{Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей - из

"Евгения Онегина" А. С. Пушкина (гл. 1, строфа XLVI).}

 

- Это ужасно! Александр, - сказала тетка, - в эти лета такое охлаждение

ко всему...

- Чему вы удивляетесь, ma tante? Отделитесь на минуту от тесного

горизонта, в котором вы заключены, посмотрите на жизнь, на мир: что это

такое?.. Что вчера велико, сегодня ничтожно; чего хотел вчера, не хочешь

сегодня; вчерашний друг - сегодня враг. Стоит ли хлопотать из чего-нибудь,

любить, привязываться, ссориться, мириться - словом, жить? не лучше ли спать

и умом, и сердцем? Я и сплю, оттого и не хожу никуда, и к вам особенно... Я

уснул было совсем, а вы будите и ум, и сердце, и толкаете их опять в омут.

Если хотите видеть меня веселым, здоровым, может быть живым, даже, пожалуй,

по понятиям дядюшки, счастливым, - оставьте меня там, где я теперь. Дайте

успокоиться этим волнениям; пусть мечты улягутся, пусть ум оцепенеет совсем,

сердце окаменеет, глаза отвыкнут от слез, губы от улыбки - и тогда, через

год, через два, я приду к вам совсем готовый на всякое испытание; тогда не

пробудите, как ни старайтесь, а теперь...

Он сделал отчаянный жест.

- Смотрите, Александр, - живо перебила тетка, - вы в одну минуту

изменились; у вас слезы на глазах; вы еще все те же; не притворяйтесь же, не

удерживайте чувства, дайте ему волю...

- Зачем? я не буду лучше от этого? я буду только сильнее мучиться.

Нынешний вечер уничтожил меня в собственных глазах. Я ясно понял, что не

имею права никого винить в своей тоске. Я сам погубил свою жизнь. Я мечтал о

славе, бог знает с чего, и пренебрег своим делом; я испортил свое скромное

назначение и теперь не поправлю прошлого: поздно! Я бежал толпы, презирал

ее, - а этот немец, с своей глубокой, сильной душой, с поэтической натурой,

не отрекается от мира и не бежит от толпы: он гордится ее рукоплесканиями.

Он понимает, что он едва заметное кольцо в бесконечной цепи человечества; он

тоже все знает, что я: ему знакомы страдания. Слышали, как он рассказал в

звуках всю жизнь: и радости, и горечь ее, и счастье, и скорбь души? она

понятна ему. Как стал я сегодня вдруг мелок, ничтожен в собственных глазах,

с своей тоской, страданиями!.. Он пробудил во мне горькое сознание, что я

горд - и бессилен... Ах, зачем вы вызвали меня? Прощайте, пустите меня.

- Чем же я виновата, Александр? неужели я могла пробудить в вас горькое

чувство - я?..

- Вот то-то и беда! ваше ангельское, доброе лицо, ma tante, кроткие

речи, дружеское пожатие руки - все это смущает и трогает меня: мне хочется

плакать, хочется опять жить, томиться... а зачем?

- Как зачем? Останьтесь всегда с нами; и если вы считаете меня хоть

немного достойною вашей дружбы, стало быть, вы найдете утешение и в другой;

не одна я такая... вас оценят.

- Да! вы думаете, это всегда будет утешать меня? вы думаете, я поверю

этому минутному умилению? Вы, точно, женщина в благороднейшем смысле слова;

вы созданы на радость, на счастье мужчины; да можно ли надеяться на это

счастье? можно ли поручиться, что оно прочно, что сегодня, завтра судьба не

обернет вверх дном этой счастливой жизни, - вот вопрос! Можно ли верить

чему-нибудь и кому-нибудь, даже себе? Не лучше ли жить без всяких надежд и

волнений, не ожидать ничего, не искать радостей и, стало быть, не оплакивать

потерь?..

- От судьбы вы нигде не уйдете, Александр: и там, где вы теперь, она

все будет преследовать вас...

- Да, правда; только там судьбе не над чем забавляться, больше

забавляюсь я над нею: смотришь, то рыба сорвется с удочки, когда уж протянул

к ней руку, то дождь пойдет, когда собрался за город, или погода хороша, да

самому не хочется... ну, и смешно...

