Отношение людей к колхозам

 

Чтобы правильно оценить суть дела, надо встать на позиции тех людей, которые были участниками исторического процесса. С нынешними мерками посторонних морализаторов в нем ничего не поймешь. Я неоднократно спрашивал мать и других колхозников во время приездов в деревню и позднее о том, согласились бы они снова стать единоличниками, если бы такая возможность представилась. Все они наотрез отказались. Старый строй жизни рухнул безвозвратно. Простые люди на уровне здравого смысла понимали, что возврат в прошлое невозможен. Колхозы им казались если не мостиком в будущее, то принудительной силой, толкавшей их в будущее. Массы населения понимали, что об улучшении условий жизни надо было думать уже на основе произошедшего перелома. Лишь высокообразованные мудрецы, не имеющие ни малейшего понятия о сущности реального процесса жизни и равнодушные к судьбам участников этого процесса, до сих пор занимаются суемудрием по принципу "что бы было, если бы было не так, как было".

В проблеме отношения людей к коллективизации интереснее другое. Традиционный коллективизм жизни делал людей неспособными именно к коллективным формам протеста. Люди реагировали на удары судьбы индивидуально, причем не в форме активного протеста, а в форме пассивных поисков выхода. Люди уклонялись от социальной борьбы, устраиваясь поодиночке. Они воспринимали происходящее как должное, как природную катастрофу. Думали лишь об одном: выжить. Проблема заключалась не в том, чтобы избрать лучшую форму жизни - никакого выбора не было, - а в том, чтобы выжить в любой форме, предоставляемой обстоятельствами.

Не раздался ни один голос протеста. Я знаю лишь об одном случае, отдаленно напоминавшем протест. Вышло постановление высших властей о передаче земли "в вечную собственность колхозов". Одна женщина, мать пятерых детей, сказала, что лучше бы в собственность людям отдали то, что вырастает на земле. Ее арестовали за "антисоветскую пропаганду". Никто не протестовал против этого.

Советские "прогрессивные" идеологи, готовые оправдать любую подлость и глупость властей, выдвинули "свежую" идею сделать сотрудников предприятий совладельцами этих предприятий - передать предприятия в собственность трудовых коллективов. Цель такой реформы они видели в повышении экономической эффективности предприятий. Они при этом забыли о том, что эта мера уже была испробована в деревне и обнаружила свою сущность: зверскую эксплуатацию людей, прикрываемую лицемерными словами. Один из соблазнов и одно из достижений реального коммунизма состоит в том, что он освобождает людей от тревог и ответственности, связанных с собственностью. Передача средств производства в собственность коллективов есть лишь лживая маскировка закрепощения людей.

 

ВЕРУЮЩИЙ БЕЗБОЖНИК

 

В двадцатые годы вера и неверие в наших краях мирно уживались друг с другом не только в отношениях между людьми, но и в душах отдельных людей. Верующие терпимо относились к проповеди атеизма. Неверующие столь же терпимо относились к верующим. Мои дедушка, бабушка и мать были религиозными. Отец стал атеистом еще в молодости. Бабушка по матери была верующей, а дедушка нет. У нас в доме иногда за столом рядом сидели священник и члены партии. Вся изба была увешана иконами. Порою представители власти сидели на почетном месте под главной иконой. Церкви начали закрывать в начале тридцатых годов, т. е. одновременно с коллективизацией. Население отнеслось к этому довольно равнодушно. Деревни начали пустеть, резко сокращалось число верующих, бывших опорой церкви. Наш священник некоторое время жил как рядовой гражданин. Что с ним стало потом, не знаю.

Население района было религиозным, но поверхностно, без фанатизма. В семье нам прививали религиозные убеждения не столько в смысле мировоззрения, сколько в смысле моральных принципов. Даже бабушка не верила в то, что Бог сделал Адама из глины, а Еву из ребра Адама. Бог выступал в роли высшего судьи поведения человека, причем всевидящего и справедливого. Бабушка и мать и не думали конкурировать с просветительской и идеологической деятельностью властей и школы. Они имели достаточно здравого смысла, чтобы понимать невыгодность для детей противиться атеистическому духу эпохи.

Убеждение, что Бога нет, проникало и в детскую среду. Взрослые верующие не наказывали маленьких безбожников. Вера становилась все более неустойчивой, а неверие набирало силу. В четвертом классе школы нам впервые устроили гигиенический осмотр. На мне был нательный крест. Я не хотел, чтобы его увидели, снял его и куда-то спрятал. Так я стал атеистом. Сестра рассказала об этом матери. У нас состоялся разговор, суть которого заключалась в следующем.

"Существует Бог или нет, - говорила мать, - для верующего человека этот вопрос не столь уж важен. Можно быть верующим без церкви и без попов. Сняв крестик, ты тем самым еще не выбрасываешь из себя веру. Настоящая вера начинается с того, что ты начинаешь думать и совершать поступки так, как будто существует. Кто-то, кто читает все твои мысли и видит все твои поступки, кто знает подлинную цену им. Абсолютный свидетель твоей жизни и высший судья всего связанного с тобою должен быть в тебе самом. И Он в тебе есть, я это вижу. Верь в Него, молись Ему, благодари Его за каждый миг жизни, проси Его дать тебе силы преодолевать трудности. Старайся быть достойным человеком в Его глазах".

Я усвоил эти наставления матери и всю жизнь прожил так, как будто Бог существует на самом деле. Я стал верующим безбожником. Я выжил в значительной мере благодаря тому, что неуклонно следовал принципам, упомянутым выше. Великий русский поэт Есенин писал: "Стыдно мне, что я в Бога верил, жалко мне, что не верю теперь". Этими словами он выразил сложность и болезненность той ситуации, которая сложилась после революции для выходцев из русских деревень вроде моего "медвежьего угла". Я родился за три года до смерти Есенина. Но эта сложность и болезненность сохранила силу и для меня. Более того, я оказался в еще худшем положении. Отказавшись от исторически данной религии, я был вынужден встать на путь изобретения новой. На эту тему я много писал в моих книгах, в особенности в книгах "В преддверии рая", "Иди на Голгофу", "Евангелие для Ивана". Я совместил в себе веру и неверие, сделав из себя верующего безбожника.

Те религиозно-моральные принципы, которые я усвоил от матери, имели примитивную языковую форму. Однако по сути они отвечали самому высокому интеллектуальному уровню. Приведу несколько примеров. Даже малое зло есть зло, говорила нам постоянно мать. Даже малое добро есть добро. Проси у Бога сил для преодоления трудностей, а не избавления от них. Благодари за то, что есть, и за то, что избежал худшего. Не используй труд других. Всего добивайся своим трудом, своими способностями. Не будь первым при дележе благ - наград. Бери последним то, что осталось после других. Не сваливай на других то, что можешь сделать сам. Не сваливай вину на других и на обстоятельства. Высшая награда за твои поступки - твоя чистая совесть. Конечно, многие из таких принципов взяты из христианства. Но многое открывалось в самой жизни в качестве средств моральной самозащиты.

Несмотря на атеизм, проблемы религии остались жизненно важными для меня во все последующие годы. Не в смысле наивной веры в библейские сказки, а в смысле отыскания средств самосохранения в качестве нравственной личности в условиях крушения прежних моральных устоев. Я оказался в положении, сходном с положением первых христиан. Но в отличие от них, я должен был сам сыграть роль моего Бога и Христа. Это не мания величия, как может показаться на первый взгляд, а прозаическая необходимость. Если бы на моем пути встретился Христос двадцатого века, отвечающий моему менталитету, вкусам и претензиям, я стал бы его беззаветным учеником и последователем. Но мне встретить такую личность не удалось.

Приведу упомянутую выше "Молитву верующего безбожника", поскольку она в концентрированной форме выражает целый ряд черт моего характера и принципов жизни. "Молитва" - мое обращение к Богу.

 

Установлено циклотронами

В лабораториях и в кабинетах

Хромосомами, электронами

Мир заполнен.

Тебя в нем нету.

Коли нет, так нет. Ну и что же?!

Пережиток. Поповская муть.

Только я умоляю: Боже!

Для меня ты немножечко будь!

Будь пусть немощным, не всесильным,

Не всеведущим, не всеблагим,

Не провидцем, не любвеобильным,

Толстокожим, на ухо тугим.

Мне-то, Господи, надо немного.

В пустяке таком не обидь.

Будь всевидящим, ради Бога!

Умоляю, пожалуйста, видь!

Просто видь. Видь, и только.

Видь всегда. Видь во все глаза.

Видь, каких на свете и сколько

Дел свершается против и за.

Пусть будет дел у тебя всего-то:

Видь текущее, больше - ни-ни. Одна пусть будет твоя забота:

Видь, что делаю я, что - Они. Я готов пойти на уступку:

Трудно все видеть, видь что-нибудь.

Хотя бы сотую долю поступков.

Хотя бы для этого,

Господи, будь!

Жить без видящих нету мочи.

Потому, надрывая грудь,

Я кричу, я воплю:

Отче!!

Не молю, а требую:

Будь!

Я шепчу, я хриплю:

Будь же, Отче!!

Умоляю,

Не требую:

Будь!

 

 

ЭВОЛЮЦИЯ ДЕРЕВНИ

 

В 1933 году я окончил начальную школу. Большинство детей, с которыми я учился, либо вообще закончили на этом образование, либо продолжили учебу в семилетней школе в большом селе, где находился сельский совет. После окончания этой школы часть детей поступала в местные техникумы и профессиональные училища, готовившие ветеринаров, агрономов, механиков трактористов, бухгалтеров и прочих специалистов в новом сельском хозяйстве. В Чухломе была десятилетняя школа. Ее выпускники имели лучшие перспективы. Все эти учебные заведения и профессии возникли после революции как часть беспрецедентной культурной революции. Кстати сказать, коллективизация способствовала этому процессу. Помимо образования большого числа сравнительно образованных специалистов из местного населения, в деревни устремился поток специалистов из городов, имевших среднее и даже высшее образование. Социальная структура деревенского населения стала приближаться к городской в смысле разделения людей на социальные категории, характерные для нового общественного устройства.

Стала складываться иерархия социальных позиций и разделение функций. Подобно тому, как понятие "рабочий класс" теряло социальный смысл в городах, понятие "крестьянство" теряло социальный смысл в деревнях. Эта тенденция мне была известна с детства. Разговоры на эти темы постоянно велись в нашей семье и в нашем окружении. Именно стремительное изменение социальной структуры деревни обеспечило новому строю колоссальную поддержку в широких массах населения, несмотря ни на какие ужасы коллективизации и индустриализации.

 

НОВЫЙ ЛОМОНОСОВ

 

Матери хотелось, чтобы какой-то из сыновей остался в деревне и стал для нее опорой. Один из наших родственников стал ветеринаром. Хорошо зарабатывал. Пользовался уважением. Вот если бы я стал ветеринаром или агрономом, это была бы такая поддержка семье! Но установка на Москву все же пересилила. Школьный учитель настаивал на том, чтобы меня отправили в Москву. Он считал меня лучшим учеником за всю его учительскую деятельность. Он уверял мать, что я буду новым Ломоносовым. И наш священник говорил о том же. Он простил мне грех с крестиком. Он говорил матери, что во мне есть "искра Божия" и ее не загасит никакой атеизм. Скрепя сердце, мать согласилась отправить меня в Москву. Она знала, что меня ожидало там.

Всю ночь перед отъездом мать плакала и молилась. Я тоже не спал, тоскуя от предстоящей разлуки с близкими и грезя сказочной Москвой. О Москве в наших краях говорили много и постоянно, а в нашем доме особенно. О Москве часто рассказывал дедушка Яков. Мы слушали его рассказы с захватывающим интересом, как сказки. Послушать его приходили дети и даже взрослые со всей деревни. Обычно это бывало зимними вечерами, когда люди имели немного свободного времени. Отец тоже кое-что рассказывал, но меньше, чем дед. Да и появлялся он в деревне очень редко. Кроме того, у нас в доме были книги и кипы старых журналов с иллюстрациями Москвы. В частности, было много не то журналов, не то альбомов с изображениями московских фабрик и заводов. Скорее всего, это были справочники-рекламы. Мой зрительный образ Москвы сложился в значительной мере под их влиянием. Я просматривал их постоянно. Фабрики и заводы до революции строились из красного кирпича и в стиле замков и крепостей, как мне казалось. Я воображал Москву в виде огромного скопления таких красных зданий. Этот образ до сих пор жив в моем художественном воображении.

Чуть свет проснулась вся семья. Перед дальней дорогой по старому русскому обычаю мы молча посидели несколько минут. И я с чужими людьми покинул дом. Это была не просто временная поездка в чужие края. Это был переход в иное измерение бытия. И это было не просто переходом деревенского парня к городскому образу жизни - такой переход не был чем-то новым для наших мест. Это было началом скачка от самых глубоких основ разрушенного уклада народной жизни сразу на вершину современной тенденции человечества - скачка из прошлого в будущее. Сказанное не есть лишь сегодняшняя интерпретация прошлого события. Мы все на самом деле чувствовали тогда какой-то символический и даже мистический смысл происходившего. Предчувствие какого-то великого перелома было уже подготовлено долгими годами предшествующей истории.

В нашем веке многим миллионам людей, находившихся на низком уровне социального развития, приходилось и приходится приобщаться к современной цивилизации. Но в моем случае имелось то, чего нет в судьбе этих миллионов. Россия оказалась историческим новатором в прокладывании путей в будущее, а мне было суждено стать мыслителем этого исторического творчества. Мы были первооткрывателями, колумбами исторических поисков человечества. На Западе прилагаются титанические усилия к тому, чтобы не заметить, занизить и исказить это историческое творчество русских людей. Чтобы какие-то лапотники делали исторические открытия - такого не должно быть! Но это все-таки произошло, и с этим, так или иначе, придется считаться.

Когда я немного подрос, я прочитал книгу Эжена Сю "Агасфер". Одна идея книги поразила меня тогда. Она много раз повторялась. Выражалась она одним словом: "Иди!" Я припомнил свой отъезд из деревни. Мать проводила меня до околицы, благословила и сказала на прощанье лишь одно слово: "Иди!"

 

 

IV. В СТОЛИЦЕ ИСТОРИИ

 

ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРЕТЕНЗИЯ

 

Москва - столица истории? - наверняка удивится и, может быть, даже возмутится читатель. Вашингтон, Лондон, Париж, Рим, на худой конец, Нью-Йорк - это еще куда ни шло. Но Москва?! Так ведь там в магазинах пусто! Демократических свобод нет! Гомосексуалистов преследуют! Оппозиционные партии не разрешаются! О какой тут столице истории может идти речь?! Москва - это провинциальное захолустье сравнительно с Западом!

Не спорю, можно рассуждать и так. Но можно и иначе, причем с не меньшими основаниями. В начале 1979 года я написал статью о Москве. Сейчас я уже не могу сказать о ней так, как тогда, - исчезло эмоциональное отношение к ней. Поэтому я кратко перескажу то, что писал тогда.

Москва есть воинствующая провинциальность, буйствующая бездарность, одуряющая скука, поглощающая все прочие краски серость. Это относится не только ко внешнему виду города, но и ко всему его образу жизни. Серые унылые дома. Почти никакой истории - она стерта и сфальсифицирована. Тошнотворные столовые и кафе. Да и то изредка, с очередями, грязью, хамством. Убогие магазины. Многочасовые очереди. Толпы ошалелых баб с авоськами, мечущихся в поисках съедобного. Негде приткнуться и посидеть просто так. Тесные квартиры. И то хорошо, что такие квартиры появились. Раньше ютились в коммуналках. Что это такое, западный человек вряд ли способен вообразить. В Москве все до такой степени серо и уныло, что становится даже интересно. Это особая интересность, чисто негативная, разъедающая, лишающая воли к действию. Здесь отсутствие того, что делает человека личностью, достигает чудовищных размеров и становится ощутимо положительным. Здесь "нет" превращается в основное "да". Здесь бездарность есть не просто отсутствие таланта, но наличие наглого таланта душить талант настоящий. Здесь глупость есть не просто отсутствие ума, но наличие некоего подобия ума, заменяющего и вытесняющего ум подлинный. Цинизм, злоба, подлость, пошлость, насилие здесь пронизывают все сферы бытия и образуют общий фон психологии граждан.

Москва мыслилась как витрина нового коммунистического общества. С колоннами, фронтонами и прочими "завитушками", которые в послесталинские годы стали называть архитектурными излишествами. Образ отвергнутого Петербурга владел подсознанием хозяев новой столицы. Тщательно сносилась с лица земли старая, т. е. русская Москва. Безжалостно ломались церкви. Спрямлялись кривые улочки. Загоняли в трубы речки. Срезали возвышенности. Новая Москва мыслилась как идеальная плоскость, застроенная так, что теперь трудно поверить в здравый ум ее проектировщиков. Был отвергнут проект Корбюзье строить новую Москву в Юго-Западном районе, а старую Москву сохранить как исторический памятник. После войны Москва сама устремилась в этом направлении, но не на уровне проекта Корбюзье, а во вкусе советских академиков архитектуры и партийных чиновников.

Москва - это многие миллионы людей. Сотни тысяч из них суть процветающие партийные и государственные чиновники, министры, генералы, академики, директора, артисты, художники, писатели, спортсмены, попы, спекулянты, жулики и т. д. Сотни тысяч выходцев из разных районов страны ежегодно вливаются в Москву, несмотря ни на какие запреты, - за взятки, по блату, на законных основаниях. Очень многие из них добиваются успеха. В Москве убогие магазины. А одеты москвичи в среднем не хуже, чем в западных городах. Продовольственные магазины пусты. А привилегированные слои имеют все по потребности. В Москве можно посмотреть любой западный фильм, прочитать любую западную книгу, послушать любую западную музыку. Здесь много возможностей пристроиться к лучшей жизни и сделать карьеру. Каналы карьеры здесь неисчислимы. Здесь с продовольствием лучше, чем в других местах. Здесь есть виды деятельности, каких нет нигде в стране. Здесь Запад ближе, культуры больше. Здесь свободнее в отношении разговоров. Здесь можно делать такое, что запрещено в других местах. Массе советского населения Москва кажется почти Западом.

Но кому достаются упомянутые выше блага и какой ценой? Чтобы пробиться к этим благам, нужно сформироваться так и вести такой образ жизни, что вся кажущаяся яркость и интересность жизни оказываются иллюзорными. Они постепенно пропадают, уступая место серости, пошлости, скуке, бездарности. Человеческий материал, по идее наслаждающийся жизнью в Москве, отбирается и воспитывается по законам коммунистического образа жизни так, что о наслаждении жизнью тут приходится говорить лишь в примитивном и сатирическом смысле. Московское наслаждение жизнью в большинстве случаев и в целом достигается ценой морального крушения и приобщения к мафиозному образу жизни. Любыми путями вырваться из житейского убожества и урвать какие-то преимущества перед другими - таков стержень и основа социальной психологии Москвы.

Столицы бывают разные. Я употребляю слово "столица" не в обиходном, а в социологическом смысле: это та точка на планете, из которой исходит инициатива исторического процесса, через которую в мир исходит влияние доминирующей тенденции эволюции. Именно в этом смысле Москва превратилась в столицу мировой истории. Москва стала базисом, центром, острием, душой и сердцем роковой тенденции человечества - коммунистической атаки на весь мир. Я пишу об этом не с гордостью русского человека, а с тревогой гражданина планеты за ее будущее.

В тридцатые годы, когда я приехал в Москву, до этого еще было далеко. Но будущая роль Москвы уже ощущалась, по крайней мере как претензия. Нам внушали, что Москве предстоит сыграть роль маяка исторического процесса на предстоящие столетия. Эта претензия имела ничуть не меньше оснований, чем намерение дикого (с европейской точки зрения) монгола Темучина (Чингисхана) покорить весь тогдашний цивилизованный мир. Сколько столетий русские князья бегали на поклон в Золотую Орду?! Яркий, богатый и высококультурный Рим был разгромлен и покорен безграмотными варварами.

Разумеется, такого рода мысли не могли прийти мне в голову в конце августа 1933 года, когда я лежал на багажной полке дореволюционного вагона, положив под голову мешочек с жалкими пожитками, куском хлеба, бутылкой молока и парой круто сваренных яиц. Я не спал, опасаясь, как бы у меня во сне не украли мое имущество, и думая о том, что меня ожидало в сказочной Москве - будущей столице мировой истории.

 

В МОСКВЕ

 

Реальная Москва удивила меня несоответствием тому образу ее, какой у меня сложился в деревне. Я увидел, конечно, и такие здания, какие воображал до этого. Таким был, например, весь комплекс Казанского вокзала, расположенного напротив Ярославского вокзала, на который мы прибыли. Я этот вокзал видел много раз на картинках и сразу узнал его. Но в целом город выглядел совсем иначе. Он мне показался серым и враждебным. И мокрым: шел дождь. По тротуарам и мостовой бежали ручьи. Меня встретил старший брат Михаил. Мы пошли на Большую Спасскую улицу, где мне теперь предстояло жить в доме номер 11 в квартире номер 3. Это было недалеко от вокзала, минутах в двадцати ходьбы. А вещей у меня - запасная рубашка и штаны да свидетельство о рождении и об окончании начальной школы. Забегая вперед, скажу, что я так и прожил всю жизнь в Советском Союзе с минимумом вещей, возведя это даже в принцип жития.

