах. Напомню, схема автореферата незыблема: актуальность, новизна, достоверность, практическая значимость исследования. Итак, заполним ее.

Актуальность, «...сейчас, когда в разгаре (начинается, только что закончилась) посевная (прополочная, уборочная) гороха, мы должны воспитывать наших детей в духе уважения к труженицам полей, которые...». Новизна. Попытайтесь подчеркнуть отличие речевки как хорового выкрикивания стихов в ритме движения от сонетов Петрарки, экикиков по К. Чуковскому, сирвент Бертрана де Борна, частушек, записанных диссертантом в Раменском районе Московской области. Новизна подобных сопоставлений будет оценена оппонентом. Достоверность. Следует лично засвидетельствовать достоверность методов и результатов собственного исследования в выражениях возможно более энергичных. Практическая значимость. Обзаведитесь соответственно заверенной выпиской из протокола собрания детей и воспитателей ближайшего к дому детсада. Здесь должно быть отмечено, что: 1) сочетание трудовых операций (сеяние гороха) и физкультминутки («прыг-скок, прыг-скок») благотворно для развития детей; 2) безответственное поведение бабы, нашедшей на дороге, может быть, грязный пирожок («баба шла, шла, шла, пирожок нашла») и съевшей его («Села, поела, опять пошла»), позволило всем детсадовцам осознать и усвоить гигиенические навыки и, наконец, 3) пляска после полеводческого труда и бодрящей прогулки является апофеозом эстетического развития личности ребенка («баба стала на носок, а потом на пятку, стала русского плясать, а потом вприсядку»).

В. Оппоненты. Впрочем, пусть об оппонентах думает Ваш руководитель. Это пусть он выбирает их из числа своих приятелей, пишет для них «болванку» будущего отзыва, договаривается об ответных действиях, к примеру, выражает жертвенную готовность оппонировать работу аспиранта уважаемого оппонента на животрепещущую тему «Роль указки в учебном процессе» (Такая статья (правда, не диссертация) была действительно опубликована в «Ученых записках» одного пединститута). Это его забота, не Ваша.

Г. Защита. Сейчас как-то вышли из моды заблаговременные приглашения членов ученого совета на послезащитный банкет («Жду Вас с Вашей супругой в «Арагви» к 8 часам...»), заботы о транспортировке профессора на заседание («К какому часу подать Вам машину? Может быть, с утра?»). Не в чести и прочие грубые ласки. Рекомендуются более деликатные формы. Вот примерная модель. При выборах в некую академию баллотирующийся поочередно попросил каждого выборщика: «Я не надеюсь пройти, но не хочу позора. Пусть будет хоть один голос за меня — Ваш!». Говорят, прошел единогласно.

В Вашем случае уместен следующий прием. Заранее готовятся два неофициальных оппонента (на защите по инструкции могут выступать все желающие). Первая, не скрывая родственных связей с вами, говорит о ваших редкостных способностях к науке, о том, что защищаемую речевку про бабу она своими ушами слышала от вас, когда вам было шесть лет, и тогда же предсказала вашу блестящую будущность. Во время ее речи вы должны страдать, ломать руки и шепотом умолять тетю Лушу покинуть кафедру. Будьте уверены, председатель одернет вас, так как он больше всего боится каких-либо процедурных нарушений. При этом члены совета кивками и улыбками будут выражать сочувствие Вашему тягостному положению. К этому времени самая пора выпускать второго неофициального. Пусть, забравшись на кафедру, он первым делом чохом обвинит весь совет в некомпетентности, косности и кумовстве. Дальше он должен выразить уверенность, что Вы все списали из какого-то ему неведомого, но сомнительного зарубежного источника. Наконец, объяснив, что он сосед по подъезду, и проинформировав совет, что Вы побуждаете свою собаку гадить у него под дверью, призовет единодушно Вас провалить. Теперь не тревожьтесь — голосование будет наверняка в вашу пользу.

Д. Банкет. Компетентные лица уверяют, что еще не было случая, чтобы после успешной защиты диссертант и его знакомые не подняли стаканы и не сдвинули их разом. Другие, не менее компетентные, настаивают, что это предосудительно, с точки зрения ВАК. Неустранимый диссонанс между человеческой природой и регламентированием? Ничуть не бывало — есть, оказывается, выход. Просто надо заранее уговорить любящего дядюшку диссертанта перенести свои именины на день защиты. В святцы никто не заглянет, а для дяди защита племянника уже сама по себе именины сердца.

П. Торик

В конспиративных целях я использовал псевдоним, понятный только моим родным и близким (так меня называли в детстве).

Я, конечно, мог бы продолжить рекомендации, но некий известный мне случай пресек мою тягу к советам и назиданиям. Один мой знакомый, филолог по специальности, ужасно боялся защиты. Ему казалось, что он не сможет слова вымолвить, излагая содержание своей диссертации перед грозным ученым советом.

Компетентный приятель посоветовал ему перед началом защиты немного выпить. Соискатели в эти решающие дни находятся на грани патологии и предельно внушаемы. Поэтому он послушался совета и в самом деле блестяще выступил. Эмоционально, с подъемом. А когда под одобрительный шумок зала сошел с кафедры и сел, чтобы выслушать выступление первого оппонента, он... заснул. Три года после этого ему пришлось добиваться разрешения повторной защиты.

Кстати, все-таки рискну дать еще один совет, тем более что совершенно безобидный. Никогда не забывайте о ревнивом отношении Вашего оппонента к собственной персоне. Не преувеличивайте его скромность. Может случиться «прокол». Однажды после успешной защиты, где оба оппонента осчастливили диссертанта блестящими отзывами, на банкете произошел печальный казус.

Утративший, в силу понятных обстоятельств, должный контроль над собой диссертант не провозгласил тост в честь одного из оппонентов. Тот на банкете исправно пил и ел. Однако, вернувшись домой, тут же написал письмо в ВАК, где признал свою ошибку в оценке диссертации: теперь он видит, что работа соискателя ни в коей мере не соответствует высоким ваковским требованиям.

Диссертанты, будьте бдительны!

Смех — смехом, но мне известно, что вырезку с моими несолидными «рекомендациями» многие соискатели тех лет сохраняли, а кое-кто о них помнит и сейчас.

Надо отдать должное сотрудникам Отдела сатиры и юмора «ЛГ» («Клуб 12 стульев») — они ничего не изменили в тексте «Памятки». Впрочем, несколько слов было изъято и заменено отточием. Вот как было изначально в моей рукописи: «Актуальность. В свете решений (задач)... съезда КПСС (указать порядковый номер, желательно римскими цифрами), сейчас, когда в разгаре...» (и далее по тексту). Совет был дельный и основанный на многолетнем опыте. О чем бы ни шла речь в диссертации, она в девяти случаях из десяти начиналась словами: «В документах XXV съезда...», «XXVI съезд в своих решениях...» «На XXIII съезде КПСС подчеркивалось...», «В постановлениях ЦК КПСС указывается...» и т.д. Это был обязательный ассортимент, которым оснащался первый абзац автореферата, подготовленного диссертантом.

В этом ошибаться было нельзя — чревато неприятностями. Вместе с тем я мог бы дать и другие рекомендации, значение которых и сейчас не утрачено. К примеру, соискатель в автореферате не мог позволить себе пропустить упоминания о вкладе, который внесли в разработку проблемы, явившейся предметом исследования, оппоненты, рецензенты и, по возможности, члены диссертационного совета. Впереди у диссертанта Экспертный совет ВАКа — а там одни «генералы от науки». Попробуй их не помянуть хотя бы общим списком в качестве отцов соответствующей отрасли знания. Первые страницы автореферата превращались в своего рода «телефонную книгу». И об этом следовало бы мне напомнить диссертанту, который в предзащитный период похож на зайца, убежденного, что кавалерийская атака направлена лично на него.

Из-за ограниченности газетной площади я многие из этих «рекомендаций» и тогда обошел. Например, что составляя список «авторитетов», следовало тогда проявлять особую осмотрительность...

Шло заседание Специализированного совета в Академии МВД СССР. Вел заседание председатель, генерал-лейтенант Сергей Михайлович Крылов. Это был удивительно смелый, умный и инициативный человек. Судьба его сложилась трагически. После пристрастной проверки Академии комиссией генерал Крылов застрелился.

На этом совете диссертацию защищал мой аспирант. Являясь заместителем председателя, я сидел рядом с Крыловым. Процедура защиты уже близилась к концу, когда к нам подошел ученый секретарь Академии, чем-то явно взволнованный. Подсев к столику, он тихо сказал, так что слышали его только я и председательствующий: «Сейчас позвонил из ЦК Александр Александрович Абакумов и сказал, что диссертант в тексте работы упомянул Неймарк. Он просит обратить на это внимание!».

Для нас было понятно, что стоит за «просьбой обратить внимание». Требовалось любым способом дезавуировать диссертанта. Причина была очевидна: профессор Мария Соломоновна Неймарк незадолго перед этим эмигрировала.

Сергей Михайлович долго молчал. Потом сказал: «Телефонный звонок к протоколу совета не пришьешь. Будем продолжать работу...».

До сих пор теряюсь в догадках, как наш «куратор» так ловко подгадал сообщить о «криминале» именно во время защиты. Случайность? А может, и нет. Сорвать защиту означало крупные неприятности для нас с Крыловым. Игнорировать звонок «сверху» — тоже несладко.

 

Надо сказать, идеологический контроль над делами аттестационными был строжайшим. Впрочем, история России знает несколько периодов, когда цензурный гнет был не менее строг, чем в советские времена.

Пятьдесят лет назад в журнале «Вопросы философии» мною была опубликована статья, где рассказывалось об аутодафе, жертвой которого стала в екатерининские времена диссертация магистра Московского университета Дмитрия Аничкова.

Д.С. Аничков оставил после себя много книг и речей, произнесенных на собраниях Московского университета и напечатанных в университетской типографии. Особый интерес представляет для нас его сочинение «Рассуждение из натуральной богословии о начале и происшествии натурального богопочитания, которое по приказанию его превосходительства Василия Евдокимовича Адодурова Императорского Московского Университета господина куратора и по представлению его высокородия Михаила Матвеевича Хераскова оного же университета господина директора с согласием притом всех господ профессоров, производимый ординарным публичным профессором в публичном собрании на рассмотрение предлагает философии и свободных наук магистр Дмитрий Аничков».

Как можно видеть из весьма распространенного заглавия, работа эта являлась диссертацией, которую Аничков представил для получения звания ординарного профессора. Это было в августе 1769 года в Москве. В то время там подвизался член Российской академии, известный всей Москве кляузник, протоиерей Архангельского собора Петр Алексеев. Протоиерей, которому попала в руки эта книга, донес на Аничкова, обвинив его в атеизме. 24 августа 1769 года состоялась университетская конференция, на которой группа реакционных профессоров заявила протест против материализма Аничкова. Профессор Рейхель, по свидетельству историка Московского университета Шевырева, «в особенной латинской речи» упрекал Аничкова в том, что он слишком увлекся Лукрецием, которого Рейхель называл «между философами пролетарием». Так как в «до-ношении» протоиерея Алексеева в Синод говорилось, что Аничков явно «восстает противу всего христианства, опровергает Священное Писание, Богознамения и чудеса, рай, ад и дьяволов, сравнивая их с натуральными и небывалыми вещами, а Моисея, Самсона и Давида — с языческими богами, а в утверждение того приводит безбожного Эпикура, Лукреция да всескверного Петрония», то Синод определил отобрать все экземпляры книги Аничкова и сжечь ее в Москве на Лобном месте, что и было приведено в исполнение немедленно...

История, как известно, склонна повторяться.

 

10. Психология во время и после реанимации. Фрагмент лекции, прочитанной в Университете Российской Академии образования

Изменения в экономике и политике, которые произошли во время и сразу же после «горбачевской перестройки», не могли не сказаться на общей ситуации в российской науке вообще и на обществоведческих науках, в частности. Это обстоятельство в полной мере касается психологии. Тоталитарное общество было заинтересовано в существовании лишь такой науки, которая отказывалась от анализа психологии человека, чтобы тем самым не привлекать внимание к реальному состоянию дел в общественной жизни. В этой связи уже во второй половине 80-х годов в российской психологии начинают давать о себе знать новые подходы и тенденции, свидетельствующие о начале коренной ломки привычных стереотипов.

Официальной идеологической базой психологии советского периода был марксизм-ленинизм. Отход психологии от этих казавшихся незыблемыми и несокрушимыми позиций при всей его неизбежности и радикальности не имел революционного характера и был скорее эволюционным движением, которое за истекшее десятилетие привело к необратимым изменениям в содержании и структуре научного знания.

Сравнительно легко и безболезненно прошло освобождение от традиционной марксистской атрибутики, которая пронизывала все выходившие из печати психологические книги и статьи на протяжении пятидесяти-шестидесяти лет в СССР. Ни одна монография, ни один вузовский учебник не мог быть опубликован без обязательного набора цитат и ссылок на труды «классиков марксизма-ленинизма». По существу, это были инкрустации, не драгоценности научной мысли, а подделки, подобно тому как бриллиант заменяется даже не фионитом, а просто гранеными стекляшками. Конечно, случалось, что цитата была к месту, и устранять ее не было необходимости — далеко не все, что можно было извлечь из трудов «классиков марксизма-ленинизма» нельзя было рассматривать как популяризацию, а иногда и подкрепление в соответствующем месте текста. Попросту говоря, произошло уравнивание той или иной цитаты из трудов Маркса или Энгельса и соответствующих выдержек из работ Канта, Гегеля, Владимира Соловьева, Бердяева и других. Навязанные приоритеты утрачивали свою определяющую роль.

Преодолеть эти начетнические штампы не представляло труда в связи с тем, что при их исключении из текста той или иной публикации серьезных содержательных изменений в нем не происходило. Дело в том, что все эти дежурные клише имели для авторов значение сугубо ритуальной идеологической защиты от цензурного контроля. Когда необходимость в подобной страховке отпала, эти цитаты и ссылки оказались попросту излишними.

Времена изменились. Я помню, как в начале 50-х годов меня поучал сотрудник журнала «Вопросы философии» Александр Петрович Велик: «Вы должны писать так, чтобы каждый абзац вашей статьи либо включал цитату из трудов классиков марксизма, либо мог быть подтвержден их трудами». Самое забавное состоит, во-первых, в том, что все подобные поучения начинались предупреждениями о необходимости не допускать «начетничества и догматизма». Во-вторых, же, при том, что воспитывающий меня сотрудник редакции знал, как надо писать философские статьи, он все-таки стал жертвой борьбы с теми же самыми «начетничеством и догматизмом». Еще долго в критических статьях в 50-е годы использовали штамп: не допустить в философию «беликовщину».

Несопоставимо большие трудности были связаны с постепенным изменением менталитета психологического сообщества, которое десятилетиями формировалось с опорой на убежденность в том, что единственной верной, правильной и надежной основой плодотворного развития психологической науки является марксизм. Даже самое осторожное сомнение в истинности этого тезиса решительно и жестоко подавлялось. Однако было бы ошибкой считать, что только лишь страх был причиной безоговорочного принятия этого мировоззренческого принципа. Нет оснований предполагать, что самые известные психологи, в том числе Л.С. Выготский, С.Л. Рубинштейн, А.Р. Лурия, А.Н. Леонтьев, не говоря уж о других ученых (среди которых и автор этой книги), были неискренни в своей постоянной ориентации на идеи марксизма. Рассказывают, что в начале 30-х годов замечательный психолог Л.С. Выготский сокрушенно говорил: «Они не считают меня марксистом!» Его огорчение явно не было показным, а вполне отвечало собственному самовосприятию. Разумеется, это было во многом, если не главным образом, результатом мощной, многолетней идеологической обработки, следствием «промывания мозгов», жертвой которого оказалась российская интеллигенция. Вместе с тем нельзя сбрасывать со счетов тот факт, что многие диалектические идеи, идущие от Гегеля и Маркса, были конструктивным началом разработок, к примеру, психологии развития, основ детской и педагогической психологии и других разделов и отраслей науки, о чем уже было сказано.

Ошибка психологов в годы советской власти была не в том, что они обращались к трудам Маркса и Энгельса, а в том, что они стремились видеть в этих трудах единственный источник философской мысли, все определяющий в психологической методологии и теории. Этот подход предельно сужал философские основы психологии, вынуждал игнорировать и даже огульно отрицать все, что не получало подтверждения в трудах «классиков марксизма», которые в итоге закрывали собой весь огромный спектр философских учений, которые могли способствовать развитию психологической мысли.

Впрочем, где и как можно было разглядеть этот спектр? В библиотеках, в том числе и научных? Там труды классиков мировой философии XX столетия ни в каталогах, ни на полках найти нельзя было. Они были заключены в «спецхран». Для того, чтобы получить туда доступ, надо было иметь соответствующую бумагу с места работы. А там возникал вопрос: «Почему Вас интересуют труды этого «заведомо реакционного» ученого?» Но вот Вы, наконец, объяснили, зачем это нужно, и необходимая справка получена. В спецхране «Ленинской библиотеки» Вас предупреждают: «Вы не имеете права использовать книги, находящиеся в нашем отделе, для цитирования в открытой печати». «А если я буду цитировать с целью критики этих философов и психологов?» «Это тоже недопустимо, — был ответ. — Любая цитата из трудов этих реакционеров и мракобесов является скрытой пропагандой их взглядов. Этот хитрый прием нам хорошо известен, и мы не допустим, чтобы он получил распространение». Кстати, таким образом, я прочитал труды по истории русской философии эмигрантов Лосского и Зеньковского «без права их цитирования». Но замечу, что в каждом спецхране был еще один спецхран. Попытка добраться до книг, к примеру, Троцкого или Бухарина, могла окончиться тем, что любознательный читатель мог сам оказаться в «особого рода спецхране», причем на длительный срок.

Следует иметь в виду, что при всей оправданности и необходимости развернувшейся в настоящее время деидеологизации психологии, были бы ошибочными попытки сбросить Маркса «с парохода современности», отказаться от обращения к его трудам только на том основании, что коммунистическое руководство сделало все возможное, чтобы превратить его в икону, а его работы в некий «Новый завет». Маркс — один из выдающихся мыслителей XIX века и не его вина, что в XX столетии он был канонизирован догматиками, оказавшимися у власти.

В настоящее время деидеологизация науки сняла ограничения с творческой мысли психологов. Однако нельзя рассчитывать на то, что это обстоятельство само по себе обеспечит формирование теоретической базы для развития психологической науки. Деидеологизация психологии для этого необходимое, но еще недостаточное условие. Это только начало перестройки психологии, но никак не ее завершение.

Едва ли не до середины XX века умы русских мыслителей волновала проблема «кому и как разрабатывать психологию». В общем-то, странная постановка вопроса. Казалось бы, ответ простой: психологам! А кому же еще? Однако на роль учителей и разработчиков психологической науки в разные времена претендовали теологи, философы, естествоиспытатели, и прежде всего, физиологи, а в советские времена — партийные деятели. Может быть, в этом одна из причин, почему так нескоро сложились условия для построения основ теоретической психологии, создания ее категориальной системы. Только в самом конце 90-х годов нами сделаны первые шаги в этом направлении. Пусть это звучит несколько неблагозвучно, но воспользуемся стародавней мудростью и скажем философам — философово, физиологам — физиологово, а психологам — психологово. Так теперь и будет.

Прямым следствием деидеологизации психологии стала реконструкция ее историографии, т.е. переоценка тех характеристик психологических теорий и взглядов психологов, которые нашли в недавнем прошлом отражение в трудах историков науки.

Можно указать на некоторые специфические особенности реконструкции историографии в конце XX столетия. Идеологически заданная двухмерная схема на протяжении многих лет вынуждала историка весь массив психологических учений и научную деятельность психологов разнести по двум философским «ведомствам» — материализму и идеализму. Далее все то, что было отнесено к идеализму, глобально характеризовалось как «реакционное», «консервативное», не говоря уже об использовании более беспощадных эпитетов явно ругательного свойства. Несколько по-иному обстояло дело с материализмом. Если труды и взгляды ученого оказались отнесенными к механистическому материализму, то это отчасти выступало в роли своего рода индульгенции, позволявшей приступить к изложению его воззрений, разумеется, при заведомо критическом их рассмотрении. Это, к примеру, характерно для оценки работ В.М. Бехтерева. Что касается трудов, которые были воплощением идей диалектического и исторического материализма, то они априорно приобретали «знак качества». Таким образом картина исторического развития науки предельно упрощалась и обеднялась, содержательный анализ подменялся наклеиванием идеологических ярлыков.

