Болезненные сомнения и тревожная мнительность

Тревожные сомнения (в том числе болезненные), часто сплетающиеся в тягостный совестливый самоанализ с неуверенностью в своих силах, в своем здоровье, как известно есть исконное свойство-переживание многих русских, особенно так называемых чеховских интеллигентов. Именно русским писателям (особенно Достоевскому, Толстому, Чехову) удалось так правдиво-глубоко, непостижимо-точно для нас, для народов других стран и целебно для себя выразить сложные нравственно-мучительные сомнения-размышления прежде всего конечно же, свои собственные. В клиническом исследовании этих душевных трудностей-переживаний также сделано особенно много российскими врачами: такова наша природа.

Пражский психиатр Арнольд Пик в статье «К вопросу психопатологии неврастении» (1902) описал 79-летнюю женщину, которая, подобно своему отцу, с детства до боли в сердце жалостливая к несчастным, содержательно-нравственно тревожилась по всяким таким поводам и о том, что люди заслуженно скажут о ней что-нибудь дурное. К примеру, думала-страдала по дороге в палату после беседы с А. Пиком: «Боже мой, что подумает профессор!» Или, скажем, «если муж — причем ее брак был несчастливым — задерживался дольше обычного, она приходила в сильнейшее волнение, думала, что он утонул, бежала в полицию с просьбой его разыскать».

Пик видит главное отличие этого душевного свойства-переживания от навязчивости в том, что оно отнюдь не чуждо страдающему своим содержанием, не противостоит сознанию. Петр Борисович Ганнушкин соглашается в этом с А. Пиком в своей статье «Психастенический характер» (1907), называя это расстройство просто сомнением.

Другой российский психиатр, Иван Алексеевич Сикорский, отец знаменитого авиаконструктора, в своей книге «Всеобщая психология с физиогномикой» (1912), вспоминая декартовское положение о том, что человек сомнением ищет истину, отмечает, что сомнение, в отличие от растерянности, «уже имеет свойства умственного анализа, осложненного чувством («мучительное сомнение», «тревожное сомнение» и проч.), и соответствует встрече нескольких мнений или совместному существованию их, как показывает самое название сомнение («со-мнение»)». И.А. Сикорский полагает сомнение «одним из глубоких органических процессов духа»: «у более развитых умственно и в состоянии сомнения мысль продолжает работать, выводя человека постепенно из "мрака сомнений"» (с. 582).

Таким образом, самое тревожное, мучительное сомнение есть мыслительное, напряженно-аналитическое переживание, в отличие, например, от тревожной мнительности — склонности просто тревожно преувеличивать опасность (от устарелого «мниться» — казаться).

И болезненные сомнения, и тревожная мнительность могут быть наполнены разнообразным содержанием, но чаще нравственно-этическим или ипохондрическим (боязнь тяжелой или позорной болезни). Очень часто сомневающийся совестлив. Болезненное сомнение в этом смысле обычно показатель больной совести. Однако и у болезненно-сомневающегося, и у тревожно-мнительного всегда есть какой-то реальный повод, факт, с точки зрения которого это переживание психологически понятно (в отличие от бредового).

Тревожная мнительность не рассудочна, не проникнута более или менее сложной аналитической работой мысли и чаще направлена, в отличие от подозрительности, не на поиски врагов, а на какую-то свою неполноценность. Тревожная мнительность свойственна павловским «художникам», а не «мыслителям» (имею в виду душевный склад).

Люди, склонные к тревожной мнительности, в силу своей живой чувственности-эмоциональности, не склонны к анализу (логическому, более-менее очищенному, свободному от эмоций, «эмоциональной логики», размышлению). Но они, также как и сомневающиеся, тревожно-инертны и очень ранимы, почему и застревают, погрязают в своих (пусть не аналитических) тревогах, обидах. Тревожно-мнительное переживание обычно нетрудно психотерапевтически прогнать внушением врача, или просто человека, которому тревожно-мнительный доверяет, или же самовнушением.

Внушение есть «вталкивание» в душу каких-то положений, настроений, убеждений, минуя разъяснение, доказательство, — «на веру». У тревожно-мнительных тревога не пускает такие запутанно-кружевные глубинные мыслительные корни, как в случае истинных болезненных сомнений. Сложные мучительные сомнения лечебное внушение не берет, а только раздражает сомневающегося. Он, сообразно своему тревожному инертно-мыслительному складу, просит прекратить его сомнения-мучения (по поводу, например, злокачественной болезни) доказательством, разъяснением, научной информацией.

В отличие от «художника», «мыслитель» не способен, во всяком случае, легко поверить, то есть принять что-то важное для него без доказательств, на веру, не способен, отличаясь чувственной блеклостью, красочно-лихо вытеснить из сознания неугодное-неприятное. Большинство людей благодаря здоровому вытеснению, например, не видит, обедая, за говяжьими котлетами погубленную живую грустную корову, которую погладить бы душевно по теплой морде. А тревожно-сомневающийся «мыслитель», со свойственной ему блеклой чувственностью, случается, не способен отделаться от этой «микроскопической» (как считается с точки зрения здравого смысла) жизненной правды. В этом многие нередко усматривают его жизненную нетрезвость, непрактичность, хотя как раз эти многие и опьянены гастрономической чувственной радостью с возможностью не думать в это время о бедной корове.

Здесь душевная защита не вытеснительного порядка, как у «художников», а в виде душевного онемения с постоянным мыслительным контролем, которое способно время от времени прорываться острым тревожным страданием. Так, чеховский студент Васильев (из рассказа «Припадок»), которого приятели привели впервые в публичный дом, не может опьяниться, проникнуться их разгульно-мужским чувственным пламенем, не может и здесь жить «без философии» (как выражаются его приятели), освободить себя от собственного контроля. Он хоть и готов прожить хоть один вечер «по-человечески» и пытается быть пошлым, а все спрашивает «барышню» (к ее неудовольствию), когда она спать ложится, когда встает, что делает вставши, что обедает, сколько ей лет, скучно ли ей здесь и т. д. А потом, безгрешный, мучается в нравственном припадке: как спасти всех саратовских, нижегородских, варшавских, лондонских, гамбургских падших женщин? Как же так: «мы, люди, убиваем взаимно друг друга»! Что «может искусить нормального человека, побудить его совершить страшный грех — купить за рубль живого человека»?

Итак, тревожная мнительность, как правило, гасится довольно легко различными, специально составленными (в том числе и собственными силами) формулами самовнушения или подходящими поэтическими строчками. Все это хорошо бы выучить наизусть или написать на плотном куске бумаги цветными фломастерами и твердить, когда охватывают тревоги.

Вот примеры этих записей. «Моя родинка на шее не болезнь, она безопасна, как и подобные родинки у многих, многих людей: мне это доктор сказал». Или: «Никакой страшной болезни нет в моем позвоночнике, это такое же радикулитное нытье, как и много лет назад».

Или:

Все органы твои работают исправно:

Ход вечности отсчитывает сердце,

Нетленно тлеют легкие, желудок!

Причастье плоти превращает в дух

И лишние отбрасывает шлаки.

Кишечник, печень, железы и почки —

Сосредоточия и алтари

Высоких иерархий — в музыкальном

Согласии. Нет никаких тревожных

Звонков и болей: руки не болят,

Здоровы уши, рот не сохнет, нервы

Выносливы, отчетливы и чутки...

А если ты, упорствуя в работе,

Физических превысишь меру сил, —

Тебя удержит тотчас подсознанье.

Максимилиан Волошин.

Из стихотворения «Заклинание», 1929.

Болезненно-сомневающемуся от разъяснения-доказательства не уйти. Он и ищет разъяснений (например, в случае боязни какой-то болезни) в медицинских книгах: что нет оснований думать о том, что обрушилась на него эта страшная болезнь, за которую принял какую-нибудь безобидную атеромку на коже. Или, измучившись тревогой, находит разъяснение-успокоение у врача.

Здоровое сомнение обычно — благо. Болезненность патологического сомнения состоит в том, что оно, напряженное тревогой, не соответствует трезвой возможности-вероятности страшного. Все может быть — в любой день возможно заболеть тяжелой болезнью, независимо от нашего желания и даже осторожности; но здоровый человек чувствует маловероятность этой беды трезвым опытом жизни, не рассматривает эту маловероятность в микроскоп и живет себе, не тревожась о здоровье, пока что-то не заболит.

И тревожно-мнительному, и болезненно-сомневающемуся нелишне понять, что внутренним корнем их мнительности и сомнений является свойственная их душевному складу тревожность, которой жизнь дает конкретное содержание. У «художников» эта изначальная характерологическая тревожность, питаясь жизненным содержанием, конкретизируется в мнительность, у «мыслителей» — в сомнения. Таким образом, изначальная тревожность уменьшает сама себя, когда сомнение или «тревожное мнение» разрешаются даже неврачебным разъяснением или внушением. Смягчается тревожность и многими лекарствами, но к ним может возникнуть пристрастие, как и к алкоголю, особенно опасному в этом отношении для тревожных людей. Однако болезненно-сомневающемуся особенно важно знать как можно больше о собственных явных и потаенных ценностях, дабы таким образом подтачивать переживание своей малоценности.

Истинное, высокое лечение тревожности состоит в том, чтобы надежно смягчить ее какой-нибудь жизненной содержательной увлеченностью, творчеством в широком смысле. Стойкий душевный подъем в процессе изучения себя самого и других (в том числе великих мучеников сомнений) в повседневном творческом самовыражении (творческое вдохновение) обесценивает тягостные мысли, проясняет смысл жизни, свое уникальное место в Человечестве.