Мы подошли к приземистому дому. Над воротами была вделана плита с именем бывшего владельца дома, моего двоюродного деда Бахвалова. Эта плита сохранялась еще и в послевоенные годы. Мы вошли во двор, похожий на каменный колодец, и спустились в глубокий подвал. На кухню высыпали все жильцы подвала поглядеть на новое пополнение. Потом я узнал, что в подвале было пять комнат-клетушек, в которых жило пять семей. На общей площади менее 70 кв. м. обитало более двадцати человек, кроме нашей семьи. Никакой ванны. Допотопный туалет. Гнилые полы. За то, чтобы починить канализацию и настелить новые полы, жильцы квартиры сражались потом до 1936 года. Писали жалобы во все инстанции власти. Писали письма Ворошилову, Буденному и самому Сталину. Просьбу удовлетворили лишь в связи со "всенародным обсуждением" проекта новой Конституции.

Представив меня жильцам квартиры, брат ввел меня в маленькую комнатушку, вид которой поверг меня не то что в состояние уныния, а в окаменение. Комната была узкая, два с половиной метра, и длинная, четыре метра, темная и сырая. На одной стене, густо покрашенной зеленой масляной краской, выступали большие капли воды, стекавшие тонкими струйками на пол. Небольшое, вечно грязное снаружи окно выходило прямо на тротуар. За ним мелькали ноги, топали каблуки. Слышно было, как по булыжной мостовой грохотали грузовики. Протопали солдаты, горланя строевую песню: на той стороне улицы находились Красно-Перекопские казармы. Под окном был шкаф для продуктов. Внутри его было сыро, пахло плесенью. Под шкафом стоял сундук. На нем мне предстояло спать. В комнате стоял шкаф, стол и два стула. Все это было сделано самим братом. Стояла железная кровать с медными шарами. На ней спали брат и отец. Под потолком висела тусклая электрическая лампочка. На тонкой перегородке, отделявшей нашу комнату от соседей, висела черная тарелка радиорепродуктора. В комнате была также печка. Железная труба от печки тянулась по каменной стене до потолка и уходила на кухню в общий дымоход.

Брат дал мне кусок хлеба с колбасой и стакан чаю. Колбаса была самая дешевая. Потом я узнал, что ее называли "собачьей радостью". Колбасе и чаю я обрадовался: чай был не по-деревенски сладким, а колбасу я вообще ел впервые в жизни. Потом брат ушел на работу, оставив меня одного до вечера. Отец в это время работал где-то за городом и ночевал там. Я остался один. На меня накатилась невыносимая тоска. Мне захотелось немедленно бежать обратно в деревню. К счастью, прекратился дождь. Во двор высыпала целая орава детей. Сосед по квартире моего возраста зашел ко мне и позвал во двор. Во дворе меня окружили ребята. Смеялись над тем, как я одет. Называли "Ванькой". Один парень по виду старше меня года на два и на голову выше ростом толкнул меня. Не задумываясь, я ударил его в нос. Нос я ему разбил до крови. Он заплакал и убежал жаловаться. А я сразу же завоевал уважение - этого парня во дворе не любили. Так я нарушил евангельскую заповедь непротивления злу насилием. Вместо заповеди "Если тебя ударили по одной щеке, подставь другую" я встал на путь выработки своей: "Сопротивляйся насилию любыми доступными тебе средствами". Началась новая эпоха в моей жизни.

 

ГОД УЖАСА

 

Время с сентября 1933-го до июня 1934 года (т. е. до летних каникул) было самым трудным в моей жизни до 1939 года. Я называю этот период первым годом ужаса. Отец был человеком совершенно непрактичным в бытовом отношении. Он варил гигантскую кастрюлю супа на целую неделю. При одном воспоминании об этом супе меня до сих пор тошнит. Один раз он где-то приобрел курицу и сварил ее с потрохами и перьями. Над этой историей потом потешались много лет наши соседи и знакомые. Уже после войны, когда мы жили в Москве, мать послала отца в больницу, чтобы оттуда присылали медицинскую сестру делать ей уколы. В больнице не поняли, в чем дело, и уколы стали делать отцу. Так продолжалось несколько дней. И опять-таки была большая потеха, когда обнаружили ошибку... И вот этому человеку надо было заботиться о ребенке, которому еще не исполнилось одиннадцати лет. Но скоро наши роли переменились, и я сам стал заботиться о нем.

Брат в эту зиму женился и привез из деревни молодую жену. Она немедленно установила "новый порядок". В комнате стало чище и наряднее. Но на шкафах появились замочки. Нам с отцом остался общий шкаф на лестничной площадке, где мы хранили наш спасительный суп, и маленькое отделение в шкафу под окном. Отец стал спать на сундуке под окном. А мне жильцы квартиры разрешили спать на ящике для картошки, расположенном в промежутке между стенкой нашей комнаты и уборной. На этом ящике я спал почти до самого конца 1939 года. После войны, написав десятки прошений, мы добились того, что эта территория отошла к нашей комнате. Это была первая крупная победа нашей семьи в борьбе за улучшение жилищных условий.

Я быстро освоился с новой жизнью, и отец передал в мое ведение хозяйственные дела. Он отдавал мне продуктовые карточки и давал деньги. Их было совсем немного. Мне приходилось выкручиваться. Мои математические способности и природная смекалка очень пригодились. Я покупал керосин для примуса и продукты. Носил белье в прачечную. Тогда в Москве было много китайских прачечных. Потом китайцы все вдруг исчезли. Говорили, что их всех арестовали как японских шпионов. Отец часто уезжал на несколько дней, и у меня тогда образовывались "избытки" хлеба. Хлеб я продавал, а на вырученные деньги покупал тетради или какие-либо вещи. Один раз я таким путем приобрел тапочки для занятий по физкультуре, другой раз - трусы для тех же целей. Короче говоря, вплоть до приезда в Москву сестры Анны с братом Николаем (осенью 1936 года), я сам вел все хозяйственные дела, касающиеся меня и отца. Даже большие покупки, например ботинки, пальто, я делал сам. Отец иногда брал меня с собой на работу, где подкармливал в столовой, или приносил что-нибудь с собой. Сам он ел необычайно мало, никогда не употреблял алкоголь, не курил, носильные вещи приобретал только тогда, когда старые носить было уже совсем невозможно. Мы с ним довольно часто ходили в гости, где нам тоже перепадало кое-что из еды. Но вообще этот год был довольно голодный для всех, и наш образ жизни не выглядел таким кошмарным, каким он кажется сейчас. На фоне всеобщей бедности наше положение не казалось сверхбедностью.

Устроить меня в школу поблизости от дома не удалось: они все были переполнены. Но нет худа без добpa. Меня приняли в школу далеко от дома, на Большой Переяславской улице, зато лучшую в нашем районе. Сначала меня брать не хотели, так как я был из деревни. Я сказал, что у нас в деревне была хорошая школа. Женщина в канцелярии школы, разговаривавшая со мной, обратила внимание на то, что я говорил совсем не по-деревенски и грамотно для такого возраста. Она решила принять меня, но не в пятый, а в четвертый класс. Я отказался. Я предложил ей дать мне математическую задачу на умножение или деление больших чисел. В это время в канцелярию зашли другие люди, возможно учителя. Один из них предложил мне умножить четырехзначное число на трехзначное. Я молниеносно сделал это в уме. Мой трюк произвел впечатление. Меня приняли в пятый класс. Начались занятия. Выяснилось, что я был подготовлен лучше, чем большинство учеников класса. Появилась уверенность в том, что я и тут буду учиться хорошо. Это уменьшило тоску по деревне и сгладило остроту переживаний из-за бытовой неустроенности. Появилась большая цель - хорошо учиться, несмотря ни на что. Потребность куда-то идти дополнилась двигателем движения - всепоглощающей целью набраться знаний, чему-то научиться и проявить себя для окружающих.

 

ПРОБЛЕМА САМОЗАЩИТЫ

 

Мой первый день жизни в Москве начался с драки. Это было только начало. Тогда еще встречались беспризорники. Во многих семьях родители либо вообще не заботились о том, как ведут себя дети на улице, либо не имели возможности контролировать их. Разделение на "улицу" и "школу" было еще очень резким. Дети образовывали дворовые банды. Верховодили в них ребята, которые были старше и физически сильнее других, плохо учились, оставались на второй год или совсем бросали школу, курили, ругались матом, хулиганили и пили водку. Банды враждовали друг с другом. Иногда драки кончались увечьями. Ловили детей из враждебных банд или случайных одиночек, обыскивали, отнимали деньги и вообще все, что находили в карманах, избивали.

Существовала такая банда и в нашем дворе. И меня, конечно, попытались в нее вовлечь. Я был фактически безнадзорным, и ребятам казалось, что я предназначен быть с ними. И соседи по дому все были убеждены в том, что я стану жертвой улицы. Более того, им даже хотелось, чтобы это случилось. Слух о том, что я хорошо учусь, дошел до них. Это вызывало раздражение.

Я, однако, был воспитан в нашем "медвежьем углу" так, что уличные ребята не могли стать моими друзьями, а их поведение вызывало у меня лишь протест и отвращение. К тому же я, избегая командовать другими, сам противился попыткам других командовать мною. А заправилы банды навязывали младшим и более слабым ребятам свою беспрекословную власть. Причем это порою принимало такие формы, что мне до сих пор стыдно вспоминать и тем более писать об этом. Но остаться независимым одиночкой было не так-то просто. Мне некому было жаловаться, да я и не был к этому приучен. Мне пришлось передраться со всеми ребятами из дворовой банды, чтобы доказать свое право на независимое положение. Драки проходили с переменным успехом. Я дрался с остервенением, и меня стали побаиваться даже более сильные ребята. Когда на нашу банду делали налеты другие банды, меня обычно звали на помощь. И я никогда не уклонялся от этого. Это тоже способствовало укреплению моей позиции. Стремление к завоеванию индивидуальной независимости стало одним из качеств моего характера, а со временем одним из принципов моей жизненной системы. Обычно я добивался успеха, не считаясь с потерями.

Однажды произошел такой случай. Я после школы пошел в булочную. Чтобы сократить путь, я пошел через проходной двор и столкнулся с ребятами из банды с соседней улицы. Они окружили меня с явным намерением обыскать, отнять карточки и деньги, а затем избить. И тут во мне .сказался "зиновьевский" характер. Я предупредил, что первому, кто коснется меня, я выткну глаз, а потом пусть со мной делают что хотят. Я действительно был готов на это. Ребята поняли это, испугались, расступились, и я ушел своей дорогой. После этой истории обо мне распространился слух, будто я - на все способный бандит, будто связан с шайкой взрослых профессиональных грабителей. Слух дошел до школы. Не в меру усердный комсорг школы по имени Павлик решил устроить из этого "дело". Однажды меня с урока вызвали в кабинет директора. В кабинете, помимо директора и заведующего учебной частью, был тот самый Павлик. На столе лежал финский нож. Павлик заявил, что этот нож был найден в кармане моего пальто - тогда в раздевалке регулярно делали обыски нашей одежды. Я сказал, что у меня в пальто вообще нет карманов. Принесли мое пальто, перешитое еще в деревне из какого-то старья. В нем действительно не было карманов. Историю замяли. Павлик потом куда-то исчез, но конечно, не из-за меня. Эта история принесла мне также и пользу. После этого было еще несколько мелких стычек, но я до окончания школы чувствовал себя в безопасности.

Стремление занять такое особое положение в коллективе, какое соответствовало моему еще только складывающемуся тогда характеру, не имело абсолютно ничего общего со стремлением приобрести какие-то привилегии и преимущества сравнительно с другими людьми. Мое стремление как раз вредило мне, приносило неприятности, лишало возможности приобрести упомянутые привилегии. Из-за него мне потом не раз приходилось выслушивать упреки в противопоставлении себя коллективу, в "буржуазном индивидуализме" и даже в "анархизме". Но мой индивидуализм не имел ничего общего с "буржуазным". Он был результатом идеального коллективизма. Он был протестом против нарушения норм идеального коллективизма в его реальном исполнении. Он был формой самозащиты индивида, принимающего достоинства коллектива, но восстающего против стремления коллектива низвести индивида до уровня безликой его частички. Некоторые идеи на этот счет читатель может найти в конце книги "Желтый дом".

Не могу сказать, что я легко отделался от влияния улицы. Мне было все-таки одиннадцать лет. Надо мною не было повседневного контроля семьи. Я порою находился на грани падения. Причем мое падение могло произойти из-за пустяка. Достаточно было оказаться замешанным в какую-нибудь хулиганскую или воровскую историю, чтобы попасть в детскую исправительную колонию. Тогда, в начале тридцатых годов, не очень-то церемонились. Однажды старшие ребята из дворовой банды подговорили нас украсть коляску с мороженым. Операция прошла успешно. В другой раз нас спровоцировали на нападение на пивной ларек. На этот раз нас забрали в милицию. Брату Михаилу пришлось приложить усилия, чтобы вызволить меня домой. Я оказался вовлеченным в такие дела не в силу некоей испорченности, а просто из мальчишеского желания показать, что не являлся трусом. Я решительно порвал близкие контакты с улицей после того, как вожаки дворовой банды попытались склонить меня к сексуальным извращениям. Это вызвало у меня глубочайшее отвращение. После этого я вообще перестал проводить время в нашем дворе и в соседних.

 

ПЕРЕОДЕТЫЙ ПРИНЦ

 

В школе мне дали кличку "Зиночка", так как я носил волосы длиннее, чем у других мальчиков, и лицом был похож на девочку. Меня эта кличка не обижала: она была доброй. У меня сразу же установились дружеские отношения со всеми учениками. За все время учебы в школе у меня не было ни одной ссоры с другими учениками на личной основе. Все конфликты возникали на социальной основе - мне с детства было суждено стать объектом именно социальных отношений. Мы, например, по истории изучали ("проходили") восстание Спартака. Учительница спросила нас, кем бы мы хотели быть в те годы. Все сказали, что хотели бы быть рабами, чтобы вместе со Спартаком бороться за освобождение рабов. Я же заявил, что рабом быть не хочу. Это произвело на всех дурное впечатление Меня прорабатывали на сборе пионерского отряда и на классном собрании. В конце концов мне пришлось уступить, но лишь частично: я согласился бороться за ликвидацию рабства вместе со Спартаком, но не в качестве раба, а в качестве свободного римлянина, перешедшего на сторону рабов. Я аргументировал свою позицию тем, что Маркс и Энгельс были выходцами из буржуазии, но перешли на сторону пролетариата. И меня простили. В этом случае весь класс обрушился на меня по причине чисто идеологического характера.

В нашем классе были ученики всех социальных категорий - подхалимы, карьеристы, ябедники, старательные, индифферентные и т. д. Чем взрослее становились мы, тем отчетливее проявлялись эти качества. Но эти различия не играли существенной роли и не разрушали дружеских отношений. Я скоро приобрел репутацию самого способного ученика, не заботившегося об отметках, не заискивавшего перед учителями, не вылезавшего на вид. И потому ко мне хорошо относились даже самые карьеристически ориентированные ученики - я им не мешал и не конкурировал с ними. Никаких карьеристических качеств у меня так и не появилось. Не развилось и стремление конкурировать с другими. Успехи других никогда не вызывали у меня чувства зависти. Я остро ощущал и переживал лишь случаи несправедливости (да и то внутренне, про себя), причем гораздо болезненнее, когда они касались других.

Такой тип поведения я выработал для себя отчасти вследствие воспитания в семье, отчасти же как самозащитную реакцию в тех условиях, в каких я оказался. Я был одиноким, не имел опоры в семье, к тому же лишенный социальных амбиций, не имел никакой склонности к доминированию над другими. К этим причинам в результате чтения и размышлений присоединилась затем еще одна - сознательная склонность играть роль "лишнего человека" и выпадающего из общей массы исключительного одиночки. Я очень рано открыл для себя Лермонтова, и он стал моим любимым писателем на всю жизнь. Лермонтовский психологический тип удивительным образом совпал с моими наклонностями. Сделал свое дело и врожденный психологический аристократизм, перешедший ко мне (и к другим моим братьям и сестрам в той или иной мере) как по отцовской, так и по материнской линии. По всей вероятности, это качество, хотя и встречающееся довольно редко, является общечеловеческим. Таким прирожденным психологическим аристократизмом в очень сильной степени обладает моя жена Ольга, которая родилась уже после войны также в обычной многодетной русской семье. В 1933 году я попал в гости к девочке из нашего класса, принадлежавшей к очень интеллигентной семье. Звали ее Наташей. Ее отец был крупным авиационным инженером, а мать - актрисой, вышедшей из дворянской среды. И я, деревенский Ванька, повел себя так, что мать этой девочки назвала меня "переодетым принцем". Забавно, что такое мое поведение было обусловлено психологически лишь крайней растерянностью, стеснительностью и испугом. Кроме того, прочитав какую-то книгу, про индейцев, я усвоил правило: никогда ничему не удивляться, делать вид, что для тебя ничто не ново. Я начал играть в такого благородного "индейца". Игра перешла в привычку. Я стал смотреть на все человеческие слабости и соблазны свысока, с позиции "переодетого принца". Эта позиция оказалась очень эффективной в преодолении всех тех неприятностей, с которыми мне предстояло иметь дело в жизни.

В первые годы жизни в Москве я прочитал рассказ Лавренева "Сорок первый". По этому рассказу уже в послевоенные годы мой друг Григорий Чухрай поставил замечательный фильм. В этом рассказе красные партизаны взяли в плен белого офицера. Им пришлось идти через пустыню. Партизаны выбились из сил, а белый офицер шел как ни в чем не бывало (так казалось партизанам). Командир партизан спросил его, чем объясняется такое его поведение. Офицер ответил: преимуществом культуры.

Прочитав рассказ еще мальчиком, я решил идти по пустыне жизни так, как этот офицер, - не показывая вида, что мне было плохо, и сохраняя достоинство при всех обстоятельствах.

Должен сказать, что я не был абсолютным исключением на этот счет. В годы моего отрочества и юности идеи духовного и поведенческого аристократизма в той или иной форме бродили в нашей среде. Они совпадали с принципами морали идеалистического коммунизма. С первых же дней учебы в московской школе я подружился с мальчиком, жившим через несколько домов от моего дома на нашей улице. Звали его Валентином Марахотиным. Он стал одним из самых близких моих друзей на всю жизнь. Он был чрезвычайно красив в русском стиле, атлетически сложен, смел, до болезненности честен и самоотвержен. Он покровительствовал всем в округе, кого могли обидеть уличные ребята. Я ему тоже был обязан многим. Отец у него умер от пьянства, а мать скоро заболела. Валентину пришлось бросить учебу и начать работать. Уже с четырнадцати лет он подрабатывал водолазом на водной станции и тренером по плаванию. Хотя он не получил хорошего образования, он имел все основания считаться "переодетым принцем". Я его очень любил и относился к нему как к брату. Людей такого типа мне посчастливилось встретить много, особенно во время войны. Тогда происходила своеобразная поляризация человеческих типов.

 

ПЕРВЫЕ ОТКРЫТИЯ

 

Мои первые творческие открытия не имели ничего общего ни с наукой, ни с искусством. Они были бытовыми. В Москву меня отправили в ботинках. Но ботинки были женские. Чтобы меня не дразнили за это, я догадался заворачивать верх ботинок внутрь так, что получались мужские ботинки. Носков в деревне не было. Мать снабдила меня портянками. В Москве отец купил мне носки. Носил я их не снимая, пока пятка не протерлась. Я перевернул носки на сто восемьдесят градусов, так что дыра оказалась сверху. И носил опять до новой дыры. Потом я повернул носки на девяносто градусов к дырам. Когда образовалась третья дыра, перевернул еще раз на сто восемьдесят градусов. Потом я спустил носки так, что дыры сдвинулись с пятки, и носил еще до тех пор, пока не образовались еще четыре дыры. Носки стирал с мылом под краном, делал это вечером, чтобы они высохли к утру, к школе. Наконец я стал штопать дыры. Сколько времени я проносил те мои, первые в жизни носки, не помню даже.

Аналогично приходилось выкручиваться с другими предметами одежды. С едой. С книгами и тетрадями. Я научился сам ремонтировать ботинки, штопать дырки на брюках так, чтобы не было видно штопку, и готовить самую примитивную еду - варить картошку, макароны, кашу. Но величайшим моим открытием того времени я считаю успешную борьбу со вшами. Они, конечно, завелись. А в школе каждый день устраивали проверку на гигиену, имелись прежде всего в виду вши. Я боялся, что меня выгонят из школы из-за грязи и вшей, и потому с первых же дней начал тщательно мыться под краном и уничтожать насекомых, чтобы они, по крайней мере, не выползали на воротник рубашки. Потом мне пришла в голову идея - проглаживать все швы рубашки и нижнего белья раскаленным утюгом. Успех был полный, но зато я пожег рубашки. Впрочем, это было уже не столь опасно. Наконец я попробовал смачивать швы одежды денатуратом, использовавшимся для примусов. Результат был тоже хороший, но от меня стало пахнуть, как от заядлого алкоголика, и от денатурата пришлось отказаться. Такого рода открытиями был занят у меня весь год. Думаю, что эта вынужденная бытовая изобретательность послужила первой школой изобретательности исследовательской.

 

ШКОЛА ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ

 

Мне в детстве в семье привили представление о том, что в мире существует нечто чистое, светлое, святое. Сначала воплощением этих представлений был некий религиозный Храм. Но религия была смертельно ранена. Храм был разрушен. А потребность в таком Храме осталась. Атакой Храм для меня нашелся сам собой: школа.

Школа, в которой я проучился с 1933-го по 1939 год, была построена в 1930 году и считалась новой. Она не была исключением в то время. Но таких школ было еще немного. Она не была привилегированной. Но вместе с тем она была одной из лучших школ в стране. Она еще не успела стать типичной, но была характерной с точки зрения отношения к школе в те годы и с точки зрения основных тенденций в образовании и воспитании молодежи. В большинстве школ дело обстояло хуже, в некоторых школах - лучше. Но если бы нужно было описать самое существенное в советской школьной системе тридцатых (т. е. предвоенных) годов, я бы выбрал именно нашу школу как классический образец. Это дело случая, что я оказался в ней. Но думаю, что я стал тем, чем я стал, в значительной мере благодаря тому, что учился именно в такой школе.