Негативные результаты подобного разведения по двум «враждующим лагерям» не только лишали возможности обратиться к трудам и деятельности ученых, заклейменных печатью идеализма (С.Л. Франка, Н.А. Бердяева, Г.Г. Шпета и др.), но создавали трудно преодолимые препятствия при анализе трудов многих психологов, чье научное творчество не поддавалось стремлению втиснуть его в двухмерную схему, с помощью которой описывалась «идеологическая борьба на два фронта». Это относится к оценке Н.Н. Ланге, А.Ф. Лазурского, Д.Н. Овсяннико-Куликовского, М.М. Рубинштейна и многих других. В самом деле, историку психологии, когда он обращался, допустим, к работам Ланге или Лазурского, было крайне трудно отнести их к тому или иному философскому лагерю. Приходилось прибегать к недозволенным приемам, не украшающим исследователей. К примеру, когда я излагал психологические воззрения Н.Н. Ланге, который по существу сделал первые шаги в направлении конструирования теоретической психологии, я не делал акцент на этом важнейшем аспекте его научного творчества. Нет! Я отыскивал «доказательства», что он был знаком с «гениальной» работой В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Отсюда следовало, что Ланге, при всей неопределенности его философского кредо, все-таки мог быть отнесен если не к числу последователей диалектического материализма, то хотя бы в разряд «сочувствующих». Не менее легкой задачей представлялось акцентирование внимания на связи, к примеру, идей В.Н. Мясищева и А.Ф. Лазурского, который фактически был его учителем. Мясищев стоял на позициях диалектического материализма, а сколько-нибудь определенное заключение о «философской платформе», на которой стоял А.Ф. Лазурский, сделать было трудно. И уж совсем тяжкой задачей для историка была интерпретация теоретических воззрений И.П. Павлова. С одной стороны, Павлов должен был быть в теоретическом плане безгрешен, а с другой — непонятно было, как оценить его вылазки в сферу социальной психологии, где он выдвигал, к примеру, идеи о наличии «рефлекса цели» и «рефлекса свободы». Рассуждение о «рефлексе свободы» выводило историка на более чем скользкий, по тем временам, путь. При этом полагалось забыть о фрондировании великого ученого, выступившего в Политехническом музее на тему «О некоторых применениях учения о физиологии высшей нервной деятельности», изрядно напугавшего партийных вождей. Что касается истории педологии, психотехники и других наук, подвергшихся репрессированию, которые полагалось предать забвению, то об этом уже было сказано в первой лекции.

Отказ от примитивной схематизации истории психологии — важная тенденция развития наук в канун третьего тысячелетия.

Реконструкция историографии российской психологии должна осуществляться, в первую очередь усилиями самих историков, вместе с тем она тесно связана с пересмотром взаимоотношений отечественной и зарубежной психологии.

Если до начала тридцатых годов все еще сохранялись контакты российских психологов с их зарубежными коллегами, то сразу же после года «Великого перелома» эти связи стали очень быстро истончаться. «Железный занавес» опустился в середине 30-х, наглухо закрыв возможность включения трудов психологов, физиологов, социологов в контекст развития мировой науки. В работе Международного психологического конгресса в Нью-Хэвоне (1929) принимала участие немногочисленная, но представительная делегация из СССР (И.П. Павлов, А.Р. Лурия, И.Н. Шпильрейн, С.Г. Геллерштейн, И.С. Бериташвили, В.М. Боровский). Это был последний «массовый» выезд советских психологов на международный психологический форум. На протяжении последующих двадцати пяти лет психология в России стала «невыездной». За этот достаточно длительный период психология не только оказалась полностью отрезана от общего потока научной мысли, но и подвергалась гонениям за малейшие попытки обратиться к иностранным источникам, литературе, концепциям, зарубежному опыту. Изоляционизм приобрел особо жесткие черты на рубеже 40-х и 50-х годов в период «разоблачительных» кампаний против «безродного космополитизма», «преклонения перед иностранщиной», «антипатриотизма» и др. Только в 1954 году появились первые признаки позитивных сдвигов. Так в Монреаль приехала делегация из СССР, в которую входили А.Р. Лурия, А.Н. Леонтьев, Б.М. Теплов, А.В. Запорожец, Г.С. Костюк, А.Н. Соколов, Э.А. Асратян. С этого времени визиты психологов на Запад участились, прием зарубежных ученых стал возможным.

Кульминационным пунктом в этом процессе явилось проведение в Москве в 1966 году XVIII Международного психологического конгресса, на который приехали крупнейшие психологи Западной Европы и Америки. После этого события международные контакты советской психологической науки приобрели систематический характер. В дальнейшем они уже не прерывались. Общество психологов СССР вошло в Международный союз психологов. Оказалось возможным постепенное освоение идей, получивших развитие на Западе и фактически неизвестных психологам в Советском Союзе из-за невозможности получить доступ к иностранной периодике и книгам.

Таким образом, могло сложиться впечатление, что сдвиги в сфере взаимодействия с мировым психологическим сообществом обрели принципиально новый характер. Однако это утверждение не будет в должной мере точным.

Только со второй половины 80-х годов оказался возможным кардинальный поворот, снявший идеологическое «табу», которое столько лет перекрывало путь к включению отечественной психологии в общий поток мировой психологической науки.

Основная тенденция, которая в этом отношении характеризует конец XX столетия в российской психологии — это отказ от принципиального противопоставления ее зарубежной психологической науке. Отказ от аксиоматического утверждения, что «советская марксистская психология» единственно верное и перспективное направление для развития науки, — привел к изменению ситуации в международных связях российских психологов. Если в недавнем прошлом практически вся зарубежная психология была заклеймена как «буржуазная наука», а иной раз как «служанка империализма», то теперь эта контраверза «советская—буржуазная» полностью вышла из научного употребления. Так, например, ученые Москвы и Петербурга, развивающие гуманистическую психологию в духе Роджерса или Франкла, уже не опасаются, что им приклеят ярлыки пособников реакционной науки, «пропитанной тлетворным духом чуждой культуры и идеологии». Именно эти фундаментальные изменения позволяют надеяться, что российская психология укрепит свои позиции и в международном сообществе психологов.

Построение совершенной и единственно правильной психологической науки в одной отдельно взятой стране потерпело неудачу. Это сейчас осознано всеми, и именно это открывает возможности для плодотворного развития психологического сообщества.

Развитие психологии в годы советской власти жестко определялось руководящей ролью коммунистической партии. Ее вмешательство в жизнь научного сообщества началось с конца двадцатых годов и приобрело характер абсолютного диктата к сороковым годам. Отдел науки ЦК отслеживал все отклонения от «генеральной линии» партии, которые обнаруживались или мерещились ему в социальной сфере. Приоритеты в области не только общественных, но и естественных наук, как это было показано выше, определялись специальными постановлениями ЦК. Он же мог объявить любое научное направление, любую отрасль знания реакционными, «враждебными интересам рабочего класса», «лженаукой». Это в полной мере сказалось на судьбе психологии в СССР. Она не менее двух десятилетий находилась, как было выше рассмотрено, под дамокловым мечом возможной полной или частичной ликвидации.

Партийные чиновники среднего уровня определяли судьбу каждого научного учреждения. Именно они, а не официальные руководители этих учреждений и организаций, решали все вопросы в сфере управления наукой: партаппарат диктовал кого назначать, а кого снимать с должности директора научно-исследовательского института, кого послать на конференцию за рубеж, а кого сделать навсегда «невыздным», кому быть редактором журнала, какую книгу отметить премией, а какую подвергнуть уничтожающей при всей ее фактической необъективности критике. На протяжении пятнадцати лет, начиная с конца 60-х годов, абсолютной властью в психологии обладал ее «куратор» в ЦК КПСС В.П. Кузьмин, даже не психолог по специальности. Без его санкции ничего значительного в среде психологов не могло произойти.

У Б. Пастернака мы читаем:

«Кому быть живым и хвалимым,

Кто должен быть мертв и хулим

Известно у нас подхалимам

Влиятельным только одним»

В научных учреждениях такой же абсолютной властью на своем уровне обладали парткомы, которые получили право «контроля над действиями администрации».

Позволю себе воспроизвести ситуацию на одном из заседаний Президиума АПН СССР, в котором я участвовал, будучи академиком-секретарем Отделения психологии. «Верховодил» на этом заседании отнюдь не президент Академии, а наш «куратор» из Сектора школ аппарата ЦК КПСС. На заседании пересматривался состав руководителей лабораторий институтов, подведомственных Отделению психологии. «Споткнулись» на заведующей лабораторией Института дефектологии Марии Семеновне Певзнер, крупнейшем специалисте в области детской психоневрологии. Профессор Певзнер с полным правом могла быть названа «величиной общесоюзного значения». «Куратор», которому явно не понравилась ее фамилия, возразил против сохранения ее в качестве заведующей лабораторией. Президент отмалчивался Другие члены Президиума, глядя на куратора, сидевшего рядом с президентом во главе стола, в свою очередь, никак не реагировали на происходящее. Тогда я позволил себе явно запрещенный прием. Я поочередно показал пальцем на каждого из сидящих за столом и сказал: «Не думаете ли вы, товарищи, что кому-нибудь из вас понадобиться обратиться за помощью в связи с какими-либо нарушениями психики ваших детей или внуков. Не будет Марии Семеновны — не к кому будет обращаться». Последовало гробовое молчание. Это был, что называется, «удар ниже пояса». И «синклит», в том числе и наш «куратор», капитулировал Профессор Певзнер осталась работать в Институте.

Месяца через два или три позвонил мне все тот же «куратор» и сказал, что к нему обратился второй секретарь ЦК (сейчас уже не помню, какой среднеазиатской республики) с просьбой указать специалиста, способного дать консультацию в связи с некоторым психоневрологическим расстройством, обнаруженным у его сына. Я не отказал себе в удовольствии ответить: «Конечно, конечно, у нас есть профессор Певзнер. Мы с вами, как вы помните, ее не уволили». В трубке молчали. Я сказал, что сам переговорю с Марией Семеновной.

 

После случившегося в конце 1991 года приостановления деятельности КПСС, ситуация резко изменилась. Психологические учреждения и организации обрели право самостоятельно принимать решения, стали в значительной степени самоуправляемыми. Это, бесспорно, повысило ответственность их руководства перед научным сообществом, поскольку власть над наукой уже не была узурпирована партийными органами. При всей прогрессивности этой тенденции она сама по себе далеко еще не обеспечивала координированности научной деятельности, поскольку научное сообщество пока еще не освоило необходимые для этого управленческие механизмы. К примеру, на несколько лет затормозилась работа Психологического общества, не собирались психологические съезды.

Партийные инстанции систематически предъявляли психологии требования «изжить функционализм». Для этого обвинения были определенные основания. Действительно наиболее успешные разработки были обращены к изучению отдельных психических функций. Так восприятие и ощущение были исследованы в трудах С.В. Кравкова, Г.Х. Кекчеева, А.В. Запорожца, В.П. Зинченко и др. Внимание — Н.Ф. Добрынина. Память изучалась Л.В. Занковым, П.И. Зинченко, А.А. Смирновым, Е.Н. Соколовым, мышление — А.В. Брушлинским, П.Я. Гальпериным, А.Н. Леонтьевым, A.M. Матюшкиным, Н.А Менчинской, Н.Н. Нечаевым, O.K. Тихомировым, П.А. Шеваревым, речь — Н.И. Жинкиным, А.А. Леонтьевым, А.Н. Соколовым, темперамент и тип нервной деятельности — Б.М. Тепловым, В С. Мерлиным, В.Д. Небылицыным, Е.Я. Палеем, И.В. Равич-Щербо, саморегуляция — О.А. Конопкиным и др. При всей несомненной значимости этих исследований, они действительно не могли дать целостный образ человека и в этом отношении предъявлять им требования о преодолении «функционализма» невозможно. Однако это была не вина психологов, а их беда. Для того, чтобы перейти от описания отдельных психических свойств и особенностей к понятиям, их интегрирующим, необходимо было преодолеть идеологический барьер. «Высокое руководство» наукой не было заинтересовано в получении объективной картины личности «советского человека», которая могла разрушить идиллический образ, с помощью которого на протяжении многих лет желаемое выдавалось за действительное.

Этот парадный образ «нового советского человека» с использованием различных пропагандистских средств целенаправленно формировался прозой и поэзией («высокие горы сдвигает советский простой человек», «я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» и т.д.). Свой вклад вносила и «научная литература» (к примеру, книги Г.Л. Смирнова «Советский человек», работы К.К. Платонова, посвященные чертам личности «советского рабочего» и др.). Эти и многие им подобные произведения оказывали негативное влияние как на развитие психологии, так и смежных отраслей знания.

Для психологии это означало подмену целостного изучения человека (и тем самым реальный отход от «функционализма») в пользу мифотворчества. Если исследование (прежде всего экспериментальное) психических свойств и особенностей, хотя и грешило тем, что именовали «функционализмом», но имело объективный характер, то построение образа советского человека ограничивалось «иконописью», и отказ от «функционализма» сознательно профанировался и на деле оказывался фальсифицированным.

Вместе с тем это сотворение мифологем было далеко не безобидным и явно препятствовало использованию данных психологии в практике. В первую очередь это сказалось в сфере образования.

Конструируемые модели педагогического процесса могли строиться только на базе глубокого знания человека. Известна формула К.Д. Ушинского «Если педагогика хочет воспитать человека во всех отношениях, то она должна прежде узнать его тоже во всех отношениях».

Между тем «узнать человека во всех отношениях» отнюдь не означает приписать ему те черты, которые желательны воспитателю, и в дальнейшем уже иметь дело не с реальными людьми, а с идеализированной моделью воспитанника, стерильно очищенного от всего нежелательного, а затем «узнать» только те его черты, которые соответствуют этой модели. Но именно так и выглядели дети и подростки на страницах педагогической литературы. Коль скоро считалось, что советский человек уже живет в обществе «развитого социализма», должное и сущее совпадало, становилось неразличимым. В результате предполагалось, что советский школьник, какой он есть, уже таков, каким должен быть

Педагогика не могла себе позволить наводить тень на эту радужную картинку. Наука, а за ней и школа пошли по типичному для тех времен пути идеологических приписок, выдавая громкие фразы за научные и практические результаты

Снятие идеологического табу с проблемы объективного целостного исследования человека было необходимым, но недостаточным для отказа от «функционализма» в психологии. В настоящее время можно считать, что вполне осознается потребность в смене парадигмы в сфере изучения человека как предмета конкретно-исторической психологии. Эта тенденция в большей или меньшей мере оказывается эксплицированной в трудах российских психологов. Однако можно с уверенностью сказать, что уже в 80-е годы проблема человека становится центральной для психологического исследования.

В российской психологической науке человек рассматривается и изучается в его основных «ипостасях»: как индивид (в отличие от животных особей); как индивидуальность (с учетом его особенностей, отличающих одного индивида от другого); как субъект (с выявлением его активности в процессах общения и деятельности); как «Я-образ» (система самооценок, уровня притязаний, мотивации достижения, вообще процессов рефлексии), как носитель социальных ролей (в соответствии с ожиданиями в различных общностях, статусными позициями и т.д.) и, наконец, в качестве личности, объединяющей и интегрирующей все эти феномены.

Только когда приоритетный характер обрело исследование целостного человека во всех его проявлениях (особый интерес представляют труды Б.М. Бим-Бада), прежде всего, в деятельности, в том числе и практической (труды И.В. Дубровиной, В.Д. Шадрикова, В И. Панова и др.), оказалось возможным уйти от «функционализма» как господствующей тенденции.

Изучение психических функций осуществлялось вне контекста социально-экономических отношений, в которые с необходимостью включен человек. Именно поэтому продвижение в персонологии (А.В. Петровский, В.А. Петровский, К.А. Абульханова-Славская) было обусловлено развитием социальной психологии (труды Г.М. Андреевой, А.А. Бодалева, И.С. Кона, Л.А. Петровской, М.Г. Ярошевского, М.Ю. Кондратьева и др.), а затем политической психологии, психологии управления, психологии научных коллективов, этнопсихологии и др. В этих отраслях знания нельзя было ожидать прогресса, если бы там не было целостного рассмотрения человека, включенного в систему общественно обусловленных связей и отношений.

В годы советской власти психология развивалась преимущественно как академическая наука. Именно такой характер имела деятельность основных психологических структур. До начала 70-х годов в России было только одно научно-исследовательское учреждение — НИИ психологии АПН СССР (директор А.А. Смирнов)[1]. В дальнейшем в АН СССР был открыт Институт психологии (директор Б.Ф. Ломов, а с 1989 — А.В. Брушлинский). Видную роль играли, начиная с середины 50-х годов, факультеты психологии Московского университета (декан А.Н. Леонтьев) и Ленинградского университета (декан Б.Г. Ананьев, а затем А.А. Бодалев). Хотя, на протяжении многих лет научные исследования в этих учреждениях велись достаточно эффективно, однако, их результаты, как правило, оставались внутри массива психологических знаний, не находя оттуда выхода в сферу широкой социальной практики. Российская психология, разумеется, вправе гордиться работами многих выдающихся ученых, однако все эти труды, скорее, обогащали главы учебников по психологии, чем получали продолжение в конкретных разработках проблематики обучения, труда, культуры общества. Они оставались в большей или меньшей степени невостребованными в связи с тем, что психология не входила в круг наук, без которых в те времена не могло развиваться общество и государство. Более того, исследования мышления, к примеру, завершались или, точнее, обрывались, когда психолог должен был перейти от характеристики механизмов мыслительных процессов к их содержанию, как это и произошло в отношении проблематики менталитета «советского человека». Функционализм при анализе психики человека, не допускавший перехода к интегральным характеристикам его личности, закрывал дорогу психологии, не допуская ее участия в решении задач, которых ожидали от нее другие области науки, ориентированные на практику.

Парадигмальные изменения, которые произошли в психологии на рубеже 80—90-х годов, в качестве своего прямого последствия, имели обращение ее к социальной практике. У психологов исчезли опасения, что правда, которую могут нести их изыскания, может не понравиться власть предержащим. Более того, от психологии ожидают, и не без оснований, что она способна предложить ориентиры для социальной практики, открыть то, что, практически не доступно другим отраслям знаний. К концу XX века в России психология становится востребованной наукой, с большим или меньшим успехом отвечающей вызову времени.

В подтверждении этого положения могут быть использованы прямые ссылки на конкретные факты. За несколько последних лет резко увеличилось число учреждений, в которых представлена прикладная психологическая проблематика. Издаются многие новые журналы, в которых освещаются результаты практико-ориентированных исследований. При существенном сокращении диссертаций, защищаемых по проблематике общей психологии (что само по себе не является отрадным обстоятельством), во много раз увеличился поток диссертационных работ, посвященных проблемам педагогической, инженерной, военной, судебной и другим прикладным отраслям психологии.

Следует особо выделить востребованность психологии в сфере образования. Хотя и в прошлом, труды Выготского, Леонтьева, Эльконина, Давыдова, Гальперина, Божович, Левитова, Талызиной, Занкова и других детских и педагогических психологов получали свое развитие в школьной практике, но как масштабы ее, так и характер, в настоящее время существенным образом изменился. Уже одно появление психологической службы в школе (А.Г. Асмолов, И.В. Дубровина) и повсеместное включение психологов в работу образовательного учреждения (B.C. Мухина, В.А. Иванников, Н.Н. Нечаев) свидетельствует о новом этапе распространения ее влияния на все формы педагогической деятельности. Многообразие типов учебно-воспитательных учреждений, присущее новому времени, диктовало необходимость психологического обоснования работы в этих разнохарактерных образовательных системах. Повышение требований к эффективности процессов обучения в школе, которые предъявляют родители, готовые, в ряде случаев, оплачивать качественные дополнительные образовательные услуги (пересматривая при этом приоритеты семейного бюджета), вынуждают руководство гимназий, лицеев и др. обращаться к психологам, способным поставить учебно-воспитательную работу на научно-обоснованный путь совершенствования и развития. Примечательный факт: весной 1995 года Коллегия Министерства образования Российской Федерации приняла беспрецедентное решение о «психологизации всей школьной работы в стране». Изменения ситуации в дошкольном воспитании детей, когда государственные дошкольные учреждения, детские сады во многом уступают место семье в решении воспитательных задач, способствовало созданию и развитию системы психологического консультирования семьи, включающее психотерапию (А.С. Спиваковская). Число психотерапевтов, которых в прошлом не знала школа и детсад, с каждым годом увеличивается в геометрической прогрессии. Вместе с тем, в условиях открытости и многообразия учебно-воспитательных систем, усиливается потребность в поисках некоторых инвариантных по отношению ко всем этим учебным заведениям эффективных психолого-педагогических концепций, вбирающих в себя все то, что накопила психологическая теория за прошедшие годы. К их числу может быть отнесена концепция «развивающего образования» (Д.Б. Эльконин, В.В. Давыдов, Ш.А. Амонашвили, В.В. Рубцов и др.), становление которой выступает в качестве одной из определяющих тенденций в сфере практических применений психологии. Так в настоящее время многие педагоги-теоретики и учителя-практики все более осознают необходимость перехода в образовании от ориентировки на усвоение школьниками знаний, умений и навыков к парадигме, предполагающей целенаправленное создание условий для интенсивного развития интеллектуальных, нравственных, эстетических и физических способностей детей, подростков и юношей в процессе их обучения и воспитания, в конечном счете — развитие личности. Эта тенденция, которая сейчас приобретает приоритетный характер в системе образования в России, является продолжением теоретического подхода, предложенного еще в начале 30-х годов Л.С. Выготским. Им были описаны существовавшие в то время три основные теории отношения обучения и развития школьников. Первая, вообще отрицавшая влияние обучения и воспитания на развитие. Вторая — их отождествлявшая. Третья, которая признавала наличие развивающего обучения и воспитания. Именно эта третья теория приобретает ныне приоритетное значение.