Болезненные сомнения могут служить глубокому творчеству, и, по возможности, следует их туда направлять. Так, склонные к тяжелым сомнениям Дарвин и Павлов — реалисты, не отличавшиеся религиозностью, — успокаивались и светлели душой в научном творчестве. Мучившие их сомнения становились творческими, открывая новое в науке. Благодаря некоторому завязанию в творческих сомнениях удалось им так подробно-тщательно обосновать свои положения-открытия, заранее ответив почти на все вопросы-возражения будущих критиков, что многие, желавшие их серьезно покритиковать, оказывались обезоруженными.

Особый психотерапевтический метод «Терапия творческим самовыражением», который сложился у меня уже много лет назад, помогает тревожно-мнительным и болезненно-сомневающимся обрести целебное хроническое творческое вдохновение, светлое мироощущение с осознанностью своей общественной пользы.

В заключение — два примера из моей практики: расстройства, с подобными которым все же следует обратиться к психотерапевту.

Р., 27 лет, слесарь. Жалуется на тревожную мнительность, ранимость (тревоги заболеть тяжелой болезнью; боязнь, что обидят, унизят и т. п.), стеснительность с ярким покраснением лица. По этим причинам нет друзей и женщины ему недоступны. Впрочем, был недавно женат (женили), но жена вскоре ушла от него, так как не могла терпеть его обид, робости, раздражительности, страхов заболеть («хуже бабы»). Живет теперь снова вместе с родителями и, как увидит свою маленькую дочь, долго плачет. Выучился на пчеловода, чтоб меньше раниться в общении с людьми. Уехал работать из города в деревню. Но пчелы могут ужалить, и в деревне скучно. Тоскует по городу, родителям. Тягостное, беспомощное переживание своей жизненной неустроенности. Принес тетрадку с подробно записанными жалобами. Тянется к какому-то делу, которое было бы ему по душе, чтоб не хандрить. Если бы кто сказал ему, в чем состоит это его спасительное дело, чем ему заниматься... (1984 год).

Л., 20 лет, студент. Хотел учиться истории, археологии, но замучился тревожными сомнениями, что не пройдет в университет по конкурсу и вообще прокормит ли его археология. К удивлению школьного учителя истории, не сомневавшегося, что его любимец поступит в университет, поступил в Энергетический институг (куда легче, надежнее), понимая, что специалист из него здесь будет никудышный. Теперь сокурсники смеются: «Будешь применять электропривод в археологии». Как считают его родители, Л. «сомнениями трагически портит себе всю жизнь». Единственная девушка, с которой он с детства дружил и в которую был влюблен, вышла замуж, так как он не решился на ней жениться («слабоват еще здоровьем»); теперь мучается, что она с другим. Остается жить только ради родителей, чтобы ухаживать за ними, когда состарятся и сделаются беспомощными. Впрочем, сомневается и в том, что доживет до старости родителей, не умрет от какой-то тяжелой болезни в скором времени (1983 год).

Сверхценные идеи

Сверхценные идеи понятнее в сравнении с бредом. Бред — признак психоза (сумасшествия). Не встречается у людей с просто болезненными характерами. «Бред» — русское слово (от «брести-бродить» в значении «блуждать»[6]), с давних пор обозначающее в психиатрии болезненную, непонятную логически и психологически убежденность человека в том, чего на самом деле нет. В английском, немецком, французском языках бред обозначается словами, происходящими от латинского « delirus » — «безумный», «помешанный».

Да, человек с бредом (в истинном смысле) серьезно болен. Подлинный смысл этого расстройства стал, однако, понятен психиатрам только в начале XX века — через сравнение с другими открытыми-описанными расстройствами, внешне похожими на бред. Это — навязчивости, болезненные сомнения, сверхценные идеи.

От навязчивости и болезненного сомнения бред отличается прежде всего своей болезненной убежденностью, а от сверхценной идеи — отсутствием психологической понятности содержания бреда по отношению к жизненной реальности. Например, больной с бредом ревности убежден, что жена ему изменяет, но убежден только потому, что она выбросила старые туфли («хочет быть ногами красивее» — непременно для «любовника»). Другой, пожилой, больной убежден в том, что у него сифилис, так как он начал потихоньку лысеть.

Как мы ни пытаемся психологически понять происхождение этой убежденности, происхождение связанных с нею переживаний бредового больного, исходя из обстоятельств его жизни, из особенностей его характера, ничего у нас не выходит. Не получается (по выражению Ясперса) «вчувствоваться» в бред, как принято говорить между психиатрами.

Нелогичность, нередко даже нелепость, бреда обнаруживается и в том, что, например, бредовой ревнивец (как заметил это еще в XIX веке германский психиатр Эмиль Крепелин) удивительно-уморительно равнодушен, невнимателен к действительным изменам жены, если таковые случаются: смотрит как бы сквозь действительного своего соперника, даже когда застает его со своею женой в постели, продолжает дружить с ним после этого как ни в чем не бывало, не включая его в свою бредовую систему и горько жалуясь ему на «развратную жену с ее погаными кобелями». Так же больной с тревожным бредом «страшных болезней» обычно спокойно относится к действительному серьезному заболеванию, обнаруженному у него.

По своему содержанию бред может быть бредом преследования (в том числе бредом ревности — «жена преследует меня со своими любовниками»), бредом величия, изобретательства, реформаторства («я — Эйнштейн», «я — Лев Толстой», «я — Иисус Христос»), ипохондрическим бредом (бред несуществующих болезней), бредом самоуничижения.

Помню одухотворенного душевнобольного с бредом самоуничижения — из своей юности, когда я в течение года работал в психиатрической больнице санитаром. Этот человек с раннего утра до позднего вечера, к радости санитарок-уборщиц, убирал, мыл палаты, холодный каменный туалет, бережно ухаживал за беспомощными лежачими больными (кататониками, оправляющимися под себя), часами чистил, полировал тряпкой железные кровати, без конца таскал с больничной кухни тяжелые баки с кашей, кислой капустой, а из отделения — ведра с помоями. Он был убежден, что настолько малоценен, груб, несостоятелен умом и чувствами, так мало принес пользы, в сравнении со всеми другими людьми, что не достоин и часа отдыха и полного больничного завтрака, обеда, ужина. Позволял себе съедать только малую часть бедного больничного кушанья (не дотрагиваясь до полухлебных котлет, бледного порошкового киселя) и спать не более четырех часов, дабы скорее вернуться к искупительной работе.

Я преклонялся тогда и сейчас преклоняюсь перед этим, ушедшим уже из жизни, школьным учителем физики за его такого содержания больную совесть. Впервые дал он мне тогда ясно почувствовать, что больное может быть, в каком-то серьезном смысле, прекраснее здорового, что можно и вот так брести-блуждать.

Конечно же, агрессивный бредовой больной может быть опасен и для себя, и для людей, с которыми общается и которых «вплетает» в свой бред. О таком социально опасном больном непременно как-то должен знать участковый психиатр из психоневрологического диспансера, дабы, по необходимости, не нарушая прав душевнобольного, предупреждать возможные здесь катастрофы.

Бред как частица клинической картины душевного заболевания, как результат качественно нарушающего личность болезненного процесса, то есть переслойки личности, не может быть единственным расстройством у больного человека. Он обязательно, особенно со временем, «обрастает» и иной душевной патологией: галлюцинациями, эмоциональным опустошением, аффективными (от лат. affectus — душевное волнение) расстройствами (спады, подъемы) и т. д. Разубедить больного в его бредовых идеях практически невозможно еще и потому, что он не только думает, но и чувствует по-бредовому.

Поправляется, по-настоящему смягчается бред лишь специальными психиатрическими лекарствами. При этом нередко, особенно при медленном развитии, бред лишь дезактуализируется, то есть до поры до времени оседает, ослабев, на дно души и не обнаруживает себя в разговорах больного, в его отношениях с людьми. Критическое отношение (и то чаще неполное) возникает лишь к острому, спадающему вместе с аффективным напряжением, бреду. Этот «чувственный» бред (подогреваемый бурной аффективной, галлюцинаторной патологией) может довольно быстро слабеть, спадать, когда настроение светлеет и галлюцинации гаснут, как это случается, например, при белой горячке.

Следует помнить, что, каким бы ужасным, жестоким в своем содержании ни был бред, больной не виноват в этом. Бред не проистекает из доболезненной личности — это болезнь нарушает бредом личность больного и его поведение. Впрочем, без возникшего бреда часто было бы еще хуже от основы страдания — зловещей черно-тоскливой неопределенности, болезненной «каши» в душе. С бредом больному хотя бы ясно, кто «враг», кто «друг» и т. д. — от этой, пусть даже патологически-сказочной, определенности душевнобольной становится спокойнее, собраннее в своей душевной напряженности. Не нужно разубеждать его, что-то доказывать. Нужно просто тепло, сочувственно относиться к нему.

Сверхценные идеи (сверхценности) как отдельное душевное расстройство выделил германский психиатр Карл Верни-ке (1892). Он отличал их от навязчивостей, описанных ранее его учителем Карлом Вестфалем, тем, что сверхценности всегда окрашены сильным чувством (аффектом), и тем, что (как, впрочем, и болезненные сомнения) переживаются они как свое кровное, личностное (а значит, самооборона от них невозможна).