У Лизаветы Александровны недоставало более возражений.

- Вы женитесь... будете любить...- сказала она нерешительно.

- Женюсь! вот еще! Неужели вы думаете, что я вверю свое счастье

женщине, если б даже и полюбил ее, чего тоже быть не может? или неужели вы

думаете, что я взялся бы сделать женщину счастливой? Нет, я знаю, что мы

обманем друг друга и оба обманемся. Дядюшка Петр Иваныч и опыт научили

меня...

- Петр Иваныч! да, он много виноват! - сказала Лизавета Александровна

со вздохом, - но вы имели право не слушать его... и были бы счастливы в

супружестве...

- Да, в деревне, конечно; а теперь... Нет, ma tante, супружество не для

меня. Я теперь не могу притвориться, когда разлюблю и перестану быть

счастлив; не могу также не увидеть, когда жена притворится; будем оба

хитрить, как хитрите... например, вы и дядюшка...

- Мы? - с изумлением и с испугом спросила Лизавета Александровна.

- Да, вы! Скажите-ка, так ли вы счастливы, как мечтали некогда?

- Не так, как мечтала... но счастлива иначе, нежели мечтала, разумнее,

может быть, больше - не все ли это равно?.. - с замешательством отвечала

Лизавета Александровна, - и вы тоже...

- Разумнее! Ах, ma tante, не вы бы говорили: так дядюшкой и отзывается!

Знаю я это счастье по его методе: разумнее - так, но больше ли? ведь у него

все счастье, несчастья нет. Бог с ним! Нет! моя жизнь исчерпана; я устал,

утомился жить...

Оба замолчали. Александр поглядывал на шляпу; тетка придумывала, чем бы

еще остановить его.

- А талант! - вдруг сказала она с живостью.

- Э! ma tante! охота вам смеяться надо мной! Вы забыли русскую

пословицу: лежачего не бьют. У меня таланта нет, решительно нет. У меня есть

чувство, была горячая голова; мечты я принял за творчество и творил. Недавно

еще я нашел кое-что из старых грехов, прочел - и самому смешно стало.

Дядюшка прав, что принудил меня сжечь все, что было. Ах, если б я мог

воротить прошедшее! Не так я распорядился им.

- Не разочаровывайтесь до конца! - сказала она, - всякому из нас послан

тяжкий крест...

- Кому это крест? - спросил Петр Иваныч, входя в комнату. - Здравствуй,

Александр! тебе, что ли?

Петр Иваныч сгорбился и шел, едва передвигая ноги.

- Только не такой, как ты думаешь, - сказала Лизавета Александровна, -

я говорю о тяжком кресте, который несет Александр...

- Что он там еще несет? - спросил Петр Иваныч, опускаясь с величайшею

осторожностью в кресла. - Ох! какая боль! что это за наказание!

Лизавета Александровна помогла ему сесть, подложила под спину подушку,

под ноги подвинула скамеечку.

- Что с вами, дядюшка? - спросил Александр.

- Видишь: тяжкий крест несу! Ох, поясница! Вот крест, так крест:

дослужился-таки до него! Ох, боже мой!..

- Вольно же тебе так много сидеть: ты знаешь здешний климат, - сказала

Лизавета Александровна, - доктор велел больше ходить, так нет: утро пишет, а

вечером в карты играет.

- Что ж я стану, разиня рот, по улицам ходить да время терять?

- Вот и наказан.

- Этого здесь не минуешь, если хочешь заниматься делом. У кого не болит

поясница? Это почти вроде знака отличия у всякого делового человека... ох!

не разогнешь спины. Ну, что ты, Александр, делаешь?

- Все то же, что прежде.

- А! ну так у тебя поясница не заболит. Это удивительно, право!

- Что ж ты удивляешься: не ты ли сам отчасти виноват, что он стал

такой... - сказала Лизавета Александровна.

- Я? вот это мне нравится! я приучил его ничего не делать!

- Точно, дядюшка, вам нечему удивляться, - сказал Александр, - вы много

помогли обстоятельствам сделать из меня то, что я теперь; но я вас не виню.