Продолжается развитие психологии труда. В ее различных отраслях (инженерная, военная, космическая психология, эргономика (В.П. Зинченко, Е.А. Климов, В.А. Пономаренко, A.M. Столяренко, С.И. Съедин, В.Д. Шадриков и др.). Юридическая психология получила импульс для своего развития в работах М.М. Коченова, А.Р. Ратинова.

Вместе с тем следует сказать о том, что существенно отстает разработка вопросов психологии воспитания, хотя можно назвать ряд исследований, где этой проблематике уделяется серьезное внимание (И.А. Зимняя, А.И. Липкина, B.C. Мухина, И.Б. Котова, Ш.А. Амонашвили, А.К. Дусавицкий).

Новым для психологии в стране оказалась разработка проблем политической психологии (Г.Г. Дилигенский, И.Г. Дубов, Е.Б. Шестопал, Л. Гозман, П.Н. Шихирев).

Еще один конкретный пример поворота психологии к нуждам практики. Идут интенсивные поиски, обеспечивающие коррекцию нарушений речи, мышления и сознания путем обращения к возможностям психологии. Психолог работает в настоящее время в различного рода медицинских учреждениях, осуществляя столь необходимую для реабилитации больных точную диагностику их психического состояния, в частности, обеспечивая научно-обоснованную профилактику нарушений личностного развития людей, входящих в группу риска. Психология, занимающаяся отклонениями от психической нормы и ее вариантами (Б.Д. Карвасарский, В.В. Кришталь, И.С. Кон, В.И. Лубовский, В.М. Шкловский и др.), уже не выступает под «псевдонимом» психиатрия, психоневрология и нейропсихология (Ю. Поляков, Л.С. Цветкова, Д.А. Фарбер и др.), а обретает собственное место и собственную проблематику, а тем самым и возрастающий авторитет в сфере медицины, свой предмет и методы его изучения. Необходимо особо выделить богатство этих методических средств и приемов, которые широко используются в тренинговых группах, зачастую приобретающих игровые формы, психологическое консультирование, в обращении к современным методам работы, которые давно уже применялись на Западе (например, нейролингвистическое программирование, трансактный анализ и т.д.), но только в последнее десятилетие XX века включенные в инструментарий, которым овладели российские психологи. Неврозы, отклонения в сексуальной жизни человека, наркомания, алкоголизм, девиантное поведение, «дети с проблемами» — все то, что игнорировалось и табуировалось в прошедшие годы, вошло в обиход современной психологической науки и есть основания считать, что внимание и интерес к этому сохранится как господствующая тенденция и в ближайшем будущем.

Показатели реального состояния и востребованности психологии в условиях завершения ее реанимации после долгой эпохи репрессирования может служить количественный критерий. В настоящее время в России функционирует более ста психологических факультетов, где обучается 20000 студентов. Итак, количественными показателями можно быть вполне удовлетворенными, что же касается качества психологического образования, то пока оно еще далеко от совершенства. Хотя процесс его развития только начинается.

Петровский А.В. Записки психолога. — М.: Изд-во УРАО, 2001. — 464 с.

 

 

------------------------------------------------------------115--------------------------------------------------------

Часть 2
Психология жизни

 

------------------------------------------------------------116--------------------------------------------------------

 

[пустая страница]

 

------------------------------------------------------------117--------------------------------------------------------

Глава 1
ФИЛОСОФИЧЕСКИЕ РАССУЖДЕНИЯ О ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ ДВОЙСТВЕННОСТИ ВРЕМЕНИ

 

Двойственность восприятия времени — тривиальное обстоятельство, зафиксированное и описанное во всех учебниках общей психологии. Действительно, ничем не заполненное время, к примеру, безнадежно долгое сидение в аэропорту в ожидании объявления о прилете самолета, по неизвестным причинам запаздывающего, тянется и тянется и, кажется, конца никогда не будет. Вспоминаются строчки из поэмы Маяковского «Облако в штанах», где характеризуется томительное ожидание возлюбленной: «...А полночь по комнате тинится и тинится. Из тины не вытянутся отяжелевшему глазу...». Вместе с тем, такое же по продолжительности время, заполненное увлекательной работой или бурными эмоциональными событиями, пролетает незаметно — «счастливые часов не наблюдают». Известна обратная зависимость: о счастливых часах можно потом в подробностях рассказывать очень долго — едва ли не каждая минута может быть воспроизведена в нашей памяти. Однако, что остается в воспоминаниях о долгом сидении в аэропорту? Обернувшись назад нам кажется, что время там «свернулось», не оставив сколько-нибудь заметных следов в сознании.

Нет, не об этой двойственности времени пойдет речь дальше. На этот раз обратимся к феномену, характеризующему время в социально-психологическом измерении. Это тоже двойственность восприятия времени, но совсем иного рода, в учебниках психологии пока еще не зафиксированная.

Каждый из нас объективно включен в исторический процесс, ни один человек не может быть свободен от тех условий и обстоятельств, в которых он живет и действует. Это так. Но совпадает ли во всех точках соприкосновения биография человека с перипетиями исторического процесса? Не бывает ли так, что время (месяцы, дни) для народа, страны архитяжелое, а конкретный человек, который себя окружающим отнюдь не противопоставляет, переживает это время как счастливое? Ну, он, быть может, именно тогда признался в любви и узнал о взаимности. Он живет как бы в двух временных плоскостях: объективной, исторической и субъективной, личностной, биографической. Вспоминаю военные годы и вижу многочисленные тому подтверждения. Жизнь человека зачастую течет по своим законам, отнюдь не всегда подчиняясь диктату истории, проходя мимо того, что, казалось бы, в данный момент должно все определять в существовании людей.

Мой знакомый еще по студенческим дням, талантливый поэт Юрий Айхенвальд (о котором далее будет рассказано) в 1958 году написал стихотворение, которое сохранилось в моей памяти с тех лет. Мне кажется, что в нем очень точно передается образ психологической двойственности времени:

За упокой в церквах звонили.

Гадали в городе — по ком?

Бояре шепотом твердили,

Что царь-де скорбен стал умом.

Они искали смерть отсрочить.

Чем бог пошлет, от дня ко дню.

И доставались среди ночи

На лобном месте — воронью.

И царь,

Один над всей державой,

Был словно идол золотой.

Над ним парил орел двуглавый,

Змея шипела под ногой...

А в черных слободах ковали,

Трепали лен, варили мед,

Пенькой и квасом торговали,

Ходили за море в поход,

И в черных слободах не ждали

Ни лучшей доли, ни петли:

Невест на осень выбирали.

Да баб от порчи берегли.

И только где-то поп безместный —

Ничей, лядащий человек —

Кричал, что грянет гром небесный,

Что Иродов

Прервется век...

Но век был долгим и суровым.

И тщетно поп кричал с тоской

О милосердии Христовом

И о погибели людской...

А осень

Золотила густо

Весь город — из конца в конец...

Солили в слободах капусту,

И шли невесты под венец.

(Тут я должен честно признаться. Предлагая вниманию читателя это стихотворение, я допустил «отсебятину». В первом варианте этот текст был напечатан в популярном издании «Неделя». Редактор явно «споткнулся» вот на каком четверостишье: «И тщетно поп кричал с тоской о милосердии Христовом перед раскрашенной доской». «Это может оскорбить чувства верующих, — сказал он. — Нельзя ли внести какие-нибудь изменения в текст стихотворения?» Я пожал плечами, но все-таки позвонил Юре, предложив свой вариант последней строчки. Он подумал и согласился).

Не дает ли стихотворение Ю. Айхенвальда ключ к разгадке заблуждений и тех, кто возмущен, что очерняют время, в котором они жили, и тех, кто видит в прошлом тьму беспросветную? Все было в нашей жизни: и первый поцелуй, и выпускной вечер в школе, и радость рождения первенца, и энтузиазм творчества, и гордость за полеты Чкалова и Гагарина, и солдатский подвиг. Кто же это способен очернить? Хочется спросить охранителей народной нравственности: где вы подобные поклепы услышали или вычитали? Если же кто-то исказил факты нашей истории, то на это надо прямо и точно указывать и фактами же опровергать. Только что-то я почти не встречал таких опровержений — все больше общие рассуждения о клевете на «родину Великого Октября» и советских людей. И хорошее, и плохое, и трудное, и веселое было в жизни нашего современника. Если шестеренки часов его биографического времени наглухо сцеплялись с маховиком времени исторического, то эта жизнь нередко шла под колесо. Каток сталинского террора прошелся по судьбам миллионов людей. Не все, к счастью, хлебали лагерную баланду, «путешествовали» в эшелонах насильственного переселения народов и раскулаченных, поработали подконвойными в шахтах и «шарашках». Однако этих «счастливчиков» нельзя огульно делать ответственными за перекосы и преступления эпохи. Но именно к ним, к их прошлому апеллируют непримиримые борцы с «очернительством». В этом они хотят обрести поддержку своим политическим притязаниям на восстановление прежнего порядка вещей. Происходит ловкая подмена трагической истории общества биографией конкретного человека. Ему внушают, что какие-то враги пытаются оболгать его славное прошлое.

Как часто мы слышим слова об «очернительстве». Этими словами с легкостью необыкновенной устанавливается полное тождество послеоктябрьской истории государства и жизненного пути каждого члена общества. Но это, видимо, расчет. Здесь невольно смыкаются в своих подходах некто, нигилистически оценивающий прошлое и тем самым игнорирующий субъективное психологическое время человека, и ревнитель извечной непорочности нашего общества, старающийся закрыть глаза на время, объективно оцениваемое в его историческом измерении. От истины далеки и тот, и другой.

 

------------------------------------------------------------121--------------------------------------------------------

Глава 2
ЭТО ЗАГАДОЧНОЕ СЛОВО — «МЕНТАЛИТЕТ». ФРАГМЕНТ ЛЕКЦИИ, ПРОЧИТАННОЙ В УНИВЕРСИТЕТЕ РОССИЙСКОЙ АКАДЕМИИ ОБРАЗОВАНИЯ

 

Менталитет — загадочное слово? Да, поскольку в оказавшихся мне доступными словарях и энциклопедиях не встретился этот термин. Правда, в «Большом энциклопедическом словаре» есть близкое по смыслу понятие ментальность. Приведем эту энциклопедическую заметку полностью: «МЕНТАЛЬНОСТЬ (от позднелат. mentalitate — умственный) образ мыслей, совокупность умственных навыков и духовных установок, присущих отдельному человеку или общественной группе». Здесь, разумеется, все понятно и правильно. Однако при таком понимании термин многословно определяет сознание отдельного человека или общественное сознание. Но это все-таки относится именно к термину «ментальность», а не «менталитет». Между тем, в современной публицистике, в политическом обиходе и даже в бытовой лексике мы довольно часто встречаемся со словоупотреблением понятия «менталитет». Используется оно с такой легкостью, которая могла бы быть объяснена лишь всеобщей договоренностью о его реальном значении. Есть ли такое всеобщее понимание и договоренность? Боюсь, что это не так.

«Для менталитета «советского человека» было свойственно...», «Изменения, которые в последние несколько лет произошли в менталитете наших соотечественников...» и т.д. Повсеместно встречающиеся подобные формулировки предполагают как само собой разумеющееся, что существует или существовала ранее некая всем известная феноменология этого самого менталитета и кто-то осведомлен о его составляющих и специфике. Вот сказано: «менталитет советского человека». Если ориентироваться на понятие ментальность, будем считать, что это «совокупность умственных навыков и духовных установок», и тогда забота родителей о благополучии детей или навыки устного счета станут компонентами менталитета. Но причем здесь «советский человек», что в этом было собственно «советского»? Нет, тут что-то другое! Но что? Уж коль скоро словари и энциклопедии нам не в помощь, попробуем разобраться в этих загадках самостоятельно. Предложим в этом случае свои гипотезы, ориентируясь на частотный анализ контекста, в котором употребляется это слово.

Если внимательно приглядеться к тем обстоятельствам, в которых у нечто утверждающих или по какому-то поводу дискутирующих людей возникает необходимость использовать интересующее нас понятие, то легко поймем, что оно применяется для выделения неких явлений в сфере сознания, которые в той или иной общественной среде характеризуют ее отличия от других общностей. Я бы позволил себе следующее «математическое» сравнение: если вычесть из общественного сознания то, что составляет общечеловеческое начало, в остатке мы найдем менталитет этого общества. Любовь к родным, боль при их утрате, гневное осуждение тех, кто стал причиной их гибели, являются общечеловеческими свойствами и не оказываются чем-то специфическим для одних и отсутствующим у других общностей. В то же время оправдание кровной мести в соответствующих обстоятельствах — яркая черта менталитета некоторых народов.

Продолжим наши рассуждения. Нравственное оправдание кровной мести, вендетты — это, бесспорно, черта менталитета, утверждаемая народной традицией, отвечающая ожиданиям окружающих призывами «вырезать род обидчика до седьмого колена» и т.п. Позволительно все же высказать предположение, что если бы сознание каждого отдельного человека в обществе, где кровная месть — это норма взаимоотношений, автоматически «управлялось» менталитетом, то, вероятно, эта общность через некоторое время подверглась бы полному самоуничтожению — число жертв увеличивалось бы в геометрической прогрессии. Как будто бы такого пока не случалось. Может быть, это не происходит потому, что менталитет общества не определяет полностью и без изъятия индивидуальное сознание. Где-то, как-то, у кого-то «срабатывают» тормоза и смертоубийственная карусель замедляет ход и останавливается. Общечеловеческое начало пересиливает косность традиций, закрепленных в менталитете. Отсюда вывод: менталитет общности и сознание индивида, члена этого общества, образуют единство, но не тождество. Менталитет общества в большей или меньшей степени выраженности присутствует в сознании индивида, но не превращает последнее в свой автоматически действующий придаток.

Итак, менталитет — это совокупность принятых и в основном одобряемых обществом взглядов, мнений, стереотипов, форм и способов поведения, которая отличает его от других человеческих общностей. Менталитет общества представлен в сознании отдельного его члена, конкретной личности в степени, которая зависит от его активной или пассивной позиции в общественной жизни. Выступая наряду с наукой, искусством, мифологией, религией, менталитет не закреплен в материализованных продуктах, а, если можно так сказать, растворен в атмосфере общества, имеет надсознательный характер. Войдя в структуру индивидуального сознания, он с большим трудом оказывается доступен рефлексии. Обыденное сознание проходит мимо феноменов менталитета, не замечая их, подобно тому, как незаметен воздух, пока он при перепадах атмосферного давления не приходит в движение. Быть может, по этой причине он так и не стал у нас объектом анализа. Впрочем, уход от анализа этого явления скорее связан с причинами идеологического плана

Каким же образом то, что выступает как проявление общественного сознания, способно проникнуть в структуру личности конкретного индивида и стать компонентом его сознания? Есть основания считать, что здесь действует механизм психологической установки.

Установка действует на бессознательном уровне — человек не осознает свою зависимость от установки, сложившейся независимо от его воли. Именно поэтому менталитет не дает возможности субъекту осуществить рефлексию. Носитель его пребывает в убеждении, что не ему нечто навязали, а он сам сформировал свои позиции и взгляды. В этом обстоятельстве заключаются огромные трудности перестройки сознания человека в изменяющемся мире.

Каковы же основные составляющие менталитета советского человека, в той или иной степени внедрявшиеся в психику людей на протяжении 70 лет после 1917 года? Они могут получить условные наименования, метафорический характер которых способствует прояснению их сущности и смысла.

Блокадное сознание. Политика, которой придерживалось государство с первых лет своего существования, формировала в сознании «советских людей» постоянное ощущение опасности, связанной с угрозой нападения внешнего врага. В роли потенциального агрессора в разное время выступали различные страны: «панская Польша», Англия, Германия, Соединенные Штаты, Финляндия, Япония, Китай и др. В некоторых случаях для этих опасений были основания, как об этом, к примеру, свидетельствует нападение гитлеровского «третьего рейха» на СССР в 1941 году. Между тем, нередко, даже если реальной угрозы не было, пропагандистские органы раздували страх перед потенциальным агрессором, неизбежной войной. Едва ли не до начала 90-х годов в менталитете общества сохранялось напряженное ожидание «неспровоцированного нападения» на страну, делающую, как утверждалось, все возможное в неустанной «борьбе за мир». Страх перед ядерной войной в сознании конкретного человека обеспечивал готовность выдержать и оправдать любые тяготы и лишения во имя спасения детей и себя от надвигающейся угрозы «ядерного уничтожения» (расхожая формула в обыденном сознании: «Лишь бы войны не было»). В настоящее время заметны изменения менталитета. Налицо отход от «блокадного сознания». Все большее число людей осознает, что ожидать неспровоцированного ядерного удара нет оснований. Образ внешнего врага все больше и больше тускнеет, «испаряется» из сознания людей.

Рудименты этой формы менталитета можно наблюдать и сегодня и, как это ни огорчительно, для этого имеются серьезные основания. В 80—90-е годы угрозой для всего мира и для России, в частности, выступает международный терроризм. Причины его возникновения многочисленны, однако в настоящее время отчетливо высвечивается главенствующая роль исламского фундаментализма. Неспровоцированное нападение чеченских бандформирований на Дагестан, похищение людей в интересах работорговли, взрывы домов на российской территории оказываются эхом взрывов посольств иностранных государств в Африке, зверств албанских террористов, уничтожения пассажирских самолетов в воздухе и всего того, что не может не тревожить граждан в цивилизованных странах. Это свидетельствует о том, что и в существенно ослабленных формах способна восстанавливаться такая черта менталитета, как тревожное ожидание смертельной опасности — аналог «блокадного сознания» В настоящее время угроза международного терроризма в большей или меньшей степени получает отражение в общественном сознании, а тем самым в сознании отдельного человека.