Болезненные сомнения, тревожная мнительность, даже некоторые виды бреда тоже помещаются в это широкое верниковское понимание сверхценностей. С тех пор как в начале XX века были отделены от навязчивостей болезненные сомнения, тревожная мнительность, — сверхценные идеи уже стали понимать лишь как болезненную убежденность в том, чего на самом деле нет. Однако, в отличие от бреда, эта убежденность имеет под собою реальный жизненный факт, который переоценивается, сверхоценивается — то есть сверхценность психологически понятна.

Этой конкретной психологической понятностью Карл Ясперс в своей «Общей психопатологии» (первое издание — 1913) и отличил сверхценные идеи от бредовых. По Ясперсу (1994), сверхценности — это «убеждения, окрашенные очень интенсивным аффектом, понятным из личности больного и его судьбы, и вследствие этой интенсивной окрашенности аффектом и благодаря тому, что личность больного идентифицируется с идеей, ложное принимается за действительное» (с. 84).

Выше мы уже говорили о разнообразных личностных почвах, на которых охотно произрастают навязчивости, болезненные сомнения и т. д. Сверхценные идеи также могут вырасти в садах разных характеров, но и здесь определенные общие личностные особенности-свойства предрасполагают к сверхценностям. И это общее личностное, предрасполагающее к сверхценностям, есть душевная инертность вместе с ранимым самолюбием, агрессивно-аффективной напряженностью. Там, где эта напряженность со временем уходит-спадает, появляется и живое критическое отношение к прежним сверхценностям, даже иногда с чувством вины. Там, где агрессивная напряженность не уходит, являясь составной частью основы, так сказать, ядра личности, — там и сверхценные идеи практически малообратимы.

Итак, сверхценная идея психологически понятна. Например, авторитарно-напряженный пожилой человек сверхценно-патологически убежден, что молодая жена изменяет ему с молодым соседом по лестничной площадке, поскольку тот, как он заметил, загадочно улыбается, здороваясь с ним. Здесь нет явной нелогичности, все может случиться в нашей жизни. Патология в том, что улыбки соседа этому подозрительному человеку, ревнивцу, достаточно для убежденности в неверности жены. И убежденность эта остро-аффективно заряжена, концентрирует вокруг себя всю душевную жизнь мучающегося ревнивца. Он обычно не является душевнобольным в истинном смысле термина и несет полную ответственность за свои поступки. Он может быть лишь житейски или психопатически (не от психоза) агрессивен, опасен и для жены, и для мнимых своих соперников.

Чаще всего встречаются в нашей жизни сверхценные идеи ревности. Но содержание сверхценностей может быть таким же разнообразным, как и содержание бреда.

Впрочем, сверхценные идеи вины, самоуничижения, греховности редки. Объясняется это тем, что сверхценный самолюбив и агрессивен, сердит, раздражителен — хотя бы на время сверхценного состояния (например, на время сверхценной борьбы за справедливость, к которой часто расположен своей природой).

Особенности сверхценности обусловлены особенностями располагающего к ним характера, жизненными интересами, воспитанием. Эти особенности характера — не только напряженная авторитарность, но и склонность к инертным тревожным сомнениям, замкнутость-углубленность, тревожность-естественность.

Замкнуто-углубленный научный работник требует, чтобы сослуживец по лаборатории поставил его соавтором в свою статью, так как усмотрел в этой статье отголоски их давнишнего научного спора. Он даже убежден в том, что сослуживец в этой статье приписал себе его открытие. Хотя никакого открытия, говоря серьезно, тут нет, лишь некоторые уточнения известного положения, которые как бы сами собою разумеются, здесь честолюбиво сверхоцениваются, обретают особое значение открытия. Сослуживец теряется. Через некоторое время, однако, сверхценные переживания могут стихнуть и научный сотрудник может попросить у коллеги прощения, даже клянет себя за свои прежние «наполеоновские» настроения и как будто бы критичен к прежней своей сверхценной буре.

Или тревожный сангвиник заподозрил по (как ему показалось) «кислым» улыбкам в его сторону, что начальник дурно к нему относится. Взвинтился аффект — и уже налицо убежденность в том, что да, именно дурно относится, уволить хочет; уже невозможно войти к начальнику по делу в кабинет, уже впору прощаться с сослуживцами перед «неминуемым увольнением». Или он охвачен желанием писать на начальника уничтожающую жалобу в министерство. Вдруг в это время начальник, открыв дверь своего кабинета, приветливо кивает ему, приглашает — и тут же наступает освобождение от напряжения, облегчение с приливом добрых чувств ко всем вокруг, сверхценности как не бывало.

Принято считать, что к сверхценным идеям склонны многие творческие люди, исследователи. Однако то, что в исследовании держится на сверхценностях, чаще есть самая слабая, уязвимая часть этого исследования, поскольку обычно агрессивные, авторитарные сверхценности не опираются ни на убедительное доказательство, ни на тонкое предвосхищение, интуицию. Сверхценность пригодна для солдата, исполнителя, но не для полководца, творца. Если же все исследование построено на одних сверхценностях, то перед нами обычно сверхценный бесплодный изобретатель, «реформатор», а то и кверулянт, анонимщик.

Как поступать с близкими, сослуживцами в случае их сверхценностей? В соответствии с их характером. Авторитарно-напряженному со сверхценностями — твердо, терпеливо повторять, что он не прав, ибо нет у него доказательств, оснований быть убежденным (в измене, в дурном к нему отношении, в серьезной болезни у себя или близких, в том, что, наконец, изобрел вечный двигатель и т. д.). Поскольку авторитарно-напряженный человек обычно прямолинеен в мыслях, формалист, его и успокоить можно, по обстоятельствам, скорее непонятными ему формулами, научными терминами (например, научно, наукообразно объясняя ему классические законы логики или его анализ мочи), нежели трезвыми житейски-понятными разъяснениями. Даже у авторитарно-напряженного сверхценность способна дать задний ход, хотя и с большим трудом. Замкнуто-углубленного и тревожно-сомневающегося часто довольно оставить с их сверхценностями в одиночестве, чтобы наедине с собою, в раздумье, в аналитических переживаниях сошел запал сердитой нелогичной убежденности. А тревожного сангвиника надо согреть душевным теплом, рассмешить, чтобы тревожно-капризное его настроение, побуждающее видеть все важное для него искаженно-сверхценно, качнулось к солнцу, теплу.

Сверхценные сердиты в своих сверхценных переживаниях, но среди них немало порядочных, широких сердцем людей. Есть и безнравственные сутяги, анонимщики, ложные (ханжеские) борцы за справедливость. Но есть и честные, благородные воины, истинные борцы за правду, гонимые не раз за свою сверхчестность, сверхпринципиальность.

Ипохондрия

Ипохондрией ( hypochondrium — подхрящье, греч., лат.) со времен древне-римского врача Клавдия Галена и до середины XIX века называли в медицине мягкие части тела под реберными хрящами (печень с желчным пузырем и селезенка), а также саму болезнь этих органов; но только не такие болезни печени, как «желтуху» и «неразделенную любовь». Нередко вместо «ипохондрия» говорили: «болезнь селезенки». Так, отечественный врач Марк Яковлевич Магазинер (1837) называет ипохондрию («болезнь селезенки») «истерикою мужчин», которая обнаруживается «нервическими» и «желудочными» «припадками». Он пишет: «Ипохондрик вечно занят собой, своею болезнью, делается пристрастным к медицине и ее книгам». В середине и в конце XIX века для психиатров-клиницистов мира (Вильгельм Гризингер, 1867; Сергей Сергеевич Корсаков, 1901) ипохондрия была уже просто душевным расстройством, как это считается и по сей день.

Итак, ипохондрия это более или менее сложное, тягостное переживание по поводу какого-то своего конкретного заболевания (в том числе душевного) или просто смутное чувство в себе какого-то заболевания, которых на самом деле нет.

Если человек тревожно или сверхценно преувеличивает свое действительное заболевание, принято говорить об «ипохондрических наслоениях» на это действительное заболевание. Переживать, чувствовать болезнь, которой у тебя нет, думать о ней, бояться ее, конечно, можно по-разному, и, в зависимости от этого, говорят о разных видах ипохондрии.

При бредовой ипохондрии в центре ипохондрического расстройства стоит бред ипохондрического содержания. Это, например, болезненно-нелепая убежденность в том, что организм разрушается от сифилиса, потому что уже вторую неделю не проходит простудный насморк. В таких случаях по-настоящему поможет только врач-психиатр, и, в основном, лекарственным лечением.

При сверхценной ипохондрии, к примеру, человек, страдающий язвенной болезнью желудка, без достаточных оснований патологически, сверхценно убежден (хотя и психологически понятно убежден — с точки зрения своего подозрительно-недоверчивого характера) в том, что язва «открылась», но врачами это еще не замечено. Полагает, что даже возможно кровотечение: он так чувствует! «врачи плохо разбираются!», «года два назад все тоже были уверены, а вышло...» Все это — несмотря на то, что гастроскопия, клиническое исследование ясно показывают, что нет оснований так думать. Здесь близкие пациента могут помочь ему, напоминая о надежности современной медицинской науки, техники, лаборатории.

