{...любишь так пламенно, так нежно - у Пушкина: "...Любил так

искренно, так нежно" (из стих. "Я вас любил...").}

 

- Что вы наделали, дядюшка! - заговорил Александр, меняясь в лице, -

я... я не люблю ее больше!.. я не хочу жениться!.. Я холоден к ней, как

лед!.. скорей в воду... чем...

- Ба, ба, ба! - сказал Петр Иваныч с притворным изумлением, - тебя ли я

слышу? Да не ты ли говорил - помнишь? - что презираешь человеческую натуру и

особенно женскую; что нет сердца в мире, достойного тебя?.. Что еще ты

говорил?.. дай бог память...

- Ради бога, ни слова, дядюшка: довольно и этого упрека; зачем еще

нравоучение? Вы думаете, что я так не понимаю... О люди! люди!

Он вдруг начал хохотать, а с ним и дядя.

- Вот так-то лучше! - сказал Петр Иваныч,- я говорил, что ты сам будешь

смеяться над собою - вот оно...

И опять оба захохотали.

- Ну-ка, скажи, - продолжал Петр Иваныч,- какого ты мнения теперь об

этой... как ее?.. Пашенька, что ли, с бородавкой-то?

- Дядюшка, это не великодушно!

- Нет, я только говорю, чтоб узнать, все ли ты еще презираешь ее?

- Оставьте это, ради бога, а лучше помогите мне теперь выйти из

ужасного положения. Вы так умны, так рассудительны...

- А! теперь комплименты, лесть! Нет, ты женись-ка поди.

- Ни за что, дядюшка! Умоляю, помогите!..

- То-то и есть, Александр: хорошо, что я давно догадался о твоих

проделках...

- Как, давно!

- Да так: я знаю о твоей связи с самого начала.

- Вам, верно, сказала ma tante.

- Как не так! я ей сказал. Что тут мудреного? у тебя все на лице было

написано. Ну, не тужи: я уж помог тебе.

- Как? когда?

- Сегодня же утром. Не беспокойся: Тафаева больше не станет тревожить

тебя...

- Как же вы сделали? Что вы ей сказали?

- Долго повторять, Александр: скучно.

- Но, может быть, вы бог знает что наговорили ей. Она ненавидит,

презирает меня...

- Не все ли равно? я успокоил ее - этого и довольно; сказал, что ты

любить не можешь, что не стоит о тебе и хлопотать...

- Что ж она?

- Она теперь даже рада, что ты оставил ее.

- Как, рада! - сказал Александр задумчиво.

- Так, рада.

- Вы не заметили в ней ни сожаления, ни тоски? ей все равно? Это ни на

что не похоже!

Он начал в беспокойстве ходить по комнате.

- Рада, покойна! - твердил он, - прошу покорнейше! сейчас же еду к ней.

- Вот люди! - заметил Петр Иваныч,- вот сердце: живи им - хорошо будет.

Да не ты ли боялся, чтоб она не прислала за тобой? не ты ли просил помочь? а

теперь встревожился, что она, расставаясь с тобой, не умирает с тоски.

- Рада, довольна! - говорил, ходя взад и вперед, Александр, и не слушая

дяди. - А! так она не любила меня! ни тоски, ни слез. Нет, я увижу ее.

Петр Иваныч пожал плечами.

- Воля ваша: я не могу оставить так, дядюшка! - прибавил Александр,

хватаясь за шляпу.

- Ну, так поди к ней опять: тогда и не отвяжешься, а уж ко мне потом не

приставай: я не стану вмешиваться; и теперь вмешался только потому, что сам

же ввел тебя в это положение. Ну, полно, что еще повесил нос?

- Стыдно жить на свете!.. - сказал со вздохом Александр.

- И не заниматься делом, - примолвил дядя. - Полно! приходи сегодня к

нам: за обедом посмеемся над твоей историей, а потом прокатаемся на завод.

- Как я мелок, ничтожен! - говорил в раздумье Александр, - нет у меня

сердца! я жалок, нищ духом!