Я сам виноват, что не умел или, лучше сказать, не мог воспользоваться вашими

уроками как следует, потому что не был приготовлен к ним. Вы, может быть,

отчасти виноваты тем, что поняли мою натуру с первого раза и, несмотря на

то, хотели переработать ее; вы, как человек опытный, должны были видеть, что

это невозможно... вы возбудили во мне борьбу двух различных взглядов на

жизнь и не могли примирить их: что ж вышло? Все превратилось во мне в

сомнение, в какой-то хаос.

- Ох, поясница! - стонал Петр Иваныч. - Хаос! ну, вот из хаоса я и

хотел сделать что-нибудь.

- Да! а что сделали? представили мне жизнь в самой безобразной наготе,

и в какие лета? когда я должен был понимать ее только с светлой стороны.

- То есть я старался представить тебе жизнь, как она есть, чтоб ты не

забирал себе в голову, чего нет. Я помню, каким ты молодцом приехал из

деревни: надо ж было предостеречь тебя, что здесь таким быть нельзя. Я

предостерег тебя, может быть, от многих ошибок и глупостей: если б не я, ты

бы их еще не столько наделал!

- Может быть. Но вы только выпустили одно из виду, дядюшка: счастье. Вы

забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами;

действительность не счастливит...

- Какую ты дичь несешь! Это мнение привез ты прямо с азиатской границы:

в Европе давно перестали верить этому. Мечты, игрушки, обман - все это

годится для женщин и детей, а мужчине надо знать дело, как оно есть.

По-твоему, это хуже, нежели обманываться?

- Да, дядюшка, что ни говорите, а счастье соткано из иллюзий, надежд,

доверчивости к людям, уверенности в самом себе, потом из любви, дружбы... А

вы твердили мне, что любовь - вздор, пустое чувство, что легко, и далее

лучше, прожить без него; что любить страстно - не великое достоинство, что

этим не перещеголяешь животное...

- Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил

диким языком, так что до смерти надоел этой, твоей... Груне, что ли! Этим ли

привязывают женщину?

- Чем же? - сухо спросила Лизавета Александровна мужа.

- Ох, как колет поясницу! - простонал Петр Иваныч.

- Потом вы твердили, - продолжал Александр, - что привязанности

глубокой, симпатической нет, а есть одна привычка...

Лизавета Александровна молча и глубоко посмотрела на мужа.

- То есть я, вот видишь ли, я говорил тебе для того... чтоб... ты...

того... ой, ой, поясница!

- И вы говорили это, - продолжал Александр, - двадцатилетнему мальчику,

для которого любовь - все, которого деятельность, цель - все вертится около

этого чувства: им он может спастись или погибнуть.

- Точно двести лет назад родился! - бормотал Петр Иваныч, - жить бы

тебе при царе Горохе.

- Вы растолковали мне, - говорил Александр, - теорию любви, обманов,

измен, охлаждений... зачем? я знал все это прежде, нежели начал любить; а

любя, я уж анализировал любовь, как ученик анатомирует тело под руководством

профессора и, вместо красоты форм, видит только мускулы, нервы...

- Однако, я помню, это не помешало тебе сходить с ума по этой... как

ее?.. Дашеньке, что ли?

- Да; но вы не дали мне обмануться: я бы видел в измене Наденьки

несчастную случайность и ожидал бы до тех пор, когда уж не нужно было бы

любви, а вы сейчас подоспели с теорией и показали мне, что это общий

порядок, - и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к

жизни и состарелся душой. Дружбу вы отвергали, называли и ее привычкой;

называли себя, и то, вероятно, шутя, лучшим моим другом, потому разве, что

успели доказать, что дружбы нет.

Петр Иваныч слушал и поглаживал одной рукой спину. Он возражал

небрежно, как человек, который, казалось, одним словом мог уничтожить все

взводимые на него обвинения.

- И дружбу хорошо ты понимал, - сказал он, - тебе хотелось от друга

такой же комедии, какую разыграли, говорят, в древности вон эти два

дурака... как их? что один еще остался в залоге, пока друг его съездил

повидаться... Что, если б все-то так делали, ведь просто весь мир был бы дом

сумасшедших!