При навязчивой ипохондрии человек мучается прежде всего навязчивой мыслью-страхом о не существующей у него болезни, понимая, хоть немного успокоившись, что, действительно, нет оснований полагать, что эта болезнь есть у него. Он обычно и не обследуется, не «ходит по врачам», а лишь спросит несколько раз в день товарища и еще жену, например, так: «Как думаешь, нет у меня гангрены вот здесь, на руке?» — спросит, чтобы смягчить свою душевную напряженность. В таком случае необходимо набраться терпения и не скупиться лишний раз, не раздражаясь, предварительно посоветовавшись с врачом, сказать с уверенностью: «Нет, нет, никакой гангрены тут нет».

При тревожной или сомневающейся ипохондрии в центре ипохондрического расстройства — тревожная мнительность или болезненные сомнения ипохондрического содержания. Ипохондрическое переживание такого рода также психологически понятно с точки зрения тревожно-мнительного или тревожно-сомневающегося человека. Тревожно-мнительное переживание возможно снять-успокоить внушающими-ободряющими словами о том, что нет ничего страшного и, слава Богу, еще поживем, или чем-то отвлечь страдальца от ипохондрических мыслей, страхов, например, рассмешив его. С тревожно-сомневающимся (ипохондрически размышляющим), по причине его рассудочности, неспособности легко поверить в хорошее, приходится обращаться с помощью медицинского разъяснения-убеждения, трезвого, естественно-научного анализа тех неприятных ощущений, переживаний или каких-то безобидных крохотных расстройств, образований, например, на коже, слизистых, которые его душевно беспокоят и по поводу которых он болезненно сомневается, не есть ли это «смертельное» («начало конца»), «позорное» или «сумасшедшее». К примеру, сомневающийся мучается: не превращается ли его родинка в меланому? не есть ли лимфатический узелок, который он нащупал у себя на шее, признак белокровия? а может быть, его головная боль — от опухоли мозга? а может быть, его запор — от рака толстой кишки? И в самом деле с какой-то малой вероятностью все так может и быть. В любом случае, следует нести в душе настороженность в том, что и ипохондрики, хоть и доживают часто до глубокой старости, но, конечно, могут заболеть и той болезнью, которой боятся, — так сказать, в прибавку к своей ипохондрии.

Тревожная и сомневающаяся ипохондричность, понятно, бережет ипохондрика в том смысле, что он, постоянно прислушиваясь к работе своего тела, постоянно его осматривая, наблюдая кропотливо за своим душевным состоянием («не схожу ли с ума?»), гораздо раньше невнимательных к своему здоровью людей заподозрит у себя действительно серьезное заболевание, если оно у него вдруг возникнет: как говорится, чем черт не шутит.

Казалось бы, для сохранения здоровья, следуя здоровому образу жизни, неплохо лишний раз профилактически потревожиться, посомневаться: все ли у меня в порядке, не осмотреть ли себя, не обследоваться ли еще раз, вдруг именно сейчас что-то серьезно-патологическое у меня как раз начинается... Может быть, такого рода ипохондричность, происходящая из тревожно-сомневающегося душевного склада ипохондрика, есть благо и для него, и для общества?

Но поразмышляем над этим философски — с точки зрения целесообразности такой ипохондрии для человечества. Ведь если бы каждый вот так тревожно преувеличивал опасность своего нездоровья и в страхе хватался вниманием за каждый мелкий сбой в пищеварении, в работе сердца и т. д., то разразилась бы всеобщая ипохондрическая паника и не хватило бы врачей, медсестер, медицинской техники, лабораторий для исследования болезненно-ипохондрического человечества. Известным количеством более или менее запущенных тяжелых болезней (запущенных обычно людьми бестревожными, легкомысленными к своему здоровью, способными не думать о том, что могут вдруг серьезно заболеть, способными легко верить во все хорошее: «а плохое, дескать, само придет») человечество, таким образом, расплачивается за то, чтобы не быть ипохондрическим человечеством, которое просто не способно к существованию. Впрочем, всюду в мире, в Природе высокое совершенство (в нашем понимании) держится на вопиющем несовершенстве (также в нашем, здравом, понимании).

He-ипохондриков в человечестве, конечно же, большинство. Это большинство спасается, во-первых, тем, что тяжелые, исподволь развивающиеся болезни, пока не придет старость, в которой завершается наш путь, случаются все же относительно редко. Во-вторых, это большинство, в отличие от ипохондриков, наделено здоровым, трезвым чутьем маловероятности серьезной болезни в случае всяких микропатологических пустяков. А эти болезненные пустяки (прыщики, закупорки слюнных железок во рту, легкие невралгии и т. п.) более или менее быстро проходят сами.

Однако именно тревожно-сомневающиеся ипохондрики нередко оказываются талантливыми и гениальными людьми. Проявляя присущую им тревожно-сомневающуюся, углубленную въедливость и в других областях жизни, они совершают не только «ипохондрические открытия» в своем организме, но и подлинные открытия в человеческой культуре (Гоголь, Достоевский, Дарвин, Толстой, Чехов, Станиславский).

Теперь о так называемой депрессивной ипохондрии. Практически любое ипохондрическое расстройство внутри себя «дышит» тревогой, тоскливостью, которые наполняются из знании пациента, из окружающей жизни определенной темой, содержанием какого-то тяжелого заболевания. Бывает так, что не удается тревожному, сомневающемуся пациенту доказать, что нет у него оснований думать о злокачественном неизлечимом заболевании, а дашь ему лекарство, смягчающее тревогу-депрессивность, — и ушла ипохондрия (переживание мнимой болезни), поскольку ослаблен биологически ее тревожно-депрессивный корень.

Однако есть расстройства, в которых депрессивность в широком смысле и внешне, как бы на равных, ярко перемешивается с ипохондричностью, и это есть депрессивная ипохондрия. Например, депрессивные мысли о тяжелой, неизлечимой болезни, потому что тяжелая, неизлечимая болезнь — одна из самых подходящих тем для депрессивного размышления. Но гораздо чаще депрессивная ипохондрия — это ипохондрически-депрессивные переживания по поводу физических («соматических») депрессивных тягостных ощущений, часто спаянных с депрессивными вегетативными расстройствами в организме. Эти депрессивные ощущения и вегетативные дисфункции, как правило, вычурно-своеобычны, в отличие от таковых при истинно телесных болезнях. Например, ощущения: «будто что-то там в мозгу тихонько-нежно расплавляется», «будто в сердце слегка чешется какое-то сухое круглое место величиною с крупную монету», «будто легкие не усваивают воздух, что их наполняет» или «легкие не дышат сами, и все приходится своей волей вдыхать и выдыхать — а что же будет, когда засну?» и т. д.

Страдающим подобными расстройствами психиатры и психотерапевты помогают лекарствами, гипнозом, лечебными тренировками, всякими целебно оживляющими душу психотерапевтическими способами. Попробовать лечебно оживлять, вдохновлять себя в таком состоянии любимыми делами, творчеством возможно, конечно же, и самостоятельно, еще до встречи с врачом. Это, во всяком случае, не повредит, а случается, только творческое оживление и помогает в тягостной ипохондрической депрессивности (депрессивной ипохондричности). Придет такой патологически страдающий человек, на которого и лекарства не действуют, в лес, осмотрится вокруг себя в зеленой мягкой тишине, увидит мухомор под березами, крупные ягоды малины, старую крапиву с необыкновенными формой своей дырками в жестких листьях. Увидит тихую лесную лужу, над которой зависла стрекоза с перламутровой мордой, услышит писк синицы, как сойка трещит. Проникнется всей этой волшебной лесной картиной: по-своему, сообразно его личности, отразится эта лесная лужа в его сложной депресивно-ипохондрической душе и сама начнет отражением своим психотерапевтически работать, помогая возвращаться к себе из душевной болезненной аморфности-неопределенности. И это воздействие бывает часто лечебно-глубже, проникновеннее влияния от картины на стене или от симфонической музыки из магнитофона.

Депрессия

Депрессия (от лат. depressio - понижение, углубление; по-старому «меланхолия»), в сегодняшнем понимании, есть чаще не просто тоска, а целый «букет» родственных по своему происхождению расстройств, в целом — тягостных, мучительных.

Конечно, чаще всего встречающееся самое тяжелое депрессивное расстройство — это тоскливость: серое, черное настроение с чувством надуманной непоправимости каких-то преувеличенных тоской житейских трудностей, с чувством безвыходности, неизбывности душевной боли. Тоскливость может сопровождаться дурными медленными мыслями и телесной малоподвижностью. Но может она соединяться, например, и с тоскливо-тревожной беготней по комнатам, и со смехом вперемежку с рыданиями.

Однако довольно часто в наше время встречаются и депрессии без явной тоскливости. Здесь душевный упадок обнаруживает себя масками как бы других болезненных расстройств, масками, за которыми как бы прячется душевная боль, и тогда неспециалисту трудно разглядеть в такой депрессии депрессию. Эти маски есть уже известные нам из прежних разделов навязчивости, страхи, болезненные сомнения, тревожные опасения, острая застенчивость. Это и лень, вялость-апатия с тягостным желанием хоть чего-то желать, и напряженность-струна в душе, и пронзительная злость, и переживание эмоциональной измененности своего «Я» (деперсонализация), истерические, неврастенические расстройства и неприятные, в том числе очень сложные, странные телесные ощущения («раздувает изнутри сердце», «будто что-то неприятное насыпано под кожей и мешает» и т. п.), даже физические боли и вегетативные нарушения[7].

За эти депрессивные маски такие депрессии и называют маскированными (скрытыми, вегетативными и т. д.). И все эти маски, в отдельности и в смешении, так или иначе, проникнуты, пронизаны тоскливостью (пусть малозаметной).