- А все от любви! - прервал Петр Иваныч. - Какое глупое занятие:

предоставь его какому-нибудь Суркову. А ты дельный малый: можешь заняться

чем-нибудь поважнее. Полно тебе гоняться за женщинами.

- Но ведь вы любите же вашу жену?..

- Да, конечно. Я очень к ней привык, но это не мешает мне делать свое

дело. Ну, прощай же, приходи.

Александр сидел смущенный, угрюмый. К нему подкрался Евсей с сапогом, в

который опустил руку.

- Извольте-ка посмотреть, сударь, - сказал он умильно, - какая

вакса-то: вычистишь, словно зеркало, а всего четвертак стоит.

Александр очнулся, посмотрел машинально на сапог, потом на Евсея.

- Пошел вон! - сказал он, - ты дурак!

- В деревню бы послать... - начал опять Евсей.

- Пошел, говорю тебе, пошел! - закричал Александр, почти плача, - ты

измучил меня, ты своими сапогами сведешь меня в могилу... ты... варвар!

Евсей проворно убрался в переднюю.

 

 

IV

 

 

- Отчего это Александр не ходит к нам? месяца три не видал, - спросил

однажды Петр Иваныч у жены, воротясь откуда-то домой.

- Я уж потеряла надежду когда-нибудь увидеться с ним, - отвечала она.

- Да что с ним. Опять влюблен, что ли?

- Не знаю.

- Он здоров?

- Здоров.

- Напиши, пожалуйста, к нему, мне нужно поговорить с ним. У них опять

перемены в службе, а он, я думаю, и не знает. Не понимаю, что за

беспечность.

- Я уж десять раз писала, звала. Он говорит, что некогда, а сам играет

с какими-то чудаками в шашки или удит рыбу. Поди ты лучше сам: ты бы узнал,

что с ним.

- Нет, не хочется. Послать человека.

- Александр не пойдет.

- Попробуем.

Послали. Человек вскоре воротился.

- Ну что, он дома? - спросил Петр Иваныч.

- Дома-с. Кланяться приказали.

- Что он делает?

- Лежат на диване.

- Как, об эту пору?

- Они, слышь, всегда лежат.

- Да что ж он, спит?

- Никак нет-с. Я сам сначала думал, что почивают, да глазки-то у них

открыты: на потолок изволят смотреть.

Петр Иваныч пожал плечами.

- Он придет сюда? - спросил он.

- Никак нет-с. "Кланяйся, говорит, доложи дяденьке, чтоб извинили: не

так, дескать, здоров"; и вам, сударыня, кланяться приказали.

- Что еще там с ним? Это удивительно, право! Ведь уродится же этакой!

Не вели откладывать кареты. Нечего делать, съезжу. Но уж, право, в последний

раз.

И Петр Иваныч застал Александра на диване. Он, при входе дяди, привстал

и сел.

- Ты нездоров? - спросил Петр Иваныч.

- Так... - отвечал Александр, зевая.

- Что же ты делаешь?

- Ничего.

- И ты можешь пробыть без дела?

- Могу.

- Я слышал, Александр, сегодня, что будто у вас Иванов выходит.

- Да, выходит.

- Кто ж на его место?

- Говорят, Иченко.

- А ты что?

- Я? ничего.

- Как ничего? Отчего же не ты?

- Не удостоивают. Что ж делать: верно, не гожусь.

- Помилуй, Александр, надо хлопотать. Ты бы съездил к директору.

- Нет, - сказал Александр, тряся головой.

- Тебе, повидимому, все равно?

- Все равно.

- Да ведь уж тебя в третий раз обходят.

- Все равно: пусть!

- Вот посмотрим, что-то скажешь, когда твой бывший подчиненный станет

приказывать тебе или когда войдет, а тебе надо встать и поклониться.

- Что ж: встану и поклонюсь.

- А самолюбие?

- У меня его нет.

- Однакож у тебя есть же какие-нибудь интересы в жизни?

- Никаких. Были да прошли.

- Не может быть- одни интересы сменяются другими. Отчего ж у тебя

прошли, а у других не проходят? Рано бы, кажется: тебе еще и тридцати лет

нет...