Социальная ксенофобия. Блокадное сознание в качестве своего аналога, относящегося к внутренней жизни государства, имело то, что может быть названо социальной ксенофобией (от греч. xenos — чужой и phobios — страх). В годы советской власти она приобретала черты по преимуществу классовой ксенофобии. Формировалось навязчивое (здесь навязанное) состояние страха и ненависти к чужим. В качестве составляющих в образе врага выступали в разное время купцы, дворяне, священнослужители, «кулаки», а также представители любых партий и общественных движений, за исключением коммунистических. Классовая ксенофобия в большей или меньшей степени распространялась и на иностранцев как представителей буржуазного общества, потенциальных противников и недоброжелателей. Будучи чертой менталитета советского общества, она в сознании отдельного человека выражалась в подозрительности, уверенности во враждебных намерениях, оправданности санкций и репрессий, применяемых к ним, их неискренности и фальши, заведомом моральном преимуществе пролетариата по сравнению с представителями других классов. В. Маяковский писал - «У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока». На разных этапах истории СССР феномен социальной ксенофобии обретал различную идеологическую и административную форму. На этом основании совершалось физическое уничтожение офицеров «золотопогонников», священников, была проведена ликвидация кулачества «как класса» (при этом в категорию кулаков зачислялись, по существу, все зажиточные крестьяне, да и многие «середняки», своим трудом добившиеся относительного благосостояния). Кроме того, проводилась кампания по выявлению «врагов народа», в число которых попали вчерашние борцы с остатками «вражеских классов». В их рядах были троцкисты, бухаринцы, зиновьевцы и другие бывшие оппозиционеры, но вместе с ними и «верные ленинцы», которых с последними объединяла ненависть Сталина к любым возможным конкурентам. Страх стоящей у власти олигархии за сохранение своего правления государством, а также ложь с помощью извращенной пропаганды порождали в менталитете общества феномены ксенофобии. Тем самым происходило их внедрение в индивидуальное сознание «советских граждан». Звучавшие на митингах и демонстрациях в 1937 и 1938 годах требования казнить «врагов народа, троцкистско-бухаринских изменников Родины, немецких и японских шпионов и диверсантов» нельзя рассматривать лишь как лицемерное угодничество и результат страха перед возможным наказанием в случае неповиновения. Это для огромного числа граждан, прошедших идеологическое «промывание мозгов», было показателем того, что черты социальной ксенофобии прочно вошли в структуру их сознания. В 40—50-е годы в менталитете общества появляются новые черты социальной ксенофобии в результате шовинистической истерии, связанной с борьбой против «безродных космополитов» и проникновением «иностранщины» в культуру и науку. Здесь начинали складываться новые особенности менталитета, в 20-е и 30-е годы отвергавшего расизм и шовинизм. Эти изменения менталитета получили резонанс в сознании отдельных людей, реанимировав, казалось, давно ушедшие проявления антисемитизма и национальной исключительности.

В настоящее время черты социальной ксенофобии стираются в сознании большинства людей, вытесняются меняющимся отношением к частной собственности в связи с крахом коммунистической идеологии, развитием рыночных отношений. Исчезая из структуры глобального менталитета общества, они не только сохраняются, но и в известной степени усиливаются в сознании представителей люмпенизированной части населения, которая «не хочет поступаться принципами» коммунистической идеологии и, соединяя последнюю с национал-патриотическими убеждениями, выступает в качестве непримиримой оппозиции к новой социально-экономической политике. Вместе с тем шовинистические страсти раздуваются в суверенных государствах, образовавшихся на территории бывшего СССР. Происходит это под прикрытием лозунгов, утверждающих возрождение национального самосознания, и проявляется ксенофобия, нередко принимающая откровенную антирусскую окраску.

Итак, социальную ксенофобию сегодня, как это ни печально, нельзя считать «канувшей в вечность». Иначе как можно объяснить широко распространенную неприязнь к «лицам кавказской национальности», антисемитскую пропаганду, которая, к сожалению, находит сочувствующую аудиторию среди людей низкого культурного уровня, озлобленных тяготами жизни нынешнего времени.

«Беззаконопослушность». В отличие от правового общества, которое исторически сложилось в ряде цивилизованных стран, законы СССР не имели столь определяющего значения в жизни страны. Законопослушность, которая является основой взаимоотношения государства и его граждан, в менталитете «советского человека» была всегда существенно деформирована. Дело не только в игнорировании требований закона (известен афоризм: «Жестокость законов в России всегда умерялась их неисполнением»), а в непротивлении актам беззакония. Психологически оправдан «черный юмор» популярного анекдота тех лет: «Граждане, приходите завтра на площадь, будем вас вешать. Вопросы есть’» — Голос из толпы: «Веревку из дома брать или там дадут?» Так, в 30-е годы сотни тысяч неповинных людей были осуждены неконституционными внесудебными органами, «особыми совещаниями» (ОСО), «тройками». В «тройку» входили 1-й секретарь обкома, прокурор обкома и начальник НКВД. Однако не было ни одного известного нам протеста со стороны общественности по поводу очевидного беззакония. Моя мать рассказывала, что, когда арестовали мужа сестры, ей кто-то сказал, что его судило ОСО. Сестра пошла в юридическую консультацию выяснить, где находится ОСО, чтобы подать апелляцию. Услышав вопрос, юрист испуганно оглянулся и тихо сказал: «Вы меня ни о чем не спрашивали, я вам ничего не отвечал. Идите, идите и никому такие вопросы не задавайте»

Менталитет общества в данном случае соответствовал формуле: «НКВД зря людей не сажает...». На рубеже 40-х и 50-х годов, когда шла расправа с генетиками, языковедами, кибернетиками, литературными «критиками-антипатриотами» и другими (увольнение с работы, шельмование в печати, в которой нагромождались клеветнические измышления, не говоря уж об арестах), у этих невиновных людей исключалась мысль об обращении в судебные органы за защитой. Страх перед бессудным произволом властей, беззаконопослушность была одной из ярких черт менталитета «советского человека». Лишь в 60—70-е годы зарождается весьма ограниченное по своим масштабам и возможностям правозащитное движение, которое немедленно вызвало преследование со стороны партийно-советского руководства.

С конца 80-х годов беззаконопослушность как специфика менталитета общества начинает размываться в связи с расширением гласности и легализации различных правозащитных институтов. Однако пока процесс формирования правового государства не выйдет из эмбрионального состояния, беззаконопослушность сохранится как черта нашего менталитета. Сохранится, но обретет новые формы! Коммерсант, открывая на законных основаниях торговую точку, как правило, знает, что если он не обретет «крышу», то больших надежд на защиту со стороны закона от бандитских посягательств ему рассчитывать не приходится. Появление армии рэкетиров, на которых их жертвы и пожаловаться в органы защиты правопорядка не пытаются, свидетельствует о том, что формируются новые вариации беззаконопослушности российских граждан, что и становится чертой их меняющегося менталитета.

«Семейная стриптизация». Уникальной особенностью советского общества было обнажение интимного мира семейных взаимоотношений, то, что можно условно назвать «семейной стриптизацией» (от англ., striptease — раздеваться). Поскольку семья рассматривалась в качестве ячейки общества, а советское общество идентифицировалось с государством, то в менталитете советского человека присутствовало неоспоримое естественное право государства и его партийного руководства управлять и командовать семьей как любой государственной структурой. Семья не видела ничего противоестественного в фактах вмешательства официальных инстанций в интимную сферу ее жизни. Вероятно, только в тоталитарном обществе в случае измены мужа женщина считала для себя возможным обратиться в официальные партийные или административные органы с просьбой, а то и с требованием вернуть супруга в лоно семьи. Разведенному полагалось писать в некоторых официальных документах: «Состою в разводе с гражданкой Н. Причины развода известны парторганизации».

Вспоминаю забавную историю. В Волгограде, тогда еще Сталинграде, на заседании парткома «прорабатывали» члена партии, изменившего жене, по поводу чего последняя представила неоспоримые доказательства. Не менее получаса шло гневное осуждение несчастного. И тут пришло неожиданное спасение. Один из членов парткома не выдержал и сказал: «Мужики! Что мы делаем! Восемь не пойманных судят одного пойманного!». «Морально неустойчивый» коммунист обошелся выговором «без занесения». Подумалось: все-таки насколько человечней были члены парткома американских конгрессменов, которые «судили» президента Клинтона, готовя ему импичмент.

Нередкими были случаи, когда партийные комитеты обсуждали и принимали меры в отношении родителей, которые допускали, с точки зрения руководителей парткомов, ошибки в воспитании детей. При этом считалось вполне допустимым использование стенной печати, заводского радио, прорабатывание на партсобраниях и т.п. Всячески пропагандировался «подвиг» Павлика Морозова, донесшего властям на своего отца. Атавизмом «семейной стриптизации», с нашей точки зрения, являются родительские собрания в школах, где классный руководитель публично позорит родителей за проступки и недостатки их детей, усиливая унижение неумеренными похвалами по поводу других учеников, чьи отцы и матери присутствуют здесь же. Надо думать, что по мере становления правового цивилизованного общества степень открытости или закрытости мира семьи, за исключением очевидных криминальных обстоятельств, будет определяться самой семьей, что приведет к существенным сдвигам в сознании ее членов.

«Навязанное бессребреничество». Как следствие коммунистической идеологии, утверждавшей безусловный приоритет «общественного над личным» и противопоставлявшей «социалистическое» общество «буржуазному» («царству бессердечного чистогана»), в менталитет советского человека вошли принципы аскетизма, отказ от заботы о собственном благосостоянии. Целью жизни должно было быть исключительно благосостояние государства. В результате в сознание людей внедрялась необходимость быть или, во всяком случае, казаться бессребреником. В служебных ситуациях всякие разговоры о достаточности или недостаточности вознаграждения за труд рассматривались как бестактные и неуместные. Порицалось использование понятия «жалование». Его требовалось заменять словом «зарплата», хотя действующая на основе распределительного принципа экономика на самом деле лишь жаловала работнику плату, а не предлагала получить то, что он фактически заработал. Однако феномен вынужденного бессребреничества, при всей его лицемерной сущности и очевидном противоречии интересам личности, оказался достаточно устойчивым к переменам в обществе. Примечательно, что рядовые труженики уходили от какой-либо рефлексии и мало задумывались о причинах их нищенской зарплаты по сравнению с такими же специалистами за рубежом. Они старались не замечать, а многие, может быть, и не знали, что партийно-советские руководители, насаждавшие идеологию аскетизма, сами менее всего вели жизнь бессребреников. Переход к рыночным отношениям размывает эти черты менталитета. Однако социально-экономические сдвиги у известной части населения начинают формировать качества диаметрально противоположного плана: мелочный меркантилизм, откровенное рвачество, крайние формы «погони за длинным рублем», рассуждения о том, что «деньги не пахнут», и т.д. Многое из этого имеет очевидный негативный характер. Однако все эти изменения в менталитете бывшего советского общества исторически объяснимы. У граждан, принадлежащих к формирующемуся «среднему классу», впервые за долгие годы появилась возможность не только неплохо зарабатывать, но и свободно тратить деньги при отсутствии привычного дефицита товаров.

Здесь были перечислены и предельно кратко охарактеризованы черты «советского менталитета». Возникает закономерный вопрос: совпадает ли менталитет народа, проживавшего и живущего ныне на территории бывшего СССР, с рассмотренными нами приметами собственно «советского» менталитета? Очевидно, что утвердительно ответить на него нельзя. Если речь идет о России, то как отказать менталитету россиянина в таких качествах, как бескорыстное гостеприимство и хлебосольство, терпеливость в невзгодах, отсутствие национального чванства, наличие патриотизма, лишенного агрессивности, и др.

Еще один пример. Предполагаю, что именно менталитету россиян присуща безотчетная готовность поддержать «обиженного». К сожалению, эту психологическую особенность наших людей умело эксплуатируют имиджмейкеры некоторых политических деятелей. Искусно и искусственно раздувая обиды, якобы причиненные неким деятелям, они тем самым «поднимают народ» на защиту «угнетенных и несправедливо обвиненных». Очень эффектный и эффективный прием, хорошо оплачиваемый и свидетельствующий о психологической компетенции имиджмейкеров, учитывающих специфику менталитета россиян.

Можно, конечно, сказать, что некоторые черты следует рассматривать в качестве общечеловеческих и потому выпадающих из категории менталитета. Действительно, не исключено, что будут названы народы, имеющие такой же или подобный набор черт менталитета, но это не говорит еще об общечеловеческом их характере.

Пример противоположного плана. Не буду называть страну, это большое государство в центре Европы, и приведу один пример проявлений менталитета, являющегося прямой противоположностью тому, что свойственно россиянам. В одной моей официальной поездке (а было это лет 25 назад) мой сопровождающий тратил огромные, по моим меркам, деньги в ресторанах, где он со мной обедал. Счет, полученный от официанта, он тщательно прятал в бумажник, застегивал его на кнопочку. Однажды мы с ним шли по улице, и я сказал, что хотел бы попить. Мы зашли в кафе, и передо мной на подносе сразу же оказался стакан минеральной воды. И тут во мне сработал неведомый механизм интуиции. Я положил мелкую монету на поднос. Мой спутник спокойно спрятал ее в карман... Я тогда подумал: вот кто-то сопровождает иностранца на московских улицах, тот сообщил о жажде, и вот они вдвоем около автомата с газировкой. Задача на знание психологии русского человека. Согласится он взять «одну копейку» у гостя из чужой страны? Вероятность получения отрицательного ответа стопроцентная.

Можно попытаться найти инвариант, который характерен для определенного рода человеческих общностей, но не для всего человечества. Надо думать, что общественно-государственные образования, где господствует тоталитарная идеология, могут обнаружить то, что вошло в свое время в структуру «советского менталитета». Впрочем, многие в чем-то исторически устойчивые, в чем-то меняющиеся черты менталитета нашего современника, по всей вероятности, имеют аналоги в странах, стряхнувших с себя путы тоталитаризма.

Исчерпывается ли перечень черт менталитета, о которых можно было бы рассказать? Отнюдь нет. Я назову еще, по крайней мере, шесть: политико-семантическая глухота, ханжеская десексуализация и конформизм, безотчетный страх[2], феномены «Крошки Цахес» и «Ивана, не помнящего родства»[3] но об этом у нас будет далее особый разговор.

 

1. История философии на родине слонов

Недавно, с опозданием почти на пятьдесят лет, я узнал, что некогда был «гонителем генетики». Один мой коллега обвинил меня именно по этому поводу. Он, правда, не учел, что времена изменились, и даже если бы он информировал, что я с давних времен являюсь тайным каннибалом, это никого бы надолго не заинтересовало. Чего только сейчас не прочитаешь в газетах.

Однако доля истины в его доносе была. В самом деле, в 1949 году в журнале «Вопросы философии» я написал статью «О естественнонаучных взглядах А.Н. Радищева». Там-то я и впал в грех — процитировал, как мне помнится, что-то из трудов Трофима Лысенко. Разумеется, уж коль со мной такое случилось, вынужден сознаться, что я, тогда вчерашний студент литфака, не очень-то разбирался в тайнах генетики и в «великих» открытиях Лысенко.

Я уже упоминал о полученной мною в 1950—1951 годах инструкции: при написании статьи обязательно упоминать в той или иной форме имена «классиков марксизма», а также И.П. Павлова, и по возможности цитировать их труды. Был бы этот разговор в 1947—1948 годах, когда я писал упомянутую статью, в эту славную обойму были бы включены имена Мичурина и Лысенко. Впрочем, все и без разъяснения знали «правила игры». И нужно или не нужно, но цитировали «классику» неукоснительно. В противном случае ни одна статья «не увидела бы себя» в печати.

Не вспомнил бы эту историю с запоздалыми обвинениями, если бы эта статья не привлекла, отнюдь не сейчас, а в те давние годы, внимания другого, ныне хорошо известного человека.

Моя мать мне рассказывала, что пришел к нам домой розовощекий молодой человек и спросил обо мне. Она ответила, что сын на работе и скоро придет.

- Как, он Ваш сын?! — вскричал посетитель. — А мы-то думали, прочитав его статью, что он — пожилой ученый. Как хорошо! Уверен, что он нас поймет и поддержит!

Так и случилось. Во-первых, я действительно тогда был молод — вероятно, не более чем на два-три года старше маминого гостя. Во-вторых, я действительно в дальнейшем поддержал тех молодых людей, которые в этой помощи нуждались.

Так я познакомился с Юрием Федоровичем Карякиным, ныне известным публицистом, крупнейшим исследователем творчества Достоевского. Я оказался включен в кампанию, которая, как шутил Юра, занималась «щипаноедением»...

Тут необходимы разъяснения, во всяком случае, для читателей, не достигших семидесяти-шестидесяти лет. Это, надо сказать, было престранное время. Высокое идеологическое руководство охватило безудержное желание доказать, что СССР всегда был «впереди планеты всей» в науке, технике, искусстве, воздухоплавании и мореплавании, во всем решительно. Шутили: «Слоны сейчас живут в Африке? Может быть! Но родина слонов — Россия!». В ходу была и такая шутка: «Кто впервые разработал теорию сопротивления материалов? Начало теории сопромата положил простой русский мужик, сказавший: «Где тонко, там и рвется». Между прочим, реальный приоритет российских первооткрывателей, причем значительный и несомненный, был буквально заслонен и затоптан нашествием пропагандистских «слонов». На этой мутной волне поднимались карьерные шансы многих «старателей» от науки и искусства. Не обошло это стороной и историю философии (как, впрочем, и психологии)

Главенствующими фигурами среди советских историков философии были профессора Щипанов, Васецкий, Горбунов, а их лидером — член-корр. Академии наук Михаил Трифонович Иовчук. Его грузная фигура, круглое простоватое лицо как-то не вязались с его политической изворотливостью и предприимчивостью. До момента его появления в Москве после нескольких лет отсутствия он работал в Минске на высоком посту секретаря ЦК КПБ по агитации и пропаганде. Минчане рассказывали, что его имя наводило страх на всех, поскольку именно он определял, кому быть, а кому не быть — во всех смыслах этой классической формулировки.

Мне известны две версии, объясняющие причины его ухода с высокого партийного поста.

Первая не имеет прямого отношения к сюжету этого рассказа. Однако я не могу ее обойти из-за того, что не хочу вводить читателя в заблуждение и излагать только лишь мою трактовку событий, относящихся к 1948 году.

Дело в том, что именно в этом году в Белоруссии в «автомобильной катастрофе» погиб известный артист Соломон Михайлович Михоэлс. Кто, как и зачем организовал эту «случайную катастрофу», уже давно известно. Но официальная версия состояла в том, что происшедшее было трагической случайностью. По-видимому, истинную подоплеку смерти артиста не знал и Иовчук.

Михоэлса хоронили при огромном стечении народа, запрудившего Малую Бронную и даже выплеснувшегося к Никитским воротам. Я стоял около памятника Тимирязеву и видел эту толпу около Еврейского театра, где был установлен гроб с телом артиста.

Как мне позднее рассказывали, профессор Иовчук допустил идеологическую промашку. Он сказал слово от ЦК партии Белоруссии на гражданской панихиде. «Наверху» в этом усмотрели несанкционированное своеволие. Вероятно, Иовчук, тогда еще не знал о криминально-политической подоплеке смерти артиста, что все это было началом борьбы с «безродным космополитизмом». Не ведал, что Михоэлс, как и другие «космополиты», и прежде всего «врачи-убийцы», будет объявлен «врагом народа» и именоваться будет не иначе, как «этот лицедей Михоэлс».

Впрочем, в дальнейшем, Михаил Трифонович вполне себя реабилитировал, оказавшись в первых рядах противников низкопоклонства перед Западом и «зловредного космополитизма». Однако в конце 40-х—начале 50-х многие утверждали, что Иовчук лишился своего высокого поста из-за чрезмерной идеологической прыти.

Будто бы (а этому можно поверить) он выступил с предложением выводить учение Ленина—Сталина не столько из трудов сомнительных по «пятому пункту» Маркса и Энгельса, а из чистого, исконно русского источника — произведений Радищева, Белинского, Добролюбова, Чернышевского и других русских революционных демократов. Но так как товарищ Сталин дураком никогда не был, революция в истории философии не состоялась, а чрезмерно инициативного аппаратчика убрали из белорусского ЦК и перевели на спокойную профессорскую работу в столицу. Хотя его эпохальный проект (был ли он на бумаге, не знаю) не удался, он в качестве «сухого остатка» обрел положение крупнейшего знатока истории русской философии. Его верным оруженосцем стал профессор Иван Щипанов.

Вот тогда и произошло то, что по тем жутковатым временам казалось невероятным.

Два молодых человека, аспиранты этих профессоров, позволили себе не согласиться с историко-теоретическим построением своих научных руководителей. Имена этих «возмутителей спокойствия» — Юрий Карякин и Евгений Плимак. Не то чтобы они принижали роль русских мыслителей конца XVIII—начала XIX века — этого как раз не было. Для них, к примеру, Александр Радищев являл собой философа, который осмыслил восемнадцатое столетие глубже, чем это смогли сделать не только российские, но и западноевропейские ученые. Однако видеть в Белинском или Чернышевском предтечу диалектического и исторического материализма они решительно не собирались. И об этом заявляли открыто.

Так началась отчаянная схватка молодых исследователей, не только не обремененных учеными званиями, но поставивших и свои будущие звания под удар. Сражение с влиятельными и беспощадными носителями нетленных марксистских истин было по тем временам «смертельным номером». По существу, это была борьба ученых с фальсификаторами науки.

К примеру, в работе одного из этих именитых докторов философских наук можно было прочитать, что Д. Фонвизин резко критиковал мистицизм и идеализм графа Сен-Жермена. Отсюда следовал вывод, что Фонвизин придерживался позиции философского материализма. Здесь же в подтверждение этого историко-философского вывода давалась ссылка на одно из писем Фонвизина.