Прежде всего - само здание школы. В предвоенные и особенно в послевоенные годы в Москве были построены сотни новых прекрасных школ. Но моя школа, ставшая к тому времени старой, осталась непревзойдённой - так мне показалось, когда я перед эмиграцией на Запад пришел на Большую Переяславскую улицу в последний раз посмотреть на нее. Посмотреть на сохранившееся здание, в котором теперь помещалась школа, абсолютно ничего общего не имевшая с той, в которой я учился. Та школа исчезла навсегда в прошлое. Если здание школы прекрасно выглядело в 1978 году среди новых высоких домов, то как же она должна была восприниматься в тридцатые годы в окружении жалких домишек (в основном деревянных и полуразрушенных), построенных еще задолго до революции?! В особенности для тех из детей, кто жил в тесных и мрачных комнатушках в сырых подвалах и деревянных развалюхах, школа казалась прекрасным дворцом будущего коммунистического общества.

1933-й и 1934 годы были голодными. Минимум продуктов питания можно было получить только по карточкам. В школе дети из самых бедных семей получали бесплатный завтрак, а прочие могли кое-что покупать по сниженным ценам в буфете. Для меня эти школьные завтраки в течение трех лет были весьма серьезным подкреплением. Были они, конечно, убогими. Но в дополнение к тому, что мне удавалось съесть дома, они сохранили мне жизнь. В школе мне также выдавали иногда ордера на одежду и обувь - особые бумажки с печатями, по которым я мог очень дешево купить рубашку, ботинки или брюки в особых магазинах. Несколько раз мне выдавали рубашки и обувь бесплатно. Для этого требовалось особое решение родительского и педагогического совета. Физически слабых от недоедания детей иногда направляли в однодневные дома отдыха, где можно было получить еду. Бывал в таких домах и я. В школе постоянно организовывали всякого рода экскурсии - в зоопарк, в ботанический сад, в планетарий, в многочисленные музеи. Часто во время таких экскурсий нас поили чаем с сахаром и давали бутерброды с сыром или колбасой.

Уровень преподавания в школе был чрезвычайно высоким. Я думаю, что к концу тридцатых годов советская школа в той ее части, в какую входила наша школа, достигла кульминационного пункта. В послевоенные годы во многих отношениях началась деградация школьной системы образования и воспитания. В тридцатые годы школьный учитель еще оставался по традиции одной из самых почетных фигур общества. Учителя были высококвалифицированными и энтузиастами своего предмета. И нравственный их уровень был очень высоким: они служили образцом для молодежи.

Приобщение к культуре на первых порах происходило для меня также через школу. Это упоминавшиеся выше экскурсии, различного рода кружки, коллективные походы в музеи, в кино и в театры. В нашей школе был драматический кружок. Руководил им профессиональный артист одного из московских театров Петр Крылов. Кружок был очень серьезный. На смотрах художественной самодеятельности Москвы он систематически занимал призовые места. В его репертуаре были такие пьесы, как "Борис Годунов" Пушкина и "Горе от ума" Грибоедова. Но преобладали пьесы советских драматургов. Очень успешно была поставлена "Любовь Яровая" Тренева. Одна постановка (называлась пьеса "Ошибка инженера Кочина") сыграла роковую роль в моей жизни, о чем я расскажу потом. В школе часто устраивались концерты самодеятельности. Помимо членов драматического кружка, в них принимали участие дети, обучавшиеся искусству в других местах - в кружках при музыкальных и танцевальных школах, в Доме пионеров (предшественнике Дворца пионеров). На уроках литературы уделялось серьезное внимание художественному чтению. Некоторые ученики хорошо читали Пушкина, Лермонтова, Блока, Маяковского. Один парень из соседнего класса прекрасно сыграл роль Гулливера в кинофильме. Он был убит во время войны. Другой потрясающе играл комические роли в инсценировке чеховских рассказов. Он поступил потом в театральное училище. Но во время войны умер от туберкулеза.

Я тоже попробовал артистическую карьеру, но неудачно. Я принимал участие в постановке пьесы про классовую борьбу в США. Пьеса называлась "Бей, барабан!". Моя роль была без слов: я изображал пионера, которого убивал полицейский. Над моим телом американские юные революционеры произносили речи. Затем меня укладывали на импровизированные носилки и торжественно уносили со сцены под грохот барабана. Однажды я схватил насморк. В тот момент, когда я лежал якобы мертвый и в зале и на сцене наступила гробовая тишина, я громко шмыгнул носом. В зале начался смех, а когда меня уносили, я громко чихнул. На этот раз рассмеялись и артисты. Меня уронили, и я сам ушел со сцены под общий хохот в зале. На этом моя артистическая карьера закончилась.

В школе был кружок рисования. Руководил им студент какого-то художественного училища (по имени Женя). Была специальная комната для занятий кружка. В обязанности этого студента входило также художественное оформление школы - лозунги, плакаты, стенды к важным датам с композициями фотографий и вырезок из журналов и газет. У нас были также уроки рисования. Учитель рисования также принимал участие в художественном оформлении школы. Наша школа с этой точки зрения была лучшей в районе и одной из лучших в Москве. Десятки способных к рисованию учеников были вовлечены в это дело. В школе, кроме того, была Ленинская комната - небольшая комната, в которой собиралось все, что касалось Ленина. Оформлением ее заведовал также упомянутый студент. Меня в кружок рисования не взяли, так как я не стремился к точному изображению предметов. У меня получались скорее карикатуры на предметы и на людей.

У нас были даже уроки музыки. Учитель, заметив, что у меня не было ни голоса, ни слуха, но что я что-то постоянно рисовал, предложил мне "рисовать музыку", т. е. изображать в рисунках то, как я воспринимал музыку. Я целый учебный год усердно занимался этим. Учитель коллекционировал мои рисунки и рассказывал нам непонятные вещи о соотношении звуковых и зрительных образов. Учитель был стар. На следующий год он умер и уроки музыки прекратились, но появился музыкальный кружок. В него я, конечно, не записался по причине, о которой уже говорил выше.

Наконец, в школе были прекрасно организованы спортивные уроки и спортивные внеурочные секции Ученики нашей школы неоднократно становились чемпионами страны по гимнастике среди юношей. Я еще в деревне здорово бегал, прыгал и плавал. И в Москве я обнаружил хорошие спортивные способности в легкой атлетике, а также в бегании на лыжах на большие дистанции. Но заниматься в спортивных секциях не стал из отвращения к соревнованиям всякого рода.

Большинству учеников школа давала то, что они не имели в семьях. Родители их были, как правило, плохо образованными. Они испытывали уважение к своим более культурным детям, надеялись на то, что образование выведет их детей на более высокий социальный уровень. Тогда многие делали стремительные взлеты на вершины общества в самых различных сферах. Казалось, что это становится общедоступным. Выпускники школ практически все (за редким исключением) могли поступить в институты. Для них проблемой был выбор института, соответствующего их способностям и желаниям. Хотя нам всячески прививали идеологию грядущего равенства, большинство учеников воспринимали школу как возможность подняться в привилегированные слои общества. Хотя все с почтением говорили о рабочем классе как о главном классе общества, рабочими мало кто хотел быть. Лишь самые неспособные и испорченные улицей дети шли в рабочие. Эта возможность подняться в верхи общества в гораздо большей степени делала жизнь радостней и интересней, чем идеи всеобщего равенства, в которые мало кто верил.

В 1933 году еще существовала педология, разгромленная вскоре как "буржуазная псевдонаука". Педологи изучали наши способности и предсказывали наше будущее, вернее, зачисляли нас заранее в какую-то социальную категорию. Одним из тестов было продевание ниток через дырочки в палках. Я это делал очень быстро, и меня педологи зачислили в рабочие, причем в текстильщики. Большинство других учеников класса педологи зачислили в категорию инженерно-технических работников. Некоторое время все они смотрели на меня свысока, как будущие инженеры должны были бы смотреть на простого работягу. Но вот педологию ликвидировали, их выводы о нас объявили ложными и даже враждебными. Будущие инженерно-технические работники приуныли. Я их успокаивал, обещая стать рабочим-текстильщиком.

 

МОИ ШКОЛЬНЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ

 

У нас в школе особенно хорошо преподавали математику и литературу. И очень многие ученики стали одержимы ими. Я был в их числе. С первого года учебы в этой школе (с пятого класса) я стал первым учеником в классе по математике и до конца был одним из лучших математиков школы среди учеников. Я принимал участие в математических олимпиадах, причем успешно. Но я не отдавал предпочтения математике перед другими увлечениями, и потому я не был в числе любимых учеников учителей математики. И потому они не проявляли особой заинтересованности во мне как в математике. Впоследствии я убедился в том, что для успеха в какой-то сфере человеческой деятельности мало иметь способности к этой деятельности. Даже при выдающихся способностях, но при отсутствии тех, кто способен тебя поддержать и отстаивать признание твоих способностей, успех невозможен. В одной математической олимпиаде я на двадцать минут раньше всех решил все задачи, причем кратчайшим способом, но не был даже упомянут в числе лучших. Я потом поинтересовался, в чем дело. Один из членов комиссии сказал мне, что мои решения были действительно самыми простыми. Но требовалось не это. Требовалось продемонстрировать более широкие познания. Кроме того, я не имел никакой поддержки и известности, я был тут человеком случайным. Впоследствии, став известным логиком и решив ряд важнейших проблем, я столкнулся с той же ситуацией. Мое решение проблем оказалось слишком простым в наш век, стремящийся к возможно сложному решению пустяковых проблем. И у меня не оказалось никакой серьезной социальной поддержки, т. е. не оказалось людей и организаций, заинтересованных в признании сделанного мною. Тогда, в юности, я испытал первую горечь от фактической несправедливости людей и организации человеческой жизни вообще. Потом я с проявлениями такой несправедливости сталкивался постоянно и вроде бы привык к ним. Я сделал принципиальные выводы из этого, но боль от них осталась. К несправедливости вообще привыкнуть нельзя. Ее можно лишь терпеть в силу невозможности преодолеть ее.

Другим моим увлечением была литература. Литература, наряду с математикой, считалась у нас основным предметом. И преподавалась она очень хорошо. Помимо произведений, положенных по программе, учителя заставляли нас читать массу дополнительных книг. Да нас и заставлять не надо было; чтение было основным элементом культурного и вообще свободного времяпровождения. Мы читали постоянно и в огромном количестве. У нас было своеобразное соревнование, кто больше прочитает, кто оригинальнее ответит на уроке или напишет сочинение. Сочинения мы писали довольно часто. И опять повторилась ситуация, подобная математике. Я получал отличные отметки. Сами ученики признавали во мне лучшего в классе знатока литературы, а мои ответы и сочинения самыми оригинальными. Но учителя почему-то избегали признавать это вслух. В качестве лучшего ученика по литературе официально признавался парень, который усердно и хорошо учился, но никакими особыми способностями не обладал. Зато он подходил по другим критериям на роль образцово-показательного ученика. Впоследствии он оказался в числе тех, кто писал на меня донос в органы государственной безопасности (нынешнее КГБ). Его звали Проре. Это имя было образовано как сокращение для слов "пролетарская революция". В двадцатые и тридцатые годы было изобретено множество имен такого рода, например Владилен (от Владимир Ленин), Марлен (от Маркс и Ленин), Сталинир.

Как в математике, так и в литературе во мне было что-то такое, что не укладывалось в рамки принятых представлений и стандартов, что настораживало окружающих, заставляло проявлять сдержанность и даже препятствовать мне в проявлении моих потенций. Они чувствовали во мне что-то чужеродное их собственной натуре. Любопытно, что уже после войны мы, выпускники школы, как-то собрались на традиционную встречу. Пришла наша учительница литературы. Принесла наши лучшие работы, которые она сохранила, несмотря ни на что. И в качестве лучших литературных сочинений учеников за всю ее педагогическую практику она показала мои сочинения о Маяковском и Чехове. Но почему она не высказала свое мнение тогда, когда это было актуально важно для меня?

Я уже тогда замечал, что у людей вызывали раздражение мои успехи. Они реагировали на них так, как будто я претендовал на то, что мне не положено. В самом деле, какой-то деревенский Ванька, живущий впроголодь в сыром подвале, причем без нормальной семьи, тощий и плохо одетый, - и вдруг позволяет себе без особых усилий проявлять лучшие способности, чем дети из благополучных, уважаемых и интеллигентных семей! Других раздражало то, что я мог оторваться от их уровня и возвыситься за счет этих способностей. Третьих раздражало то, что я сам с пренебрежением относился к своим успехам. Я никогда не интересовался тем, какую отметку мне ставили в дневник. И проявлял внешнее безразличие в случаях, когда мне явно несправедливо занижали отметки или умалчивали о том, что я что-то сделал лучше других. Короче говоря, готовность общества отторгнуть меня от себя как нечто не отвечающее его требованиям я ощущал уже в школьные годы.

 

ОБЩЕСТВЕННАЯ РАБОТА

 

В 1934 году Ленинскую комнату переименовали в Сталинскую комнату и, естественно, изменили ее задачу. Это была первая, а может быть, единственная в стране школьная Сталинская комната. Высшее начальство высоко оценило инициативу школы. На нее выделяли дополнительные средства. Так что художественно-оформительская деятельность стала в школе очень активной. Вовлекли в нее и меня, поскольку стало известно о моей склонности к рисованию. Но мое участие в этом деле чуть было не стало для меня катастрофой. Мне поручили нарисовать (вернее, перерисовать из журнала) портрет Сталина для стенной газеты. Я это сделал весьма старательно, но когда мое творчество увидали, то в школе возникла паника. Хотели было портрет уничтожить сразу, но о нем донесли директору и комсоргу школы. До войны в некоторых школах Москвы были особые комсомольские организаторы (комсорги) от ЦК ВЛКСМ. Был такой комсорг и у нас, который заодно выполнял функции представителя органов государственной безопасности. Он решил изобразить мой портрет Сталина как вражескую вылазку - так, очевидно, ужасно он был сделан. Меня спас руководитель рисовального кружка, сказав, что я прирожденный карикатурист, не сознающий еще своей способности воспринимать все в карикатурном виде. Меня простили. Вождей рисовать мне запретили. Меня включили в отдел сатиры и юмора стенной газеты. И я начал рисовать карикатуры и придумывать к ним подписи.

Работа в отделе сатиры и юмора стенных газет стала моей общественной работой на всю мою последующую жизнь в Советском Союзе. Меня заставили ею заниматься, учтя мою склонность к карикатурам и шуткам. Но она, в свою очередь, способствовала развитию у меня критического отношения к окружающей действительности. Я стал все больше и больше обращать внимание на отрицательные явления, причем не на из ряда вон выходящие, а заурядные, являющиеся нормой жизни.

 

ВНЕШКОЛЬНЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ

 

В 1936 году я стал посещать архитектурный кружок Дома пионеров, хотя уже вышел из пионерского возраста. Я был не один такой перезревший "пионер". Все члены кружка были моего возраста, а некоторые даже старше. Дом пионеров сыграл огромную роль в жизни московских детей в тридцатые годы. Мне потом многие говорили, что эту роль он продолжал играть и в послевоенные годы. Моя жена Ольга и ее сестра Светлана занимались в музыкальном кружке Дома пионеров и всегда с восторгом вспоминали о нем. Вместо него потом построили Дворец пионеров. Моя дочь Тамара посещала кружок рисования в нем. Но ее отношение к нему было уже иного рода, чем мое. Советское общество стало богаче, советские люди стали прагматичнее. Пропало ощущение сказочности и праздничности, какое у нас было связано с таким исключительным по тем временам явлением, каким был Дом пионеров.

Руководителем нашего кружка был М.Г. Бархин, ставший впоследствии известным теоретиком архитектуры. С этим кружком я объездил все архитектурно интересные места Подмосковья. Не раз бывал в Ленинграде.

В этом, 1936 году в газете "Пионерская правда" была напечатана моя статья (совместно с моим соучеником и тогдашним другом Р. Розенфельдом) о поездке во Владимир. Статья была снабжена моими рисунками. Это была моя первая публикация. Р. Розенфельд стал со временем известным археологом.

Очень основательно мы изучали план реконструкции Москвы, одобренный (как нам говорили) Сталиным, и его осуществление в реальности. Обсуждали и план Корбюзье, причем весьма уважительно. Развивал свои идеи Бархин. Незадолго до эмиграции я прочитал в каком-то журнале статью Бархина о градостроительстве. В ней он высказал идеи, которые мы от него слышали в нашем кружке еще пятьдесят лет назад.

Мне было жаль старую Москву, на моих глазах сносившуюся с лица земли. До революции Москву посетил К. Гамсун. Он считал ее одним из самых красивых городов мира. Об этом я прочитал еще в деревне. Люди, разрушившие старую Москву, думали, что они это сделали в интересах бытовых удобств и транспорта. Теперь это считают преступлением. Мне одинаково отвратительно как то, так и другое. Советская история выглядит одинаково гнусно как в совершении гнусностей, так и в их осуждении.

 

ИДЕЙНОЕ ВОСПИТАНИЕ

 

Тридцатые годы были самыми мрачными и, одновременно, самыми светлыми в советской истории. Самыми мрачными в смысле тяжелых условий жизни масс населения, массовых репрессий и надзора. Самыми светлыми по иллюзиям и по надеждам. Мы получили широкое общее образование, включившее знакомство с мировой историей и достижениями мировой культуры. Нас воспитывали в духе гуманизма и идей лучших представителей рода человеческого в прошлом. Нам старались привить высокие нравственные принципы. Что из этого вышло на деле - другой вопрос. Реальность оказалась сильнее прекраснодушных пожеланий и обещаний. И из смещения благих намерений и их воплощения в жизнь родились чудовища и уроды, герои и страдальцы, палачи и жертвы.

Многие представители моего поколения восприняли обрушенный на них поток высоконравственных наставлений и многообещающих идей вполне искренне и серьезно. Большинство идеалистов такого рода погибло на войне или в сталинских лагерях. Кое-кто превратился в бунтаря против той реальности, которая оказалась в вопиющем противоречии с его нравственными и социальными идеалами. Я оказался в числе этих немногих чудом уцелевших бунтарей.

Значительную часть нашего образования составляло изучение революционных идей и событий прошлого, вольнодумства, протестов против несправедливости, бунтов, восстаний, борьбы против мракобесия и т. д., короче говоря - всего того, что было проявлением восстания против существовавшего порядка вещей. Героями нашей юности становились люди вроде Спартака, Кромвеля, Робеспьера, Марата, Пугачева, Разина, декабристов, народников и, само собой разумеется, большевиков. Вся история человечества во всех ее аспектах преподносилась нам как борьба лучших представителей рода человеческого против неравенства, эксплуатации, несправедливости, мракобесия и прочих язв классового общества, как борьба их за претворение в жизнь самых светлых и благородных идеалов.

Нам рекомендовали книги, героями которых были борцы против язв прошлых общественных устройств. И мы читали эти книги с удовольствием. Даже книги о революции, Гражданской войне и о последующей советской истории были построены так, что герои их выдерживали борьбу против каких-то темных сил и вообще морально порицаемых явлений. Эти герои создавались по образу революционеров прошлого. Поскольку советское общество считалось конечным результатом всей прошлой борьбы за счастье человечества и высшим продуктом всей предшествовавшей истории, нашим воспитателям даже в голову не приходила мысль о том, что все революционные идеи прошлого могут быть обращены на советское общество, что последнее может само стать предметом протеста и источником бунта. Так что когда я во время допроса на Лубянке в 1939 году высказал следователю, допрашивавшему меня, эту мысль, он просто оторопел от неожиданности.

Легко быть умным и смелым задним числом, глядя на прошлое с высоты наших дней. Теперь многие удивляются, как это люди в те годы позволили себя обмануть. При этом эти умники и смельчаки не замечают того что сами по уши погрязли в обмане и самообмане иного рода, в современном обмане. И одним из признаков современного самообмана является то, что идейное состояние советских людей прошлого рассматривается ими как обман и самообман. Я утверждаю категорически, что в таком грандиозном процессе, какой пережила страна, имели место бесчисленные случаи обмана и самообмана, но процесс в целом не был обманом и самообманом. Дело обстояло вовсе не так, будто какая-то кучка людей на вершине общества хорошо понимала реальность и преднамеренно вводила людей в заблуждение, будто среди обманываемых было много таких, которые тоже все понимали, но принимали участие в обмане, извлекая для себя выгоду. Реальная история огромной страны не имеет ничего общего с таким взглядом на нее как на результат интрижек, своекорыстных махинаций и криминальных действий.

В реальности происходило формирование нового человека, адекватного новым условиям существования. Когда речь идет о многомиллионных массах людей, бессмысленно рассчитывать на то, что идеологическое воспитание сделает людей именно такими, как хочется воспитателям, и сделает такими всех. В воспитании масс людей принимает участие множество факторов. Их воздействие на людей различно, порою противоположно по результатам. И лишь какая-то часть людей поддается обработке в желаемом духе. Если не все в людях становится таким, как хотелось бы, и если не все люди становятся такими, как хотелось бы, это не означает, что система воспитания потерпела крах. Эффективность системы воспитания масс оценивается по тому, что она все-таки внесла в общий процесс формирования сознания людей и какую роль этот вклад сыграл в историческом процессе в данную эпоху. Я утверждаю, что система идейного воспитания, сложившаяся в стране после революции и достигшая расцвета в тридцатые годы, блестяще выполнила ту историческую задачу, какая на нее и возлагалась объективно. Благодаря этой системе достаточно большое число людей было сделано таким, как требовалось обстоятельствами, и массы людей были приведены в такое состояние, какое требовалось этими обстоятельствами. То, что в стране было сделано в смысле социальной, экономической и культурной революции, было бы невозможно без идейного воспитания масс людей. И что бы ни говорили о поведении миллионов людей в период войны, якобы свидетельствовавшем о крахе советской системы и идеологии, на самом деле именно война была самой показательной проверкой эффективности мощнейшей системы идейного воспитания тех лет.