Александр пожал плечами

Петру Иванычу уж и не хотелось продолжать этого разговора. Он называл

все это капризами; но он знал, что по возвращении домой ему не избежать

вопросов жены, и оттого нехотя продолжал:

- Ты бы развлекся чем-нибудь, посещал бы общество, - сказал он, - читал

бы.

- Не хочется, дядюшка.

- Про тебя уж начинают поговаривать, что ты того... этак... тронулся от

любви, делаешь бог знает что, водишься с какими-то чудаками... Я бы для

одного этого пошел.

- Пусть их говорят, что хотят.

- Послушай, Александр, шутки в сторону. Это все мелочи; можешь

кланяться или не кланяться, посещать общество или нет - дело не в том. Но

вспомни, что тебе, как и всякому, надо сделать какую-нибудь карьеру. Думаешь

ли ты иногда об этом?

- Как же не думаю: я уж сделал.

- Как так?

- Я очертил себе круг действия и не хочу выходить из этой черты. Тут я

хозяин: вот моя карьера.

- Это лень.

- Может быть.

- Ты не вправе лежать на боку, когда можешь делать что-нибудь, пока

есть силы. Сделано ли твое дело?

- Я делаю дело. Никто не упрекнет меня в праздности. Утро я занят в

службе, а трудиться сверх того - это роскошь, произвольная обязанность.

Зачем я буду хлопотать?

- Все хлопочут из чего-нибудь - иной потому, что считает своим долгом

делать сколько есть сил, другой из денег, третий из почета... Ты что за

исключение?

- Почет, деньги! особенно деньги! Зачем они? Ведь я сыт, одет: на это

станет.

- И одет-то теперь плохо, - заметил дядя. - Да будто тебе только и

надобно?

- Только.

- А роскошь умственных и душевных наслаждений, а искусство .. - начал

было Петр Иваныч, подделываясь под тон Александра. - Ты можешь итти вперед:

твое назначение выше; долг твой призывает тебя к благородному труду... А

стремления к высокому - забыл?

- Бог с ними! Бог с ними! - сказал с беспокойством Александр. - И вы,

дядюшка, начали дико говорить! Этого прежде не водилось за вами. Не для меня

ли? Напрасный труд! Я стремился выше - вы помните? Что ж вышло?

- Помню, как ты вдруг сразу в министры захотел, а потом в писатели. А

как увидал, что к высокому званию ведет длинная и трудная дорога, а для

писателя нужен талант, так и назад. Много вашей братьи приезжают сюда с

высшими взглядами, а дела своего под носом не видят. Как понадобится бумагу

написать - смотришь, и того... Я не про тебя говорю: ты доказал, что можешь

заниматься, а со временем и быть чем-нибудь. Да скучно, долго ждать. Мы

вдруг хотим; не удалось - и нос повесили.

- Да я стремиться выше не хочу. Я хочу так остаться, как есть: разве я

не вправе избрать себе занятие, ниже ли оно моих способностей, или нет - что

нужды? если я делаю дело добросовестно - я исполняю свой долг. Пусть

упрекают меня в неспособности к высшему: меня нисколько не огорчило бы, если

б это была и правда. Сами же вы говорили, что есть поэзия в скромном уделе,

а теперь упрекаете, что я избрал скромнейший. Кто мне запретит сойти

несколькими ступенями ниже и стать на той, которая мне нравится? Я не хочу

высшего назначения - слышите ли, не хочу!..

- Слышу! я не глух, только все это жалкие софизмы.

- Нужды нет. Вот я нашел себе место и буду сидеть на нем век. Нашел

простых, незатейливых людей, нужды нет, что ограниченных умом, играю с ними

в шашки и ужу рыбу - и прекрасно! Пусть я, по-вашему, буду наказан за это,

пусть лишусь наград, денег, почета, значения - всего, что так льстит вам. Я

навсегда отказываюсь...

- Ты, Александр, хочешь притвориться покойным и равнодушным ко всему, а

в твоих словах так и кипит досада: ты и говоришь как будто не словами, а

слезами. Много желчи в тебе: ты не знаешь, на кого излить ее, потому что

виноват только сам.

