[О рукописи Вс. Вишневского «Мы — русский народ»]

Рукопись предназначена для фильма. Насколько я могу в этом разбираться, налицо серьезные достоинства: строгость, монументальность композиции при ясной и выдержанной динамической линии — история одного полка; большой темперамент, руководимый мыслью, а не растрепанными нервами; простота без вульгарности. Должен, однако, признаться, что особенного художественного «раздражения» я не получил — того неожиданного, от чего сразу обдает радостью новизны и острой правды. Есть хорошие фигуры, но мы к ним уже привыкли, а те, которые поновее, как Вятский, полковник, поручик, кажутся надуманными и неубедительны. И пафос: искренний, конечно, но все того же звучания, к какому ухо так привыкло в нашей литературе боевых сцен, где мужественность и величие содержания часто уступают сентиментальности.

Автор, несомненно, владеет тем классическим юмором, теми традиционными красками героизма, которые являются характерными чертами гения русской нации. Для популяризации идеи этого, может быть, и достаточно, но при требованиях более глубоких, художественных ждешь и более самобытных красок. Нужны очень крупное мастерство и творчество актеров, чтобы не впасть в «патриотический» шаблон. Но средним, даже хорошим актерам, боюсь, не избежать соблазна к легкому успеху.

Может быть, я ошибаюсь?..

Черновой автограф (карандаш). — Архив Н.‑Д., № 7712, 17 октября 1937 г.

{321} Гастроли МХАТ в Париже во время Всемирной выставки 1937 года[142]

<…> Театр Елисейских полей, более пригодный для оперы, за кулисами хорошо оборудован, со множеством уборных, с большим артистическим фойе, со множеством отдельных комнат для администрации, даже с лифтом.

Театр так называется, потому что он расположен недалеко от Елисейских полей. Елисейские поля — это огромный проспект, называемый Елисейскими полями, центральное и самое главное место города, в двух шагах от «Этуаль» и Триумфальной арки, к Булонскому лесу.

Приготовления для спектаклей шли чрезвычайно горячо. Наш замечательный заведующий монтировочной частью И. Я. Гремиславский, спокойный и в то же время непрерывно энергичный, вместе с И. И. Титовым и несколькими рабочими в самом буквальном смысле слова две ночи не спали.

Спектакли должны были начаться 4 августа, но только к вечеру 4 августа начали привозить части вертящейся сцены. Их не только нужно было сладить, но и готовый накладной круг испробовать — будет ли он вертеться без перебоев, не будет ли каких-нибудь скрипов и т. д.

Прямо с бульвара рядом с огромным широким подъездом шли ворота во двор. И вот этот двор и проезд в него были завалены привезенными декорациями, брусками, ящиками с бутафорскими вещами.

Погода стояла ужасно жаркая. На дворе рядом с рабочими, среди стука вскрываемых ящиков и визга пилы, там и сям сидели группы актеров. Труппа приехала в самых первых числах августа и имела время ознакомиться с Парижем.

Репертуар был составлен так, что была отправлена почти вся труппа. Многие из первых актеров участвовали только в одной пьесе, но народные сцены также все были распределены между ними. По правде сказать, меня это волновало, потому что народные сцены были великолепно пройдены и множество раз уже сыграны в Москве с так называемой молодежью и с актерами вспомогательного состава. А тут — актеры первых положений, которые давно отвыкли играть выходные роли в народных сценах. Выпускать их было рискованно. И на первой же репетиции в фойе (сцена была занята приготовлениями) я это сказал. Но актеры взялись рьяно, и, забегая вперед, можно сказать, что в Париже народные сцены шли замечательно.

Пока шли приготовления на сцене, надо было наладить и внешнее поведение нашей труппы. В условиях Парижа, полного наших эмигрантов, этот вопрос был довольно щекотлив. Но его необходимо было поставить ребром. На двух-трех больших заседаниях {322} труппы я, как более знакомый с жизнью за границей, раскрыл перед актерами опасности какого-либо легкомыслия в этом отношении.

В Париже насчитывалось до двухсот тысяч эмигрантов, и среди них огромное количество бывшей российской интеллигенции, той самой интеллигенции, которая до революции очень любила, высоко ценила Художественный театр; той самой интеллигенции, которая Советской власти никак не принимала, и если не участвовала активно в каких-либо враждебных действиях, то все будто выжидала ее падения. Среди нее было несколько слоев. Самая большая часть — бывшие кадеты или несколько полевевшие октябристы, имевшие во главе Милюкова.

Другой слой эмигрантов резко «белогвардейский», с газетой на средства двух-трех богатых купцов — «Возрождение». Между этими двумя лагерями была решительная, категорическая вражда. Причем белогвардейская часть была довольно ничтожной, не пользовалась никакой популярностью ни среди русских эмигрантов, ни среди французского населения и заметно из года в год таяла.