- Я любил людей, - продолжал Александр, - верил в их достоинства, видел

в них братьев, простер было к ним горячие объятия...

- Да, очень нужно! Помню твои объятия, - перебил Петр Иваныч, - ты мне

ими тогда порядочно надоел.

- А вы показали мне, чего они стоят. Вместо того, чтоб руководствовать

мое сердце в привязанностях, вы научили меня не чувствовать, а разбирать,

рассматривать и остерегаться людей; я рассмотрел их - и разлюбил!

- Кто ж тебя знал! Видишь, ведь ты какой прыткий: я думал, что ты от

этого будешь только снисходительнее к ним. Я вот знаю их, да не

возненавидел...

- Что ж, ты любишь людей? - спросила Лизавета Александровна.

- Привык... к ним.

- Привык! - повторила она монотонно.

- И он бы привык, - сказал Петр Иваныч, - да он уж прежде был сильно

испорчен в деревне теткой да желтыми цветами, оттого так туго и развивается.

- Потом я верил в самого себя, - начал опять Александр, - вы показали

мне, что я хуже других, - я возненавидел и себя.

- Если б ты рассматривал дело похладнокровнее, так увидел бы, что ты не

хуже других и не лучше, чего я и хотел от тебя: тогда не возненавидел бы ни

других, ни себя, а только равнодушнее сносил бы людские глупости и был бы

повнимательнее к своим. Я вот знаю цену себе, вижу, что нехорош, а

признаюсь, очень люблю себя.

- А! тут любишь, а не привык! - холодно заметила Лизавета

Александровна.

- Ох, поясница! - заохал Петр Иваныч.

- Наконец вы, одним ударом, без предостережения, без жалости, разрушили

лучшую мечту мою: я думал, что во мне есть искра поэтического дарования; вы

жестоко доказали мне, что я не создан жрецом изящного; вы с болью вырвали у

меня эту занозу из сердца и предложили мне труд, который был мне противен.

Без вас я писал бы...

- И был бы известен публике, как бездарный писатель, - перебил Петр

Иваныч.

- Что мне до публики? Я хлопотал о себе, я приписывал бы свои неудачи

злости, зависти, недоброжелательству и мало-помалу свыкся бы с мыслью, что

писать не нужно, и сам бы принялся за другое. Чему же вы удивляетесь, что я,

узнавши все, упал духом?..

- Ну, что скажешь? - спросила Лизавета Александровна.

- Не хочется и говорить-то: как отвечать на такой вздор? Я виноват, что

ты, едучи сюда, воображал, что здесь все цветы желтые, любовь да дружба; что

люди только и делают, что одни пишут стихи, другие слушают да изредка, так,

для разнообразия, примутся за прозу?..

Я доказывал тебе, что человеку, вообще везде, а здесь в особенности,

надо работать, и много работать, даже до боли в пояснице... цветов желтых

нет, есть чины, деньги: это гораздо лучше! Вот что я хотел доказать тебе! я

не отчаивался, что ты поймешь наконец, что такое жизнь, особенно как ее

теперь понимают. Ты и понял, да как увидел, что в ней мало цветов и стихов,

и вообразил, что жизнь - большая ошибка, что ты видишь это и оттого имеешь

право скучать; другие не замечают и оттого живут припеваючи. Ну, чем ты

недоволен? чего тебе недостает? Другой, на твоем месте, благословил бы

судьбу. Ни нужда, ни болезнь, никакое реальное горе не дотрогивалось до

тебя. Чего у тебя нет? Любви, что ли? Мало еще тебе: любил ты два раза и был

любим. Тебе изменили, ты поквитался. Мы решили, что друзья у тебя есть,

какие у другого редко бывают: не фальшивые; в воду за тебя, правда, не

бросятся и на костер не полезут, обниматься тоже не охотники; да ведь это до

крайности глупо; пойми наконец! но зато совет, помощь, даже деньги - всегда

найдешь... Это ли еще не друзья? Со временем ты женишься; карьера перед

тобой: займись только; а вместе с ней и фортуна. Делай все, как другие, - и

судьба не обойдет тебя: найдешь свое. Смешно воображать себя особенным,

великим человеком, когда ты не создан таким! Ну, о чем же ты горюешь?