Отнюдь не ленивые аспиранты отправились в архивы, выудили оттуда искомое письмо и смогли прочитать в нем примерно следующее: «У меня геморрой. Врачи посоветовали мне некоторые средства. Не помогло. Обратился к графу Сен-Жермену — он пытался что-то сделать и тоже не помог. Теперь я понимаю, что он шарлатан».

Действительно, в 1862 году всемирно известный авантюрист был в Петербурге и мог встречаться с Фонвизиным. Вот только сетования писателя никак не свидетельствовали о его критическом отношении к «идеализму» Сен-Жермена.

Так, шаг за шагом, аспиранты разрушали историко-философские домыслы своих руководителей. Чаша весов явно склонялась под тяжестью разоблачений в пользу научной молодежи. Как раз в это время Юрий Карякин нашел меня, и уже в дальнейшем мы действовали более или менее согласованно.

В этих обстоятельствах «партия профессоров» сочла необходимым прибегнуть к безотказному средству. Ю.Ф. Карякин в нашумевшей статье «Не следует наступать на грабли» описывает эту последнюю схватку. Я в свою очередь также воспроизвожу ее по памяти. Происходило это в аудитории на последнем этаже нынешнего психологического факультета МГУ. В дискуссии принимал участие Михаил Трифонович Иовчук. После моего выступления членкор использовал последний, поистине «убийственный» аргумент. Он сказал:

- А вы знаете, товарищ Петровский, что профессор Григорий Александрович Гуковский, на которого вы ссылаетесь в подтверждение Ваших сомнительных идей, только что арестован как враг народа.

Дело Карякина и его коллег все более и более обретало откровенно политический привкус, и в атмосфере философского спора витала тень 58-й статьи. Ну, разумеется, о защите кандидатских диссертаций для этих аспирантов философского факультета не могло быть и речи.

Не могу не сказать о Григории Александровиче Гуковском. Он жил в Ленинграде и раз в неделю на «Красной стреле» приезжал на два дня в Москву. Я слушал его лекции: Во время лекций он расхаживал по аудитории, курил (ему одному это разрешало наше институтское начальство) и так интересно рассказывал о писателях XVIII и XIX веков, что нам казалось — речь идет о его близких знакомых, с которыми он, может быть, вчера пил чай в домах близ Фонтанки или Мойки. Его гибель была, бесспорно, трагедией для российской науки.

С Юрием Карякиным мне довелось еще несколько раз встречаться. Приезжал он ко мне в Малаховку, где я жил недалеко от станции. Было это, вероятно, году в 57-м. Я провожал его на поезд, и мы, прогуливаясь по дощатой платформе в ожидании электрички, признавались друг другу в том, что в далекие предвоенные годы, нам не было дано осмыслить время, в котором мы жили. Юра сказал:

- Ты знаешь, я тогда дружил с одной девочкой. У нее арестовали отца, я ее утешал, говорил, что с ее отцом, вероятно, произошла ошибка, но вообще-то врагов у нас хоть отбавляй. Она смотрела на меня с грустью, не пытаясь ни возразить, ни подтвердить мои «умные» соображения. Больно думать о нашей тогдашней дурости.

Ну что ж, я мог бы сделать такое же честное признание. Между прочим, недавно выяснилось, что Юрий Федорович помнит наш разговор.

Еще вчера казалось, от этой «дурости» мы действительно давно избавились, что возврата к прошлому нет, но так ли это?!

Очень многие помнят странное телешоу, удивительно похожее на «пир во время чумы», где оглашались результаты выборов в пятую Государственную Думу. Когда выяснилось, что победу одержали отнюдь не демократы, а их прямые противники, — Карякин вышел на сцену и сказал всего три слова. Эти слова потом вслед за ним повторяли и повторяли:

— Россия, ты сдурела!!!

Похоже, чтобы избавиться от «дурости», нам потребуются годы и годы.

 

2. Крошка Цахес на исторической сцене

Сознаюсь, я выбрал не самый солидный вариант начала рассказа о весьма серьезных проблемах. В самом деле, как-то неудобно начинать обсуждение такой важной темы, как вопрос о политических лидерах и вождях со стихотворения, метафорического и к тому же написанного эзоповым языком. Привожу его по памяти.

Что дозволено Юпитеру... «Дурной пример» всем нам показал Валентин Катаев, который в своей автобиографической повести «Алмазный мой венец» цитировал не по книгам, а ориентируясь на то, что сохранилось в памяти и, таким образом, определяло его отношение к событиям и людям, о которых шла речь. Решусь на это и я. Вот то стихотворение, которым я хотел бы начать обсуждение темы. Написал его Борис Слуцкий:

«Мы все ходили под Богом

У Бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали,

Его иногда видали

Живого на Мавзолее

Он был умнее и злее

Того, иного, другого, по имени Иегова,

Которого он низринул,

Извел, пережег на уголь,

А после из бездны вынул

И дал ему стол и угол...

Однажды я шел Арбатом.

Бог ехал в пяти машинах.

От страха почти горбато

В своих пальтишках мышиных

Рядом дрожала охрана.

Было поздно и рано.

Смеркалось. Брезжило утро,

Бог глянул сурово и мудро

Своим всевидящим оком,

Всепроникающим взглядом.

Мы все ходили под Богом

У Бога почти что рядом.»

Поэтически обработанная историческая правда. Все было именно так. Ни одна деталь здесь не мыслится надуманной. Все соответствует тому, что было в нашей жизни в годы, когда Сталин был для всех Богом. Вездесущим, всеведущим, за все отвечающим, всех одаряющим и спасающим.

Строчка за строчкой стихотворение Слуцкого разворачивается для меня конкретной картиной, образуя единый образный строй. Именно по Арбату с огромной скоростью, по расчищенной не только от транспорта, но и от пешеходов улице мчался в нескольких машинах Вождь народов. Никто не знал, в какой именно он едет, поскольку все эти «паккарды» были одинаковы, и машины охраны было трудно отличить от автомобиля, где сидел Сам.

Мне случилось задержаться около кинотеатра «АРС-Арбатский» именно в тот момент, когда через минуту-другую должна была показаться вереница машин, в которой ехал, видимо, на «ближнюю» дачу, товарищ Сталин. Некто в сером плаще, резко и грубо подталкивая сзади, заставил меня завернуть в ближайший переулок. Обернувшись, я увидел, как пронеслись эти машины.

Поэтически точно охарактеризована ситуация с обожествлением Вождя. Да, действительно, первоначально атеизм исключал возможность какого-либо возвращения к той или иной форме идолопоклонства, но, вытеснив православную веру, марксистская идеология заменила ее псевдорелигией. Так появились на стенах вместо икон портреты основоположников марксизма-ленинизма — «святых» новой коммунистической эпохи. Вместо Библии и Евангелия были «Капитал» Маркса и «Краткий курс истории ВКП(б)». Вместо великомучеников — «образы» немногочисленных, оставшихся в пропагандистском обороте героев гражданской войны: Чапаева, Лазо, Котовского, Щорса, и, пожалуй, на этом можно было поставить точку, поскольку почти все остальные герои 18—19-го годов были репрессированы, и упоминать их было нельзя.

И про то, что этого «бога» мы видели «живьем» — тоже историческая правда. Школьники Фрунзенского района на первомайских и октябрьских демонстрациях имели счастье идти второй колонной от Мавзолея и могли видеть стоящего там Самого. Он приветственно поднимал руку. Каждый из нас относил это приветствие к себе как благословение, как величайшее счастье, которым мы готовы были радостно поделиться со всеми, когда возвращались по набережной Москвы-реки в свои извилистые переулки.

Вероятно, у читателя иных, молодых лет все-таки возникает вопрос: неужели мы были так политически ослеплены? Неужели мы не понимали, что в действительности происходит в стране? Какую роль реально играет Великий Вождь, и в какой мере разумно было видеть его таким, каким мы его видели? Для пояснения было бы проще всего сослаться на политико-семантическую слепоту нашего поколения. Я имею в виду именно подростков. Я не очень верю, что ею не страдало и старшее поколение, хотя многие сегодня говорят, что все тогда понимали, во всем разбирались и просто вынуждены были делать вид, что воспринимают мир так, как тогда это требовалось.

Основанием для этой политико-семантической слепоты было наличие у Сталина харизмы. Слово это сейчас находится в употреблении, и его можно было бы не пояснять, но все-таки используем обычное словарное определение. Харизма — это ниспосланная человеку благодать, которая выделяет его среди других людей и делает предметом поклонения. Вот такой харизмой в XX веке обладали очень немногие государственные деятели. Харизма иногда оставалась в их распоряжении ненадолго и потом исчезала. К примеру, харизмой обладал Николай II и, естественно, причиной его харизматичности было то, что он являлся по законам христианской веры «помазанником Божьим». Харизма ему была ниспослана свыше. Однако к концу первой мировой войны она все более и более испарялась, и к моменту отречения от престола от нее мало что осталось. Для либеральной буржуазии и интеллигенции сравнительно недолго обладал харизмой Керенский. Уже к октябрю он потерял все, что имел в глазах окружающих.

Бесспорно, харизматической личностью был Ленин в качестве руководителя революции 1917 года. Впрочем, почти до самой его смерти, наравне с ним, столь же харизматичным был Троцкий. Эти два вождя делили между собой славу людей, уничтоживших «эксплуататорский класс» и «контрреволюцию».

Что касается Сталина, то понятие харизма наиболее соответствовало его личности и роли на протяжении многих лет и, кстати, после его смерти для определенной категории людей эта харизма сохраняется.

Примечательное обстоятельство: до 1924 года отношения Ленина и Сталина были весьма напряженными и, по всей вероятности, уход Ленина из жизни стал для Сталина благодеянием, которое было явно ему «подарено богами». С этого момента он присоединил харизму Ленина к собственной и как бы надел на себя двойную корону, которая определялась диадой Сталин — это Ленин сегодня, что усиливало эффект особого величия, которым с этого времени он обладал и которое возрастало с каждым годом его правления.

Возникают важные с психологической точки зрения вопросы. В чем заключается тайна харизмы? Является ли она прямым следствием неких особых личностных качеств человека? Заключена ли она в пространстве его тела? Порождена ли особым устройством его мозга, его внешностью?

Для ответа на эти вопросы обратимся к прекрасной сказке Теодора Амадея Гофмана «Крошка Цахес, именуемый Циннобером». Может быть, именно там нам легче будет разглядеть загадку появления харизмы и ее таинственного влияния на окружающих. Коротко содержание сказки:

Бедная крестьянка родила отвратительного уродца, хилого, горбатого, обременявшего ее существование. Случившаяся неподалеку добрая фея по имени Розабельверде, сжалившись, наделила маленького уродца Цахеса удивительными возможностями. Все хорошее, что делалось окружающими, приписывалось ему, а все отвратительные поступки, которые он совершал, относили к действиям окружающих. И только очень немногим было дано во взрослом Цахесе, уже именовавшемся господином Циннобером, увидеть не мудрого красавца, а маленького мерзкого уродца. К числу последних относился студент Бальтазар, которому не повезло, и он оказался вместе с Цахесом на литературном чаепитии у профессора Моше Терпина. Вот что там произошло (привожу слова профессора):

- Каких бед натворили вы, господин Бальтазар, своим мерзким пронзительным мяуканьем!

Бальтазар не мог понять, что с ним творится. Лицо его пылало от стыда и досады, он был не в силах вымолвить ни единого слова, сказать, что ведь замяукал так ужасно не он, а маленький господин Циннобер.

Профессор Моше Терпин заметил тягостное замешательство юноши. Он подошел к нему и дружески сказал:

- Ну, дорогой господин Бальтазар, ну, успокойтесь, наконец! Я ведь отлично вас видел. Пригнувшись к земле, прыгая на четвереньках, вы бесподобно подражали рассерженному злобному коту. Я и сам люблю шутки из естественной истории, но здесь, во время литературного чаепития...

- Позвольте, — сорвалось наконец с языка Бальтазара, — позвольте, почтеннейший господин профессор, так ведь то был не я!»

Во время этого же литературного чаепития выступал маэстро, один из величайших скрипачей, который услаждал слух собравшихся гостей виртуозным исполнением ряда музыкальных произведений. Вот его рассказ о том, что же произошло в конце концов после этого концерта:

«Когда я кончил, раздались яростные рукоплескания — furore, разумеется, чего я ожидал. Взяв скрипку под мышку, я выступил вперед, чтобы учтиво поблагодарить публику. Но что я вижу, что я слышу? Все до единого, не обращая на меня ни малейшего внимания, столпились в одном углу залы и кричат: «Bravo! bravissimo, божественный Циннобер! Какая игра! Какая позиция, какое искусство!»

Сказка есть сказка, но, как гласит народная мудрость, — в каждой сказке есть намек, и здесь он совершенно очевиден. Есть все основания включить в перечень психологических феноменов «феномен крошки Цахеса». Он очень многое объясняет в понимании личности человека и его места в общественной жизни.

Нет, не было у Вождя и Учителя доброй феи, которая могла бы наделить его особыми волшебными качествами. Уж скорее можно было ожидать, что такого рода покровительницей его могла оказаться какая-либо злая ведьма, прилетевшая из далеких германских земель с горы Брокин, где, как известно, собирались и бесновались ведьмы, черти и привидения. Но и такой покровительницы у него не было. Однако существовали три «чудодейственных помощника»: Большая Ложь, Великий Страх, Безответная Любовь. Они могли обеспечить то, что было, видимо, чрезвычайно важным: все его злодеяния приписывались другим людям, а все доброе и хорошее, что делал советский народ — приписали вождю.

Великая Ложь? Ну как же мы можем назвать то, что постоянно настойчиво и упорно вдалбливалось в головы людей пропагандистской машиной, раз и навсегда заведенной для решения этой задачи. Геббельсу приписывают афоризм: «Ложь, повторенная миллион раз, становится истиной». Это — не точно. Правильнее сказать не «становится истиной», а воспринимается как истина. «Кто выиграл Великую Отечественную войну? Сталин, конечно!» Хотя история показывает, что только благодаря его страшным ошибкам, этой малопонятной веры в Гитлера, мы потеряли в первые месяцы войны миллионы наших солдат и сограждан, которые оказались в немецком плену, в оккупации. Я даже думаю, что была допущена пропагандистская ошибка. Употребленные Молотовым слова: «вероломное нападение Германии на Советский Союз» содержали в себе странное и опасное признание. Вождь коммунистической партии, оказывается, верил вождю немецких фашистов, а тот эту искреннюю веру сломал, нарушил. Удивительно, как не «отпелось» это Вячеславу Михайловичу в последующем. Однако ложью было то, что войну выиграл Сталин. Войну выиграли замечательные полководцы Жуков, Рокоссовский, Василевский, Конев, Ватутин, Черняховский и многие другие маршалы и генералы. Войну выиграл советский народ, а победу приписывали Сталину, и эта ложь утвердилась в умах надолго, едва ли не до наших нынешних времен. Так победа была приписана одному человеку — Верховному Главнокомандующему. Ну, а кто же был все-таки виноват в поражении? Ну, конечно, затесавшиеся в ряды Красной армии шпионы и диверсанты. Уже в первый месяц войны был арестован и расстрелян генерал-полковник Павлов, командующий Западным направлением и хорошо знавший о том, что Германия на границе с Советским Союзом сосредоточила огромные воинские силы и что в любой момент может начать нападение. Однако он был обязан выполнять и выполнял указание Вождя: не поддаваться ни в коем случае на провокации и не готовиться к оборонительным действиям.

Кто был виноват в организации массовых репрессий 1937—1938 годов? Конечно, вина была приписана только одному человеку — наркому внутренних дел Николаю Ивановичу Ежову. Между тем, Ежов только выполнял, правда, весьма ретиво, указания Генерального секретаря партии, и расстрельные списки визировались Сталиным, как, впрочем, и другими членами Политбюро.

Массовый террор не щадил никого. В народе все это обозначалось одним словом — «ежовщина». Ну, разумеется, не «сталинщина»! Сталин был тогда вне подозрений.

Второй волшебный помощник — Великий Страх. Наиболее точно состояние, в котором находились люди в период его властвования, передает расхожий анекдот тех лет: «Живем как в трамвае — кто не сидит, тот трясется...» Шутка мрачная, но правдивая. Никто не знал, за что он может быть подвергнут репрессиям, и это порождало безотчетный страх, который преследовал людей, но который ни в коей мере не был связан с именем Сталина. Тем более, никто не решился бы даже помыслить о том, что человек, в буквальном смысле обожествленный, может рассматриваться в качестве источника этого страха. Страх сковывал человека, парализуя его волю, не позволял ему задуматься о причинах того, что происходит вокруг. Таким образом, складывался конформизм как одна из определяющих черт менталитета советского человека.

Наконец, третий чудодейственный помощник — Безответная Любовь. Сейчас в газетах определенного типа встречаются объявления: «Привораживаю». Привораживаю — это значит внушаю любовь, допустим, к девушке, хорошо заплатившей предприимчивой ворожее за ее искусство. Убежден, что обделенная любовью девушка напрасно потратит свои деньги — не поможет! Однако, когда в ход пускается гигантская пропагандистская машина, приворожить, внушить любовь к тому, кто заинтересован в успешной ее работе, удается в полной мере. Внушая любовь к Великому Вождю, славно потрудились решительно все: писатели, поэты-песенники, историки — одним словом, все, кто участвовал в этом процессе, включая учителей и пионервожатых. Прислушаемся к словам песни тех лет:

 

«Сталин — наша слава боевая,

Сталин — нашей юности полет.

С песнею борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет.»

 

Опять:

«О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ…»

В любви к Вождю признавались буквально все, но не исключено, что его действительно любили, потому что предметом любви был не сам он, а образ, созданный той же самой пропагандистской машиной — образ гениального военачальника, мудрого ученого, друга советской молодежи, любящего детей, защитника угнетенных. Одним словом — образ человека, которого нельзя не любить. Решительно во всех газетах публиковался снимок: «Сталин держит на руках маленькую девочку Мамлакат Нахангову, которая отличилась при сборе хлопка». Правда, никто не знал, что отец Мамлакат — узбекский партийный деятель, вскоре будет арестован и расстрелян. Никто не знал, сколько слез выплакала девочка после этих объятий Вождя. Любит ли народ Сталина или его иконописный образ, тогда различить не могли. Это исторический факт.

Запомнилось следующее: в дни семидесятилетнего юбилея, когда в Большом театре славословия рекой изливались на Великого Вождя, когда все ожидали кульминации празднества — выступления юбиляра, ждали с нетерпением, с надеждой, что наконец-то мы услышим его голос, который мы уже давным-давно не слышали, потому что выступал он крайне редко, — тем не менее, этого не случилось. Он не сказал ни одного слова в ответ на все те добрые, восторженные, любящие излияния, которые он молча выслушивал до конца юбилейного вечера, никак не реагируя на них.

Безответной была эта Любовь. Кто-то правильно сказал, что Сталин любил народ, но не любил население. Жалости к этому населению он не испытывал, хотя к каждому году своего правления приносил все новые и новые страдания этим любящим его людям.

Мой рассказ, разумеется, не о Сталине, о нем написаны и будут написаны многие книги. В них он получит достаточно полную, в том числе и психологическую характеристику. Такой задачи я перед собой не ставил. Мне было важно другое — показать, что среди многих феноменов психологии есть особый феномен, который, может быть, описан и включен в общий перечень психологических закономерностей — «феномен крошки Цахеса». Для меня рассказ об исторических событиях тех давних лет — лишь основание для того, чтобы раскрыть сущность этого удивительного социально-психологического эффекта. Знакомство с ним позволяет понять природу харизматического мышления как черты менталитета человека.

 

3. Семейная история Ивана, не помнящего родства

История... Гражданская история науки, история религии, история искусства и литературы. Известные, заслуженные, вполне узаконенные отрасли знания. Однако есть еще одна важная область изучения прошлого — история семьи, каждой семьи, рода, каждого из нас. Долгое время эта тематика не то чтобы была запретной, но в общем-то нежелательной, таящей неведомые опасности.

Тот, кто читал роман американского писателя Синклера Льюиса «Кингсблад — королевская кровь», вероятно, помнит, к каким ужасающим результатам привели генеалогические раскопки, предпринятые одним почтенным отцом семейства. Он, живя на Юге Соединенных Штатов, решил выяснить происхождение своей «королевской» фамилии. Вдруг его род имеет корни в царствующих домах Испании или Франции? Подтвердилось документально — его предки были... негритянскими царьками в Африке. Расист оказался в положении жертвы расизма.