Говоря так, я вовсе не хочу петь дифирамбы этой системе. Я хочу лишь обратить внимание на то, с каким могучим механизмом обработки сознания людей я имел дело в те годы. Легко быть критически настроенным теперь, когда годы миновали и даже сами советские лидеры заговорили как диссиденты. А перенеситесь мысленно в прошлые годы, в условия тридцатых годов! И представьте себя мальчишкой, живущим в массе людей, охваченным грандиозными иллюзиями и столь же грандиозным страхом усомниться в них, испытывающим на себе ежечасно и ежедневно действие гигантского механизма идеологической обработки! Это теперь, когда лавина истории уже пронеслась и вы смотрите на прошедшее, находясь в полной безопасности и имея сведения о том, что причинила лавина, можно позволить себе смотреть на все свысока и с насмешкой. А что было бы с вами, если бы вы, ничтожная песчинка, оказались на пути великой лавины истории?! Я был такой ничтожной песчинкой. Я еще не знал, что я сам есть такое, в какой исторической ситуации оказался, что из себя представлял исторический поток, захвативший меня, я был одним из бесчисленных объектов воздействия общества - объектом воспитания и самовоспитания гигантского социального организма с гигантской системой обработки сознания людей.

Механизм идейного воздействия на человека не сводился к специальным учреждениям и людям, к специальным урокам и словам. Дело в том, что он пронизывал все мое социальное окружение, организовывал буквально всех людей на это дело. Этим была пронизана вся жизнь, и уклониться от этого было невозможно даже при желании. Но и желания этого не было. Когда у меня созрело желание пойти против этого всеобщего потока, я все-таки сумел чего-то добиться. Но тогда, в 1933 году и первые годы жизни в Москве, я, как и все, был во власти этого потока. Более того, я был захвачен, может быть, даже сильнее других из-за того тяжелого положения, в каком оказался в Москве. Психологически коммунизм есть идея нищих, не способных избавиться от своей нищеты. А я был нищим среди нищих.

Новое коммунистическое общество мыслилось как воплощение всех мыслимых добродетелей и полное отсутствие всех мыслимых зол. И адекватный этому общественному раю человек представлялся неким земным святым, неким коммунистическим ангелом. Из нас на самом деле хотели воспитать таких коммунистических ангелов. Кто мог тогда знать, что реальностью таких ангелов являются дьяволы?! Кто мог тогда думать о том, что существуют объективные законы социальной организации, независимые от воли и желания высших руководителей?! Их и сейчас-то не хотят признать даже специалисты. Так что уж говорить о миллионах людей, имеющих для этого слишком слабое образование, и об их вождях, не заинтересованных в познании этих законов! А объективные законы жизни коммунистического общества делали свое неумолимое дело, внося свою долю в воспитание людей. Они вынуждали миллионы людей приспосабливаться к новым условиям бытия, игнорируя призывы вождей и идеологических наставников становиться коммунистическими ангелами. Лишь чудом выживавшие одиночки становились жертвами конфликта между прекрасными идеями и жуткой реальностью, вынуждались на бунт, бунт иррациональный, бунт отчаяния. Таким одиночкой волею судьбы оказался я.

 

МОЙ ДЕТСКИЙ СОЦИАЛЬНЫЙ ОПЫТ

 

Идейное формирование человека не есть некий гармоничный, упорядоченный процесс, подобный регулярному и последовательному изучению учебного материала. На самом деле оно есть хаотическое брожение, до поры до времени остающееся скрытым от внешних наблюдений и обнаруживающее себя порою в нелепой и неадекватной форме. Ниже я опишу лишь отдельные стороны и эпизоды моего формирования, не претендуя на психологическую глубину и систематичность.

Я был бездомным и потому ходил по домам школьных товарищей. Со мной почему-то стремились дружить почти все - я был удобен для дружбы. Естественно, я имел возможность наблюдать, как живут различные люди, и сравнивать. В одних домах я видел нищету, сопоставимую с моей собственной, в других - сказочное (для меня) изобилие. В одних домах я видел циничный практицизм и расчетливость, в других - романтический идеализм и бесшабашность. Короче говоря, хотел я того или нет, а факты лезли сами в голову, и сравнений невозможно было избежать. Ничего удивительного в таком разнообразии уровня и стиля жизни людей, казалось бы, нет. Но нам об этом никто и нигде не говорил. Это признавалось в отношении дореволюционной России и в отношении капиталистических стран. Но когда речь заходила о нашем обществе, то подчеркивалось то положительное, что было сделано, и будущее изобилие. Я замечал бытовые контрасты сам. Это были мои личные открытия. Сегодня эти "открытия" кажутся наивными и смешными. И я говорю о них не с намерением сделать вклад в социологию коммунизма, а с намерением указать на один из факторов формирования сознания одиннадцатилетнего деревенского мальчишки, оказавшегося в самом центре нового общества.

Когда я начал учиться в Москве, в нашем классе было тридцать шесть учеников. Жизненный уровень по крайней мере двадцати из них был нищенским, десяти - средним, пяти или шести - выше среднего. Эти привилегированные ученики ("аристократы"), за исключением одной девочки, о которой я расскажу специально потом, жили в "новых домах" - в квартале новых домов, построенных в начале тридцатых годов по немецким образцам. Квартиры в этих домах по тем временам были огромными и имели все современные бытовые удобства. Однажды нас водили на экскурсию в этот квартал. Нам сказали, что при полном коммунизме все граждане общества будут жить в таких домах. Наши "аристократы" смеялись; они, выходит, уже жили в полном коммунизме. Их за это не бранили - боялись, что они пожалуются своим важным родителям. Отец одного из этих "аристократов" был важным начальником не то в ЦК, не то в НКВД. И парень в школе тоже чувствовал себя начальником. Отец другого "аристократа" (звали его Игорь) был журналистом, неоднократно ездил за границу, и сам Игорь родился в Париже. Кто были родители других "аристократов", живших в "новых домах", я не помню.

С Игорем я дружил и довольно часто бывал у него дома. Он хорошо учился и хорошо рисовал. Мы вместе делали стенные газеты и писали лозунги для оформления класса- У семьи Игоря на четырех человек была квартира гораздо большего размера, чем на все шесть семей в нашем подвале, не говоря уж об удобствах. С таким бытовым уровнем я столкнулся впервые в жизни. Я был потрясен, я не позавидовал - чувство зависти мне вообще никогда не было свойственно. Я был потрясен контрастом со своей квартирой. Потрясение это было усилено (и может быть, даже чрезмерно) тем, что идеи коммунистического общества как общества всеобщего равенства и справедливости уже запали в мою душу. Обстановка квартиры, одежда родителей Игоря, отношения в семье, еда все это настолько сильно подействовало на меня, что несколько дней я был вне себя. Но скоро я выработал в себе защитную реакцию. Я начал делать вид, будто мне все это великолепие безразлично. И поразительное явление: мне скоро это на самом деле стало безразличным. Потом я бывал и в других зажиточных домах. Иногда мои знакомые и их родители хотели похвастаться передо мной своим благополучием. Они даже обижались на то, что я это игнорировал. Сначала они приписывали мне равнодушие "деревенской тупости", "недоразвитости". Но, прислушавшись к нашим разговорам, они видели, что дело в чем-то другом. А в чем именно, они не понимали. Да и я сам тогда еще не сформулировал для себя свои жизненные принципы сознательно.

Такое отношение к благополучию других было первым шагом на пути к обобщенному отношению к феноменам наблюдаемой жизни. У меня никогда не возникала мысль, будто эти люди не заслужили свое благополучие или приобрели его какими-то нечестными путями. Меня поразил сам факт вопиющего неравенства людей, причем неравенства, являвшегося продуктом уже нового общества, а не пережитком прошлого.

После седьмого класса все наши "аристократы" исчезли. В Москве в это время создали специальные военные школы-десятилетки. Двое из "аристократов" поступили в специальную артиллерийскую школу, в которой учился Василий Сталин. Остальные перевелись в образцово-показательную школу, в которой учились дети высших партийных работников, министров (тогда - народных комиссаров), генералов, знаменитых деятелей культуры. В этой школе училась Светлана Сталина. В тридцатые годы социальное неравенство в системе образования еще не было таким резким, каким оно стало в послевоенные годы. Но оно уже наметилось. Во всяком случае, я обратил на него внимание. Несколько моих школьных друзей, живших в привилегированных условиях, стали учиться в привилегированных учебных заведениях - факт, не предусмотренный в марксистском учении о коммунизме.

Одной из "аристократок" была девочка по имени Наташа Розельфельд. Ее отец был обрусевшим немцем. По профессии он был летчиком (в Первую мировую войну), затем стал авиационным инженером. Был одним из сотрудников знаменитого авиационного конструктора Туполева. Принимал участие в создании самолета, на котором Чкалов, Байдуков и Беляков перелетели в США. Еще до войны награждался орденами, что тогда имело неизмеримо более важное значение, чем теперь. Беляков (впоследствии генерал-лейтенант авиации) был его личным другом. Мать Наташи бросила сцену, посвятив всю жизнь воспитанию двух дочерей. Родители Наташи были людьми совсем иного рода, чем родители Игоря. Квартира в Москве у них была довольно плохая, в деревянном доме без удобств. Была дача под Москвой, но тоже довольно убогая. Но, несмотря на это, в их доме постоянно бывало множество людей. Мать Наташи, увлекавшаяся педагогическими экспериментами, окружала своих дочерей десятками детей, устраивала концерты, спектакли, маскарады. Отец Наташи зарабатывал по тем временам много. Но все средства уходили на "педагогическую" и "театральную" деятельность матери. Она сама сочиняла пьесы и участвовала в представлениях. Первые роли, конечно, всегда играли ее дочери. Обе они были очень красивыми, особенно Наташа. У них всегда была туча поклонников. В доме у них бывали взрослые и дети, ставшие впоследствии известными. Я уже упоминал Белякова. Упомяну еще Игоря Шафаревича, ставшего одним из крупнейших советских математиков, и Сергея Королева, ставшего знаменитым генеральным конструктором. Он даже собирался жениться на Наташе, но она отказала ему, так как собиралась выйти замуж за летчика-испытателя, полковника, Героя Советского Союза. Ей не повезло: ее жених скоро погиб во время испытания нового самолета.

Мать Наташи была председателем родительского комитета школы. Она много раз помогала мне. В частности, благодаря ее усилиям я получал бесплатные завтраки в школе и ордера на одежду и обувь. Она приглашала меня бывать у них дома. Но я чувствовал себя чужим в сборище талантов, какими считались, а отчасти были и на самом деле дети, наводнявшие их квартиру и дачу. Тем более я был моложе всех, не принимал участия в спектаклях и маскарадах.

Свидетельством неравенства стала для меня и система "закрытых" распределителей продуктов, магазинов, столовых, санаториев, домов отдыха. Эта система возникла сразу же после революции в условиях дефицита. Ее назначением было обеспечение более или менее терпимых условий жизни для чиновников высокого уровня и вообще важных личностей. Но она переросла в специфически коммунистическую форму распределения жизненных благ. В этой системе происходили какие-то изменения, но она как таковая сохранилась до сих пор и сохранится навечно, пока существует коммунизм. В этой системе существовали особые привилегированные магазины "торгсины" (слово "торгсин" есть сокращение для "торговли с иностранцами"). В них продавались продукты и вещи, каких не было в обычных магазинах. Продавались на иностранную валюту, за драгоценности и вообще ценные вещи (фарфоровую посуду, меха, произведения искусства). Эти "торгсины" скупали ценные вещи и за обычные деньги. Опять-таки и эта форма привилегированных магазинов сохранилась до сих пор, правда в несколько иной форме (магазины "Березка", например).

В семьях моих соучеников, живших на нищенском уровне, постоянно говорили о жизненных трудностях. Тот факт, что какая-то категория людей живет "богато" ("как капиталисты и помещики"), был общеизвестен. К нему относились как к чему-то само собой разумеющемуся, т. е. не как к несправедливому отклонению от норм и не как к преходящему явлению на пути ко всеобщему равенству, а как к естественному явлению. Отец одного из таких моих соучеников постоянно утверждал, выпив чекушку водки, что "бедные и богатые всегда были, есть везде и всегда будут". Мы с ним спорили. аргументируя тем, что узнали в школе о будущем обществе изобилия. Ситуация для меня складывалась такая. С одной стороны, я видел факт неравенства. С другой стороны, на меня сильнейшее впечатление производили идеи будущего коммунизма. Я страстно жаждал, чтобы это произошло.

Каждое лето я ездил в деревню к матери и видел, какой кошмарной становилась там жизнь. Это добавляло свою долю в понимание фактических социальных различий людей и вместе с тем усиливало желание, чтобы общество изобилия, равенства и справедливости осуществилось на самом деле. Надежда на такое общество подкреплялась не только желанием, но и реальными улучшениями условий жизни и интересностью жизни.

 

ЖИЗНЬ СТРАНЫ

 

Отменили карточную систему. Регулярно снижались цены на продукты питания. Появились предметы ширпотреба (одежда, обувь, кухонная утварь и т. д.). Жизнь становилась интересной и насыщенной. Мы ходили на демонстрации, участвовали в пионерских сборах и во всякого рода общественных мероприятиях (сбор металлического лома и макулатуры, посадка деревьев). Нам показывали новые фильмы, которые с пропагандистской точки зрения были сделаны превосходно. Они производили впечатление даже на Западе. А для нас они были праздниками. Я сам посмотрел раз двадцать фильм "Чапаев" и десять раз "Мы из Кронштадта". Нам устраивали чтение новых книг советских писателей. Книга Николая Островского "Как закалялась сталь" стала своего рода учебником коммунистического воспитания молодежи. Все важнейшие события в жизни страны становились событиями нашей личной жизни. Начавшаяся реконструкция Москвы воспринималась нами не как разрушение памятников старины и архитектурное обезображивание города, а как явное улучшение вида города и условий жизни в нем. При мне снесли знаменитую Сухареву башню и башни водопровода у Рижского вокзала, уничтожили бульвары Садового кольца и Первой Мещанской улицы. И даже это мы воспринимали как неслыханный прогресс. Около нашего дома сломали церковь. На ее месте построили здание художественно-промышленного училища. Одним словом, жизнь страны, преподносимая нам в героически-романтическом духе, становилась важнейшим элементом нашей личной жизни и оттесняла куда-то на задний план все реальные ужасы и трудности. И сталинские репрессии мы воспринимали как продолжение революции и Гражданской войны. Впрочем, моего окружения они тогда не коснулись почти совсем. В соседнем доме арестовали инженера, затем - его преемника. Но это никакого эффекта не имело. Политические процессы после убийства Кирова мы воспринимали как спектакли и ждали новых представлений такого рода.

 

СМЕХ СКВОЗЬ СЛЕЗЫ

 

Несмотря ни на что, внешне я выглядел энергичным, веселым и жизнерадостным. Такую форму отношения к невзгодам нам прививали в семье с рождения. У нас в семье много смеялись. Смех был в некотором роде защитной реакцией от убожества и жестокости бытия. В школе благодаря стенной газете я стал считаться прирожденным юмористом, и я воспринял эту роль. Иногда она меня заносила слишком далеко. В 1935 году был опубликован проект новой Конституции. Опубликован для всеобщего обсуждения. И его, конечно, обсуждали повсюду. Считалось, что его сочинил лично Сталин. И мы обсуждали его на уроках и на всякого рода собраниях. Я и еще двое моих товарищей затеяли игру в конституцию - сочинили свою шуточную конституцию. Согласно нашей конституции, лодыри и тупицы имеют право на такие же отметки, как и отличники. Самые плохие ученики имеют право поступать без экзаменов в самые лучшие институты. Самые глупые и безнравственные люди имеют право занимать самые высокие должности. Народ обязан восхвалять все решения властей. Вот в таком духе мы сочинили целую школьную тетрадку. Выпустили даже свои деньги, на которых было написано, что на них, в отличие от капиталистического общества, ничего купить нельзя. Эффект от нашей конституции был колоссальный. В школе началась паника. Появились представители органов государственной безопасности. На нас кто-то донес. Нас исключили из школы. Но мы отказались от авторства. По почерку нас уличить не могли, так как мы написали текст печатными буквами. Расследование длилось две недели. В конце концов нас восстановили в школе и дело замяли.

Это был самый крупный случай политической сатиры в мои школьные годы. Я уже тогда стал проявлять склонность к шуткам на социально-политические темы, но к менее опасным, чем наша конституция.

 

ИДЕЙНЫЙ "ЗАПОЙ"

 

В 1936 году в Москву приехала сестра Анна с братом Николаем. У старшего брата было уже двое детей. В нашей комнатушке стало жить восемь человек. Я стал готовить уроки в библиотеках-читальнях имени Тургенева или имени Грибоедова. Это было удобно также с точки зрения чтения книг. Кроме того, можно было заводить новые интересные знакомства. В это время я стал увлекаться философией, а также идеями социалистов-утопистов. Я читал сочинения Вольтера, Дидро, Руссо, Гельвеция, Гоббса, Локка, Милля. Прочитал "Государство Солнца" Кампанеллы, "Утопию" Т. Мора, "Икарию" Э. Кабе. Читал Сен-Симона, Фурье и Оуэна. Мое увлечение стало известно в школе, учителя истории и литературы отнеслись к нему отрицательно: они считали, что мне еще рано такие книги читать. Я предложил им проэкзаменовать меня, но они отказались - они сами эти книги не читали. Одновременно я запоем читал художественную литературу. Моими любимыми героями стали отважные одиночки, не обязательно революционеры. Просто мужественные люди, ведущие в одиночку борьбу против каких-то сил зла. Затем я стал увлекаться литературой о "лишних людях", которые тоже относились к категории одиночек, а также книгами анархистов и об анархизме. В читальнях меня признали как одержимого книгами и пускали в книгохранилища, где я часами просматривал книги и выбирал заинтересовавшие меня. Невозможно подсчитать и перечислить все книги, которые я прочитал. Многие из них я перечитывал по несколько раз, в том числе книги Гюго, Бальзака, Стендаля, Мильтона, Свифта, Гамсуна, Франса, Данте, Сервантеса... Нет надобности перечислять имена - я перечитал всех великих писателей прошлого и признанных еще живших тогда писателей, переведенных на русский язык. А в те годы в Советском Союзе начали издавать и переиздавать все лучшие достижения мировой литературы. Люди, занимавшиеся этим (в их числе М. Горький), делали великое дело, произведя для нас отбор всего наилучшего и избавив нас от поисков настоящей литературы. Русскую литературу мы изучали в школе. Хотя ей и придавали хрестоматийный и пропагандистский вид, школьные уроки приучали нас к серьезному чтению, к анализу литературных произведений и вообще к отношению к литературе как к самой большой святыне человеческой цивилизации.

Значительную часть нашей духовной жизни составляла дореволюционная русская литература. Это происходило отчасти благодаря тому, что мы ее досконально изучали в школе, а отчасти - вопреки тому, что мы ее изучали в школе. Я лично не относил ее к прошлому. Она была для меня спутником в моей повседневной жизни. Я вообще всегда метался между двумя крайностями - между нигилистически-сатирическим и романтически-идеалистическим отношением к реальности, что в русских людях встречается довольно часто. Это повлияло и на мой литературный вкус. Я признавал Пушкина великим поэтом, знал наизусть очень многие его произведения, но не находился под его влиянием. Моими любимыми писателями были Лермонтов, Грибоедов, Салтыков-Щедрин, Лесков, Чехов. Тургеневым, Достоевским и Толстым не увлекался, хотя читал их. Помнил наизусть многие куски из "Войны и мира", "Легенду о Великом Инквизиторе" из "Братьев Карамазовых" и некоторые из "Записок охотника". Мне нравились пьесы А.К. Толстого и А.Н. Островского. У Горького любил лишь его пьесы. Недавно, кстати, перечитал "Клима Самгина". Книга показалась мне надуманной и скучной. Не понимаю, как я мог читать ее в юности. Очевидно, в силу привычки прочитывать от начала до конца любую книгу, попадавшую в руки.

Огромным открытием для меня было "Путешествие из Петербурга в Москву" А. Радищева. Я настолько был потрясен этой книгой и судьбой автора, что решил сочинить свое "Путешествие из Чухломы в Москву". И многое уже придумал. Не помню, как и почему мой замысел заглох.

Изучали мы, конечно, и советскую литературу - Серафимовича, А. Толстого, Маяковского, Шолохова, Фадеева, Блока, Н. Островского, Фурманова, Багрицкого и других. Читали мы много и помимо школьной программы. Блока, Есенина и Маяковского я знал почти полностью наизусть. И вообще, советскую литературу я, как и многие другие, знал очень хорошо. Книг выходило не так уж много, и мы их прочитывали все. На мой взгляд, советская литература двадцатых и тридцатых годов была очень высокого качества. Шолохов, Фадеев, Лавренев, Серафимович, А. Толстой, Федин, Бабель, Леонов, Эренбург, Ясенский, Ильф, Петров, Тынянов, Олеша, Зощенко, Булгаков, Катаев, Паустовский, Тренев, Вишневский и многие другие - все это были замечательные писатели. Я до сих пор считаю Маяковского величайшим поэтом нашего века, а Шолохова - одним из величайших прозаиков. Причем мы не просто читали их. Мы вели бесконечные разговоры на темы их произведений и о достоинствах этих произведений. Это было, возможно, потому, что мы прочитывали все их произведения. Такого внимательного и жадного до чтения массового читателя, какой появился в России в тридцатые годы, история литературы, наверное, еще не знала.