- Пусть! - сказал Александр.

- Что ж ты хочешь? Человек должен же хотеть чего-нибудь?

- Хочу, чтоб мне не мешали быть в моей темной сфере, не хлопотать ни о

чем и быть покойным.

- Да разве это жизнь?

- А по-моему, та жизнь, которою вы живете, не жизнь: стало быть, и я

прав.

- Тебе бы хотелось переделать жизнь по-своему: я воображаю, хороша была

бы. У тебя, я думаю, среди розовых кустов гуляли бы все попарно любовники да

друзья...

Александр ничего не сказал.

Петр Иваныч молча глядел на него. Он опять похудел. Глаза впали. На

щеках и на лбу появились преждевременные складки.

Дядя испугался. Душевным страданиям он мало верил, но боялся, не

кроется ли под этим унынием начало какого-нибудь физического недуга.

"Пожалуй, - думал он, - малый рехнется, а там поди разделывайся с матерью:

то-то заведется переписка! того гляди, еще прикатит сюда".

- Да ты, Александр, разочарованный, я вижу, - сказал он.

"Как бы, - думал он, - повернуть его назад, к его любимым идеям.

Постой-ка, я прикинусь..."

- Послушай, Александр, - сказал он, - ты очень опустился. Стряхни с

себя эту апатию. Нехорошо! И отчего? Ты, может быть, принял слишком горячо к

сердцу, что я иногда небрежно отзывался о любви, о дружбе. Ведь это я делал

шутя, больше для того, чтоб умерить в тебе восторженность, которая в наш

положительный век как-то неуместна, особенно здесь, в Петербурге, где все

уравнено, как моды, так и страсти, и дела, и удовольствия, все взвешено,

узнано, оценено... всему назначены границы. Зачем одному отступать наружно

от этого общего порядка? Неужели же ты в самом деле думаешь, что я

бесчувственный, что я не признаю любви? Любовь - чувство прекрасное: нет

ничего святее союза двух сердец, или дружба, например... Я внутренне

убежден, что чувство должно быть постоянно, вечно...

Александр засмеялся.

- Что ты? - спросил Петр Иваныч.

- Дико, дико говорите, дядюшка. Не прикажете ли сигару? закурим: вы

будете продолжать говорить, а я послушаю.

- Да что с тобой?

- Так, ничего. Вздумали поддеть меня! А называли когда-то неглупым

человеком! хотите играть мной, как мячиком, - это обидно! Не век же быть

юношей. К чему-нибудь да пригодилась школа, которую я прошел. Как вы

пустились ораторствовать! будто у меня нет глаз? Вы только устроили фокус, а

я смотрел.

"Не за свое дело взялся, - подумал Петр Иваныч. - к жене послать".

- Приходи к нам, - сказал он, - жена очень хочет видеть тебя.

- Не могу, дядюшка.

- Хорошо ли ты делаешь, что забываешь ее?

- Может быть, очень дурно, но, ради бога, извините меня и теперь не

ждите. Погодите еще несколько времени, приду.

- Ну, как хочешь, - сказал Петр Иваныч. Он махнул рукой и поехал домой.

Он сказал жене, что отступается от Александра, что как он хочет, так

пусть и делает, а он, Петр Иваныч, сделал все, что мог, и теперь умывает

руки.

Александр, бежав Юлии, бросился в вихрь шумных радостей. Он твердил

стихи известного нашего поэта:

 

Пойдем туда, где дышит радость,

Где шумный вихрь забав шумит,

Где не живут, но тратят жизнь и младость!

Среди веселых игр за радостным столом,

На час упившись счастьем ложным.

Я приучусь к мечтам ничтожным,

С судьбою примирюсь вином.

Я сердца усмирю заботы,

Я думам не велю летать;

Небес на тихое сиянье

Я не велю глазам своим взирать

и проч.

 

Явилась семья друзей, и с ними неизбежная чаша, Друзья созерцали лики

свои в пенистой влаге, потом в лакированных сапогах. "Прочь горе, -

восклицали они, ликуя, - прочь заботы! Истратим, уничтожим, испепелим,

выпьем жизнь и молодость! Ура!" Стаканы и бутылки с треском летели на пол.