В годы советской власти не принято было — да и страшновато — изучать родословную семьи. Вдруг узнаешь, что дед был надворным советником, или отец — поручиком и служил у Колчака? Как в таком случае ответить на сакраментальный вопрос: «А кто были Ваши родители? Чем они занимались до семнадцатого года?». И вообще, «владели ли они недвижимостью до Октябрьской революции?». Кстати, был такой вопрос в некоторых многолистовых анкетах.

Между тем, заинтересоваться генеалогией стоило. Это я недавно и сделал применительно к истории моей семьи. Попытаюсь открыть некоторые «семейные тайны». Мой отец рассказал мне, что у него была то ли тетушка, то ли бабушка, родная или двоюродная (не помню), по фамилии Бурцева. Я заинтересовался этим и сказал: «Может получиться, что мы в наших предках имеем такого замечательного человека, как генерал Иван Григорьевич Бурцов, герой Отечественной войны, декабрист, друг Пушкина и даже процитировал:

«Бурцев — ера, забияка,

Собутыльник дорогой,

Ради рома и арака.

Посети домишко мой».

Отец остудил мои восторги, сказав: «Пожалуйста, не заносись. К генералу Бурцеву мы никакого отношения не имеем, потому что он был Бурцов, а тетушка или бабушка — я повторяю, что не помню точное родство — Бурцева (через «е»). И вообще, лучше не занимайся этими раскопками».

Прошли годы. Этот разговор мною был практически забыт и только где-то в конце 80-х годов, открыв журнал «Огонек», я увидел портрет человека, удивительно похожего на моего отца. Подняв глаза вверх по строчкам, я прочитал заголовок: «Неистовый Бурцев». Это был очерк Юрия Давыдова, посвященный Владимиру Львовичу Бурцеву — фигуре весьма примечательной. Начинал он как эсер, участник ряда акций, осуществленных этими неистовыми революционерами. В дальнейшем он отказался от участия в боевых операциях, а прославился как «охотник за провокаторами». Ему принадлежит центральная роль в разоблачении «великого» провокатора Азефа.

Как выяснил Бурцев, Азеф, будучи с 1893 года секретным сотрудником департамента полиции, выдал царской охранке многих эсеров — участников боевых дружин. Именно Владимир Львович разоблачил знаменитую фальшивку «Протоколы сионских мудрецов», которая была сфабрикована в царской охранке. На протяжении десятков лет, вплоть до последнего времени, она использовалась фашиствующими элементами (так называемыми национал-патриотами) в целях антисемитской пропаганды.

Явно не случайно известный черносотенец Пуришкевич считал, что Бурцева надо повесить. Когда же после 1917 года Владимир Львович эмигрировал за границу и стал издавать антисоветский журнал «Общее дело», Лев Троцкий требовал, чтобы его нашли и расстреляли.

 

Теперь представьте, что было бы с нашей семьей, членам которой приходилось не один раз отвечать на вопрос анкеты: «Есть ли у вас родственники за границей?», если бы мы сообщили, что такой «родственничек» есть, и что фамилия его Бурцев, а зовут его Владимир Львович.

Старшая двоюродная сестра рассказывала, что мой отец предпринимал розыски, связанные с его родственницей Бурцевой, но потом его что-то напугало, и он эти изыскания прекратил.

Нет, знаменитый «охотник за провокаторами» Бурцев к числу почетных родственников в те годы никак не мог быть причисленным, и вспоминать его было явно небезопасно. Примечательно, что в своих мемуарах, изданных за рубежом, он полностью обходил какие-либо упоминания о своих родных и близких, и рассказ о себе начинал непосредственно с включения в революционную борьбу. Впрочем, должен заметить, что все, сказанное о Бурцеве, не является серьезным доказательством моих родственных связей с «охотником за провокаторами». Это всего лишь предположение, нуждающееся в проверке.

Еще один пример и опять-таки из семейной хроники. Моя жена рассказывала мне, что еще девочкой, играя со своими подругами во дворе харьковского дома, она увидела, как в их подъезд заходил «поп» в длинной черной рясе. Вернувшись вечером домой, она за ужином рассказала, как девчонки и мальчишки смеялись над его одеянием, показывали на него пальцами. За столом долго молчали, потом мать ей сказала: «Это нехорошо, смеяться над священником не нужно. Это больной, пациент папы, он к нему приходил уже не в первый раз и папа его лечит».

Прошли годы. Теперь уже моя дочурка играла около парадного. В это время к тротуару подъехала длинная черная машина. Из нее вышел священник в шелковой рясе, с большим золотым крестом на груди и поднялся по лестнице. Позже, дома моя дочь спросила:

- Кто к нам приходил?

- Это старый друг нашей семьи.

После этого прошел не один год, когда можно было дать все необходимые пояснения и рассказать, что «поп», вызвавший когда-то насмешки детей и этот величественный священник в шелковой рясе — один и тот же человек, брат погибшего на Мировой войне первого мужа моей тещи. Его высокое духовное звание — Протопресвитер Русской православной церкви. Николай Колчицкий был главой Белого (немонаршествующего) духовенства. Теперь это уже не было секретом и чем-то предосудительным, сулящим какие-нибудь серьезные опасности.

Возникает закономерный вопрос: «Почему автор приводит примеры исключительно из истории своей семьи?» Это вполне объяснимо. Как это ни странно, но до сих пор получить такого рода информацию об окружающих далеко не просто. В одном случае совсем не интересует прошлое своего семейства, особенно давнее, и о нем ничего не знают. В другом — опасаются об этом рассказывать из-за не выветрившегося страха, оставшегося после суровых прежних лет. Со временем этот синдром «Ивана, не помнящего родства», как я бы его обозначил, исчезнет. Наши современники окончательно перестанут быть «манкуртами», для которых прошлое их отцов и дедов — пустота, ничем не заполненная.

Все-таки позволю себя опровергнуть. Появляются признаки изменения ситуации, и история семьи некоторых людей уже не «за семью печатями». Упоминавшийся мною выше Юрий Айхенвальд опубликовал стихотворение, напрямую связанное с обсуждаемой здесь темой. И это уже не история моей семьи, а его родословная. Возьму на себя смелость процитировать его полностью. Читал он мне его в 1957 году, но тогда не могло быть и речи о публикации. Напечатано стихотворение было только через 40 лет.

Был мой прадед

в Балте раввином.

Не любил он модных затей.

Он ходил в лапсердаке длинном

И еврейских учил детей.

Знал он прочно, что плач и стоны

Слышит Бог наш века подряд,

А спасения нет...

По закону

Был обманщик — Христос распят!

И на тихом еврейском кладбище,

Под тяжелою белой плитой,

Кто откликнется, кто отыщет,

Где он вечный нашел покой!

Просто смерть,

И кисть винограда,

И под кожицей свежий сок,

Никому ничего не надо

В самой дальней из всех дорог!

А потом мальчуган чернявый,

Сын раввина, в семнадцать лет

Вдруг решил — философы правы,

И еврейского Бога нет.

Просто жизнь,

И кисть винограда,

И под кожицей свежий сок —

А потом ничего не надо,

В самой дальней из всех дорог!

И в гостинице, на Лубянке,

Без раздумья и до конца

Отдал сердце он русской дворянке

И крестился

Ради венца.

Был он проклят семьей за это,

Только не был ничьим слугой

Почитатель русских поэтов,

Модный критик,

эстет,

изгой.

И пускай он не понял века

Или веком не понят был, —

Над собою,

Над человеком.

Он земных богов не любил.

И на тихом берлинском кладбище,

Под тяжелой гранитной плитой, —

Кто откликнется, кто отыщет,

Где он вечный нашел покой?[4]

А упрямый его сынишка

Убедился в пятнадцать лет:

Философские лживы книжки,

Революции — вот ответ;

И ушел он в ночь,

В лихолетье.

Покачнулся, казалось, гнет.

Шел семнадцатый год столетью,

Шел России — тысячный год.

И пускай он поверил в чудо

Им самим творимых легенд —

Опрометчивый, узкогрудый.

Непреклонный интеллигент, —

Только где, на каком кладбище,

За какой сибирской рекой, —

Кто откликнется? Кто отыщет? —

Он нашел, наконец, покой...

И не знал я другого чуда,

И не слышал иных легенд,

Кроме тех, что знал

узкогрудый,

Непреклонный интеллигент[5].

Неизбежность кратчайших сроков

И права на любой урон...

Ведь никто из его пророков

Право жить не возвел в закон, —

Просто жизнь, и кисть винограда,

И под кожицей свежий сок,

Право выбрать не ту, что надо, —

Ту, что хочется,

из дорог...

Семья без корней вряд ли может рассчитывать на то, что генеалогическое древо будет плодоносить. Мне посчастливилось написать предисловие к книге Д.С. Лихачева «Письма о добром». Вновь открываю книгу. Лучше, чем Дмитрий Сергеевич не скажешь, когда затрагиваешь тему, которая стала содержанием моего рассказа:

«Совесть — это в основном память, к которой присоединяется моральная оценка совершенного. Но если совершенное не сохраняется в памяти, то не может быть и оценки. Без памяти нет совести.

Вот почему так важно воспитываться в моральном климате памяти: памяти семейной, памяти народной, памяти культурной. Семейные фотографии — это одно из важнейших «наглядных пособий» морального воспитания детей, да и взрослых. Уважение к труду наших предков, к их трудовым традициям, к их орудиям труда, к их обычаям, к их песням и развлечениям. Все это дорого нам. Да и просто уважение к могилам предков. Вспомните у Пушкина:

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Животворящая святыня!

Земля была б без них мертва.

Поэзия Пушкина мудра. Каждое слово в его стихах требует раздумий. Наше сознание не сразу может свыкнуться с мыслью о том, что земля была б мертва без любви к родному пепелищу. Два символа смерти и вдруг — «животворящая святыня»!»

Окончу эти заметки мудрой восточной притчей: «Сидит около своего дома старый-старый человек. Проходит мимо путник и спрашивает:

- Старик, сколько тебе лет? Тот отвечает:

- 92.

И сколько ты еще намерен жить? — насмешливо вопрошает путник.

- Я буду жить ровно столько, сколько проживут мои внуки и правнуки, — ответил старец.

- Какой же ты жестокий человек, — сказал явно не отмеченный печатью мудрости прохожий. — Ты хочешь, чтобы из жизни так скоро ушли твои внуки и правнуки?

- Ты ничего не понял, — последовал ответ. — Я буду очень долго жить в них!»

Здесь мне надо найти в себе силы, чтобы удержаться и не обратиться к разрабатывавшейся мною много лет совместно с Вадимом Петровским теории персонализации. Суть ее в том, что после смерти индивида его личность не умирает, не исчезает, а продолжается в других людях, ставшими ее носителями. «Вклады», которые индивид в них совершил, образуют идеальную представленность его в них и, следовательно, свидетельствуют о принципиальной возможности бессмертия личности. Но это уже предмет для рассмотрения не в этой, а в другой книге[6].

4. Бойтесь детей, вопросы задающих

Мальчик лет десяти спрашивает маму, которая уже на восьмом месяце беременности:

- Мамочка, у тебя в животике маленький ребеночек?

- Да.

- А ты его любишь?

- Люблю.

- Очень-очень?

- Да, очень-очень.

- Но если ты его очень-очень любишь, зачем же ты его съела?

Анекдот? Возможно, и нет. Дети воспринимают мир совсем не так, как мы, взрослые. Психология это уже давно изучает.

Детская логика! С ней нельзя не считаться, — столь непостижимой она оказывается.

Это так важно — дать возможность ребенку задать вопросы, осмысливать мир, понимать связь вещей и событий. К сожалению, взрослых нередко утомляют эти поиски «истины» и они готовы отмахнуться от не в меру любознательного собеседника. К чему это может привести?

О результате пишет Самуил Маршак:

Он лез ко всем с вопросом «Почему?».

Его прозвали «маленький философ»,

Но только вырос — начали ему

Преподносить ответы без вопросов.

И с той поры он больше ни к кому

Не подходил с вопросом: «Почему?».

Есть два сорта учителей: одни побуждают детей задавать вопросы и видят в этом проявление самостоятельности мысли; другие боятся вопрошающих детей и готовы их резко оборвать — это, мол, к теме урока не относится.

Уважаю и ценю первых и в то же время понимаю вторых. Впрочем, вопрос, адресованный педагогу, иногда настолько ставит его в тупик, что лишь наитие может вывести его из затруднительного положения.

Вспоминаю такой драматический эпизод на уроке:

- Наталья Николаевна! — Над партой поднялся Кузовлев. Вот уже три недели, которыми исчислялся пока педагогический стаж Наташи, этот верзила постоянно испытывал на ней свое тусклое остроумие. Учительница насторожилась.

- Наталья Николаевна! А ребята мне записку прислали. Я вам прочту.

И предупреждая ее протестующий жест, он торжественно произнес:

- «Паша Кузовлев..»

Оказывается, в записке минимальным количеством букв определялось то, что представляет собой Пашка Кузовлев с точки зрения ее авторов.

- Наталья Николаевна! А чего они обзываются! — Приняв смех ребят и негодующие восклицания девочек едва ли не за аплодисменты, Кузовлев уселся, ожидая дальнейшего развития событий.

Помедлив, — что только не пронеслось в голове Наташи, в какие только педагогические пропасти ее сердце не проваливалось, какие только моральные и психологические барьеры она в этот момент не преодолевала, — молодая учительница спокойно спросила:

— Кузовлев, ты сколько лет с этими ребятами учишься?

— Ну, восьмой год. А что?

— Вот видишь, Кузовлев, ребята знают тебя почти восемь лет, а я — только три недели. Им виднее... Так на чем мы остановились на прошлом уроке?

Уважительная тишина, установившаяся в классе после шквала хохота, пронесшегося над красным как рак Кузовлевым, свидетельствовала о том, что она вышла из положения, с точки зрения учеников, наилучшим образом. С точки зрения учеников…

Проплакав следующий час в пустой учительской, моя знакомая мучительно пыталась оценить то, что она сделала, понять, имела ли она право поступить так, как она поступила, соответствует ли ее решение педагогическим принципам или грубо им противоречит, но ничего, кроме отрывочных фраз из учебника педагогики, прочитанного перед госэкзаменом, на ум ей не приходило. Так ничего и не решив для себя, она пошла на урок...

Воистину — стоит бояться детей, вопросы задающих. Но уж если вопрос задан, отвечать надо, каковы бы ни были последующие издержки.

Около могилы Неизвестного солдата стоит мальчик с папой.

В торжественном печальном молчании вдруг слышу мальчишеский голос:

- Папа, в могиле неизвестно какой солдат лежит? И фамилию никто не знает?

- Да, только говори тише, пожалуйста.

- Папа! А вдруг там какой-нибудь предатель похоронен?

Папа дергает малыша за руку, вытаскивает его из толпы.

Продолжу рассказом об открытии, сделанном моей трехлетней внучкой Настенькой (почти 25 лет назад).

Она в сотый раз, наверное, выслушала сказку о курочке-рябе. снесшей яичко не простое, а золотое, которое ни дед, ни баба не могли разбить, а мышка, махнув хвостиком, это «колумбово яйцо», разбила. «А почему дед и баба плачут? Почему курочка их утешает? Они же хотели разбить это яйцо? Вот теперь они все золотые кусочки подберут».

Резонно? Непосредственность детского восприятия — это ценность, к сожалению, с годами исчезающая. Нередко ребенок ли, подросток ли за нее расплачивается.

После летних каникул не в меру любознательный и наблюдательный пятиклассник спросил на перемене учительницу: «А почему, Татьяна Васильевна, у Вас волосы раньше были черными, а теперь совсем другого цвета?» После этого любовью у нее он долго не пользовался.

И все-таки не затуманенный стереотипами и не запуганный запретами маленький «философ» может своими вопросами заставить взрослого человека попасть впросак. Причем в ситуациях не столь очевидных, как это. Произошло у Вечного огня.

Здесь у автора возникла трудность деликатного свойства. Только что он упомянул внучку с ее интерпретацией истории владельцев курочки-рябы, а теперь речь пойдет о дедушке, поставленном в тупик вопросом внука. Уточняю: дед — автор этой книжки.

Я бы с удовольствием обошел упоминание о родственных отношениях, но некогда в одном журнале уже описывал то, о чем дальше пойдет речь. Там я напрямую признал, что в затруднительное положение меня поставил именно собственный внук. Не называть же его просто знакомым мальчиком!

Воспроизведу разговор с 17-летним внуком. Было это лет 10 назад.

«Дед, — спросил он, — а что такое рабочий? Как это можно определить по-научному?». Умудренный почти сорокалетним опытом написания статей для самых разных энциклопедий и словарей, я без каких-либо опасений приступил к составлению дефиниции: «Рабочий — это участник процесса разделения труда, который...». Дальше у меня дело не пошло, и я, к удивлению моего собеседника, начал что-то мямлить и, в конце концов, капитулировал, сказав, что еще подумаю.

Прежде всего я обратился к справочным изданиям. Поскольку не спрашивалось о рабочих, живущих при капитализме и «вынужденных продавать свою рабочую силу частным собственникам» (об этом внук уже читал в учебниках и цитировал довольно точно), то меня интересовало общее определение понятия «рабочий» или «рабочие». И я обнаружил, что такого термина нет ни в одном из доступных мне словарей и энциклопедий. Всюду есть статьи «Рабочий класс», но понять из них, кто конкретно может быть в наших условиях отнесен к представителям этого класса, оказалось невозможно. Из статей можно было только извлечь, что это «класс тружеников общенародных предприятий, владеющий средствами производства, самая передовая и организованная сила общества».

Напоминаю, вся эта компрометирующая меня история развертывалась в советские времена.

Сосредоточившись на осмыслении понятия «труженики общенародных предприятий», представим на минуту большое книгоиздательство. Вряд ли кто возьмется отрицать, что в нем работают труженики (заведомые бездельники не в счет). Начнем с готовой продукции. Шофер на грузовике развозит ее по книжным базам. Упаковщик подготавливает пачки книг для отправки. Печатают, брошюруют, переплетают другие труженики. Все они рабочие? Конечно. А до этого с утра до вечера набирают текст операторы, скрупулезно вычитывают текст корректоры, не разгибая спины трудятся литературные и технические редакторы, художники-оформители... Да и автор не стоит в стороне от создания конкретного потребительского продукта — книги, предмета духовной и материальной культуры, стоимость которой представлена в денежном выражении. Они все рабочие? Нет? А почему? Где тот критерий, по которому можно провести границу между наборщиком-линотипистом и машинисткой, оператором компьютера и корректором, и т.д.?

Понимал, что подобная постановка вопроса выглядит несколько странно. В самом деле, ясно кто такой рабочий?

Это и мне, как и всем, известно: шахтер в забое, сталевар мартеновской печи, ткачихи... Но только все это воспринимается на уровне «первой сигнальной системы», т.е. при оперировании эмоционально окрашенными образами. Однако если требуется научное определение, то яркими образами и расхожими представлениями не обойтись — необходимы точные критерии, которые могли бы одних тружеников предприятий отделить от других.

Как же быть? По-видимому, было целесообразно самим поискать какие-то основания для выделения рабочих среди других тружеников, коли авторитетные энциклопедические издания их не содержат. Попробовал выдвигать гипотезы, которые помогли бы найти необходимые критерии, и попытался их подтвердить или опровергнуть.

Первая. По-видимому, нельзя принять приведенный выше тезис о владении средствами производства в качестве критерия. В большей ли степени фрезеровщик тогда владел средствами производства, чем директор завода либо начальник цеха, которые рабочими не считаются?

Вторая. Самая простая: рабочие — те, кто производит конечный продукт труда. Именно они, к примеру, завинчивают последние гайки на движущемся по конвейеру автомобиле. Не пройдет гипотеза. Чтобы ее подтвердить, необходимо игнорировать весь длинный производственный процесс создания автомобиля, в котором участвуют штамповщики, слесари, инженеры, сотрудники отдела технического контроля, конструкторы, дизайнеры и многие другие труженики. Что конкретно производит шофер, садящийся за руль машины, сошедшей с конвейера?

Третья. Рабочий человек трудится физически или сочетает физический труд с умственным.