 

НАСТОЯЩИЙ КОММУНИСТ

 

В 1937 году я вступил в комсомол. Ничего особенного в этом не было большинство учеников нашего класса уже были комсомольцами. Но для меня в этом заключался особый смысл: я хотел стать настоящим коммунистом. Настоящими, или идейными, коммунистами для меня были те, о ком я читал в книгах советских писателей (например, Глеб Чумалов в "Цементе" Гладкова, Павел Корчагин в "Как закалялась сталь" Островского) и каких я видел в советских фильмах. Это люди, лишенные карьеристических устремлений, честные, скромные, самоотверженные, делающие все на благо народа, борющиеся со всякими проявлениями зла, короче говоря, воплощающие в себе все наилучшие человеческие качества. Должен сказать, что этот идеал не был всего лишь вымыслом. Такого рода коммунистов-идеалистов было сравнительно много в реальности. Сравнительно. Их было ничтожное меньшинство в сравнении с числом коммунистов-реалистов. Благодаря именно таким людям, коммунистам-идеалистам, новый строй устоял и выжил в труднейших исторических условиях. Таким был, например, мой дядя Михаил Маев. Во время Гражданской войны он был комиссаром дивизии, участвовал в штурме Перекопа. После войны был на партийной работе. До последнего дня жизни носил поношенную шинель, отказывался от всяких привилегий, жил с семьей всегда в одной комнате в коммунальных квартирах. Когда он умер, уже находясь на пенсии и живя в Москве, на его похороны со всех концов страны съехались десятки людей отдать ему дань высочайшего уважения. Таким был, например. Мирон Сорокин, отец моей жены Ольги, тоже человек, о котором можно было бы написать книгу как об идеальном коммунисте. Он участвовал в Гражданской войне, окончил рабфак (рабочий факультет - нечто вроде средней школы для рабочих, не сумевших получить нормальное образование). Потом он окончил Промышленную академию, добровольно поехал на стройку в Сибирь, был главным инженером предприятия в Норильске, жил всегда с семьей в маленькой комнатушке, отказываясь от отдельной квартиры, работал на освоении целины, был исключен из партии за то, что не превратился в обычного прохвоста, несколько лет был без работы с большой семьей, получил отдельную квартиру в 31 кв. м. на семь человек, когда ему было шестьдесят пять лет. Таким был, например, мой старший брат Михаил, о котором я уже писал, и мои братья Николай и Василий. Мне приходилось встречать такого рода настоящих коммунистов в прошлые годы много раз в самых различных ситуациях. Несмотря на мое критическое отношение к реальности, а скорее всего именно благодаря ему, я хотел стать именно таким настоящим коммунистом.

Коммунистическое общество, каким оно представлялось утопистам и тем более марксистам, вполне отвечало моим представлениям об идеальном обществе и моим желаниям. Вступая в комсомол, я думал посвятить свою жизнь борьбе за такое идеальное коммунистическое общество, в котором будет торжествовать справедливость, будет иметь место социальное и экономическое равенство людей и все основные потребности людей в еде, одежде и жилье будут удовлетворены. Мои представления о будущем обществе всеобщего изобилия были весьма скромными: иметь свою постель с чистыми простынями, чистое белье, приличную одежду и нормальное питание. И чтобы люди жили дружно, помогали друг другу, справедливо оценивали поведение друг друга, короче говоря, чтобы жили так, как нужно в идеальном коллективе. Идеи коммунистического общества как общества идеального коллективизма захватили тогда мое воображение и мои чувства. Они соответствовали принципу открытости мысли и жизни, который я унаследовал от матери, коллектив стал для меня играть роль фактического воплощения некоего высшего существа (Бога), который видит твои мысли и поступки и оценивает их с абсолютной справедливостью.

В 1935 году вышла книга А.С. Макаренко "Педагогическая поэма", сыгравшая в воспитании молодежи моего поколония колоссальную роль, вполне сопоставимую с ролью книги Н. Островского "Как закалялась сталь". Я книгу Макаренко прочитал не менее пяти раз. Мы обсуждали ее в школе и в компаниях вне школы. Я под влиянием этой книги стал развивать свои идеи насчет отношения индивида и коллектива, обсуждая их с моими знакомыми. Я тогда увлекался также Маяковским. Мне особенно импонировала его мысль насчет того, что ему "кроме свежевымытой сорочки, откровенно говоря, ничего не надо". Моим идеалом становилось такое общество: все принадлежит всем, отдельный человек имеет самый необходимый минимум, человек все силы и способности отдает обществу, получая взамен признание, уважение и прожиточный минимум, равный таковому прочих членов общества. Люди могут различаться по способностям и творческой производительности. В обществе может иметь место иерархия оценок, уважения. Но никаких различий в материальном вознаграждении, никаких привилегий.

Я не думаю, что я был оригинален с такими идеалами, - об этом мечтали многие. Моя особенность заключалась в том, что, наблюдая советскую реальность, я увидел, как коммунист-идеалист терпел поражение в борьбе с коммунистом-реалистом, и пришел к выводу, что именно коммунистический социальный строй исключает возможность создания идеального коммунизма, что именно изобилие и рост благополучия людей в условиях коммунизма ведут к крушению идеалов коммунизма, что попытки претворения в жизнь этих идеалов ведут к самым мрачным последствиям. Эмоционально и интуитивно я это почувствовал очень скоро. Рационально же понял это много лет спустя, уже после войны.

Одновременно с увлечением идеями идеального коммунизма у меня происходило обострение критического отношения к советской реальности - назревал конфликт между идеалами и их реализацией.

 

ЮНОШЕСКАЯ ДРУЖБА

 

В 1937 году у нас в классе появился новый ученик - Борис Езикеев. Он был на два или три года старше меня. Он был психически больным, пролежал два года в больнице. Теперь врачи сочли его достаточно здоровым, чтобы продолжать учебу в нормальной школе. В моей жизни он сыграл роль огромную. На мой взгляд, он был гениально одаренным человеком. В любой другой стране нашлись бы люди, которые помогли бы реализоваться его гению. В России же было сделано все, чтобы помешать ему в этом и загубить его. Борис прекрасно рисовал, сочинял замечательные стихи, был чрезвычайно тонким наблюдателем и собеседником. В годы 1937 - 1940-й он был для меня самым близким человеком. У нас произошло разделение труда: он стал в нашем маленьком обществе из двух человек главным художником и поэтом, а я - главным философом и политическим мыслителем. Кстати сказать, мы уже тогда в шутку объявили себя суверенным государством.

 

ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ

 

Самые первые мои литературные опыты я не помню. То, что я запомнил, относится уже к московскому периоду жизни.

В двенадцать лет я сочинил очень жалостливый рассказ о мальчике, которого привезли учиться из деревни в Москву. Я использовал свой жизненный опыт. Рассказ я написал под влиянием рассказа А.П. Чехова "Ванька Жуков". В отличие от Чехова, конец рассказа я сделал оптимистическим и даже апологетическим: школа, учителя, комсомольцы и пионеры помогли моему герою преодолеть трудности. Рассказ я отдал учительнице русского языка и литературы. Она меня похвалила. Рассказ хотели даже поместить в школьной газете, но кое-кто нашел в нем крамолу. Уже в школе мои соученики и учителя заметили одну мою особенность: если я хвалил какие-то явления советской жизни, то получалось это так, что лучше было бы, чтобы я ругал, а не хвалил. Очевидно, в литературе, как и в рисовании, я был прирожденным сатириком, но не знал этого. И даже в тех случаях, когда я искренне хотел сказать что-то положительное, у меня невольно проскальзывали сатирические нотки.

В 1937 году я сочинил рассказ на основе конкретной истории, случившейся в соседнем доме. Суть истории заключалась в следующем. В соседнем доме арестовали инженера как "врага народа". Его семью куда-то выслали. Комнату инженера отдали одному из рабочих завода, который разоблачил инженера. Разоблачил, конечно, по поручению партбюро завода. Сын этого разоблачителя появился в нашей дворовой компании как герой. Рабочего сделали инженером. Но через несколько месяцев и его арестовали как "врага народа", а его семью выслали из Москвы.

В это же время я начал "оригинальничать" (как сказала учительница) в моих сочинениях по литературе. На самом деле к "оригинальничанью" я никогда не стремился. Если что-то такое у меня и получалось в этом духе, то получалось это непроизвольно. Я инстинктивно, а потом сознательно стремился всегда лишь к истине и к ясности, стремился "докопаться до сути дела". Я хорошо запомнил лишь одно мое такое сочинение со склонностью к "оригинальничанью" и "философствованию". Анализируя один из рассказов Чехова о человеческой подлости, я в нем сделал вывод об общечеловеческом характере негативных качеств человека. "Помни, - написал я в заключение сочинения, - что пакость, которую ты можешь сделать другим, другие могут сделать тебе самому". Мое сочинение стало предметом обсуждения на комсомольском собрании. Меня осудили за непонимание того, что правило, которое я сформулировал в конце сочинения, имеет силу для буржуазного общества и что в нашем социалистическом обществе действует закон взаимопомощи и дружбы.

Как комсомолец, я должен был выполнять какую-то общественную работу. Меня назначили вожатым пионерского отряда в четвертом классе. Но эту общественную работу я выполнял не очень охотно и не очень хорошо, - как я уже писал, я не любил руководить другими. Гораздо охотнее я делал работу, исполнение которой целиком и полностью зависело от меня одного. Я предложил комитету комсомола школы выпускать сатирическую стенную газету. И предложил название "На перо". Предложение мое одобрили. Меня назначили редактором газеты. Фактически я делал эту газету один. И выпускал ее до окончания школы. Помимо рисунков и подписей к ним, я сочинял сатирические стихи и фельетоны.

Фельетоны, которые я сочинял для стенной газеты, не помню. Вообще, все то, что делается "несерьезно", т. е. без личного отношения к делаемому как к чему-то важному и без намерения сделать это делом жизни, почти совсем не запоминается. В армии я выпускал "боевые листки" (т. е. тоже своеобразные стенные газеты) иногда по несколько штук за один день. Но запомнил я из сотен карикатур, реплик, стихов и фельетонов ничтожно мало. Точно так же обстоит дело с тем, что я делал для стенных газет философского факультета Московского университета и Института философии АН СССР.

В последние годы школы (1937 - 1939 годы) я сочинял много стихов. Стихи я сочинял легко и на любые темы, часто - на пари. В этом отношении я подражал русскому поэту Минаеву, сейчас почти забытому. Я его до сих пор люблю и считаю самым виртуозным "рифмачом" в русской дореволюционной литературе. Он на пари мог сочинять стихи без больших пауз, пройдя Невский проспект в Петербурге от начала до конца. Я, подражая ему, сочинял стихи также на пари без больших пауз, идя по проспекту Мира (бывшая Первая Мещанская) от Колхозной площади до площади Рижского вокзала - расстояние, равное длине Невского проспекта. Эти стихи я не записывал и даже не стремился запоминать. Они в основном были такого сорта, что если бы о них узнали, то мне не поздоровилось бы. Во всяком случае, опубликовать их было невозможно. Приведу в качестве примера стихотворение "Первое пророчество", которое я сочинил в 1939 году, реставрировал в 1953 году и опубликовал в книге "Нашей юности полет", посвященной тридцатилетию со дня смерти Сталина.

 

Пройдет еще немного лет.

И смысл утратят наши страсти.

И хладнокровные умы

Разложат нашу жизнь на части.

На них наклеят для удобств

Классификаторские метки.

И, словно в школьный аттестат,

Проставят должные отметки.

Устанут даже правдецы

От обличительных истерий,

И истолкуют как прогресс

Все наши прошлые потери.

У самых чутких из людей

Не затрепещет сердце боле

Из-за известной им со слов,

Испытанной не ими боли.

Все так и будет. А пока

Продолжим начатое дело.

Костьми поляжем за канал.

Под пулемет подставим тело.

Недоедим. И недоспим.

Конечно, недолюбим тоже.

И все, что станет на пути,

Своим движеньем уничтожим.

 

Не думайте, будто я модернизировал содержание стихотворения. Идея подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том, что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как разоблачение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к нему. В коммунизм не столько верили, сколько хотели верить. Кто знает, как сложилась бы моя судьба, если бы я начал печататься уже в те годы и приобрел бы известность как поэт. Но я нисколько не жалею о том, что тот период чрезвычайно интенсивного творчества прошел практически впустую. Он все-таки был, и я об этом знаю. Я больше жалею о том, что не смог реализоваться как поэт и как художник Борис Езикеев. Если бы это случилось, он мог бы стать гордостью русской нации. Но в России до сих пор предпочитают пресмыкаться перед любыми посредственными явлениями западной культуры, мешая живым соотечественникам раскрыть свои таланты и убивая своих живых потенциальных гениев.

 

ЮНОШЕСКАЯ ЛЮБОВЬ

 

Я сомневаюсь в том, что мой дедушка объяснялся в любви бабушке и давал какие-то клятвы верности. Я сомневаюсь в том, что нечто подобное делал мой отец в отношении моей матери. Но они любили, причем один раз и навсегда. Для них их жены были единственными женщинами в их жизни. Им не было надобности произносить слова любви. И без слов все было ясно. Я сделал шаг вперед, но не настолько значительный, чтобы считать себя современным человеком в этом отношении. Я много читал романов с описаниями любви и любовных отношений. В большинстве случаев они мне казались слишком многословными и надуманными. А современную эротическую литературу я категорически не приемлю. Я считаю ее лживой и способствующей моральной деградации человечества. Наиболее близкими по духу и наиболее искренними мне показались описания любви в творчестве Лермонтова, Гюго и Гамсуна. В моих книгах совсем немного страниц посвящено теме любви. Это главным образом в книгах "Желтый дом", "Иди на Голгофу" и "Живи". Моя скупость в отношении этой темы объясняется не тем, что я не придавал ей большого значения. Наоборот, эта тема была для меня священной. Я просто боялся ее испачкать излишними словами. Я написал на эту тему лишь то, что касалось меня лично, в искренности чего я был уверен и что считал допустимым в рамках моих принципов.

В десятом классе школы я регулярно занимался в библиотеке-читальне имени Тургенева. Сейчас это здание не существует. Его сломали, как и многое другое в Москве. Сломали не в оплеванные сталинские годы, а совсем недавно. В читальне я познакомился с девочкой, которую я несколько раз там видел и которая мне очень нравилась. У нее было обычное русское имя - Анна. Но она была похожа на испанку и просила называть ее Инессой, сокращенно - Иной. Ей нравилось играть роль таинственной нерусской незнакомки. Училась она на класс моложе меня в школе нашего района. В читальню ходила потому, что тут можно встретить интересных ребят и поговорить. Она много читала, была остроумной. Она увлекалась живописью, как и я с моим другом Борисом.

Она прочно вошла в нашу компанию. У нее был старший брат, уже поступивший на механико-математический факультет университета, и еще две младшие сестры-школьницы. Дом у них был "полная чаша". Отец работал каким-то начальником в торговле. Постоянно бывали гости. Много ели и пили. У Ины было много знакомых ребят. Все они были влюблены в нее. Мы довольно часто встречались у нее дома, а также в разных комбинациях бродили по проспекту Мира и ходили по музеям. Ина, однако, отдавала, как мне казалось, некоторое предпочтение мне перед прочими. Она любила разговаривать, а я был для нее хорошим собеседником. Для нее интеллектуальная интересность молодого человека была еще главным критерием в оценке его качеств. А я с точки зрения разговоров тогда не имел конкуренции. Мы старались встречаться лишь вдвоем, а в компаниях - быть ближе друг к другу. Я думаю, что нет надобности описывать мое состояние влюбленности - тут не было ничего оригинального. Я свое чувство переживал как человек, испытавший сильное влияние романтических описаний любви. Плюс к тому пуританское, почти аскетическое воспитание в семье и воспитание в школе, которое, несмотря на его лицемерность, действовало в том же направлении. Я за все время нашей дружбы не осмелился даже взять ее под руку. Это была романтическая, абсолютно чистая любовь. Я уже в это время носил в себе зародыш некоей огромной тайны - тайны человека, восстающего против всего мироздания. Я не хочу сказать, что в те годы такие отношения между юношами и девушками были всеобщими, я хочу сказать лишь то, что они встречались и были одной из тенденций идеалистического коммунизма.

Для меня проблема секса была прежде всего проблема духовная, идейная, нравственная. И лишь во вторую очередь - физиологическая. Для меня женщина представлялась как нечто такое, что дается мужчине раз и навсегда, как одна-единственная и неповторимая богиня, как высший божественный дар. Именно с Ины началось мое сознательное отношение к женщине как к богине. Я не считаю это отношение наилучшим и достойным подражания. В годы войны и в послевоенные годы советское общество тихо, без внешних сенсаций, как на Западе, совершило "сексуальную революцию" и превратилось в общество сексуально распущенных людей. Когда на Западе заговорили о сексуальной революции, в России уже буйствовал безудержный промискуитет, маскируемый лицемерной и ханжеской идеологией. Я не осуждаю свободу сексуальных отношений, я лишь констатирую ее как факт. Я не принимаю ее лично для себя. Не знаю, является моногамия феноменом физиологическим или моральным. Думаю, что морального в ней все-таки больше. В результате длительных наблюдений за жизнью людей с этой точки зрения я пришел к выводу, что сексуальная свобода явилась проявлением и в то же время одной из причин моральной деградации людей.

Когда я бродил вечерами до полуночи с Иной по проспекту Мира, я был далек от таких теоретических рассуждений. Мы ходили рядом и разговаривали. И наши разговоры на темы, не имеющие никакого отношения к любви, были самым прекрасным объяснением в любви. Теперь, когда все это кануло в прошлое, это выглядит в идеализированном романтическом виде. А тогда я много страдал из-за моей неспособности преодолеть барьер целомудрия. Многие из моих знакомых ребят тогда уже познали женщину. Они советовали мне использовать мою дружбу с Иной, уверяя, что если это не сделаю я, то это уж наверняка наверстает какой-нибудь взрослый развратник. Мысль об этом причиняла боль, но я не мог нарушить священное для меня табу. В дальнейшей моей жизни постоянно случалось так, что я гордился не тем, сколько женщин мне довелось покорить, а тем, в скольких случаях мне удалось воздержаться от этого.

 

Смысл потеряли прежние слова.

Исчезло ими названное чувство.

Ему на смену наша голова

Изобрела "постельное" искусство.

А я, как в прошлые века,

Хотел бы ей сказать такое:

Я полечу за облака,

Я опущусь на дно морское.

Я ради одного лишь взгляда

Готов хоть сотню лет страдать.

Мне будет высшая награда

Жизнь за тебя свою отдать.

 

 

ЗНАКОМСТВО С МАРКСИЗМОМ

 

После принятия новой Конституции в 1936 году у нас в школе ввели специальный предмет - изучение Конституции. Учителем у нас был аспирант Московского института философии, литературы, истории (сокращенно МИФЛИ) по фамилии что-то вроде Яценко.

Автором Конституции решили считать Сталина. На уроках мы изучали доклад Сталина о Проекте Конституции. А с 1937 года мы стали изучать "Краткий курс истории ВКП (б)", точно так же приписывавшийся Сталину. Особенно тщательно мы изучали раздел "О диалектическом и историческом материализме". В качестве дополнительной литературы мы читали "Вопросы ленинизма" Сталина. Я занимался всем этим с большим интересом. Уже в школе я прочитал многие сочинения Маркса и Энгельса помимо "Коммунистического манифеста", который мы были обязаны знать по программе. Этот мой интерес к марксизму был частью моего общего интереса к философии и социально-политическим проблемам. Новым тут было то, что я уже начал искать теоретическое объяснение наблюдаемых мною явлений жизни, а марксизм-ленинизм претендовал именно на это, т. е. на то, чтобы быть самой высшей наукой о реальности. Мне потребовалось два года для того, чтобы понять, что многие вопросы, возникшие у меня, он оставлял без ответа, а на другие давал ответ ложный. Сталинские работы, с одной стороны, облегчали мне вхождение в марксистские тексты, довольно путаные, а порою нарочито заумные. Но с другой стороны, уже тогда я (и не только я) замечал их вульгарность и даже нелепость. В них марксистские идеи доводились до вульгарной абсурдности и давали повод для насмешки и непочтительного отношения к святыням марксизма.

Наш учитель был очень доволен моим интересом к марксизму. Это от него я впервые узнал о существовании МИФЛИ. Он давал мне списки философских книг, изучавшихся студентами философского факультета, разъяснял (конечно, в меру своих познаний) непонятные места. По его совету я прочел самые легкодоступные книги в марксизме - "Диалектику природы" и "Анти-Дюринг" Ф. Энгельса. У меня появился вкус к диалектике как к способу мышления, но не в упрощенном сталинском смысле, а в смысле, более близком к гегелевскому и марксовскому. В десятом классе я прочитал первые разделы "Капитала" Маркса. В моих разговорах я постоянно упражнялся в "диалектических фокусах", как шутили соученики. Учитель сказал как-то, что я - прирожденный диалектик, и посоветовал после окончания школы поступить на философский факультет МИФЛИ. Я об этом тоже начал подумывать, но твердого решения у меня еще не было.

Самый главный итог моего первого знакомства с марксизмом заключался в том, что я преодолел священный ужас перед высотами марксизма, сковывавший других. Я увидел, что марксистские тексты ничуть не труднее тех философских произведений, которые мне уже довелось читать, и что в них обнаруживались довольно простые идеи. А главное, я почувствовал в себе способность рассуждать диалектически о реальных проблемах. Такие категории диалектики, как "причины", "законы", "тенденции", "сущность", "явление", "содержание", "форма", "противоположности", "отрицание отрицания" и т. д. вошли в аппарат моего мышления как элементы определенного подхода к проблемам реальности.