Обычно что-то здесь преобладает: например, физическая боль, тягостные ощущения, навязчивости, истерическая «трясучка». А то и вылезет откровенная тоскливость, душевная боль. Тоскливость может давать себя знать одновременно также и физической болью, тягостным телесным ощущением в груди (без какого-то соматического заболевания).

Впрочем, не только в депрессии, но и в обычных, будничных расстройствах настроения часто мелькают указанные маски, так сказать, в мягком, житейски-здоровом виде. Также можно говорить и о здоровой, в том числе уместной по обстоятельствам, тоскливости, с которой нередко перемешиваются эти маски в размере житейских расстройств настроения. Такие тоскливые и с разнообразными масками расстройства настроения нередко называют хандрой.

Стихотворение молодого Николая Огарева (40-х годов XIX столетия) так и называется «Хандра»:

Бывают дни, когда душа пуста:

Ни мыслей нет, ни чувств, молчат уста,

Равно печаль и радости постылы,

И в теле лень, и двигаться нет силы.

Напрасно ищешь, чем бы ум занять, —

Противно видеть, слышать, понимать,

И только бесконечно давит скука,

И кажется, что жить — такая мука!

Куда бежать? чем облегчить бы грудь?

Вот ночи ждешь — в постель! скорей заснуть!

И хорошо, что стало все беззвучно...

А сон нейдет, а тьма томит докучно!

В любом случае, это Природа защищает человека масками от острой, черной тоскливости, претворяя ее в навязчивость с «механизмом» самолечения, например, через выполнение каких-то навязчивых действий, в обезболивающую деперсонализацию-онемение души, в депрессивную истерику с возможностью отреветься-отшуметься и хоть немного этим успокоиться.

Вообще депрессия в истинном, психиатрическом, смысле, в отличие от просто расстройств настроения, даже болезненных, все-таки более или менее плотно занавешивает личность человека — занавешивает настолько, что он перестает на время депрессии быть собою. Лишь на время депрессии. Любая депрессия, рано или поздно, все равно проходит, отпускает.

По своему происхождению депрессия может быть психогенной (реактивной), то есть реакцией на душевные удары (смерть близкого человека, навалившаяся тяжелая телесная болезнь, служебная катастрофа и т. д.). Депрессия может быть органической или соматической (при каком-то повреждении мозга — травматическом, токсическом, инфекционном и т. д., при отягощенности соматическими болезнями, старостью). Может возникнуть депрессия у людей с особой предрасположенностью к ней — в возрасте увядания (с гормональной перестройкой организма). Наконец, депрессия может возникнуть врожденно-генетически (как бы изнутри себя, без понятных причин: «эндогенная депрессия»).

Депрессия, независимо от происхождения, всегда имеет для клинициста биологическую основу в виде какой-то депрессивной «отравленности» организма. Эти биологические «депрессивные вещества» выходят из потаенных внутренних хранилищ — либо сами собою, генетически-запрограммированно, либо под влиянием разнообразных внешних воздействий, в том числе душевных травм.

Природа человека стихийно по-разному защищается от всех этих вредоносных воздействий, в том числе депрессивными масками-щитами. Навязчивость, как отмечено уже в разделе о навязчивостях, придает «черной» аморфной душевной напряженности содержание, указывающее, что нужно такое навязчивое сделать, чтобы она, эта напряженность (депрессивный корень навязчивости), ослабела. Тягостные телесные ощущения, физические боли, в которые «переплавляется» душевная напряженность-тоска, отвлекают от душевной муки.

Деперсонализация обезболивает. Это как внутренний самонаркоз, от выплеска в кровь внутренних наркотиков (эндорфинов). Наступает неспособность душевно переживать, тревожиться, мучиться — от эмоциональной измененности в виде онемения души. Бывает, депрессивный больной мучается и от этого душевного бесчувствия: ребенок серьезно заболел, а он, отец, не способен переживать; увольняют с работы, неизвестно, как кормить семью, а ему все равно. Но если бы он знал, что это природа защищает его бесчувствием от острой безысходной тоски, то, возможно, не клял бы себя так за эту свою деперсонализационную бесчувственность.

Кстати, при лечении гипнозом у людей, предрасположенных к деперсонализационной защите, этот защитный механизм оживляется в гипнотическом состоянии. Гипноз и есть целебное оживление гипнотизацией индивидуальной природной защиты организма — деперсонализационной, вытесненно-сомнамбулической и т. д.

Все это в уютной лечебной группе творческого самовыражения мы рассказываем пациентам, дабы они знали, что с ними происходит, и сделались хоть немного врачами для себя самих, помогая себе пережить страдание.

Дело врача, как полагал Гиппократ, помогать Природе защищаться совершеннее там, где врач на это способен с помощью лекарств, физиотерапии, хирургии или разнообразного психотерапевтического воздействия. Даже краткая психотерапевтическая беседа может так благотворно освежить-смягчить депрессивную душу, что «веществами радости» как бы разрушатся, нейтрализуются «депрессивные яды». Гипнотизацией возможно, как уже отметил, не только усилить-укрепить спасающую от душераздирающей тоски природную деперсонализацию у людей мыслительного склада, но и лечебно сомнамбулически сузить сознание у тех художественно-эмоциональных пациентов, которые к этому предрасположены. То есть возможно оживить иную, вытеснительную, индивидуально-природную защиту — способность невольно и выразительно вытеснять, выталкивать из сознания неугодное, травмирующее.

В клинической картине реактивной депрессии, как пояснил в свое время Карл Ясперс (1913), психологически понятно, «как в зеркале», по выражению Ясперса, видится содержание психической травмы: депрессивная женщина, например, постоянно тоскливо думает об умершем муже, не может примириться с тем, что его уже нет, мучает-винит себя в том, что плохо искала, не нашла еще какого-то из многочисленных лекарств, о котором говорила ей соседка. Открывает шкаф — и сердце тоскливо сжимается при виде настолько знакомого пиджака мужа, будто и сейчас как-то соединенного с ним.

Нередко такого депрессивного больного, больную может даже обидеть предложение врача приглушить лекарствами или гипнозом болезненное страдание, переживание об ушедшем любимом, близком человеке, которым сейчас переполнена душа. В таких случаях надобно помочь страдающему именно пережить всей душой эту содержательную реактивную депрессию (от душевной травмы, тяжелого конфликта). Психолог Федор Ефимович Василюк так и называет свой чудесный психотерапевтический очерк: «Пережить горе» (1991).

Личностное, даже горестное, переживание есть всегда творческая, оживляющая индивидуальность, душу, работа, которая одновременно суть вдохновение (творческое вдохновение), духовный свет, Смысл, обогащение Духовностью, Любовью (доброжелательным отношением к людям и природе с поиском добра, с готовностью встретить добро).

Духовность, Любовь, Творчество, как и пламя свечи, даже для нерелигиозного человека как-то тайно-светло соединены с темой вечности и потому способны примирить с тяжелой утратой.

В случае не-реактивной депрессии с выраженной тоскливостью нет строгой психологической понятности между содержанием травмирующего события и содержанием страдания. В клинической картине такой депрессии тоскливость обычно густо перемешана с депрессивными масками. Вообще все тут в переживаниях перепутано-перемешано с точки зрения здравой логики.

Обычно такой пациент не чувствует себя в аморфной черноте депрессии душевно самим собою от тягостной разлаженности, и тогда жизнь, как говорят многие в таком состоянии, теряет свой смысл и не хочется жить. Сплошь и рядом ни гипнотерапия, ни лечебные беседы не доходят до его сердца. Нередко и лекарства тут не могут, хотя бы грубо-механически, оживить душу или приглушить страдание. Часто не дает покоя больная убежденность в том, что ничего хорошего нет, никогда не было, никогда не будет, и единственный выход из этого отчаянного положения — прекратить все это самоубийством.

«В конце концов, — размышляет депрессивный человек, — я ведь волен распоряжаться своей жизнью. Разве я себе не хозяин?»

Да, хозяин, — должны мы согласиться с ним. — И имеете право распоряжаться своей жизнью, но не сейчас, не в депрессии, а когда депрессия отойдет от вас, ибо сейчас, в болезненном страдании, весь мир воспринимается искаженно-черно и сегодняшнее переживание не отражает правду жизни.

Конечно же, верующему христианину легче справляться с любой своей депрессией, чем неверующему человеку. Верующий, даже в самом отчаянном безысходном положении, изнуренный, например, раковыми болями, способен светло верить в то, что в нем вот так трагически повторяются муки распятого Христа. И ему порою тоже неведомо, как и несчастному Иову, во имя чего он терпит эти ужасные, но священные страдания.

Религиозный философ Николай Александрович Бердяев (1990) отмечал по этому поводу, что «тоска направлена к высшему миру и сопровождается чувством ничтожества, пустоты, тленности этого мира». Тоска — это «тоска по трансцендентному» (лежащему за границами нашего земного познания. — М.Б.), по иному, чем этот мир, по переходящему за границы этого мира», «тоска может пробуждать богосознание, но она есть также переживание богооставленности» (с. 45).

Однако в любом случае депрессивного больного, даже глубоко верующего, должен лечить прежде всего врач: навсегда запомним, что депрессия с тоскливостью особенно чревата самоубийством. И самому тоскливо-депрессивному человеку трудно себя убедить в том, что депрессия пройдет, в том, что это — не трагически жестокие обстоятельства жизни, а именно депрессия представляет обычные трудности-обстоятельства такими трагически жестокими.