Опять нас постигнет неудача. Уж куда как физически трудится скульптор, высекая из куска мрамора статую, т.е. производя конечный материальный продукт, имеющий культурную ценность. Более ли физический труд у машиниста электровоза (рабочий!), чем у командира-инструктора воздушного судна (не рабочий!)? А работа врачей? Например, микрохирургия глаза в клинике С. Федорова — сложный конвейерообразный процесс, в результате которого пациенту имплантируется искусственный хрусталик. Огромное физическое напряжение, микронная точность движений, умнейшие руки хирургов, использование разнообразных инструментов, филигранное мастерство. В чем принципиальные отличия этого хирурга от сборщика и наладчика сложнейших узлов приборов и деталей? Врач, делающий пластическую операцию на лице, создает красоту. Парикмахер занят тем же, колдуя над прической клиента. В плане профессионально-производственном разницы я не видел, а в социальном положении? Одни — рабочие, другие — нет. Почему? Можно множить эти примеры. Кассир багажный и кассир билетный, кто из них рабочий, а кто служащий? Вероятно, вы скажете: «Не знаю, по-видимому, багажный кассир — рабочий» — и ошибетесь: он служащий, а его коллега — рабочий!

Привел еще одно предположение (четвертую гипотезу); рабочие не чураются «грязной» работы. Между прочим, именно это вызвало вопрос, который поставил меня в тупик. Оказывается, внук, который учился в это время в медучилище, поспорил с кем-то, утверждающим, что рабочий не боится трудом запачкать руки в отличие от интеллигентов, в том числе и врачей. Юный медик заступился за людей своей профессии, сказав, что лаборант в больнице, целый день проводящий за анализом мочи, кала и мокроты, занят не менее «грязной» работой, чем слесарь, прочищающий унитазы. При «этом он еще вспомнил врачей урологов, патологоанатомов, проктологов. Не знаю, как другим, а мне эти доводы показались убедительными. Опасался, что пятая гипотеза могла выглядеть даже оскорбительной для рабочего человека. Я привел ее только для того, чтобы отбросить буквально с «порога». Рабочий — труженик, у которого якобы отсутствует творческий подход к делу. Он простой исполнитель заданного, выполняет то, что приказывают вышестоящие, дают чертеж — он ему следует. Но тогда чем он отличается от учителя, который тоже выполняет задачи по обучению в соответствии с учебными программами, инструкциями и методичками? Есть учителя-новаторы? Но не меньше рабочих — изобретателей и рационализаторов. Творческого начала рабочему не занимать — лишь бы ему не мешали. Столь же нелепо предположение, что рабочий по своей квалификации ниже тех, кто находится выше его на иерархической лестнице родного предприятия. Сравним токаря 6-го разряда и бухгалтера-заводоуправления: у кого из них выше квалификация? Кстати, можно ли сравнивать этого же токаря с подсобным рабочим или продавщицей из овощного магазина? Этих тружеников объединяет только графа в листке по учету кадров.

Еще одна гипотеза. Рабочий — человек, недостаточно образованный. Однако я знал немало рабочих, окончивших вузы. Не введем же мы в искомую дефиницию формулировку «отсутствие высшего образования? Все-таки живем в век НТР, компьютеризации, когда действительно стирается граница между трудом физическим и умственным. Да и в дипломе ли дело!

Нет, я думаю, никто не посмеет установить образовательный или какой-либо иной «общекультурный» ценз для присвоения звания «рабочий».

Сделал попытку построить седьмую, собственно психологическую гипотезу. Быть может, демаркационная линия между рабочими и нерабочими проходит в сфере сознания людей? Упоминается же нередко классовое самосознание рабочего человека. Что на это можно было сказать? Может быть, так оно и есть, но если речь идет об обществе, в котором мы живем, то мне, психологу, неизвестны какие-либо исследования, дающие основания говорить о таких различиях (например, между работницей отдела технического контроля консервной фабрики, выбраковывающей перемещающиеся перед ней на конвейере банки с яблочным джемом, и корректором типографии, отыскивающим опечатки в тексте).

Здесь было выдвинуто семь гипотез, предлагающих возможные критерии, но ни одна не подтвердилась. Подобный способ анализа — один из вариантов метода «проб и ошибок». Можно было предложить другие гипотезы, которые бы внесли ясность в эту научную проблему. А она весьма значима, принимая во внимание, что при решении многих политических, юридических, социальных, психологических и экономических задач мы оперировали, казалось бы, само собой разумеющимся понятием «рабочий».

В одном я совершенно убежден — это не досужие рассуждения. Я с величайшим уважением отношусь к рабочему человеку, ко всем трудящимся и, как все, презираю тунеядцев и захребетников. Чем тяжелее труд человека, чем он больше приносит пользы обществу, тем большего уважения он заслуживает. Однако, когда никем, в сущности, не определенное понятие использовалось в целях социальной стратификации и решения вопроса о власти, то здесь приходилось серьезно задуматься.

Вспомнил, как на одном из партийных съездов прозвучало: «Я представляю здесь его величество рабочий класс». С этим заявлением я бы не стал спорить, но возникает вопрос о подданных его величества в составе делегатского корпуса. Кто они были — инженеры, юристы, профессора, офицеры? Еще одно воспоминание. На другом съезде депутат от профсоюза выразил озабоченность, что в состав народных депутатов избрано в 2,5 раза меньше рабочих и колхозников, чем их было в предыдущем составе Верховного Совета. Он говорил о чьем-то стремлении «убрать рабочих и крестьян с политической арены». На протяжении всего выступления доказывал, что надо «отдать приоритет защите интересов человека труда», что «нужен механизм, который бы защищал, в первую очередь, большинство простых людей, людей труда», «простых тружеников», «трудовое большинство» и т.д. Подобные высказывания и сейчас не такая уж редкость. Кстати, слова: «простой человек», «простые люди», как я предполагаю, являются стыдливым коммунистическим эвфемизмом, маскирующим презрительное определение «простолюдины», «простонародье».

Повторяю, я вообще не понимал и не понимаю, при чем здесь «простота»? Более ли люди труда «просты», чем, к примеру, тот же профсоюзный деятель? Очень интересно, считал ли он сам себя «человеком труда»? Неужели нет? Но тогда чем он занимался?

Мне всегда казалось, что к категории «человек труда» относятся решительно все добросовестные и эффективно работающие, приносящие пользу обществу, те, кто трудятся по своим способностям, правда, не всегда получая по труду. И я не видел в этом смысле разницы между доцентом и стрелочником, актером и милиционером, кузнецом и дипломатом. Все они трудятся — кто это станет отрицать? Я тоже отдаю все приоритеты защите интересов людей труда. Но хорошо было бы знать, кто в это «трудовое большинство» не входит, кто остается в меньшинстве? Неужто речь идет о бомжах и уголовниках? Стоит ли из-за этого копья ломать? Бюрократы? Но нелепо изображать весь управленческий аппарат как армию бюрократов.

В этих рассуждениях я не претендовал на авторитетные заключения, так как не считал себя специалистом в данной области. Предполагал, что серьезное обсуждение этого вопроса входит в компетенцию не только психологов но и обществоведов — социологов, историков, юристов, экономистов. Им разбираться, какими научными критериями некогда руководствовались Госкомтруд, Госстандарт СССР и др., составляя «Общесоюзный классификатор профессий рабочих, должностей служащих и тарифных разрядов» и разнося по двум его частям («рабочие» и «служащие») тысячи профессий и должностей — от министра до водолаза. Не будем забывать, что от принадлежности к той или иной части классификатора всегда зависело очень многое и в материальном и в правовом положении трудящегося.

Этими соображениями я поделился со знакомым, по социальному происхождению «из рабочих», инженером по образованию, доктором наук, который в своей лаборатории разработал несколько интересных технических приспособлений и участвовал в их внедрении на производстве. Он меня внимательно выслушал и сказал: «Вот что! До тех пор, пока Ваши коллеги-обществоведы не договорятся обо всех этих критериях и дефинициях, извольте считать меня рабочим!».

Никто не станет отрицать — с расхожими стереотипами нелегко расставаться; они были очень удобны. Это своего рода набор универсальных отмычек, которыми мы долгое время пользовались, чтобы открывать двери в закрома идеологической мудрости. Ныне выяснилось, что мудрость и истина хранятся за другими дверями и отмычки к ним не подходят — для каждой надо изготовить особый ключ. Хочешь не хочешь, отмычки на ключи приходится менять всем — и изготовителям и пользователям. Это категорическое требование относится ко всем общественным наукам и в том числе к психологии.

Итак, как любвеобильный дед, я должен был бы отнести честь открытия того, что понятие «рабочий» — не более чем мифологема, моему юному внуку. Однако я не столь щедр и посему хочу уподобиться Христофору Колумбу. Он не приписал честь открытия Америки тому безвестному матросу, который забравшись на мачту первым крикнул: «Земля! Земля!».

Тем не менее хочу еще раз повторить: вопросы, которые ставят в тупик взрослых, свидетельствуют не только о любознательности младшего поколения, но и очень часто о нерешенности многих проблем старшими.

Уж таковы особенности нашего менталитета. Многие годы мы использовали идеологические клише, не осмысливая их содержания.

Так, к примеру, на XVII съезде ВКП(б) зал с энтузиазмом пел: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов...». Никто при этом, очевидно, не осознавал антисоветский смысл этих, строчек.

На Украине от голода полностью вымирали целые деревни. На север и восток шли эшелоны раскулаченных. В концентрационных лагерях процветал рабский труд. Страшным обвинением для советской власти звучали эти слова «Интернационала». Но кто над этим задумывался? Кто пытался это осмыслить?

Только в последние годы психологическая наука, успешно занимавшаяся механизмом мышления (формированием понятий, видами обобщений и т.д.), смогла обратиться к содержанию мышления.

И тогда политико-семантическая слепота и глухота к устоявшимся стереотипам и идеологическим штампам стала постепенно исчезать.

 

5. «Притча о белой вороне» в научном освещении

Научно-популярных книг и брошюр написано мною множество. Однако наиболее ценимый мною жанр — научно-популярное кино. В дальнейшем я расскажу о нашей работе с киевскими кинематографистами, с замечательным режиссером Феликсом Соболевым. С киевлянами был сделан десяток фильмов, где я был в роли консультанта.

По узкой жердочке ходил режиссер — многие эпизоды, а иногда и сами фильмы у киноцензуры восторга не вызывали. Иногда ее стараниями из кинокартины вырезали некоторые сцены, иногда их так кромсали, что зрителю трудно было что-либо понять.

Вот, например, снимался фильм «Если не я, то кто же?». Психологическая проблема, решаемая режиссером, была связана с выяснением способности людей сопереживать попавшим в беду и действовать, помогать. По замыслу создателей фильма предполагалось несколько «кинопровокаций». Расскажу о двух, которых зрители так и не увидели, хотя они были отсняты.

...Дворец бракосочетаний. Он в черной «тройке», она в белом платье, на голове фата, счастливые, улыбающиеся. Вдруг из открытого окна дома, что напротив, женский крик: «Помогите! Помогите! Убивают». Ох, и рискованная это была инсценировка. Однако жених не оплошал, вырвавшись из рук судорожно вцепившейся в его пиджак подруги жизни, он пересек улицу и вбежал в подъезд... Все обошлось... Его встретил «случайно» оказавшийся на месте милиционер и сообщил, что буяна он уже усмирил... Парень возвратился к новобрачной, смотревшей с обожанием на него и гордо на окружающих.

Другой эпизод тоже был запрещен киевскими властями.

Рядом со станцией метро «Крещатик», около верхнего ее выхода, поставили маленького мальчика — сына ассистента оператора — и ушли, оставив его одного. Мальчуган постоял, постоял и заревел — папа куда-то со своей камерой спрятался.

Заметим, что местоположение этого выхода имеет существенную особенность — рядом расположены правительственные и другие учреждения. Солидные товарищи в велюровых шляпах и габардиновых макинтошах проходили мимо, поглядывая на мальчика, но не делая попытки подойти. Метро выпускало из своих недр одну за другой «порции» пассажиров, но ситуация не изменялась. Наконец, вышла пожилая женщина с двумя хозяйственными сумками и участливо склонилась к малышу. Она и попала в «заставку» фильма. Все предшествующие события «начальство» велело выбросить. Это, впрочем, понятно. Не исключено, что среди равнодушных прохожих мог оказаться влиятельный чиновник — у студии могли начаться неприятности. Кому они были нужны?!

Психологический эксперимент на экране — «кинопровокации», «скрытая камера» — необходимость идти на риск. Однако самый острый и оттого самый рискованный фильм (разрешат ли показать? запретят ли? обвинят ли в клевете?) был еще впереди...

- Над чем Вы сейчас работаете в Вашей лаборатории?

Подобным вопросом, более приличествующим интервьюеру, нежели кинорежиссеру, начал свой разговор о мной Феликс Соболев. Почему-то его заинтересовали скромные труды моей социально-психологической лаборатории.

Рассказывал я охотно — был тогда увлечен экспериментальным изучение феномена конформности. Хотя до полной реанимации психологии было еще далеко, но какие-то признаки ее оживления уже себя обнаруживали. Об этом говорила сама возможность обратиться к исследованиям явления более чем сомнительного в идеологическом отношении. Конформность (конформизм) — это податливость чужому влиянию, давлению на личность со стороны окружающих. Когда на собрании некто поднимает руку только потому, что все проголосовали «за», он проявляет конформность. Ему не хочется оказаться в роли белой вороны, которую всегда готова заклевать стая ее черных собратьев.

Я был уверен, что Соболев удовлетворен коротким ответом. Он, как можно было думать, вежливо осведомился о моих делах и не более. Не тут-то было. Его, оказывается, интересовали методики изучения конформности, экспериментальные процедуры и вообще все, что относится к этой исследовательской задаче. Пришлось открыть ему наши профессиональные «секреты». Я был вынужден предложить Соболеву сухое научное изложение последовательности действий экспериментатора и испытуемых, реализующих придуманную мною специальную методику для изучения конформности человека.

Были сооружены изолированные кабинки, в которые поместили по одному «подопытному». В каждой из них на передней стенке — табло и чуть пониже кнопка. Вот и все ее оснащение. Испытуемым предлагали попытаться определить продолжительность одной минуты, не прибегая к отсчету времени вслух или про себя и уж, конечно, обходясь без часов. Обыкновенно это не сразу удавалось. Большинство, как правило, торопились с заявлением о том, что минута кончилась. В дальнейшем начиналась тренировка, в результате чего вырабатывался навык определения продолжительности искомого отрезка времени с точностью до плюс-минус пяти секунд.

Вот теперь наступала решающая стадия эксперимента. Всех предупреждали, что перед ними на табло возникнет информация о том, в какой из кабин пришли к выводу, что минута уже окончилась. Таким образом, каждый получал сведения о решениях, принятых сидящими в пяти соседних кабинках.

Психолог-экспериментатор в девяти случаях из десяти — обманщик. Здесь тоже было предусмотрено надувательство. На каждом табло вспыхивали номера кабин в отрезке времени между двадцатью пятью и тридцатью пятью секундами «проблемной минуты». Это отнюдь не было результатом решения других испытуемых. Связь между кабинами была блокирована, и все было замкнуто на пульт коварного экспериментатора. Информацию на табло подавал именно он. Теперь было легко вычислить степень конформности каждого из испытуемых. Она определялась разницей между результатом, зафиксированным после формирования соответствующего навыка, и моментом нажатия на кнопку в основной стадии эксперимента. Одни из испытуемых почти сразу на нее нажимали, как только выяснялось, что соседи «решили задачу». Другие, буквально сжав зубы и с ненавистью глядя на подмигивающее им цифрами табло, тянули до последнего и продолжительность минуты определяли почти точно. Конформности они не обнаруживали. Самый жестокий вариант экспериментирования — полное отсутствие на табло какой-либо информации. Иной раз прошло уже полторы минуты, а соседние кабины, как вымерли — никаких сигналов, табло пустое. Случалось, что некоторые испытуемые женского пола плакали — подсказки не было, а «белой вороной» быть не хотелось.

Феликс Михайлович выслушал мои пояснения терпеливо и, казалось бы, внимательно. Однако я скоро понял, что он хорошо знаком с моими статьями, где описывались эти и другие эксперименты, посвященные проблеме внушаемости и конформности. Вскоре стало ясно: он решил снимать фильм об этих психологических феноменах. Так зарождался замысел одного из самых известных фильмов научно-популярного кино «Я и другие».

Предстояло найти кинематографическую версию экспериментально-психологической проблематики. Соболев проявил чудеса изобретательности. Перед испытуемым был поставлен портрет пожилого человека с резкими чертами лица, о котором сообщалось, что он закоренелый преступник. Предлагалось дать психологический портрет этого «негодяя». После внимательного рассмотрения фотографии почти все, как правило, говорили о том, что это человек злой, безжалостный, жестокий, коварный и т.д. Следующему, оказавшемуся перед этой же фотографией сообщали, что это портрет выдающегося ученого и предлагали охарактеризовать приметные черты его внутреннего облика. Хотя нередко делалась оговорка, что по фотографии судить о характере человека трудно, в психологическом портрете «ученого» тем не менее преобладали черты мягкости, ума, указывалось, что этот человек, видно, много работает и поэтому выглядит усталым, но внутренне сосредоточен. Итак, на фотографию одного и того же человека экспериментатором проецировалось прямо противоположное «титулование». Подавляющее большинство участников эксперимента послушно принимали это на веру и шли у него на поводу.

Особенно эффектным был другой эксперимент. На стенде — пять портретов старых людей: четыре старика, одна старуха. По наущению экспериментатора несколько студентов (так называемая подставная группа) договариваются, что будут утверждать нечто уж вовсе невероятное. Их цель — доказать, что старуха на фотографии это не кто иной, как безбородый и безусый старик-грузин. Разумеется, между двумя этими изображениями не было ни малейшего сходства. Однако аргументация подставной группы оказалась настолько убедительной, давление на испытуемых настолько сильным, что нашлись и такие, кто в конце концов согласились с этой абсурдной версией.

Впечатляющий характер имели эксперименты с детьми. «Подставная группа», на этот раз состоявшая из ребятишек 6 — 8-летнего возраста, сговаривалась утверждать, что белые и черные пирамидки одного цвета — «обе белые». Большинство испытуемых, поглядывая с удивлением и испугом на «подставную группу», о коварстве которой они не догадывались, вынужденно соглашалось с этим утверждением. Впрочем, когда девочку, только что повторившую вслед за всеми слова «обе белые», экспериментатор попросил передать ему черную пирамидку, она немедленно это выполнила, не задумываясь над возникшим противоречием.

Самый фантастический результат в фильме был получен в результате давления подставной группы на взрослого человека, студента-старшекурсника. Перед ним поставили те же картонные пирамидки. При этом члены подставной группы последовательно и настойчиво утверждали, что они одного цвета — обе белые. «Обе белые», — как эхо повторил совсем сбитый с толку и уже не верящий своим глазам несчастный.

Было бы наивно рассчитывать на то, что мне удастся пересказать все эпизоды этого фильма, в котором в качестве экспериментатора выступала в те времена кандидат, а ныне доктор психологических наук Валерия Сергеевна Мухина.

Фильм «Я и другие», как это ни удивительно, не был тогда «положен на полку», хотя я знал, что, к примеру, в Ленинграде обком партии не рекомендовал выпускать его на экраны. Кто был тогда секретарем обкома? Толстиков? Романов? Не помню. Но их отношение к этой «идеологической диверсии» не могло существенно различаться. Как же! Фильм показывает, что большинство с меньшинством сумеет сделать что угодно. Легко заставить сказать на черное, что оно сияет белизной. Могло выясниться, что единогласное принятие решений — это результат конформизма, а не «единомыслия», которым гордилось партийное руководство. Не берусь утверждать, однако у меня нет больших сомнений в дошедшем до меня слухе о том, что член Политбюро Полянский где-то говорил о фильме, как о вражеской вылазке. Его можно понять — все еще сохраняла популярность ленинская заповедь: «Из всех искусств важнейшим для нас является кино». Важнейшим для нас? Наверное, но еще более «для них». И в самом деле, можно ли было допустить научно обоснованное и удачно популяризированное опорочивание единомыслия, единогласия и всеобщего «одобрямса», переходящего в овацию.

 

6. Секс по-советски

Трудно передать, сколько иронии звучало по поводу слов: «В Советском Союзе секса нет!» Это стало расхожей фразой, с помощью которой высмеивалось ханжество, присущее менталитету советского человека, свойственной ему мнимой десексуализацией. Впервые это прозвучало на телемосте «СССР — США» из уст одной советской участницы той дискуссии.