Вместе с тем я находил в марксистских сочинениях кое-что, достойное насмешки. Например, рассмотрение плюса и минуса в математике как пример диалектического противоречия казалось мне очевидно абсурдным.

 

ПРОБЛЕМЫ КОММУНИЗМА

 

Проблемы коммунизма встали перед моим поколением совсем иначе, чем перед мечтателями, идеологами и революционерами прошлого. И даже совсем иначе, чем перед теми, кто практически участвовал в революции, в защите нового строя от попыток контрреволюции и интервентов уничтожить его и в первых опытах построения этого строя на практике. Особенность нашего положения состояла в том, что мы родились уже после революции и Гражданской войны. Стали сознательными существами, когда основы нового общества уже были заложены, самая черновая работа была выполнена. Мы явились в мир, в котором коммунистический социальный строй уже стал реальностью. Вместе с тем еще очень свежими были воспоминания о дореволюционном времени, о революции и обо всем том, что происходило непосредственно после нее. Мы встречались и разговаривали с живыми участниками недавнего героического прошлого. У нас в школе, например, побывали легендарная Анка-пулеметчица из Чапаевской дивизии, писатели А. Фадеев и А. Гайдар, герой Гражданской войны комкор Ока Городовиков и другие. Тогда такие встречи проходили повсюду и часто. Участники недавних реальных и легендарных событий вовлекали нас в их прошлую жизнь настолько настойчиво и эффективно, что их жизнь становилась и частью нашей жизни. Мы духовно жили не столько в настоящем, сколько именно в этом прошлом. Мы об этом прошлом получали сведений (информации и дезинформации) больше, чем наши предшественники, активно действовавшие в нем. Осмысление революции и ее итогов достигло масштабов массового осмысления именно к тому времени, когда мы стали способными воспринимать продукты этого осмысления. Лишь к этому времени все средства культуры и пропаганды достигли мощи хорошо организованного аппарата воспитания нового человека. И мы стали объектом беспрецедентного в прошлом действия этой идеологической силы. Не знаю, как на самом деле переживали происходившие события люди в прошедшие годы, в том числе такие, как Фадеев, Маяковский, Гайдар, Островский, Фурманов, Шолохов, Серафимович, Багрицкий и многие другие. Но их литературные герои создавались на наших глазах. Создавались для нас, а не просто как документальные воспоминания о прошлом.

Но осмысление революции и ее первых исторических итогов происходило не как некое академически-беспристрастное познание явлений природы. Это был живой процесс жизни, полный драматизма, конфликтов, жестокостей, насилия, обмана. К началу тридцатых годов было в основном завершено уничтожение или по крайней мере нейтрализация фактических деятелей революции и Гражданской войны. Реальное коммунистическое общество стало складываться совсем не таким и не так, как о том мечтали в прошлом. Происходил грандиозный процесс не просто осмысления прошлого, но процесс создания идеологической картины прошлого, которая служила бы интересам настоящего. Прошлое входило в нашу жизнь не только в его романтическом виде, но в идеологически переработанном виде, входило как грандиозная ложь, впитавшая в себя соки правды. Существенно здесь не только то, что прошлое фальсифицировалось и реальность приукрашивалась, но также и то, что фальсифицировалось прошлое определенного рода и реальное прошлое, а приукрашивалась все-таки реальность коммунизма, вышедшая за рамки сказок и мечтаний. Не ведая об этом и не желая этого, наши воспитатели привлекали наше внимание к проблемам коммунизма в самом опасном и неприятном для идеологии власти смысле, а именно в смысле постановки общей и принципиальной проблемы сущности реального коммунистического социального строя, как такового, и его реальных перспектив. Как следствие встала проблема отношения к идеологии коммунизма.

Эти проблемы возникали еще непроизвольно и неосознанно. Более того, даже для самых скептически и критически настроенных из нас эти проблемы выступали сначала не в форме отрицания идеалов и практики коммунизма, а в форме защиты хороших идеалов и хорошей практики от ошибок, искажений и уклонений. Отрицание идеалов и дел коммунизма в тех условиях отбросило бы нас назад, в ряды контрреволюционеров и антикоммунистов. Для нас и речи быть не могло о движении назад и о создании в стране капиталистических порядков. Мы родились в коммунистическом обществе. Нас воспитали в духе коммунистической идеологии. Для нас возникала проблема будущего в рамках коммунизма и будущего самого коммунизма.

Оказавшись на Западе, я вел бесчисленные разговоры с моими читателями и слушателями на эти темы. Для западных людей, как я убедился, такой поворот сознания и проблем вообще остается совершенно непонятным. Они мыслят по принципу "либо то, либо другое", т. е. либо коммунистическая система, либо западная "демократия". Они не жили в условиях реального коммунизма как исторически данного факта, причем в его юношеском состоянии. Если же исходить из коммунизма как данности, то критическое отношение к ней не обязательно предполагает сравнение с Западом. Отрицание этой данности не обязательно означает желание заменить ее западной социальной системой. Это новое явление, специфический продукт уже коммунистической жизни. Чтобы понять эти явления хотя бы в первом приближении, надо принять допущение, будто коммунизм победил во всем мире, и вообразить себе людей, отрицающих это общество, но не имеющих шансов и намерений вернуться в прошлое.

В старших классах школы мы много разговаривали и спорили на темы коммунизма в связи с тем, что нам преподносили в школе и что мы вычитывали из книг. Лишь немногие и в очень малой степени обращались к реальности как к материалу для критических суждений. Но реальность все-таки вторгалась в наши мысли, слова и чувства. Я вспоминаю два больших диспута в школе, специально посвященные теме социализма и полного коммунизма. Один диспут был в классе, другой - в масштабах всей школы. На школьный диспут отобрали учеников, хорошо проявивших себя на уровне классных диспутов. Это было чистой показухой. Но классный диспут вышел из-под контроля преподавателей. Спор начался из-за того, как понимать принцип полного коммунизма "каждому по потребностям". Любые ли потребности имеются в виду или только некоторые, допустим, самые минимальные? Как определяются эти потребности, кто их устанавливает и как контролируется их удовлетворение? Такие вопросы поставил я, считавшийся лучшим учеником именно в этой дисциплине. Началась беспорядочная перепалка. Как ученики, так и преподаватели запутали ясные вопросы в чисто идеологическое словоблудие. Меня на школьный диспут не допустили.

Герои моих литературных произведений довольно часто разговаривают на темы о коммунистическом обществе и о коммунистической идеологии. Эти места моих книг производят впечатление юмора, сатиры и нарочитого гротеска. Отчасти это действительно так. Но лишь отчасти. В основном же это есть описание реальных разговоров, которые велись тогда и позднее в наших кругах. Они не имели целью насмешку над предметом дискуссий. Но сам предмет был таков, что насмешка получалась непроизвольно.

 

ЗАПАД

 

И конечно, мы мечтали за границею пожить, Потому что за границей есть что есть и есть что пить, Потому что за границей есть на тело что одеть, Потому что за границей есть красоты, что глядеть, Потому что за границей кто попало может всласть Крыть последними словами ими выбранную власть, Потому что за границей, если хочешь, смело крой Недостатки, что рождает их насквозь прогнивший строй. Даже ихняя погода нашей русской не чета. Заграница, заграница, нашей юности мечта!

Какую роль играл Запад в нашей жизни? Огромную и никакую. Все зависит от того, как понимать слово "Запад". Мы изучали европейскую культуру и историю. Имена Платона, Аристотеля, Данте, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Шекспира, Свифта, Диккенса, Сервантеса, Бальзака, Рабле, Мопассана, Вольтера, Руссо, Гоббса, Дидро, Гельвеция, Оуэна, Фурье, Моцарта, Вивальди, Бетховена, Монтеверди, Шопена, Вагнера, Гюго, Ван-Гога, Гогена, Родена, Рембрандта, Маркса, Гете и других великих деятелей европейской культуры нам были хорошо известны. Их творчество мы воспринимали как органическую часть нашей культуры. Все выдающиеся события европейской истории мы воспринимали как события нашей истории, не отделяли их от событий истории русской. Для нас Великая французская революция была чуть ли не частью нашей собственной революции, а Наполеоном мы восхищались больше, чем Кутузовым. Но можно ли все это считать влиянием Запада? Дело в том, что в годы нашего детства и юности началось своего рода раздвоение Запада:

1) на явление мировой культуры и истории, частью которых была культура и история дореволюционной России и отчасти оставалась современная нам Россия в качестве наследницы дореволюционной;

2) на совокупность капиталистических (по нашей терминологии) стран Европы (и Америки), противостоявших нашей стране как стране коммунистической. Понятие "Запад" стало употребляться лишь во втором смысле. При этом все явления современной жизни стран Запада делились на две категории: на такие, которые были приемлемы для нас с точки зрения властей и идеологии, и такие, которые связывались с социальным строем стран Запада и расценивались как нечто враждебное.

О современной жизни на Западе мы знали, конечно, только из пропаганды и из западных книг и фильмов, которые можно было прочитать и посмотреть вполне легально. А они отбирались с учетом интересов идеологии и пропаганды. "Железный занавес" выполнял свою историческую роль. Я лично и все мои друзья были вообще равнодушны к Западу во втором, из упомянутых выше, смысле. И с этой точки зрения то, во что мы превращались, было имманентным продуктом коммунистического общества как в позитивном, так и в негативном смысле. Я сформировался без влияния Запада как антипода советского общества и имел возможность наблюдать "в чистом виде" формирование советского человека (гомо советикуса). Мой антисталинизм и вообще мое критическое отношение к коммунистическому обществу сложились без всяких сравнений социальных систем и образов жизни, исключительно под влиянием специфических условий жизни реального коммунизма. Мое понимание феноменов советского общества имело источником наблюдение самих фактов реальности, а не сочинения западноевропейских писателей, философов, ученых. Последние влияли на мое интеллектуальное развитие, на формирование моих познавательных способностей. Но в них ничего не говорилось о главном предмете приложения этих способностей - о новом коммунистическом обществе. Я вырабатывал свое мировоззрение и тип поведения прежде всего под влиянием того, что сам открывал в окружавшем меня мире, причем, как правило, вопреки тому, что я узнавал из книг. У меня не было учителей в строгом смысле слова. Я никогда не был ничьим учеником и последователем. Я начинал в известном смысле с нуля.

В послевоенные годы, особенно после ликвидации (относительной, конечно) "железного занавеса", вступили в силу такие факторы в понимании советского общества и в отношении к нему, которые нарушили прежнюю почти что лабораторную чистоту и ясность внутренних механизмов и процессов коммунистического общества. Так что опыт жизни представителей моего поколения имеет гораздо большую ценность с научной точки зрения, чем опыт последующих поколений. В настоящее время социальная ситуация в коммунистических странах замутнена привходящими обстоятельствами. Сравнительная свобода слова, мысли и критики в гораздо большей мере стала способствовать сокрытию сущности реального коммунизма, чем ее обнаружению. Такая аморфная и мутная ситуация в коммунистических странах есть явление временное. Натура коммунизма возьмет свое. И тогда, может быть, люди будут больше обращать внимание на глубинные механизмы коммунизма, действие которых мое поколение испытало на своей шкуре самым неприкрытым образом. Мы, можно сказать, "щупали своими руками" эти механизмы.

 

ОДИНОЧЕСТВО

 

Хотя у меня было довольно много знакомых и друзей, в общем объеме времени встречи с ними занимали не так уж много, как это может показаться при чтении воспоминаний. Для последних отбираются события, достойные, по мысли автора, упоминания. Общая среда этих событий выпадает из поля внимания, хотя именно она составляет основную величину жизни. Главным времяпровождением для меня было чтение, мечты и размышления в одиночку. Я часто бродил в одиночестве по улицам Москвы, иногда - даже ночами. При этом на меня находило состояние молчания, причем не обычного, а какого-то огромного, звенящего. Я думал беспрерывно, даже во сне. Во сне я выдумывал всякие философские теории, сочинял фантастические истории и стихи. Мои друзья не выдерживали интеллектуальной нагрузки и напряженной моральной реакции на события, которые я невольно навязывал им порою одним лишь фактом своего присутствия. Я это чувствовал, замыкался в себе и отдалялся ото всех. Я проходил тренировку на одиночество. Бедность бытия я компенсировал богатством интеллектуальной жизни.

 

 

V. ПЕРВЫЙ БУНТ

 

БУНТ

 

Вся моя жизнь была протестом, доведенным до состояния бунта, против общего потока современной истории. Употребляя слово "бунт", я имею в виду не протест вообще, а лишь одну из его форм: открытую для окружающих и очень интенсивную вспышку протеста, причем иррациональную. Взбунтовавшийся человек или группа людей не имеет никакой программы своего поведения в период бунта. Бунт имеет причины, но не имеет цели. Вернее, он имеет цель в себе самом. Бунт есть явление чисто эмоциональное, хотя в числе его причин и могут фигурировать соображения разума. Бунт есть проявление безысходного отчаяния. В состоянии бунта люди могут совершать поступки, которые, с точки зрения посторонних наблюдателей, выглядят безумными. Бунт и есть состояние безумия, но безумия не медицинского, а социального.

Но я не считаю субъективно иррациональный бунт явлением исторически бессмысленным. Наоборот, я его считаю единственно рациональным с исторической точки зрения началом социальной борьбы, адекватной новой эпохе. Такой бунт сам по себе уже есть симптом перелома в ходе эволюции человечества. Он есть субъективное предчувствие того, что новое направление эволюции несет с собой не только добро, но и зло. Он вообще есть начало осознания обществом своего собственного будущего, уже ощущаемого в настоящем. Можно осуждать взбунтовавшегося индивида с точки зрения принятых критериев морали. Можно осуждать его с точки зрения правовых представлений. Можно, наконец, найти ему подходящее медицинское определение. Но нелепо рассматривать факт, что человек "свихнулся" и начал совершать аморальные поступки и даже преступления. Надо объяснить, в чем именно он "свихнулся", почему "свихнулся" так, а не иначе, почему встал на путь нарушения правил морали и юридических законов. Моя жизнь была уникальной как в том отношении, что мой бунт был доведен до логического конца, так и в том отношении, что он стал предметом самого скрупулезного самоанализа. Во мне совместился бунтарь, способный идти в своем бунтарстве до конца, и исследователь бунтарства такого рода, способный анализировать этот феномен со всей объективной беспощадностью.

 

ЗАРОЖДЕНИЕ АНТИСТАЛИНИЗМА

 

Я вырос и сформировался идейно не просто в коммунистическом обществе, но в определенный период его истории, а именно в сталинскую эпоху. Мой сознательный конфликт с коммунистическим обществом начался как конфликт со сталинизмом. Уже в семнадцать лет я стал убежденным антисталинистом. Антисталин истекая деятельность стала для меня тогда основой и стержнем всей моей жизни и оставалась таковой вплоть до известного доклада Хрущева на XX съезде партии.

После смерти Сталина, в особенности после XX съезда, в Советском Союзе появилось множество антисталинистов. В горбачевские годы началась новая вспышка антисталинизма, поощряемая сверху. Если антисталинизм хрущевских лет еще заслуживал снисхождения, поскольку происходила десталинизация страны, то антисталинизм горбачевских лет не заслуживает ничего, кроме презрения, и настораживает как маскировка далеко не добрых по существу намерений. Всему свое время. Я считаю настоящими антисталинистами лишь тех, кто восставал против сталинизма тогда, когда это было смертельно опасно.

Не помню, как и когда у меня стало складываться негативное отношение к Сталину. Плохие высказывания о нем мне приходилось слышать от взрослых еще в деревне. Но в общем и целом я был к нему равнодушен. Рисуя тот злополучный его портрет, я поступал не как свободный художник, а в силу обязанности. Скорее всего, нельзя назвать какую-то одну причину моего отрицания Сталина. Тут сработала совокупность множества причин, причем постепенно и незаметно для меня самого. В 1934 году в ЦК было принято решение создать культ Сталина. Мы, конечно, тогда об этом не знали. Но почувствовали, так как имя Сталина стало все чаще звучать, похвалы по его адресу становились все восторженнее, повсюду появились его портреты. У нас в школе Ленинскую комнату превратили в Сталинскую. И вообще в школе Сталин стал занимать все больше места как в учебных занятиях, так и во всякого рода общественных мероприятиях. В актовом зале сменили занавес. Теперь на одной половине его был вышит золотом Ленин, а на другой - Сталин. Еще до выхода в свет знаменитого "Краткого курса ВКП (б)" Сталин был причислен к классикам марксизма. Сталин заполонил собою газеты, книги, фильмы. Нам каждый день устраивали политические информации, в которых пели дифирамбы Сталину. Постоянно проводились пионерские сборы, а затем - комсомольские собрания, в центре внимания которых был, конечно, Сталин. О Сталине говорили на уроках по всякому поводу. Короче говоря, нам так настойчиво стали навязывать Сталина как земное божество, что я хотя бы из одного духа противоречия начал противиться этому. Насмешки и негативные намеки родителей моих товарищей, у которых я бывал дома, добавляли свою долю в мои сомнения. Тяжелое положение в деревне и моя личная нищенская жизнь в Москве наводили на мысль об ответственности за это высшего руководства, возглавляемого Сталиным. По мере того как я рос и замечал несоответствие реальности идеалам романтического и идеалистического коммунизма, я, естественно, видел виновных в этом тоже в высшем руководстве и лично в Сталине.

Любопытно, что даже моя фамилия сыграла свою роль. Меня в шутку в классе называли "врагом народа". И я не протестовал против такой игры. Когда в 1935 году мы играли в конституцию, то наш "триумвират", декларировавший свою "конституцию", состоял из ребят с фамилиями, ассоциируемыми с Троцким и Каменевым. А в отношении меня и трансформация фамилии не требовалась. Из шуток и игр порою вырастают серьезные последствия.

Сказались и мои анархические наклонности. Как я уже говорил, уклоняясь от роли вожака в группах во время игр и каких-то школьных мероприятий, я сам не терпел, когда мною кто-то начинал помыкать. А тут мне силой стали навязывать вождя не на одну игру или на одно дело, а на всю жизнь и на каждое мое действие. Чисто психологический протест против такого насилия постепенно перерос в протест идейный. Однажды у Бориса дома я так прямо и высказал, что я не признаю Сталина в качестве моего личного вождя, что я вообще не признаю над собою никакого вождя, что я "сам себе Сталин". Борис со мною согласился, а его отец одобрил наши мысли. Он лишь посоветовал держать язык за зубами.

Познакомившись с Иной, я эту тему неоднократно обсуждал также и с нею, заражая и ее своим протестом против культа Сталина. Чем чаще я бывал в доме Ины, тем лучше ко мне относился ее отец и тем откровеннее говорил со мной. Он много пил. Напившись, он говорил иногда такие вещи, что даже мне становилось страшно. Он говорил об отступлении от ленинских идеалов, об уничтожении ленинской гвардии, о перерождении партии. Он говорил о том, что именно настоящих коммунистов теперь не любят больше всего. Их прославляют в книгах и в кино, а в жизни их уничтожают.

 

ПРЕДВОЕННЫЙ ПРИЗЫВ

 

Среднюю школу я окончил в 1939 году с "золотым" аттестатом. В стране началась явная подготовка к войне с Германией. То, что война скоро начнется и что это будет война именно с Германией, в этом были уверены все. Мальчиков, окончивших школу, которым было уже восемнадцать лет и которые были здоровы, сразу же призывали в армию. По всей вероятности, решение властей было суровым, и мало кому удавалось уклониться от призыва. Кроме того, патриотические настроения среди молодежи были очень сильными, и многие из тех, кто мог уклониться, не использовали свои возможности. Наиболее разумные ребята заранее подали заявление в военные учебные заведения, а также в школы органов государственной безопасности ("органов"). Некоторым из них повезло - один со временем (уже после войны) стал генералом, другой полковником, третий - комендантом лагеря строгого режима. Но большинство погибло на фронте. Провожали призванных в армию очень торжественно. Каждому подарили чемодан и мелкие вещички вроде записных книжек, конвертов и бумаги для писем, кружек и ложек. Произносились речи. На проводах присутствовали участники Гражданской войны, офицеры из Московского гарнизона, отличившиеся пограничники. Вскоре от призванных пришли письма. Все оказались либо на Дальнем Востоке (опасность нападения Японии), либо на западной границе (опасность со стороны Германии).

Мне еще не было даже семнадцати лет, так что я мог поступить в институт. Был освобожден от службы в армии мой друг Борис - он вообще имел "белый билет" как психически больной и поскольку имел очень слабое зрение. Не были призваны также ученики нашего класса Проре Г., Иосиф М. и Василий Е., которым было суждено сыграть важную роль в моей жизни. Первый имел слабое зрение, второй и третий остались на второй год по причинам, о которых скажу ниже.

 

ВЫБОР ПУТИ

 

Передо мной встала проблема выбора института. Как обладатель "золотого" аттестата (впоследсгвии с таким аттестатом стали давать золотую медаль), я имел фактически неограниченные возможности. Я мог поступить на механико-математический факультет, где меня все-таки знали как успешного участника математических олимпиад. Я мог поступить в архитектурный институт, имея характеристику и рекомендацию от Союза архитекторов как член архитектурного кружка в течение многих лет и как призер юношеского конкурса, организованного Союзом архитекторов. Но я выбрал философский факультет МИФЛИ (Московского института философии, литературы, истории). Этот выбор был определен тем, что я к тому времени уже ощущал сильнейшую потребность понять, что из себя представляет наше советское общество. И вообще, в последние два года школы мой интерес к философии стал постепенно доминировать над интересом к архитектуре и к математике. До этого в кругу моих знакомых у меня была кличка "Архитектор". К моменту окончания школы за мной прочно закрепилась кличка "Философ". В эти годы я запоем читал философские книги - Вольтера, Дидро, Гельвеция, Гоббса, Локка, Канта, Гегеля, Маркса. И сам занимался выдумыванием всяких философских теорий.