На некоторое время свобода, шумные сборища, беспечная жизнь заставили

его забыть Юлию и тоску. Но все одно да одно, обеды у рестораторов, те же

лица с мутными глазами; ежедневно все тот же глупый и пьяный бред

собеседников и, вдобавок к этому, еще постоянно расстроенный желудок: нет,

это не по нем. Слабый организм тела и душа Александра, настроенная на

грустный, элегический тон, не вынесли этих забав.

Он бежал веселых игр за радостным столом и очутился один в своей

комнате, наедине с собой, с забытыми книгами. Но книга вываливалась из рук,

перо не слушалось вдохновения. Шиллер, Гете, Байрон являли ему мрачную

сторону человечества - светлой он не замечал: ему было не до нее.

А как счастлив бывал он в этой комнате некогда! он был не один; около

него присутствовал тогда прекрасный призрак и осенял его днем за заботливым

трудом, ночью бодрствовал над его изголовьем. Там жили с ним тогда мечты,

будущее было одето туманом, но не тяжелым, предвещающим ненастье, а

утренним, скрывающим светлую зарю. За тем туманом таилось что-то, вероятно -

счастье... А теперь? не только его комната, для него опустел целый мир, и в

нем самом холод, тоска...

Вглядываясь в жизнь, вопрошая сердце, голову, он с ужасом видел, что ни

там, ни сям не осталось ни одной мечты, ни одной розовой надежды: все уже

было назади; туман рассеялся; перед ним разостлалась, как степь, голая

действительность. Боже! какое необозримое пространство! какой скучный,

безотрадный вид! Прошлое погибло, будущее уничтожено, счастья нет: все

химера - а живи!

Чего он хотел, и сам не знал; а как многого не хотел!

Голова его была как будто в тумане. Он не спал, но был, казалось, в

забытьи. Тяжелые мысли бесконечной вереницей тянулись в голосе. Он думал:

"Что могло увлечь его? Пленительных надежд, беспечности - нет! он знал

все, что впереди. Почет, стремление по пути честей? Да что ему в них.

Стоит ли, для каких-нибудь двадцати, тридцати лет, биться как рыба об лед? И

греет ли это сердце? Отрадно ли душе, когда тебе не сколько человек

поклонятся низко, а сами подумают, может быть: "Чорт бы тебя взял!"

Любовь? Да, вот еще! Он знает ее наизусть, да и потерял уже способность

любить. А услужливая память, как насмех, напоминала ему Наденьку, но не

невинную, простодушную Наденьку - этого она никогда не напоминала - а

непременно Наденьку-изменницу, со всею обстановкой, с деревьями, с дорожкой,

с цветами, и среди всего этот змеенок, с знакомой ему улыбкой, с краской

неги и стыда... и все для другого, не для него!.. Он со стоном хватался за

сердце.

"Дружба, - подумал он, - другая глупость! Все изведано, нового ничего

нет, старое не повторится, а живи!"

Он никому и ничему не верил, не забывался в наслаждении; вкушал его,

как человек без аппетита вкушает лакомое блюдо, холодно, зная, что за этим

наступит скука, что наполнить душевной пустоты ничем нельзя. Ввериться

чувству - оно обманет и только взволнует душу и прибавит еще несколько ран к

прежним. Глядя на людей, связанных любовью, не помнящих себя от восторга, он

улыбался иронически и думал; "Погодите, опомнитесь; после первых радостей

начнется ревность, сцены примирения, слезы. Живучи вместе, надоедите друг

другу смертельно, а расстанетесь - вдвое заплачете. Сойдетесь опять - еще

хуже. Сумасшедшие! беспрерывно ссорятся, дуются друг на друга, ревнуют,

потом мирятся на минуту, чтоб сильней поссориться: это у них любовь,

преданность! а все вместе, с пеной на устах, иногда со слезами отчаяния на

глазах, упрямо называют счастьем! А дружба ваша... брось-ка кость, так что

твои собаки!"