Наши депрессивные пациенты в процессе лечения учатся под руководством врача помогать себе и друг другу, конечно же, не только разумом, но и творческим целебным оживлением души, временным (по обстоятельствам) или с постепенным вхождением в целебно-творческий стиль жизни. Об этом подробнее расскажу в других разделах книги. Здесь же пока даю лишь важное в этом смысле место из давнего письма ко мне С., 46 лет, ныне психотерапевта.

«Я долго слушаю своего депрессивного товарища, а затем спрашиваю, не может ли он припомнить что-нибудь светлое. Оказывается, не просто не может, но, по его словам, и вспомнить нечего, поскольку светлого в его жизни просто не было. То же самое я могу сказать и о себе. И если мне напомнить бесспорно светлый эпизод, я отвечу, что это был лишь мираж, а по-настоящему светлого не было. <...> Светлого не было и нет и, тем более, уже не будет — вот характерный, повторяемый на разные лады депрессивный мотив. И дело тут не в более или менее мрачном взгляде на жизнь, а в том, что дискредитируются положительные жизненные идеи, включая идею противодействия болезни, что затрудняет, а то и вовсе останавливает положительное движение».

С. в тяжком настроении открывает прежнюю свою запись, с которой уже удавалось смягчиться:

«Вспоминаются высокие березы летним днем, а ты стоишь под ними, задрав голову... И сразу прекратилась нервотрепка и расхотелось курить...»

Что это? Это человек почувствовал свое, близкое себе (летний день, березы) в своей записи, почувствовал себя от этого самим собою — и возникло целебное просветление-вдохновение.

Нередко довольно легко и быстро творческое целебное вдохновение, просветление наступает у романтического человека с не-депрессивными расстройствами настроения, скукой, хандрой, если он, хотя бы коротко, соприкоснется с чем-то созвучным его душе и, значит, оживляющим-просветляющим душу. Это может быть, например, акварельный пейзаж, лирическое стихотворение, записанный на пленку венский вальс и т. д.

Некоторым людям, страдающим расстройствами настроения и даже депрессией, склонным сказочно-творчески погружаться в прошлое своего народа, бывает, неплохо помогают старинные заговоры. Здесь важно язычески-одухотворенно проникнуться, например, в «Заговоре красной девицы от тоски» всей нарисованной там поэтической картиной; представить, как «на травушке со муравушкой» сидят «тоска со кручиной», подумывая, «как бы людей крушить, сердца щемить», и как возможно велеть им изгнать тоску «из ретива сердца красной девицы», а то и побить их ивовыми прутами, ежели не покорятся[8].

3. О происхождении характеров, сила слабых и помощь при дефензивности

Этот раздел есть прежде всего попытка естественно-исторического размышления о характерах вообще и особенно о людях застенчивых, нерешительных, тревожных, совестливых, инертных. Нередко называют их слабыми людьми. Физиологической основой такого душевного склада является павловский слабый тип высшей нервной деятельности, соответствующий гиппократовскому меланхолическому темпераменту.

Темперамент (тип высшей нервной деятельности) — это преимущественно биологическая (физиологическая) характеристика душевной жизни, поведения человека и животных. Характер (добрый, злой, стеснительный и т. д.) вбирает в себя темперамент в уже «снятом», усложненном виде, это — в основном эмоционально-волевая характеристика человека. Условно говорят и о характерах, о характерологических особенностях высших животных. Личность вмещает в себя в «снятом» виде характер; она являет собою уже духовную особенность человека, то есть связанную и с темпераментом, и с характером особенность его мироощущения — собственного понимания себя, своего места, своей цели в жизни людей и природы, в истории человеческого общества. Животным это недоступно.

Есть термин, охватывающий всех слабых людей, независимо от того, больны они в нервном отношении или здоровы. Это — дефензивность (от лат. defensio — защищать). Дефензивный человек — не авторитарный, не агрессивный, не склонный командовать, а наоборот, защищающийся, «поджимающий хвост» в той обстановке, где агрессивный «оскаливается». Такой человек непрактичен в широком смысле, нерасторопен, душевно инертен, тормозим, рассеян, неуверен в себе, тревожно-мнителен, малодушен, стеснителен, астеничен (немощен), слабоволен, несообразителен, незащищен, робок, раним, склонен к сомнениям и самообвинению, обостренному чувству вины. Дефензивный печально-тревожен, углублен в себя. Самое существо его душевных переживаний — врожденная борьба чувства неполноценности с ранимым самолюбием. Эта борьба (конфликт) и сказывается конкретно вышеперечисленными душевными свойствами, проявлениями.

Ни в коем случае не следует считать, что человек авторитарный, агрессивный (тоже в широком смысле — не обязательно способный напасть на обидчика, но просто уверенный в себе, практичный, решительный и т. д.) лучше или хуже дефензивного. И тот и другой могут быть весьма благородными, нравственными людьми, но у каждого свое поле жизни, где он может себя наиболее общественно-полезно выразить, применить. Однако авторитарность — основа практичности (в том числе практического творчества), организаторских дел, воинственности, а дефензивность — основа нравственных переживаний, копаний, рефлексии, склонности сочувствовать, открывать благодаря сомнениям и инертной «несообразительности» свое, новое в науке и искусстве, преподавать (из-за потребности себе самому все разъяснять, «разжевывать»). Как может быть патологической авторитарность (агрессивность), так и дефензивный человек может быть утомительным, тревожным ипохондриком, «занудой»; случается, его сверхсовестливость тиранически осложняет его жизнь и жизнь его близких.

В широкое понятие «дефензивность» включаются астенические, психастенические (душевно немощные) психопаты[9], дефензивные (психастеноподобные, астеноподобные) шизоиды, циклоиды, эпилептоиды, органические психопаты и соответствующие своим характерологическим рисунком всем этим психопатам акцентуированные (здоровые, но с яркой особенностью) личности. Включаются сюда и похожие на психопатов, невротиков пациенты с мягкими формами душевных болезней. Отмеченный центральный конфликт (для всякого дефензивно-го человека) чувства неполноценности и ранимого самолюбия во всех этих различных по своей природе случаях имеет особенности. Однако не станем здесь углубляться в эти специальные подробности. Это уже было раньше. Будем говорить широко о дефензивном человеке, которого издревле называли во всем мире меланхоликом.

Понятно, при таком широком толковании невольно возникает много неточностей. Это похоже на то, как если бы мы говорили вообще о душевных особенностях женщины и выходило бы, что все женщины эмоциональны, не отличаются склонностью к глубоким философским размышлениям и т. п.: тоже неточно, посколку есть и другие женщины. Однако широкий подход к дефензивному (меланхолическому) человеку имеет здесь смысл потому, что размышляем сейчас об этом человеке прежде всего естественно-исторически (в надежде и таким образом психотерапевтически ему помочь); поэтому не стоит именно здесь, в этом разделе, входить в дифференциальные подробности, иначе запутаемся.

О происхождении характеров

Карл Маркс (1961) отмечал, что «человек по самой своей природе есть животное, если и не политическое, как думал Аристотель, то во всяком случае общественное» (с. 338). Без общества, без общественного воспитания, с воспитанием, например, волчьим в буквальном смысле, человек действительно не стал бы человеком, а пребывал бы в дикости. Воспитание способно усилить-развить, сгладить-приглушить, научить скрывать природные характерологические задатки. Порою человек благодаря воспитанию вживается в иную, не свойственную его природе, роль, и в этом смысле характер его как бы меняется.

Значение воспитания, образования особенно убедительно осознаешь, когда, например, представишь, что Пушкин и Лермонтов, Тургенев и Толстой могли бы родиться в тогдашних крестьянских семьях. Стали ли бы они в таком случае писателями, трудно поручиться, — и все-таки мы бы узнали их благодаря природным свойствам их характеров.

Однако воспитание не всесильно — оно серьезно зависит от сопротивляющихся ему особенностей биологического материала. И поэтому, особенно в случаях врожденной характерологической патологии, реальнее говорить не о «переделке» характера воспитанием, а о приспособлении стойких «трудных» свойств характера к общественной пользе.

Человек в природных, биологических, своих основах несет в себе «животную половину» (И.П. Павлов). Биологические особенности (особенности телосложения, строения мозга, физиологических функций и т. д.) определяют многие стойкие, врожденные свойства характера — Павлов даже описал общие типы высшей нервной деятельности животных и человека.

Сходство нрава отдельных людей с нравом тех или иных животных отмечалось с древних времен. Есть основания полагать, что первобытные люди называли себя сыновьями животных, на которых похожи, — примерно так, как это описано в романе Рони Старшего о доисторических временах (сын Леопарда, сын Зубра, сын Сайги)[10]. Первобытные люди были убеждены в том, что каждый их род происходит от какого-то животного, растения и даже явления природы или неодушевленного предмета (тотемизм). «В Сибири,— пишет Э. Тейлор (1939), — якуты чтили медведей наряду с лесными божествами, кланялись, проходя мимо их любимых логовищ, и повторяли различные прибаутки в прозе и стихах в честь храбрости и великодушия "милого дедушки"» (с. 402).

Естественно, что люди чувствовали своим предком чаще то животное, на которое более были похожи нравом и сложением. Так и сегодняшние дети, даже взрослые чувствуют в себе общее с какими-то определенными, «своими» животными (например, из сказок). Эти животные им более по душе именно потому, что с ними больше характерологического созвучия, похожести (хотя это часто и не осознается).