Итак, я решил поступить в МИФЛИ. Поскольку мне еще не было даже семнадцати лет, мне потребовалось особое разрешение Министерства высшего образования на поступление в институт. Кроме того, МИФЛИ был в некотором роде привилегированным институтом, особенно философский факультет.

Конкурс на этот факультет был огромный, чуть ли не двадцать человек на место. Требовалась особая рекомендация от комсомольской или партийной организации. В райкоме комсомола мне такую рекомендацию не дали, поскольку в последний год мои соученики по школе заметили какие-то "нездоровые настроения" у меня.

А скорее всего, просто кто-то написал на меня донос с целью помешать поступлению на идеологически важный факультет. Наконец, число желающих поступить на факультет с "золотым" аттестатом превысило число мест. Короче говоря, мне предложили сдавать вступительные экзамены на общих основаниях. Пришлось сдавать восемь экзаменов. Изо всех сдававших экзамены я набрал наибольшее число очков - семь экзаменов сдал на "отлично" (на "пять") и лишь один на "хорошо" (на "четыре"). И то это был экзамен по географии. Я ответил вполне на "отлично", но экзаменаторы сказали, что это было бы "слишком жирно" для меня - получить все пятерки, и снизили оценку. Несмотря на это, я был первым в списке по результатам, и меня зачислили на факультет. Зачислили со стипендией. Я хотел также получить место в общежитии. Но мне отказали, так как я был москвич, а общежитие предоставляли только иногородним.

В те годы МИФЛИ считался самым элитарным институтом в стране. Когда я поступил, там учился "Железный Шурик" - А. Шелепин, будущий секретарь ЦК ВЛКСМ, Председатель КГБ, член Политбюро ЦК КПСС и претендент на пост Генерального секретаря ЦК КПСС. Тогда он был парторгом ЦК. Перед моим поступлением МИФЛИ окончил поэт Александр Твардовский. Говорили, будто на выпускном экзамене ему достался билет с вопросом о его поэме "Страна Муравия", ставшей знаменитой к тому времени. Некоторое время в институте учился поэт Павел Коган, автор знаменитой "Бригантины". Потом он ушел в Литературный институт. В МИФЛИ учились многие известные ныне философы, литературоведы, историки, журналисты. В одной группе со мною учились, например, будущие известные философы П. Копнин, Д. Горский, К. Нарский, А. Гулыга. Во время войны институт был эвакуирован в Ташкент и объединен с Московским университетом.

 

КУДА МЫ ДВИЖЕМСЯ

 

В МИФЛИ я еще во время экзаменов подружился с Андреем Казаченковым. Он был на два года старше меня. В детстве он потерял руку. Уже после нескольких разговоров мы поняли, что являемся единомышленниками. Он, как и я, был антисталинистом. Поступил на философский факультет с намерением лучше разобраться в том, что из себя представляет наше общество. Мы уже тогда пришли к выводу, что история делается в Москве. Но какая именно история? Что несет она с собою человечеству? Принимаем ли мы это направление эволюции или нет?

Андрей был типичным для России кустарным мыслителем, мыслителем-самоучкой. Я таких мыслителей встречал много раз до него и впоследствии. Думаю, что склонность к "мыслительству" вообще свойственна русским. Она нашла отражение в русской классической литературе. С Андреем я встречался и поддерживал дружеские отношения и после войны. Но такой близости и откровенности, как в 1939 году, у нас уже не было.

Он стал профессиональным философом-марксистом. Я пошел в другом направлении. Хотя я сам был из породы русских мыслителей-самоучек, я все-таки сумел продраться через дебри марксизма и добраться до каких-то иных вершин мышления.

Может быть, наши разговоры в 1939 году имели для Андрея совсем не тот смысл, какой они имели для меня, но на меня они подействовали очень сильно. Андрей был первым в моей жизни человеком, который говорил о сталинских репрессиях так, как о них стали говорить лишь в хрущевские годы. Я был потрясен тем, что он рассказывал об убийстве Кирова и о процессах против видных деятелей революции, партии и государства. Не знаю, откуда ему все это было известно.

Я знал о массовых репрессиях в стране. Но они до сих пор не затрагивали меня лично и не казались чем-то несправедливым. В деревне у нас арестовывали людей, но арестовывали, как нам казалось, правильно: они совершали уголовные преступления. Обычными преступлениями такого рода были хищения колхозной и государственной собственности, бесхозяйственность, халатность. О причинах, толкавших обычных людей на эти преступления, мы не думали. Было очевидно, что эти преступления возникли лишь с коллективизацией. Но нужно специальное образование, исследовательские способности и гражданское мужество, чтобы обнаружить причинно-следственную связь в, казалось бы, очевидных явлениях. Прошло семьдесят с лишним лет после революции, в стране появились сотни тысяч образованных людей, занятых в сфере социальных проблем. А многие ли из них видят причины непреходящих трудностей в Советском Союзе в объективных закономерностях самого социального строя страны?! Насколько мне известно, я был первым, кто заговорил об этом профессионально. И может быть, до сих пор являюсь единственным "чудаком" такого рода. Так что же можно было ожидать от советских людей тридцатых годов, боявшихся к тому же даже вообще думать в этом направлении?! Были случаи, когда арестовывали "за политику". Но они тоже казались оправданными: люди "болтали лишнее". А тот факт, что это "лишнее" было правдой, во внимание вообще не принималось.

В Москве сталинские репрессии были мне известны отчасти также в форме наказаний за уголовные преступления. То, что массы людей самой системой жизни вынуждались на преступления, об этом я узнал позднее. А тогда такие преступления казались делом свободной воли людей и их испорченности. Ведь мы же не совершали таких преступлений! Но главным образом сталинские репрессии мне были известны как репрессии против "врагов народа". Об этих репрессиях писали в газетах. О них говорили агитаторы и пропагандисты. О них нам твердили без конца в школе. Мы читали о них в книгах, смотрели фильмы. Пропаганда с этой точки зрения была организована настолько эффективно, что массы людей верили в то, что им внушали. Более того, хотели верить. И само собой разумеется, я, как и другие, не знал масштабов репрессий. А карательным органам создавали такую репутацию, что они нам казались воплощением ума, честности, смелости, справедливости и благородства. Мы выросли в атмосфере прекрасных сказок революции. И сталинские репрессии изображались продолжением революции и защитой завоеваний революции. О том, что защита завоеваний революции превратилась в нечто иное, уже не имеющее ничего общего с революцией, я узнал позднее.

Мы имели информацию о том, что происходило в стране, помимо официальных источников и школы, и эта информация не совпадала с официальной. Реальная жизнь страны все более обволакивалась туманом грандиозной пропагандистской лжи, и мы это замечали. Замечали мы также и то, что и в наших школьных коллективах возникали явления, далекие от идеального коллективизма и декларируемой справедливости. Конечно, эти явления были незначительными с исторической и социологической точки зрения. Но они были существенны для нас, ибо они были явлениями нашей жизни. Мы сидели рядом за партами, учили те же уроки, читали те же книги, смотрели те же фильмы. Но уже тогда мы чувствовали, что нам предстоят различные судьбы.

Смутные подозрения насчет реальной сущности репрессий стали закрадываться мне в душу задолго до 1939 года. После убийства Кирова ходили слухи насчет роли Сталина как организатора убийства. Отец Бориса говорил об этом не раз. Несмотря на пропаганду и страх, правда о репрессиях так или иначе вылезала наружу. Как говорится, шила в мешке не утаишь. Взгляды, намеки, двусмысленные замечания, гримасы - все это в массе создавало такую атмосферу, что сомнение в правдивости пропаганды становилось обычным состоянием многих людей. Обман перерождался в самообман и в соучастие в обмане. К концу тридцатых годов ситуация в тех кругах, которые мне были известны, сложилась уже такая, что перед людьми встала проблема: соучастие в делах сталинистов или протест против них. Подавляющее большинство осталось пассивным, охотно принимая позицию неведения о реальности и веры в официальную ее картину. Значительная часть людей стала активной участницей действий властей, прикрывая свое участие благими намерениями искоренить врагов и облагодетельствовать трудящихся. Лицемерие и сознательная ложь вытесняли искреннюю веру и романтический идеализм. Но были и такие, кто уже тогда понимал страшную суть происходившего. Их было немного. Они не высказывали свое мнение и протест публично. Но уже одно то, что они думали не так, как все, в те годы было беспрецедентной смелостью.

И все же не сталинские репрессии сыграли главную роль в моей идейной эволюции. Для меня важнее были явления иного рода, более глубокие. Репрессии мне казались лишь проявлением каких-то более фундаментальных процессов в стране. Каких?

Мы встречались с Андреем каждый день и разговаривали часами. За короткий срок мы обсудили все важнейшие проблемы жизни нашего общества. Я к этим разговорам уже был подготовлен всей предшествующей жизнью. Понимающий и солидарный со мною собеседник мне был нужен, чтобы сформулировать свои выводы в ясной форме. Этот способ познания путем разговоров с друзьями и полемика с ними стал вообще одним из важнейших в моей познавательной деятельности. Я не записывал своих мыслей - это было опасно. А разговор помогал сформулировать их лаконично и запомнить. Ниже я расскажу о том, в каком направлении шли тогда мои мысли, на примере понимания сущности нашей революции, диктатуры пролетариата и коммунистической партии. Разумеется, я расскажу об этом теми словами, какие доступны мне сейчас. Но суть дела я начал понимать уже тогда.

 

СУЩНОСТЬ НАШЕЙ РЕВОЛЮЦИИ

 

Само собой разумеется, центральное место в нашем идеологическом воспитании занимала тема Октябрьской революции 1917 года. Не могу объяснить, почему меня никогда не волновали конкретные факты и личности того периода. Случилось, что я стал больше интересоваться таким аспектом революции, который наш учитель называл "бытовым". Свою роль в этом, надо полагать, сыграло то, как произошла революция в наших чухломских краях. Я не раз слышал от взрослых, что число всяких начальников у нас увеличилось раз в пять сравнительно с дореволюционным временем. Наш родственник, имевший фабрику под Москвой, шутил, что теперь вместо одного хозяина и пары конторщиков на его бывшей фабрике появилась сотня начальников. Как-то незаметно я отказался от парадно-пропагандистской концепции нашей революции и начал свои партизанские "археологические" раскопки прошлого. Я стал находить свидетельства того, что я потом оценил как глубинный поток истории, буквально во всех книгах о предреволюционной ситуации в России, о революции, о Гражданской войне и о двадцатых годах. Все авторы, даже не подозревая об этом, выбалтывали самый запретный секрет революции. Одной из первых книг, глубоко поразивших меня тогда, была книга К. Федина "Города и годы", вернее, то место из этой книги, в котором один из персонажей книги говорит главному ее герою, что революции нужен писарь. Я буквально заболел этой темой. В результате я перевернул для себя эту фразу героя книги Федина таким образом: революция была нужна писарю. Я наизусть выучил рассказ А. Толстого "Гадюка", много раз перечитывал "Зависть" Ю. Олеши, "Двенадцать стульев" и "Золотого теленка" И. Ильфа и Е. Петрова. Я воспринимал все прочитанное не как сатиру на пережитки прошлого, а как описание нарождающегося образа жизни и быта нового коммунистического общества. К тому же в моем подсознании где-то осели идеи социальных авторов и революционеров (например, Бакунина, Кропоткина, Лаврова, Михайловского, Ткачева) прошлого, предвидевших различные явления коммунизма (социализма). Уже в 1939 году у меня сложилось свое понимание нашей революции, ничего общего не имевшее с официальной концепцией.

Хотя идеи коммунизма были изобретены на Западе, первое в истории человечества коммунистическое общество огромного масштаба и способное существовать века возникло в России. Конечно, тут сыграли свою роль конкретные исторические условия. Почему, однако, в этих условиях крушения Российской империи возник именно коммунистический социальный строй, это нельзя объяснить, если исходить из марксистской концепции, будто коммунистические социальные отношения не существовали в прошлом, будто они возникли лишь в результате революции. Тогда, в 1939 году, я рассуждал так. Товарно-денежные отношения существовали задолго до капитализма. При капитализме они стали господствующими. Так почему бы эту схему не применить к коммунизму?! Ведь то, что мы видим в нашей стране повсюду и считаем новыми отношениями социализма (коммунизма), было и до революции! Ведь я о многом из того, что теперь вижу своими глазами, уже читал в сочинениях Салтыкова-Щедрина, Достоевского, Чехова, Островского и других русских писателей.

До революции в России происходило крушение феодально-дворянского социального строя и формирование капиталистических социальных отношений. Но одновременно происходил процесс роста социальных отношений, которые участниками жизненного процесса того времени не воспринимались как основа социальных отношений будущего коммунистического общества, а именно чиновничьи отношения, т. е. отношения людей к грандиозному государственному аппарату России и отношения людей внутри самого этого аппарата. Чиновничье-бюрократический аппарат стал стремительно складываться в России уже в годы Ивана Грозного. При Петре Великом он стал конституироваться формально. Ко времени революции он стал третьей основной социальной силой в стране наряду с помещиками и капиталистами.

Социальная ситуация в России в предреволюционные годы была чрезвычайно сложной и неопределенной. Помещичьи (дворянско-феодальные) отношения доживали последние годы и навеки уходили в прошлое. Капиталистические отношения еще не были достаточно развитыми и сильными, чтобы стать безраздельными господами общества. Чиновничьи отношения хотя и влияли на все аспекты жизни страны, еще не подозревали, что будущее принадлежит им. Чиновничество еще в значительной мере пополнялось выходцами из дворянства, испытывало огромное влияние отношений капиталистических и не осознавало себя в качестве самостоятельной силы.

В результате Октябрьской революции 1917 года в России были ликвидированы классы частных собственников - исчезли феодальные и капиталистические отношения. Была разрушена также вся система власти и управления царизма. Но на месте разрушенного государственного аппарата царизма возник государственный аппарат, который превзошел его как по масштабам, так и по роли в обществе. И полный простор получили социальные отношения, которые ранее были перемешаны и слитны с отношениями феодализма и капитализма, не выделялись в качестве социальных отношений будущего коммунизма. Эти отношения, в какой бы форме они ни проявлялись и ни осознавались людьми, были на самом деле привычными для миллионов людей Российской империи. Для них революционный перелом не был на самом деле таким уж радикальным, как это выглядело на поверхности событий и с точки зрения тех, кто сбрасывался с арены истории.

Коммунистическое общество в России возникло не в качестве случайного исключения из общих законов эволюции общества, а в удивительном соответствии с ними. Октябрьская революция лишь расчистила почву тем предпосылкам нового общества, которые уже сложились в России в течение многих веков и уже играли, по крайней мере, одну из главных ролей в жизни людей. Чтобы понять сущность социальной революции большого масштаба, нужно понять тот социальный строй, который сложился в стране благодаря этой революции. Понимание сущности Октябрьской революции целиком и полностью зависит от понимания того социального строя, который существует в Советском Союзе. Можно подробнейшим образом знать все конкретные события, предшествовавшие революции и происходившие во время революции, можно даже исчерпывающим образом знать причины, приведшие к революции, и при этом все-таки не понимать ее социальной сущности. Лишь знание и понимание устойчивых результатов революции, навечно вошедших в социальный строй страны, дает ориентацию в историческом материале, дает критерии различения случайного и необходимого, поверхностного и глубокого, преходящего и остающегося, второстепенного и главного. Лишь исходя из понимания сущности социального строя Советского Союза, можно различить то, как участники и наблюдатели исторического процесса осознавали его, и то, что на самом деле происходило в глубине исторического потока.

Всякую революцию можно рассматривать с различных точек зрения - с точки зрения причин, приведших к ней, участников революции, ее движущих сил, ее лидеров, ее конкретного хода, ее последствий для различных слоев населения и т. д. Но все это еще не будет рассмотрением сущности революции. Сущность революции определяется тем, какие социальные отношения стали господствующими в послереволюционном обществе, какие социальные классы, слои, группы потерпели поражение или даже ликвидированы совсем и какие получили преимущества, пришли к фактической власти, стали играть доминирующую роль в обществе, стали укрепляться и расти.

Сущность русской революции проявлялась не в отдельных ярких событиях, поражавших воображение современников, а в будничной жизни миллионов людей. А то, что для живущих в то время людей казалось самым обыденным и заурядным, не привлекало их исторического внимания. Сломали одни конторы и учреждения власти, но тут же создали новые, с точки зрения вовлеченных в их работу людей мало отличавшиеся от прежних. Масса чиновников как-то пристраивалась в новых учреждениях. Многие офицеры стали командирами новой армии. Армия и милиция строились по привычным образцам. В стране был накоплен колоссальный опыт организации общественного порядка и контроля за людьми. Образовались миллионы новых постов. Сфера власти необычайно расширилась. Люди охотно шли в начальники и исполняли свои роли так, как будто прошли школу начальствования. Русская революция по своей социальной сущности была революцией чиновничьей не только в том смысле, что чиновник становился господином общества, но и в том смысле, что все граждане превращались в актуальных и потенциальных служащих государства. Миллионы всякого рода начальников, руководителей, партийных секретарей, заведующих, директоров, председателей стали господами положения, навязывая всему обществу свою идеологию и психологию, свой образ жизни, свое отношение ко всем аспектам жизни.

О русской революции написаны многие тонны книг и статей. И поразительно то, что самое главное в ней или совсем выпало из поля внимания теоретиков и историков, или осталось неоцененным в качестве решающего фактора самой огромной социальной революции в истории человечества. Неверно было бы утверждать, будто никто не замечал сути революции. Многие замечали ее. Приведу в качестве примера то, что вскоре после революции писал Ф.И. Шаляпин. В большевизм, по его словам, влилось целиком все жуткое российское мещанство с его нестерпимой узостью и тупой самоуверенностью. И не только мещанство, а вообще весь русский быт со всем, что в нем накопилось отрицательного. Но суждения рядовых наблюдателей революции никогда не принимались всерьез "мыслителями".

Я очень много писал и говорил на эту тему, оказавшись в эмиграции. Приведу для примера лишь один небольшой отрывок из одного из моих первых публичных выступлений в Париже. "Шла история. Люди влезали на броневики, произносили речи, захватывали оружейные склады, телефонные станции, ставили к стенке, стреляли, носились с шашкой наголо на коне с криками "ура" - это неслась история. А в это время незримо, незаметно, где-то в обществе зрело то, что я называю социологией. Ведь чтобы Чапаев мчался с шашкой и в развевающейся бурке, должна быть канцелярия в дивизии, а в канцелярии надо столы расставить, а за эти столы посадить людей. Нужно было бумажки выписывать, печати ставить, штампы какие-то... И когда драматическая история пронеслась и дым развеялся, выяснилось, что именно из этого получилось, что именно осталось от истории. Контора осталась. История умчалась в прошлое, а контора с ее бумажками, печатями, скукой, званиями, распределением по чинам, волокитой, очковтирательством и прочими прелестями осталась. Надо, повторяю и подчеркиваю, брать общество в том виде, как оно сложилось и существует на наших глазах. И тогда будет понятно, зачем носился Чапаев с шашкой наголо: отнюдь не для того, чтобы спасать страждущее человечество, а для того, в частности, чтобы чиновники из аппарата всех сортов власти (ЦК, КГБ, Академии наук, Союза писателей и т. д.) могли на персональных машинах ездить в спецраспределители за продуктами, которых нет в обычных магазинах, приобретать шикарные квартиры и дачи, пользоваться лучшими курортами и достижениями медицины..."

Такие мысли я стал высказывать в печати, прожив долгую жизнь. Но я ведь жил с ними с самой ранней юности. Я неоднократно высказывал их моим друзьям еще до войны, в годы войны и в послевоенные годы. Они обычно соглашались со мною. Но не придавали моим идеям никакого значения. Поговорили, и дело с концом. Лишь бы не донес кто-либо в "органы". Да я и сам не относился к моим идеям как к научным открытиям. Они были элементами моей внутренней жизни. Для меня мои открытия сущности нового общества, о котором мечтали тысячелетия, и сущности самой грандиозной в истории человечества революции обошлись слишком дорого. Моя душа превратилась в сплошную незаживающую рану. Страдание от этих открытий стало основным содержанием жизни.

 

ПРОБЛЕМА ДИКТАТУРЫ ПРОЛЕТАРИАТА

 

Тема диктатуры пролетариата и фактического положения рабочих в советском обществе для нас, молодых людей моего поколения, была в высшей степени актуальной. Большинство из нас были детьми рабочих и крестьян, а также всякого рода мелких служащих, которые сами были выходцами из рабочих и крестьян. Но мы не собирались идти по стопам родителей. Наши родители не хотели, чтобы мы шли по их стопам. Уже тогда многим по опыту жизни было хорошо известно фактическое положение рабочих.

Рабочий класс как класс в марксистском смысле слова "класс" в коммунистическом обществе исчезает вместе с исчезновением класса капиталистов. Остаются рабочие как особая категория людей, занятых непосредственно физическим трудом или производящих какие-то вещи с помощью станков, машин и других орудий труда. Население коммунистического общества, как и всякого другого более или менее развитого общества, является неоднородным. В нем можно различить низшие, средние и высшие слои. Рабочие относятся к низшим слоям населения и не имеют никаких шансов в массе своей перейти в средние и тем более в высшие слои. Отдельные представители рабочих такой переход совершают. Положение же социального слоя рабочих в иерархии слоев коммунистического общества остается незыблемым.