- Я вас не виню, дядюшка, напротив, я умею ценить ваши намерения и от

души благодарю за них. Что делать, что они не удались? Не вините же и меня.

Мы не поняли друг друга - вот в чем наша беда! Что может нравиться и

годиться вам, другому, третьему - не нравится мне...

- Нравится мне, другому, третьему!.. не то говоришь, милый! разве я

один так думаю и действую, как учил думать и действовать тебя?.. Посмотри

кругом: рассмотри массу - толпу, как ты называешь ее - не ту, что в деревне

живет: туда это долго не дойдет, а современную, образованную, мыслящую и

действующую: чего она хочет и к чему стремится? как мыслит? и увидишь, что

именно так, как я учил тебя. Чего я требовал от тебя - не я все это выдумал.

- Кто же? - спросила Лизавета Александровна.

- Век.

- Так непременно и надо следовать всему, что выдумает твой век? -

спросила она, - так все и свято, все и правда?

- Все и свято! - сказал Петр Иваныч.

- Как! правда, что надо больше рассуждать, нежели чувствовать? Не

давать воли сердцу, удерживаться от порывов чувства? не предаваться и не

верить искреннему излиянию?

- Да, - сказал Петр Иваныч.

- Действовать везде по методе, меньше доверять людям, считать все

ненадежным и жить одному про себя?

- Да.

- И это свято, что любовь не главное в жизни, что надо больше любить

свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность,

верить, что любовь должна кончаться охлаждением, изменой или привычкой? что

дружба привычка? Это все правда?

- Это была всегда правда, - отвечал Петр Иваныч, - только прежде не

хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной.

- Свято и это, что все надо рассматривать, все рассчитывать и

обдумывать, не позволять себе забыться, помечтать, увлечься хоть и обманом,

лишь бы быть оттого счастливым?..

- Свято, потому что разумно, - сказал Петр Иваныч.

- Правда и это, что умом надобно действовать и с близкими сердцу...

например, с женой?..

- У меня еще никогда так не болела поясница... ох! - сказал Петр

Иваныч, корчась на стуле.

- А! поясница! Хорош век! нечего сказать.

- Очень хорош, милая; так, из капризов, ничего не делается; везде

разум, причина, опыт, постепенность и, следовательно, успех; все стремятся к

совершенствованию и добру.

- В ваших словах, дядюшка, может быть, есть и правда, - сказал

Александр, - но она не утешает меня. Я по вашей теории знаю все, смотрю на

вещи вашими глазами; я воспитанник вашей школы, а между тем мне скучно жить,

тяжело, невыносимо... Отчего же это?

- А от непривычки к новому порядку. Не один ты такой: еще есть

отсталые; это все страдальцы. Они точно жалки; но что ж делать? Нельзя же

для горсти людей оставаться назади целой массе. На все, в чем ты меня сейчас

обвинил, - сказал Петр Иваныч, подумав, - у меня есть одно и главное

оправдание: помнишь ли, когда ты явился сюда, я, после пятиминутного

разговора с тобой, советовал тебе ехать назад? Ты не послушал. За что ж

теперь нападаешь на меня? Я предсказал тебе, что ты не привыкнешь к

настоящему порядку вещей, а ты понадеялся на мое руководство, просил

советов... говорил высоким слогом о современных успехах ума, о стремлениях

человечества... о практическом направлении века - ну, вот тебе! Нельзя же

мне было нянчиться с тобой с утра до вечера: что мне за надобность? Я не мог

ни закрывать тебе рта платком на ночь от мух, ни крестить тебя. Я говорил

тебе дело, потому что ты просил меня об этом; а что из этого вышло, то уж до

меня не касается. Ты не ребенок и не глуп: можешь рассудить и сам... Тут чем

бы свое дело делать, ты - то стонешь от измены девчонки, то плачешь в

разлуке с другом, то страдаешь от душевной пустоты, то от полноты ощущений;

ну, что это за жизнь? Ведь это пытка! Посмотри-ка на нынешнюю молодежь: что

за молодцы! Как все кипит умственною деятельностью, энергией, как ловко и

легко управляются они со всем этим вздором, что на вашем старом языке

называется треволнениями, страданиями... и чорт знает что еще!