Неужели эта особа думает, что в Соединенных Штатах кто-то поверит, что все советские люди готовы клятвенно подтверждать, что молодожены, ложась в постель, читают вслух труды Маркса, Энгельса и Ленина, что детей производят на свет по разнарядке, утвержденной парткомом? Как охотно все мы высмеивали эту женщину. Между тем, выяснилось, что все совсем не так, что на самом деле она сказала: «В Советском Союзе секса нет в кино и на телевидении», и это вполне соответствовало действительности. Несчастную травили, над ней издевались. В конечном счете, она предъявила серьезные претензии Владимиру Познеру, который вел телемост. Он был вынужден извиниться за то, что при монтаже выпали эти слова: «...в кино и на телевидении». Не такой уж редкий случай для нашего телевещания. Кстати, именно поэтому я предпочитаю выступления в прямом эфире, а не в записи. Никогда не знаешь, что с твоими словами сделают на монтажном столике.

В чем был реальный смысл высказывания? Собственно говоря, была озвучена совершенно справедливая мысль. В Советском Союзе секс отсутствовал как социо-культурный феномен. Это то, что называется «святая правда». С какой удивительной легкостью обходилась тема физиологических отношений, не говоря уж об однополой любви, и литературой, и кино, и телевидением. Об этом не полагалось говорить вслух. Особенно оберегали от какой-либо информации, которая могла бы не только пробудить интерес к этому вопросу у подростков, но и признать, что нечто подобное, «столь неприличное», происходит со знакомыми им людьми. Да что там секс! Даже в школе нельзя было и заикнуться о любви.

Прав был Антон Семенович Макаренко, который говорил, что педагоги во все времена не любили любовь. Но он имел в виду главным образом то, что любовь отвлекала молодежь от цели воспитательного процесса. Однако, здесь речь идет о другом. Запрещалось и думать о том, что уже 15—17-летние мальчики и девочки могут испытывать друг к другу половое влечение. Это было не только предосудительно с точки зрения школы, но и просто недопустимо.

Конечно, читали лекции о любви и дружбе. Старшеклассники слушали их с огромным интересом, но когда переходили от дружбы (о которой говорили подробно и с полным знанием дела) к любви, их неизбежно ожидало разочарование. Да, речь шла о любви к Родине, к маме и папе, к нашей коммунистической партии, но только по возможности не об интимных взаимоотношениях между полами. Юношеская любовь трактовалась исключительно как дружба и полностью отвергала какие-либо интимные взаимоотношения.

Ханжи от воспитания особенно боялись, что молодые люди увидят где-то изображения обнаженного мужского или женского тела. Они невольно уподоблялись анекдотическому персонажу — старой бонне, о которой писал Ильф. Она боялась выйти на улицу потому, что там мужчины...

- Но они же одеты!

- Да, но под одеждой они голые!

Некий райкомовский деятель с дореволюционным партийным стажем якобы произносил такие рифмованные слова: «Купальник есть на ей, ну а под ним все голо. Куда же смотрят комсомол и школа?!»

В 1962 году я опубликовал в «Учительской газете» статью «Педагогическое табу». Это было первое выступление по поводу ханжеской десексуализации, процветающей в советской школе. Помню, как негативно отнеслась к этому педагогическая общественность. Выражали скрытое, а иногда и явное неудовольствие моим вмешательством в нормально протекающий воспитательный процесс.

Но на меня это не повлияло. Я напечатал в «Литературной газете» и в той же «Учительской» статьи «Признавая права возраста» («УГ»), «Купидон в классе» («ЛГ») и др.

Идиллические времена, не правда ли? Конечно, ханжество. Конечно, бесполая педагогика, которая была вполне закономерной стороной педагогического лицемерия советских времен.

Когда в начале 60-х годов я протестовал против «табуирования» полового влечения у школьников, против страха упомянуть физиологическую сторону интимных отношений, я никак не мог предположить, против чего я буду протестовать через тридцать лет.

Педагогический маятник качнулся и застыл на другом полюсе часов времени. В 1996 году в Российской академии образования шла дискуссия о половом воспитании в школе. Столкнулись две точки зрения. Одна была хорошо знакома мне — школьникам ничего не надо знать о половой жизни - придет время, сами разберутся. Другая сторона настаивала на том, что надо быть откровенными и все рассказать «до конца» уже первоклассникам. С трудом приходилось отыскивать разумное начало. Да, конечно, половое воспитание необходимо, и это не требует каких-либо доказательств. Однако как далеко можно и нужно зайти в области «полового просвещения» школьников? Между тем, в ажиотаже попыток рассказать мальчикам и девочкам «все до конца» без изъятия даже весьма солидные ученые мужи не знали удержу. Не буду голословным. Вот на какие вопросы, разработанные Институтом социологии РАН и Институтом международных исследований семьи, надо было отвечать, к примеру, семиклассникам:

1) где у женщины находится клитор?

2) что такое эрогенные зоны?

3) наиболее чувствительная в сексуальном плане часть женского тела? И т.д.

Предлагались варианты ответов. К примеру, на первый вопрос: а) глубоко во влагалище; б) около шейки матки; в) у входа во влагалище; г) между выходом уретры и лобковым холмом; д) никто точно не знает; е) я не знаю.

Все-таки остается непонятной цель подобного просвещения тринадцатилетних подростков. Ну, у девочек проблем нет — сами разберутся. А как будут практически в этом разбираться мальчики? Что они должны предпринять, чтобы позорно не признаться — «я не знаю». Вопросы уместны на экзамене по анатомии в медицинском институте.

Половое просвещение необходимо, это бесспорно. Но в том ли направлении оно пошло? Не надо бояться говорить о контрацепции, приходить в ужас от слова «презерватив». Одна из участниц дискуссии яростно протестовала против ознакомления подростков со способами контрацепции. Принимая во внимание ее солидный возраст, предполагаю, что она имела в виду презервативы советского производства, которые, на мой взгляд, если и отличались от галош, то лишь отсутствием красной байковой подкладки. Однако зачем подталкивать мальчиков к практическому освоению интимных частей тела одноклассниц? Ханжество в половом воспитании ни к чему хорошему не вело, но и бескрайнее половое просвещение вряд ли может способствовать развитию личности школьников.

Разумеется, у меня, тогда президента Российской академии образования, не было поддержки тем, кто выступал против полового воспитания школьников, и, конечно, не могло вызвать сочувствие их половое просвещение в подобной форме. Однако я понимал, что присущая советскому обществу ханжеская десексуализация неизбежно должна была породить в новых социально-экономических условиях свою прямую противоположность. Слишком долго была сжата пружина общественного интереса в этой особой сфере.

В период этих ожесточенных дискуссий в памяти всплывали проявления советского менталитета в его столкновении с атрибутами сексуальной революции, которая в 60-е годы бушевала во всех странах Европы. Вот когда закладывался тот протест против лицемерного морализирования и показной стыдливости, навязанной нашим соотечественникам, который сейчас приобретает, на мой взгляд, уж вовсе уродливые формы. Вспомним наши зарубежные командировки.

Легко можно представить себе состояние советского человека, «сшибку», которую он испытывал, оказавшись, даже мимоходом, в одном из «злачных мест» Лондона или Парижа: предположим, в кварталах Сохо или на Плас Пигаль.

...Лондон. 1969 год. XIX Международный психологический конгресс. Поздно вечером члены нашей делегации, посовещавшись, решились на «опасное» путешествие. Впереди шел профессор Борис Ломов. Помню, за ним увязался какой-то бродяга, который, оценив массивную фигуру нашего предводителя, обращался к нему по-русски, титуловав его полковником, и просил пару шиллингов, очевидно, на «опохмелку».

В кварталах Сохо шли, как путешественники в джунглях, ежеминутно ожидавшие нападения диких зверей, или как дети в кондитерской лавке, избегающие смотреть на сладости, выставленные в витринах, — все равно не про них эти лакомства. Однако мы были в «коллективе»,- а «на миру и смерть красна», да и ответственность за прогулки в столь поздний час можно было разделить на всех ее участников.

Другое дело — поход в одиночку. Вот здесь советский человек подвергался уже серьезной «опасности».

Вообще ощущение законопослушного человека тех лет в подобных ситуациях, мне кажется, точно выражено В. Егоровым в песне «Сохо»:

Как-то раз забрел я в Сохо

И струхнул там не на шутку:

Мы такими в жисть не будем,

Мы мораль блюдем не ту.

Стало мне ужасно плохо —

Там и местному-то жутко,

А простым советским людям

Там совсем невмоготу.

Там на фото что ни девушка —

Будто ей одеться не во что.

Срамоту эту кромешную

Не приемлю же, конечно, я,

Но смотрел ее подолгу я,

Ибо полон чувством долга я

Всем поведать, кто не видели,

Чтоб, как я, возненавидели.

Герой этих стихотворных строк в сем злосчастном месте подвергается натиску некоей, весьма предприимчивой девицы. На это он реагирует с достоинством, присущим советскому человеку:

Озарен моральным светом,

Опасаясь жуткой драмы,

Объяснил я ей по-русски

В этот вечер роковой,

Что на белом свете этом,

Окромя жены и мамы

И общественной нагрузки,

Мне не надо никого.

Мне кажутся достаточно показательными эти объяснения, пусть даже и в шутливой форме, передающие сущность ханжеской де-сексуализации.

Все, что я рассказываю, разумеется, относится к временам, уже далеким. Сексуальная революция, которая на Западе подошла к своему завершению несколько лет назад, сейчас добралась и до нас, как это было показано даже применительно к школьному возрасту.

Сегодня командировочному не надо лететь в Лондон, Париж или Амстердам, чтобы прогуляться там по «улице Красных фонарей». Достаточно ему выйти под вечер на Тверскую, чтобы встретить не менее предприимчивую девицу. И разговор по поводу нравственных проблем и какие-то оправдания не нужны — увы, «рыночные отношения».

Мне довелось увидеть на экране кинотеатра натуралистический и, на мой взгляд, омерзительный фильм. Его с экрана представлял профессор-искусствовед. Он сказал, что, подобно тому, как для художественной литературы вершиной является «Война и мир» Толстого, в этом же качестве для кинематографа выступает представляемое произведение. Речь шла о ленте «Империя чувств»...

Дальше читатель, вероятно, ожидает от меня проклятий по адресу порнографических фильмов. И ошибется. Предполагаю, что к порнографии этот шокирующий своим бесстыдством фильм никакого отношения не имеет. В самом деле, порнография предполагает возбуждение сексуальных эмоций и ощущений. Возможно, для некоторых людей, нуждающихся в услугах врача-сексопатолога, этот фильм мог бы раскрыться и в эротическом ключе... Но вряд ли он был рассчитан на эротизацию массового зрителя — скорее, на эпатаж.

- Так Вы, может быть, защищаете проникновение порнографии на наш и книжный, и видео рынки?

- Ни в коем случае!

На мой взгляд, существуют три уровня литературной и кинопродукции, ориентированной в большей или меньшей степени на стимуляцию сексуальных чувств и впечатлений. Сюда, во-первых, я бы отнес, собственно порнографию. К примеру, известную поэму Ивана Баркова (которого, кстати, признавали талантливым человеком многие литераторы на рубеже XVIII—XIX веков). Вряд ли стоит приводить здесь для пояснения длинный список особых журналов, видеофильмов и т. п. Далее, используем обозначение «эротика». Здесь задача создателей практически та же. Однако средства, которые при этом используются, не являются грубо натуралистическими, акцент приходится на красоту человеческого тела, многообразие ситуаций интимного общения. Помню, как в Финляндии мне более двадцати пяти лет назад посоветовали посмотреть фильм «Эммануэль» с обаятельной актрисой Сильвией Кристель. «Очень откровенная картина!» — предупредили меня. Я спросил: «Это порнография?» Был ответ: «Что вы? Что вы? Это эротика!». В те годы эта дифференциация была для меня за семью печатями. И, наконец, художественная литература, а иногда и фильмы, где вкраплены эротические сцены. Число примеров бесчисленно, а мера откровенности этих сцен варьирует в широком диапазоне. Вспомним «По ком звонит колокол?» Хемингуэя, «Сто лет одиночества» Маркеса. Рискну в этот контекст поместить цикл рассказов Бунина «Темные аллеи». Для авторов здесь эротика — не самоцель, ее появление в тексте диктуется исключительно необходимостью развития сюжета и, в конечном счете, она усиливает эмоциональное воздействие произведения.

Границы между первым, вторым и третьим, к несчастью, размыты. Почему, «к несчастью»? Готов пояснить. Как ни удивительно, эти жанровые градации могли в определенных обстоятельствах обернуться уголовной статьей. Особенно ярко это обозначилось в эпоху проникновения в семейный быт видеоаппаратуры.

Именно тогда в квартиру моего знакомого в Харькове ворвалась милиция, реквизировала видеомагнитофон и кассету с «криминальным фильмом». Это, как мне говорили, была лента «Греческая смоковница». Всякий, кому случилось позднее увидеть этот фильм у нас на телеэкране, согласится, что его трудно квалифицировать как порнографический. Между тем, «эксперты» в те времена его аттестовали как «явную порнографию», и мой знакомый был арестован и получил «срок».

К чему все эти искусствоведческие изыскания?

Однажды ко мне, как руководителю Академии обратилось одно из подразделении «высокой инстанции», стремящейся взять под контроль духовную жизнь России. Мне прислали проект обращения в высший представительный орган страны. В проекте предлагалось законодательно ограничить распространение эротики и порнографии. Меня попросили поставить и свою подпись под этим документом. Безусловно, моей нравственной позиции вполне отвечает идея ограничить расширение рынка подобных произведений. Однако подписать этот документ я отказался. Вот беда! Что в данном случае отнесут к этому законодательно осужденному жанру, а что — нет? Это будут решать уже знакомые мне «эксперты». И не отправится ли кто-нибудь в места, «не столь отдаленные», за показ фильма «Маленькая Вера» или «ЧП районного масштаба»? Не читайте «Гавриилиаду» Пушкина вслух. Чревато! Границы-то, как я уже сказал, размыты...

Да что там эта богохульная поэма! Представьте, перепишу я на компьютере, а кто-нибудь скопирует с файла известное стихотворение «Вишня» («Румяной зарею покрылся восток...») в полном, а не школьно-хрестоматийном варианте».

Или я порекомендую студентам прочитать роман Мэрдок «Черный принц» или повесть Аксенова «Поиски жанра». Не обвинят ли меня в развращении умов молодежи? Позволю себе пофантазировать. Нашли у кого-то распечатку с компьютера и доставили ее «эксперту» на заключение. Цитирую:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем.

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий!

О, как милее ты, смиренница моя!

О, как мучительно тобою счастлив я.

Когда, склонялся на долгие моленья,

Ты предаешься мне нежна без упоенья,

Стыдливо — холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

И оживляешься потом все боле, боле —

И делишь наконец мой пламень поневоле!

«Так», — потирая руки, скажет эксперт, в прошлом лектор Общества «Знания», поднаторевший в чтении старшеклассникам лекций о любви и дружбе. «Так, — повторит он, — откровенная порнография. Откроем энциклопедический словарь. Там дается точное определение: «Порнография — непристойное описание половой жизни в литературе....». Стихотворение полностью подпадает под это определение, и, следовательно, автора следует «посадить» в соответствии с Уголовным кодексом. Это невозможно? Почему? Ах, это Пушкин написал?! Жаль! Не ожидал! Ну, а кто это распечатал и, возможно, распространял? Им и займемся...».

И опять-таки время катится с непозволительной скоростью. Не приведут к результату запреты. Просто соответствующие кассеты будут стоить дороже, а Интернет и многоканальное телевидение, где все это воспроизводится, не запретишь. И пользователей не изловишь. Так что, опустить руки и делать вид, что ничего не происходит? Не думаю.

Кто не смотрел ток-шоу «Про это». Будем откровенны. Я бы не отнес его к жанру сексуального просвещения. Это скорее половое воспитание с экрана. Возведение в норму того, что может быть достоянием только двух участников интимного общения, показ и обсуждение всего этого под аплодисменты зрителей. Мне известны требования запретить эти ночные «удовольствия» какой-то части телезрителей. Я не присоединюсь к этим начинаниям. На мой взгляд, лучшим оружием всегда служит смех. Удачно или неудачно, но я попытался пародировать, творчество талантливой ведущей Элен Ханги.

Ток-шоу «Про это» в виртуальной реальности.

Элен: «Сегодня мы будем говорить о любви и (заговорщически-интригующе)...о сексе!! (Бурные аплодисменты аудитории). Мы с вами уже познакомились с садизмом, мазохизмом, лесбиянством, педерастией, онанизмом, бисексуальностью, сексом по Интернету и другими общечеловеческими проблемами, которые, к сожалению, не входят в программу не только начальной, но даже и средней школы. Сегодня мы обращаемся к очередной актуальной теме (волнующая пауза)... СКОТОЛОЖЕСТВУ!! (Овации в зале).

— Встречаем Романа! (Аплодисменты.) На сцену выходит прыщеватый юноша лет двадцати пяти и садится в кресло.

Элен: «Расскажите о себе. Все рады с вами познакомится».

Роман: «Я — зоотехник. Работаю в подмосковной сельхозартели. Образование среднее. Ветеринар. Не женат. Отец — офицер. Матери нет».

Элен, подкупающе-доверительно: «Когда же вы впервые вступили в интимный контакт с предметом вашего интереса?»

Роман: «В нашей семье я один любил домашних животных. Мне тогда, наверное, было лет восемь. Я как-то раз засунул мою любимую кошечку Бетти в сапог и...» (Аплодисменты.)

Элен, с понимающим смешком: «Зачем в сапог?»

Роман: «Чтобы не царапалась». (Взрыв рукоплесканий.)

Элен: «Несколько экстравагантно, но идея богатая! Вам удалось достичь оргазма?»

Роман: «Трудно сказать. В это время в комнату вошел отец и выпорол меня офицерским ремнем». (Смех аудитории.)

Элен: «Кто ваш сексуальный объект сегодня? Как ее зовут?»

Роман: «Машка. Она здесь». (Оживление в зале.)

Элен, оглядывая аудиторию: «Вы привели ее сюда?»

Роман: «Нет, она за кулисами. Я не привел ее — привез на грузовике. Она бы просто не дошла. Она как-никак не на один центнер потянет». (Из-за кулис слышится тоскливое мычание.)

Элен, под грохот аплодисментов: «Провожаем Романа! Прежде чем мы встретим Оксану с ее любимым догом Рексом, я прошу нашего сексолога дать необходимые пояснения».

Сексолог, поглаживая брыластые щеки: «Прежде всего обратимся к истории. Человечество от эпохи собирания плодов и, затем, охоты перешло к периоду скотоводства. Представляете безрадостную ситуацию: пастух многими неделями остается наедине с отарой прелестных овечек... Но вас интересует не история, а психология. Разве вы не обращали внимания на то, что некоторые женщины отзываются о мужчинах: «Все они козлы, скоты!» А иные юноши говорят о девушках: «Эти телки!» Так ли велика для них разница между человеком и животным? Вот вам одно из объяснений зоофилии — того, что называют скотоложством». (Аплодисменты.)

Элен: «Спасибо, профессор! В следующую субботу мы с вами обсудим проблемы труположства, педофилии, кровосмешения и многие другие аспекты эффективного полового воспитания детей, подростков, юношей и даже пенсионеров, которые с интересом относятся к нашей передаче». (Овация аудитории смешивается с коровьим мычанием и собачьим лаем за кулисами.)

Элен: «А теперь встречаем Оксану и Рекса!» (Новые аплодисменты.)

Смех смехом, а единственный способ борьбы с проникновением непристойностей в души молодежи все-таки, повторю, не запреты и даже не вышучивание, а общее повышение культуры, позволяющее ориентироваться на лучшие образцы литературы и искусства, которые по своей эстетической природе противостоят вульгарному отношению к интимной жизни человека. Короче, ханженской десексуализации не должна противостоять «сплошная сексуализация» населения, а гуманистическая, культурная эволюция, на пороге которой мы пока еще переминаемся с ноги на ногу.

[1] С 1993 г. директором этого научного учреждения Российской Академии образования, которому возвращено его историческое название, «Психологический институт», стал В.В. Рубцов.

[2] Впрочем, о «безотчетном страхе» речь уже шла в рассказе «По скелету в каждом шкафу».

[3] В двух последних случаях точная терминология заменена метафорами

[4] Юлий Исаевич Айхенвальд (1878—1928), литературный критик, эмигрант, автор ряда антибольшевистских статей в зарубежной прессе.

[5] Александр Юльевич Айхенвальд. В одной из своих работ его упоминал Сталин. Репрессирован, посмертно реабилитирован.

[6] См Петровский А. В. Психология в России XX век. М., 2000

Петровский А.В. Записки психолога. — М.: Изд-во УРАО,