Затем третий слой — выросшая там русская молодежь, которая уже очень сильно тяготела и к нашему Союзу и к Советской власти. Эта часть довольно тесно примыкала к огромному, так называемому Народному фронту, к коммунизму.

Религиозная сторона также заметно окрашивалась в три цвета. У белогвардейской эмиграции — высшие духовные власти, епископы, какие-то выступления. Милюковская партия, со свойственной ей осторожностью и сдержанностью, соблюдала на этот счет только приличия. А молодежь, конечно, вся настроена антирелигиозно.

Ясно было, что наш театр встретит полное сочувствие в третьем слое. Как мы предчувствовали, как потом и оправдалось, слой кадетский, милюковский, примет нас так, как мы себя поведем. А белоэмигранты, разумеется, резко враждебно. Лучше всего было бы, если бы они не приходили на наши спектакли[cxi].

Вот в этой атмосфере актеры должны были вести себя как настоящие советские граждане, не позволяя себе ничем, ни одним словечком, ни одним неосторожным движением навлекать на себя подозрения в самой ничтожной маленькой измене. Я ставил вопрос совершенно категорически, предлагал актерам вести себя без малейших колебаний, даже доходя до того, чтобы не читать выше названных газет. (Как пример, я рассказал актерам, что на несколько писем бывших друзей, ставших эмигрантами, рвавшихся повидаться со мной, я ответил отказом. Среди них были даже наши бывшие крупные артисты.) И надо сказать, что наши актеры выдержали это испытание очень стойко. Они хорошо понимали, что какой-нибудь один неосторожный шаг, неосторожное слово одного члена труппы может бросить, тень на весь наш ансамбль.

{323} Было решено — познакомить французских журналистов с задачами нашего театра. Яков Захарович Суриц — наш посол во Франции, очень любящий Художественный театр и отлично понимающий театральное искусство, — отдал много времени на заботы о спектаклях и предоставил в мое распоряжение весь свой аппарат.

В здании посольства, в богатом дворце начала XVIII века, был устроен прием журналистов и вообще представителей печати, художников, литераторов; их собралось человек двести. Прием был в пять часов, был сервирован чай, шампанское, фрукты. Речь моя перед ними продолжалась минут сорок. Затем возник ряд вопросов, на которые я очень охотно отвечал. Большинство театральных критиков знало наш театр довольно хорошо, и вопросы их касались самого существа искусства, обнаруживая очень тонкое его понимание. Между прочим, — хочется об этом упомянуть — большим успехом пользовался мой ответ на вопрос о моих взаимоотношениях со Станиславским. Я сравнил эти отношения с ножницами. Я и Станиславский были врозь, но стремились к одной цели, как кольца ножниц стремятся к среднему гвоздю. Мы сошлись и сдружились, а затем в художественном отношении каждый все-таки пошел по своему направлению, и мы разошлись, однако с тем, чтобы, как ножницами, резать то, что нужно, уже вместе. Я об этом упоминаю, потому что на другой день почти все газеты отвели абзацы этому сравнению.

… Так шли приготовления к спектаклям. Никаких рекламных статей в газетах не появлялось. Французская печать за каждую такую информацию любит брать чистоганом. Это называется — «пюблиситэ». Мы же ограничивались объявлениями, и то чрезвычайно дорогими для нашего бюджета.

Актеры имели время, свободное от репетиций, и знакомились с Парижем, с самой всемирной выставкой, с музеями, с знаменитым Лувром, делились между собой впечатлениями. Причем, помню, один из крупных актеров второго поколения горячо отвергал красоту Венеры Милосской. Нечего и говорить, что актрисы большую часть времени проводили в магазинах и скромно высчитывали, что они могут купить себе и своим московским друзьям.

 

Париж — одна из самых обаятельных столиц мира. Трудно даже объяснить, в чем это обаяние. При большом размахе — отсутствие крикливости, вкус как будто и в строениях, и в магазинах, и в тротуарах, и в мостовых. Кипучее движение людей по Елисейским полям или по бульварам и в то же время отсутствие грубой толкотни. Какая-то открытость нравов, привычка быть на улице и легко проявляющаяся склонность к веселью, к шутке, к ловкой, красивой выдумке; великолепная звенящая французская речь; дешевизна, не стесняющаяся дороговизны, и {324} дороговизна, не угнетающая дешевизны; неугомонные выкрики газетчиков. И как-то весь этот шум никогда не заслоняет мысли о всей истории страны, об великолепных достижениях ее культуры, науки, искусств и особенно об ее великой революции. Вас, например, потащат на Монмартр, покажут исторические места, дома, площади, где у каждых ворот будут называть имена героев французской революции.

А тут еще всемирная выставка, на которой центральное место, наиболее привлекающее толпы, занимают высящиеся друг перед другом два главнейших павильона — Советского Союза и Германии. Советский Союз дал замечательную статую Мухиной, Германия больше удивляла импозантно казарменными линиями. <…>

Машинопись (с авторской правкой). — Архив Н.‑Д., № 7348/1 [1937 – 1940 гг.].