- Как ты легко рассуждаешь! - сказала Лизавета Александровна, - и тебе

не жаль Александра?

- Нет. Вот если б у него болела поясница, так я бы пожалел: это не

вымысел, не мечта, не поэзия, а реальное горе.. Ох!

- Научите же меня, дядюшка, по крайней мере, что мне делать теперь? Как

вы вашим умом разрешите эту задачу?

- Что делать? Да... ехать в деревню.

- В деревню! - повторила Лизавета Александровна, - в уме ли ты, Петр

Иваныч? Что он там станет делать?

- В деревню! - повторил Александр, и оба глядели на Петра Иваныча.

- Да, в деревню: там ты увидишься с матерью, утешишь ее. Ты же ищешь

покойной жизни: здесь вон тебя все волнует; а где покойнее, как не там, на

озере, с теткой... Право, поезжай! А кто знает? может быть, ты и того... Ох!

Он схватился за спину.

Недели через две Александр вышел в отставку и пришел проститься с дядей

и теткой. Тетка и Александр были грустны и молчаливы. У Лизаветы

Александровны висели слезы на глазах. Петр Иваныч говорил один.

- Ни карьеры, ни фортуны! - говорил он, качая головою, - стоило

приезжать! осрамил род Адуевых!

- Да полно, Петр Иваныч, - сказала Лизавета Александровна, - ты надоел

с своей карьерой.

- Как же, милая, в восемь лет ничего не сделать!

- Прощайте, дядюшка, - сказал Александр. - Благодарю вас за все, за

все...

- Не за что! Прощай, Александр! Не надо ли денег на дорогу?

- Нет, благодарю: мне станет.

- Что это, никогда не возьмет! это, наконец, бесит меня. Ну, с богом, с

богом.

- И тебе не жаль расстаться с ним? - промолвила Лизавета Александровна.

- M-м! - промычал Петр Иваныч, - я... привык к нему. Помни же,

Александр, что у тебя есть дядя и друг - слышишь? и если понадобятся служба,

занятия и презренный металл, смело обратись ко мне: всегда найдешь и то, и

другое, и третье.

- А если понадобится участие, - сказала Лизавета Александровна, -

утешение в горе, теплая, надежная дружба...

- И искренние излияния, - прибавил Петр Иваныч.

- ...так вспомните, - продолжала Лизавета Александровна, - что у вас

есть тетка и друг.

- Ну, этого, милая, и в деревне не занимать стать: все есть: и цветы, и

любовь, и излияния, и даже тетка.

Александр был растроган; он не мог сказать ни слова. Прощаясь с дядей,

он простер было к нему объятия, хоть и не так живо, как восемь лет назад.

Петр Иваныч не обнял его, а взял только его за обе руки и пожал их крепче,

нежели восемь лет назад. Лизавета Александровна залилась слезами.

- Ух! гора с плеч, слава богу! - сказал Петр Иваныч, когда Александр

уехал, - как будто и пояснице легче стало!

- Что он тебе сделал? - промолвила сквозь слезы жена.

- Что? просто мученье: хуже, чем с фабричными: тех, если задурят, так

посечешь; а с ним что станешь делать?

Тетка проплакала целый день, и когда Петр Иваныч спросил обедать, ему

сказали, что стола не готовили, что барыня заперлась у себя в кабинете и не

приняла повара.

- А все Александр! - сказал Петр Иваныч. - Что это за мука с ним!

Он поворчал, поворчал и поехал обедать в английский клуб.

Дилижанс рано утром медленно тащился из города и увозил Александра

Федорыча и Евсея.

Александр, высунув голову из окна кареты, всячески старался настроить

себя на грустный тон и, наконец, мысленно разрешился монологом.

Проезжали мимо куаферов, дантистов, модисток, барских палат. "Прощай, -

говорил он, покачивая головой и хватаясь за свои жиденькие волосы, - прощай,

город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых

шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи!

Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и теплых движений

души. Я здесь восемь лет стоял лицом к лицу с современною жизнью, но спиною

к природе, и она отвернулась от меня: я утратил жизненные силы и состарелся

в двадцать девять лет; а было время...

Прощай, прощай, город,

 

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.