Робкому мальчику обычно по душе злой волк только в том случае, когда он ненавидит свою робость и стремится быть противоположным себе. У одного человека есть глубинно-природное общее с веселым, естественным игруном-котенком, другой повадкой, нравом более похож на тревожно-застенчивую косулю или на лису, третий — на медведя или даже на крысу. Это не случайная, не поверхностная похожесть. Она слышится и в народных сказках, она вошла в нашу жизнь прозвищами, которые люди дают друг другу во все времена («газель», «тюлень», «надутый индюк», «осел», «козочка» и т. п.), эпитетами («рыбьи глаза», «птичий нос» и т. п.), аллегориями (хотя бы крыловские Попрыгунья-Стрекоза и Муравей).

Исследователи спорят о том, какие именно свойства характера, похожие на человеческие, присущи тем или иным животным. Но в том, что эта похожесть существует, почти никто не сомневается[11]. Биолог, охотовед А.А. Калецкий (1980), описывая поведение некоторых животных, отмечает «некоторые неточности, бытующие в так называемой народной этологии». Так, по его мнению, заяц не труслив, а хитер и отважен, лисица не столь хитра, сколь осторожна, главное в «характере» волка выносливость, а не злоба и коварство, медведь не медлителен и не добродушен, а очень силен и смышлен, тюлень не «увалень», а очень чувствителен, гиена прежде всего непривередлива и терпелива, свинья чистоплотна, ворона не глупа, а смышлена и нахальна, кукушка не легкомысленна, а заботлива, воробей жизнелюбив...

Поскольку человек — вершина царства всех животных, он эволюционно таит в себе свойства не только обезьяноподобного существа, от которого произошел, но и более далеких (и разнообразных) наших предков. Приведу отрывок из Ч. Дарвина (1953):

«Наши предки были, без всякого сомнения, по своему образу жизни, древесными животными и населяли какую-нибудь теплую лесистую страну. Самцы имели большие клыки, которые служили им грозным оружием. <...> В еще более ранний период времени матка была двойная, испражнения выводились посредством клоаки, и глаза были защищены третьим веком, или мигательной перепонкой. Еще раньше предки Человека должны были быть по своему образу жизни водными животными, потому что морфология ясно показывает, что наши легкие состоят из видоизмененного плавательного пузыря, служившего некогда гидростатическим аппаратом. Щели на шее человеческого зародыша указывают на прежнее положение жабер. В месячных или недельных сроках наступления некоторых функций нашего тела мы, очевидно, сохраняем отголоски нашей первобытной родины — морского берега, омываемого приливами. Около этого же времени настоящие почки были представлены Вольфовыми телами. Сердце имело вид простого пульсирующего сосуда, и chorda dorsalis занимала место позвоночного столба. Эти древние предки человека, которых мы усматриваем в темной дали прошлых веков, должны были быть организованы так же просто, как ланцетник, или амфи-оксус, или даже еще проще» (с. 269-270, 274).

Если мы не стесняемся иметь своим предком обезьяноподобное существо, то почему должны нас смущать родственные отношения с другими животными, эволюционное «выбухание» свойств какого-либо из этих предков в каждом из нас? Дарвин отмечает, что «человек обязан своим существованием длинному ряду предков. Если бы не существовало какого-либо из звеньев этой цепи, человек не был бы точно таким, каков он есть».

Нет удивительного и в том, что некоторые из «дообезьяньих» свойств выступают в нас весьма заметно, создают особенность. Сын Леопарда, уже будучи человеком, например, психопатом, несет в себе авторитарную склонность к агрессивности, нередко мыслит ограниченно-прямолинейно, несгибаемо убежден в своей правоте. А генетически-эволюционно пассивно-оборонительные, робкие реакции сына Сайги разрабатываются-усложняются в человеческом обществе в психопатический тревожно-нравственный самоанализ с самообвинением.

Вернусь к симпатиям определенных людей к определенным животным, объясняющимся в том числе и некоторой похожестью, душевным созвучием их с этими животными. К. Лоренц (1971) пишет, что сходство между хозяином и собакой «усиливается благодаря выбору определенной породы или конкретной собаки, так как этот выбор обычно подсказывается симпатией и родственными чертами характера» (с. 70-71).

Как-то на собачьей площадке, где занимался со своей собакой, я удивлялся про себя очевидному несходству, глядя на нежную, хрупкую на вид девушку — хозяйку коренастого мускулистого боксера, напряженного злостью. Удивлялся, пока не услышал, как она злобно сказала ему за какое-то непослушание «Убью, дрянь, швабра!» и вытянула его прутом.

Немало известно фотографических портретов собак с их хозяевами, уморительно похожих друг на друга осанкой и характером.

Люди выбирают для себя, зачастую бессознательно «по духу», не только животных, но и домашние растения, вещи. К примеру, сколько тихой сангвинической мягкости в полевых цветах, так любимых обычно сангвиническими, циклоидными, астеническими натурами. И не случайно похожа мебель гоголевского Собакевича на самого хозяина. «Чичиков еще раз окинул комнату и все, что в ней ни было, — все было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином дома: в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах, совершенный медведь. Стол, кресло, стулья, все было самого тяжелого и беспокойного свойства, словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!»[12] Нельзя, однако, подходить к этологическим сложностям прямолинейно-просто, грубо-биологично: вот-де пес породы «боксер» — животный прообраз эпилептоида, а олень — астеника. Общие тенденции в этом смысле, конечно же, существуют, но все же и собаки, и медведи, и другие животные отличаются внутри своей породы разными «животными» характерами: у одного больше добродушия, у другого злости и т. д. И человек — все-таки человек.

Различные трудовые занятия людей, воспитание с малых лет, общественный образ жизни, природа (неживая и живая), среди которой люди и их предки взрослели[13], — все это серьезно участвует в формировании характеров, в формировании общих характерологических свойств народов. В этом отношении необычно интересны исследования психиатра Александра Ивановича Ющенко.

В работе «К учению о конституциях с эволюционно-генетической точки зрения» (Совр. психоневрология. 1927. Т. 5. № 7—8. С. 4-19) Ющенко исходит из того, что «человечество, как и все живые существа, развиваясь в течение миллионов лет, филогенетически прошло несколько основных фаз своего развития, соответствующих важнейшим эпохам жизни на земле. Эти фазы повторяются человеком и теперь во внутриутробном и детско-юношеском онтогенезе».

Автор описывает различные типы первобытных людей, живших в разные эпохи и в различных местах Земли, сравнивая их с определенными душевно-телесными типами современных людей. Он предлагает называть первобытных людей от питекантропа до неандертальца включительно (обнаруживающих конституциональное сходство) общим термином эоантроп (человек на заре развития, пещерный человек). «Особенности описанного типа конституции людей, долго живших на земле, ведших бродячий, стайный образ жизни, питавшихся корнями, плодами и реже мясом погибших или убитых животных, знавших ловушки, ямы, но не знавших еще лука и стрел, особенности их конституции сильно закрепились в хромосомах и в большей или меньшей степени проявляются и у многих современных людей, не только в утробе матери и в младенчестве, но у некоторых преобладают и в течение всей жизни».

Ющенко отмечает, что эоантроп соответствует кречмеровскому атлету (атлетоиду). Сегодняшние люди, несущие в себе этот тип, неуклюжи, сутуловаты, нелюдимы, жестоки[14]. «В городах наиболее выражены описанные типы среди лиц тяжелого физического труда, грузчиков, молотобойцев, на бойнях и т. д. В качестве достаточной примеси признаки данной конституции можно найти у некоторых работников административно-карательных органов, из медиков у хирургов чаще, чем у интернистов и психоневрологов. <...> Из поражений личности по преимуществу этой конституции свойственны эпилептоидные состояния, параноидальные, шизофренические и тяжелые алкогольные поражения личности, много атлетоидности наблюдаем при нервно-психическом травматизме».

Жившие позднее длинноногие кроманьонцы с долихоцефалическим, но еще достаточно выступавшим вперед своей лицевой частью черепом, охотники и рыболовы, строившие уже хижины из бревен, покрытые шкурами, с лбом «более свободным от волос, чем у людей пещерно-атлетоидной конституции», со «значительными умственными способностями», «общественной специализацией», религией, скульптурой, живописью, «кремневой и костяной индустрией» составляют, по Ющенко, переходную от эоантропа-атлетоида конституцию палеоантропа (древний человек, охотник, кочевник), соответствующую кречмеровской астенической (или лептосомной) конституции. Свойства этой конституции часто встречаются у сегодняшних психастеников, шизоидов и некоторых шизофреников. Здесь «инстинкты питания менее напряжены», «импульсивности здесь меньше». «Принадлежащие к этой конституции люди избирательно общительны, вдумчивы, сдержанны, мышление их более индуктивно, системно, автопсихично. Они склонны к схемам, метафизике, абстракциям; наиболее выраженные типы со свойствами этой конституции, как известно, встречаются среди некоторых кочевников, семитов, северных германцев, достаточно у некоторых славян, немало и среди некоторых горцев Северного Кавказа и т. д. Нередки они среди искусных ремесленников, кустарей, всяких изобретателей, педагогов-методистов, формалистов-чиновников и судей, математиков. К этой группе, как всем известно, принадлежало и принадлежит много выдающихся ученых-математиков, физиков, юристов, философов и писателей с автобиографическим содержанием их творчества» (с. 16).

Наконец, самым поздним Ющенко считает тип, формированию которого способствовали проживание на берегах морей, рек, земледелие, ремесла, торговля с «обильным питанием по преимуществу растительной пищей, молоком и т. п.». Это люди с «крепким хорошо развитым черепом, особенно в лобной его части, крепким костяком и недлинной толстой шеей, крепкой широкой вместительной грудной клеткой, недлинными, но крепкими конечностями, хорошо развитой объемистой мускулатурой». Общественный труд, торговля совершенствовали речь, слияние интересов индивидуума и семьи с интересами общины. Этот тип конституции, сложившийся в неолитическую эпоху, Ющенко предлагает называть неоантроп (новый человек, земледелец, «общинник»). Современные люди с данной конституцией «общительны, говорливы, трудолюбивы, реальные практики, синтонны». «Эта конституция в значительной степени наблюдается среди многих французов, северных итальянцев, швейцарцев, южных германцев, украинцев, но ее достаточно и среди общинников некоторых великороссийских губерний».

«Наиболее часто признаки неоантропа можно найти в различных объединениях, артелях, среди различных посредников, комиссионеров, среди многих естествоиспытателей и особенно врачей. <...> Признаки этой конституции преобладают у многих выдающихся людей — естествоиспытателей, медиков, реальных политиков, коммерсантов. <...> Из болезней, свойственных этой конституции, часты — псориаз, болезни жирового и углеводного обмена, подагрический диатез, эмфизема, болезни сердца и сосудов, особенно сосудов головного мозга, камни желчных и мочевых путей и раки. Из поражений личности этой конституции свойственны циклотимии и циклофрении».

Таким образом, по Ющенко, современные люди начинались своими основными, конституциональными, телесными и душевными особенностями еще в первобытные времена. Например, первобытный предок эпилептоида (или акцентуанта с напряженно-авторитарным характером) — пещерный атлет эоантроп; предок психастеника, астеника, шизоида и соответствующих им акцентуантов — лептосомный или астенического сложения охотник, кочевник палеоантроп; предок пикнического циклоида (сангвиника) — земледелец, «общинник» неоантроп.

Ющенко не соглашается с мнением патофизиолога А.А. Богомольца о том, что именно лептосомно-астеническая конституция (охотник, кочевник палеоантроп — по Ющенко) есть конституция человека будущего. Человеком будущего для А.И. Ющенко, по всей видимости, является земледелец, «общинник», сангвиник, неоантроп.

На мой взгляд, нет серьезного смысла в размышлениях, спорах о будущей, как бы единой конституции человека, потому что человечеству равно необходимы различные, «противоположные» конституции, составляющие его, — для различных, вечных человеческих дел, требующих особых конституциональных свойств-способностей. Исследование Ющенко представляется отважным, ценным естественно-научным обобщением — при всех понятных неясностях, оставленных для последователей, критиков.

Антрополог Я.Я. Рогинский (1977) обсуждает вопросы древних, «вековых», человеческих характеров именно в духе необходимости для человечества на все времена различных своими общественно важными особенностями конституций. Рогинский дает в своей книге главу «О типах характера и их значении в теории антропогенеза» (с. 218-256).

Там сказано о том, что «на завершающей стадии эволюции человека вместе с появлением неоантропа социальные закономерности в отношениях людей между собой приобрели свое господствующее значение. Одним из проявлений этого господства было резкое затухание естественного отбора и прекращение того процесса морфологической эволюции, который шел от пропитекантропов до возникновения человека современного типа».

Далее Рогинский пытается осветить проблему «вечных», или «вековых», типов характера, «позволяющих лучше всего оценить определяющую роль общественных закономерностей в жизни неоантропа даже в той области его поведения, где, казалось бы, всего важнее природные различия людей». Говоря о вечных психических типах, автор опирается на известное положение исторического материализма о том, что, наряду с особыми законами развития, свойственными только отдельным общественно-экономическим формациям, имеются и общие законы развития общества, присущие любой формации.

Необходимость борьбы», «необходимость взаимного сотрудничества и солидарности», «необходимость производства средств существования и орудий труда» проходят «через историю каждого самостоятельного коллектива». Наиболее специфически человеческая из этих трех задач — производство. Оно-то и «переделало» и «борьбу», и «согласие», оно, производство, «непременно включает в себя в той или иной исторической форме взаимопомощь и сотрудничество». Рогинский считает, что основные традиционные типы характера (рассудочный, чувственный и волевой) связаны с упомянутыми тремя основными функциями общества: борьба — функция воли, производство — «функция рассудка, познающего природу, людей и их взаимоотношения», солидарность — функция чувства. «Если это рассуждение правильно, то естественно предположить, что самое выделение в качестве важнейших психических функций человека рассудка, чувства и воли, может быть, и произошло по крайней мере частично, вследствие их соответствия основным формам социальной деятельности». Поскольку «общество требует разрешения некоторых жизненно важных для него задач на всех этапах своего развития», то в процессе человеческой деятельности, выполняющей эти задачи, «характеры разного природного склада, во-первых, распределяются в соответствии с этими задачами и, во-вторых, формируются ими».

Таким образом, люди разными своими склонностями и соответствующими им формами поведения «в действительности лишь следуют вечным предписаниям общественной жизни». В свое время радостно было читать эти страницы в книге старейшего антрополога — радостно потому, что и сам писал в том же духе в работе «Психопатии» (1976) (см. следующий раздел настоящей книги — с. 282).

Рогинский, наконец, размышляет и «о других, не основных, но тоже вековых психологических типах». «Свою печать на внутренний мир людей накладывала на долгие тысячелетия их принадлежность к различным хозяйственно-культурным типам. Неодинаково формировались мировоззрения тропических охотников и собирателей, охотников и собирателей степей и полупустынь, охотников и рыболовов лесов умеренного пояса, оседлых рыболовов севера, арктических охотников на морского зверя, таежных охотников оленеводов, мотыжных земледельцев жаркого пояса и т. д. Чрезвычайно длительными были также влияния принадлежности к разным историко-этнографическим областям, которые так же, как и хозяйственно-культурные типы, являются историческими категориями, ограниченными эпохой и различными условиями своего возникновения. То же относится и к национальным характерам».

Трудно не пойти дальше вслед за более детальными размышлениями Рогинского, направленными к тому, чтобы «выяснить смысл вековых психических типов и понять их происхождение». Автор отмечает, что хотя «частная типическая особенность может полностью преградить путь к занятию в специальной профессии» (так, недопустима «вспыльчивость для дипломата», «рассеянность для летчика» и т. п.), — тем не менее данный человек при всей своей ограниченности, «выполняя одну, какую-либо основную, функцию в обществе, косвенно участвует и в выполнении других».

Выходит, что совершенно необходимо и исторически обусловлено то, что «одни типы имеют преимущественное развитие воли и имеют более непосредственные склонности к борьбе, другие — рассудка, третьи — эмоций с вытекающими отсюда последствиями для их общественной деятельности»; «существуют вековые и в этом смысле «надисторические» типы характера, которые тем не менее проистекают не только из биологических различий между людьми, но рождаются и приобретают свой смысл из вечных задач, разрешаемых любым обществом».

Итак, все мы стойко, природно разные, так как для разных специальных дел общество должно иметь разных специальных (специализированных) работников. Убежден, что каждый из нас более или менее ограничен своей личностью и нередко переживает эту необходимую свою ограниченность, которая одновременно есть его личная особенность и потому высшая ценность.

Понятно, все это имеет непосредственное отношение к проблеме выбора индивидуального жизненного творческого пути, который дает молодому человеку стойкий душевный подъем, смысл существования, укрепляет его сопротивляемость к трудностям жизни, предупреждает, насколько возможно, нервные и даже соматические расстройства.

Так называемых «слабых» (меланхолических) людей Рогинский именует чувствительными, поскольку их характеру отвечает не борьба с врагами (волевые), не производство, невозможное без «рассудка, познающего природу, людей и их взаимоотношения» (рассудочные), а солидарность, согласие людей, невозможное без чувства, способности к состраданию.

Чувствительные («слабые», меланхолические, дефензивные) в наше цивилизованное время нередко находят свое «слабое» дело, заданное им обществом, и это дело делает некоторых из них даже великими в нашем понимании людьми на все века. Это возможно благодаря тому, что «слабость», дефензивность (то есть физическая слабость, тревожность, неуверенность, непрактичность — как принадлежность меланхолических натур) вечна. Она живет уже в «астенических» животных (олень, корова Стеллера и т. д.), она дает себя изредка знать даже в «астенических» натурах хищников. Не исключено, что рождаются, например, «астенические» львы и медведи, которых быстро уносит из жизни естественный отбор в виде зубов более сильного, более «обычного» зверя или смертельного голода[15].

Но «слабость», дефензивность рождается вновь и вновь, даже в самые суровые времена. Она генетически неистребима, как генетически неистребимы хвосты доберманов, несмотря на то, что эти хвосты уже столько поколений отрубаются у щенков при рождении. И вот эта «слабость» проявляется в «оранжерейных» условиях цивилизации в по-кошачьи тонко-чувствующих меланхолических котах, наполненных пассивно-оборонительными реакциями[16], или в «слабых» людях — тонко-чувствующих, застенчивых, непрактичных, напряженных нравственно-этическими переживаниями.

Альбрехт Дюрер. «Меланхолия» (1514)

Уже первобытные люди, сколько знаем, уважали физически некрепких, даже дряхлых старейшин за их ум, опыт, тревожную осторожность и нравственную справедливость, понимая уже, что нередко мудрость лишена крепких мускулов и воинственной сноровки.