Хотя заработная плата многих рабочих выше, чем заработная плата учителей, врачей, научных работников и других представителей средних слоев населения, это само по себе еще ничего не говорит об уровне жизни и вообще об образе жизни рабочих сравнительно с другими категориями граждан. Положение врача, учителя, ученого, служащего конторы все равно предпочтительнее положения рабочего даже с более высокой заработной платой. Если гражданин общества имеет шансы покинуть категорию рабочего и перейти в другую социальную категорию даже ценой некоторых потерь в оплате труда, он это, как правило, делает. Отсюда гигантская тяга в среде рабочей молодежи к учебе, открывающей им надежду избежать весьма неприятной участи остаться рабочими. Рабочими становятся, как правило, те, кто не имеет возможностей лучше устроиться в жизни, и те, у кого нет более высоких претензий к жизни. Идеология и пропаганда всячески стремятся развить у рабочих гордость за свою принадлежность к некоему "рабочему классу" - якобы ведущему и руководящему классу общества. Но в эти сказки уже никто не верит. Когда сын одного высокопоставленного советского чиновника изъявил желание стать рабочим, перепуганные родители отвезли его в психиатрическую больницу. Этот случай характерен для фактического отношения советских людей к положению рабочего.

Сами рабочие не являются социально однородной массой. Есть так называемые чернорабочие и подсобные рабочие, не имеющие профессиональной подготовки. Есть ученики-рабочие. Профессионально подготовленные рабочие разделяются по разрядам. Число разрядов иного достигает семи. Есть рабочие-мастера. Имеется множество категорий рабочих, которые являются промежуточными между категориями рабочих в традиционном смысле и инженерами. Это всякого рода механики, техники, наладчики и т. п. Так что уже на этом социальном уровне имеет место сложная иерархия социальных позиций, исключающая некие общие "классовые" интересы рабочих. Плюс к сказанному из числа рабочих выделяется привилегированная часть, которая становится опорой руководства коллективами и страной. Это "ударники коммунистического труда", "стахановцы", всякого рода активисты, избираемые депутатами советов, членами партийных бюро, делегатами конференций и съездов. Влияние этой избранной части рабочих на социальную жизнь в стране и на систему власти ничтожно. За мелкие привилегии и подачки эти рабочие помогают господствующим слоям населения держать в узде остальную часть рабочих и маскировать фактическое социальное и экономическое неравенство людей.

В социальной структуре коммунистического общества имеется другой, еще более важный аспект, который превращает выражение "рабочий класс" в полную бессмыслицу. Рабочие являются прежде всего членами деловых коллективов, состоящих из людей самых различных социальных категорий. Рабочие различных коллективов не объединяются в единое целое. У них нет для этого никаких общих целей и практических возможностей. То, что идеология называет объединением различных коллективов в более обширные группы, суть на самом деле лишь органы власти и управления. Сотрудники этих органов не являются рабочими и не выбираются из рабочих. Они суть профессиональные работники системы власти и управления. Профсоюзная организация на уровне первичных коллективов объединяет всех членов коллектива, начиная от директора и кончая уборщицами и сторожами, и не является специфически рабочей организацией. Деятельность ее ограничена исключительно рамками данного коллектива. Партийная организация точно так же является организацией всех членов партии данного коллектива, независимо от их профессии и от социального положения. Деятельность ее точно так же ограничена рамками данного коллектива. Решающая роль в деловых коллективах принадлежит не рабочим, а лицам, принадлежащим к категории руководителей и начальников всякого рода.

Наконец, в стране возникает гигантское число деловых коллективов, в которых рабочих либо нет совсем, либо число рабочих ничтожно мало. Причем само понятие "рабочий" применимо к ним с большой натяжкой. Таковы, например, уборщицы, сторожа, всякого рода люди, ремонтирующие мебель и оборудование учреждений. Миллионы рабочих такого рода оказываются растворенными в массе прочего населения. Никакой особой психологии рабочих у них уже и в помине нет. Скопления больших масс рабочих в одном месте постепенно уступают место скоплениям масс людей, принадлежащих к различным социальным категориям. Распределение жилья, снабжение населения предметами быта, организация обучения детей, транспорта, медицинского обслуживания, отдыха, развлечений все это не способствует выработке особой рабочей психологии, особого рабочего самосознания. Так что в среде рабочих по самим условиям их жизни не вызревает потребность в особых объединениях, отличных от тех, какие дозволены официально.

Нелепость идеи диктатуры пролетариата в применении к реальному коммунистическому обществу была очевидна многим с первых же дней существования этого общества. Но лишь в брежневские годы ее потихоньку заместили столь же пустой и нелепой идеей общенародного государства.

 

ПРОБЛЕМА ПАРТИИ

 

Если положение с рабочим классом и диктатурой пролетариата мне казалось совершенно ясным, то с партией дело обстояло сложнее. Структура системы власти и положение в ней партийного аппарата, а также соотношение аппарата и рядовых членов партии мне еще были очень мало известны. И проблему партии я обсуждал с моими собеседниками в общем виде, причем с большой долей моральных соображений. Я выработал для себя достаточно ясное и полное понимание проблемы партии много лет спустя. Мои выводы на этот счет я изложу дальше, в разделе о системе власти коммунистического общества. А в те годы я обратил внимание на факты, очевидные даже малограмотным рабочим.

Это, например, относительное сокращение числа рабочих в партии. Членство партии оказывалось нужным прежде всего начальникам, карьеристам, партийным работникам, служащим. Высшим партийным органам приходилось прибегать к искусственным мерам, чтобы сохранить хотя бы видимость того, что их "партия" есть прежде всего партия рабочих. Рабочих всячески поощряли ко вступлению в партию, а для служащих устанавливали ограничения. Кроме того, постоянно производились "чистки" партии, в результате которых из партии исключались многочисленные жулики из всякого рода контор.

Вопрос о партии для многих из нас точно так же приобретал актуальное значение. Мы уже прекрасно понимали, что для успешного продвижения вверх по служебной лестнице нужно было вступать в партию. В десятом классе у нас произошло событие, обострившее мой интерес к этой проблеме. Два самых посредственных в учебе, но самых активных в общественной работе ученика сделали попытку вступить в партию. О них я уже упоминал: это Василий Е. и Иосиф М. Первый из них собирался работать в "органах", а второй собирался стать профессиональным партийным работником. Им отказали, так как учеников в партию вообще не принимали. С горя Василий Е. решил повеситься. Его спасли. А Иосиф М. испугался, что его не приняли из-за каких-то грехов родственников, решил, что его "заберут" (арестуют), и заболел нервным расстройством. Из-за этого они оба остались на второй год. Историю скрыли от учеников, но слухи о ней просочились к нам. И мы довольно эмоционально обсуждали ее. Это был первый случай в моей жизни, когда я сам мог наблюдать стремление самых бездарных людей устраиваться в аппарат власти.

Поступив в МИФЛИ на философский факультет, я, естественно, должен был считаться с тем, что мне со временем придется вступать в партию. Но я уже начал вырабатывать свое понимание партии и уже начал тяготиться тем, что был комсомольцем. Оставаться в комсомоле с моими умонастроениями стало восприниматься мною как нечестность и приспособленчество. Андрей знал о моих настроениях и уговаривал меня взять себя в руки. Я соглашался с ним. У меня на самом деле не было намерения открыто выражать свои убеждения. Я понимал, что ничего, кроме неприятностей для себя, я этим не добился бы. Я чувствовал, что еще очень мало знал, чтобы высказываться публично, и собирался сначала получить профессиональное образование и лишь затем браться за исследование советского общества и пропаганду своих идей. Путь будущего революционера в рамках нового общества, путь борца против несправедливостей этого общества я для себя уже выбрал. И к нему я решил как следует подготовиться. Я решил на время затаиться и не обнаруживать для окружающих свою натуру, за исключением самых доверенных друзей.

 

КРИЗИС

 

Но не все во власти человека. Тем более для человека, не склонного поступать в силу здравого расчета. Я превысил предел физического и психического истощения. Сказались долгие годы полуголодного существования и нищеты. Сказались напряженные месяцы школьных выпускных экзаменов и вступительных экзаменов в институт. Летом мне одновременно приходилось подрабатывать, чтобы жить. Отец перестал фактически меня содержать, а у меня не было решимости просить о деньгах. Я совсем обносился. Хотя я тщательно штопал одежду сам и всячески изощрялся, чтобы выглядеть прилично, я все более приобретал вид оборванца. Меня выручало то, что я отрастил длинные волосы и лицом выглядел как одержимый вдохновением поэт или художник (хотя на самом деле тут больше делал свое дело голод).

В институте мне должны были платить стипендию. Но я успел получить ее лишь два раза. А главное - к этому времени во мне созрел душевный кризис.

Все то "еретическое", что по мелочам и постепенно накапливалось в моем сознании в течение всех прожитых лет, в особенности в годы жизни в Москве, стало суммироваться в нечто целое, проясняться и обобщаться. Два вопроса стали завладевать мною: 1) что из себя представляет советское общество объективно и по существу, т. е. без идеологических приукрашиваний; 2) что такое я сам, каково мое принципиальное отношение к этому обществу и что я должен делать? Ответить на такие вопросы мне было не так-то просто. Фактов о советском обществе я знал уже много, но еще далеко не достаточно, чтобы делать категорические обобщения. Кроме того, знание фактов само по себе еще не есть понимание. Для понимания у меня не хватало специального образования, и я это чувствовал. Потому я и пожертвовал моими интересами к архитектуре, рисованию и математике и решил поступить на философский факультет. И в моем отношении к советскому обществу у меня не было устойчивости и определенности. С одной стороны, я был продукт советского воспитания, причем в его лучших качествах. Советское общество было моим, и ни о каком другом я не думал. Насколько я знал историю и описания жизни других стран, никакой другой тип общества не мог служить мне идеалом. Многие идеалы утопистов в моей стране осуществились, но почему-то их осуществление породило многое такое, что сводило эти идеалы на нет. Состояние, в котором я оказался, я бы назвал теперь душевным смятением.

В прошлые годы накапливались предпосылки для вопросов, породивших мое душевное смятение. Но они не вылезали на первый план, затемнялись другими заботами, теперь же я уже не мог их сдерживать и скрывать от самого себя. И я отдался в их власть. Это была власть, подобная власти алкоголя или наркотиков. О власти наркотиков я знаю из описаний. Власть алкоголя мне позднее довелось испытать на себе самом.

Разумеется, тогда я вряд ли отдавал себе отчет в причинах моего кризисного состояния. Лишь теперь, оглядываясь назад, я могу утверждать, что основная его причина заключалась в следующем. Я был одним из тех, кто всерьез воспринял идеалы коммунизма как общества всеобщего равенства, справедливости, благополучия, братства. Я слишком рано заметил, что в реальности формируется общество, мало что общего имеющее со светлыми идеалами, прививавшимися нам. Я уже не мог отречься от идеалов романтического и идеалистического коммунизма, а реальный, жестокий, трезвый, расчетливый, прозаичный, серый и лживый коммунизм вызывал у меня отвращение и протест. Это не было разочарование в идеалах коммунизма - слово "разочарование" тут не годится. Идеалы сами по себе гуманны и прекрасны. Это было предчувствие того, что идеалы неосуществимы в реальности или что их осуществление ведет к таким последствиям, которые сводят на нет все достоинства идеалов. Рухнули мои внутренние идейные и психологические опоры. Я оказался в растерянности. Я был на пути к выработке большой жизненной цели, и вот вдруг обнаружилось, что такого пути вроде бы нет.

Повторяю и подчеркиваю, что суть моей жизненной драмы состояла не в том, что я разочаровался в коммунистических идеалах. Сказать это - значит сказать нечто совершенно бессмысленное и пустое. Суть моей жизненной драмы состояла в том, что я необычайно рано понял следующее воплощение в жизнь самых лучших идеалов имеет неотвратимым следствием самую мрачную реальность. Дело не в том, что идеалы плохие или что воплощают их в жизнь плохо. Дело в том, что есть какие-то объективные социальные законы, порождающие не предусмотренные в идеалах явления, которые становятся главной реальностью и которые вызывали мой протест. По всей вероятности, я был первым в истории коммунизма человеком коммунистического общества, который увидел источник зол коммунизма в его добродетелях. И это открытие ввергло меня в состояние отчаяния субъективно космического масштаба - в состояние отчаяния на всю будущую историю человечества. Если недостатки нашего общества порождены его достоинствами, то всякая борьба за создание идеального общественного устройства лишена смысла. Как в таком случае жить? Стать таким, как подавляющее большинство молодых людей в моем окружении, я уже не мог - это было уже не в моей власти. Да я этого и не хотел.

В этот период я вдруг осознал одно глубокое противоречие в самом себе: расхождение между теми выводами, к каким я приходил рационально, в результате изучения реальности, и теми поступками, которые я совершал в силу эмоций, в силу моральных качеств, уже ставших элементами моей личности. Я постоянно делал теоретические выводы, которым сам мог следовать практически. Я поступал наоборот. Теоретически я всегда понимал, что должен был бы делать человек на моем месте, чтобы не портить себе жизнь, а улучшать ее. А практически я поступал так, как будто имел намерение испортить себе жизнь.

У меня такого намерения не было, как не было и противоположного намерения. Мое поведение мотивировалось факторами иного рода, чем теоретическое понимание явлений жизни. Я обнаружил в себе наличие двух личностей, одна - беспристрастный, беспощадно объективный исследователь; другая - страстный правдоборец, переживающий все несправедливости мира как свои собственные и страдающий из-за этого. Эти две личности потом боролись во мне всю жизнь. Они влияли друг на друга, придавая моей академической деятельности морально-подвижнический характер, а моей морально-подвижнической жизни - характер научно-исследовательский.

В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может быть, даже безумных действий.

 

ИДЕЯ ТЕРРОРИЗМА

 

В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне стало страшно от такой перспективы.

Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным, иррациональным в гораздо большей мере, чем преднамеренно иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь индивидуальное безумие, так думал я тогда.

Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев, а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина, то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем, может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.

Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и заглушенной форме он навечно остался со мною.

Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется, он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и обреченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал, лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.

 

СМУТНЫЕ ЗАМЫСЛЫ

 

Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма, т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения самодержавия и захвата власти.

Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке самозащиты террором снизу?

К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В таком случае место принципов морали занимают принципы долга.

Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то преступные наклонности. Халтурин, Желябов, Фигнер, Каракозов, Засулич, Перовская, Ульянов и другие народовольцы были высоконравственными личностями. И все же они пошли на преступление.

Мы обсуждали различные "технические" возможности покушения. Наиболее вероятным нам представлялся такой вариант.

Я с Иной присоединяюсь к колонне, в которой на демонстрацию пойдет училище Бориса, или мы с Борисом присоединяемся к колонне, в которой пойдет школа Ины. Тогда это было возможно сделать. При прохождении мимо Мавзолея мы создаем суматоху, я с пистолетом и гранатами пробиваюсь к Мавзолею, бросаю гранаты в вождей и стреляю в Сталина. Ина и Борис разбрасывают листовки, которые мы должны написать от руки заранее. В листовках мы объясняем причины и цель покушения: привлечь внимание к тому, что советское общество складывается по принципам, ничего общего не имеющим с идеалами коммунизма. Если даже покушение не удастся, мы на суде объясним свое поведение. Мы решили начать готовиться к покушению. Надо было где-то достать пистолет и гранаты. Надо было научиться стрелять и обращаться с гранатами. А лучше было бы вообще изготовить бомбу с большей разрушительной силой, чем гранаты. Была даже идея начинить меня взрывчатыми веществами, чтобы я мог наверняка взорваться около Мавзолея в случае, если бы мне не удалось выстрелить в Сталина. Я был готов пойти на это без всяких колебаний. Эти минуты гибели были бы для меня величайшим триумфом жизни. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Если бы было возможно такое чудо - переиграть жизнь, и мне было бы предложено выбирать - совершить покушение на Сталина или прожить ту жизнь, какую я прожил, я бы и сейчас выбрал первое. Пусть мое покушение оказалось бы неудачным. Для меня само сознание того, что я пошел на него, было бы достаточно. Это более соответствовало бы тем масштабам моих жизненных претензий, которые Судьба вложила в меня изначально. Героем моей юности был Демон, восстающий против Бога. В моем случае роль бунтаря Демона была оправдана морально, ибо реальный Бог был черен, грязен, жесток, зол.

В наших замыслах было много наивного, детского. Во-первых, наш расчет на суд, на котором можно было бы высказать мотивы и цели нашего поведения, в сталинские годы был бессмыслен. Такой суд тогда был абсолютно невозможен. Во-вторых, негде было достать оружие. И все же замысел не был абсолютно безумным. Если вы посмотрите, какими были покушения до революции и кто их совершал, вы увидите, что почти все они были детски наивными и примитивными. Я вообще убежден в том, что на такие поступки способны лишь одержимые идеей молодые люди. Я не хочу тем самым найти какие-то оправдания моим умонастроениям тех лет. Но я их и не осуждаю.

 

КОНЕЦ ЛЮБВИ

 

Отца Ины перевели на работу в какой-то отдаленный район страны. В конце сентября они уехали из Москвы. Ина навсегда исчезла из моей жизни. Это усилило мое и без того тяжелое душевное состояние. Я потерял способность спать. Ночами я бродил по пустынным московским улицам, ходил к дому, где когда-то жила Ина, и часами ждал чуда: вдруг она появится. Борис был занят и не мог уделять мне столько внимания, как раньше. Идея покушения на Сталина, казалось, заглохла.

 

ЗАГОВОР

 

Еще за год до этого я случайно познакомился с одним любопытным парнем. Звали его Алексеем. Где он жил и чем занимался, я не знал. Он был значительно старше меня. В Москве он жил временно, в гостях у родственников. Мы "прощупали" друг друга. Я приоткрыл ему свои взгляды. Он признался, что ненавидит Сталина. О покушении на Сталина речи тогда не было. Мы встречались с ним несколько раз. Он бывал у меня дома. Потом он на какое-то время исчез. В конце сентября он вдруг появился у меня дома. Сказал, что решил насовсем переселиться в Москву, что у него есть замысел эпохального значения, что для реализации его он хочет поступить работать на какой-нибудь завод на любую должность. Пару ночей он переночевал у нас на полу на кухне. Соседей по квартире это не удивило - к нам часто приезжали знакомые из деревни и ночевали на полу в комнате или на кухне. Несколько раз Алексей переночевал у Бориса в сарае. Потом он где-то "зацепился" сам.

Алексей был начитанным парнем, хорошо говорил и имел тот же "поворот мозгов", что и я. Смутно припоминаю идеи одного из таких разговоров. В человеческой истории постоянно происходит так. Люди стремятся к чему-то и борются за это. Но результат их деятельности мало общего имеет с тем, к чему они стремились. Кроме того, в результате реализации их идеалов появляется нечто непредвиденное, что не соответствует желаниям этих людей. Результатами их деятельности пользуются новые поколения, для которых это исходная предпосылка, данность. Они равнодушны к прошлым жертвам. А чаще всего результатами усилий людей пользуются их наиболее ловкие сограждане. Сколько замечательных людей пожертвовали жизнью ради счастья будущих поколений?! А кто воспользовался плодами их жертвы?! Такая же участь уготована и нам. Мы будем сражаться против нынешних несправедливостей, а плодами нашей борьбы воспользуются будущие проходимцы. Но означает ли это, что борьба не имеет смысла? Ни в коем случае. Сама борьба как образ жизни стоит того, чтобы избрать этот путь. Сама возможность пожертвовать жизнь ради каких-то идеалов уже есть высшая награда за жертву.

Во время одного из разговоров речь зашла о покушении на Ленина. Я выдвинул моральную проблему: можно ли убивать вождей, игнорируя тот факт, что они тоже люди? Алексей категорически заявил: проблема не в том, можно ли убивать вождей, а в том, возможно ли это практически. Никакой моральной проблемы тут вообще нет. Все поведение вождей выходит за рамки морали, так почему же мы должны относиться к ним с моральной позиции?! После этого стена сомнений и опасений была сломана, и мы стали обсуждать чисто "технический" аспект проблемы: как осуществить покушение на Сталина.

Мы приняли демонстрационный вариант. Я с Алексеем присоединяемся к училищу Бориса. Это лучше, чем присоединяться к колонне МИФЛИ, так как в училище не такой строгий контроль, мы можем сойти за студентов-художников или натурщиков. Борис обещал устроить нас подрабатывать натурщиками, чтобы "примелькаться" в училище и сойти за своих. Кроме того, колонна училища будет проходить ближе к Мавзолею. На Бориса мы возложили обязанность разбрасывать листовки и потом объяснять наши мотивы на суде, если таковой будет. Мы же с Алексеем решили пробиваться к Мавзолею, стрелять в Сталина и других и бросать гранаты. Живыми решили не сдаваться. Покушение запланировали на 7 Ноября 1939 года. Но в связи с трудностями с оружием перенесли на 1 Мая 1940 года.

Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Вспоминая сейчас наш заговор, я спрашиваю себя, осуществили бы мы его или нет, если не случилось бы событие, о котором я расскажу дальше. Сейчас у меня возникло сомнение насчет положительного ответа. В наших настроениях не хватало все-таки той решимости, какая была у народовольцев. Мы подражали им, но мы все-таки чувствовали разницу в нашем положении. Народовольцы появились тогда, когда Россия уже покатилась в направлении революции, а мы появились уже после революции, которую готовили они. Они имели моральную поддержку мыслящего русского общества. Мы за собой не чувствовали никакой опоры. И все-таки я допускаю возможность попытки осуществления нашего замысла. Мы пошли бы на это хотя бы потому, чтобы не выглядеть в глазах друг друга трусами и предателями. Из нашей попытки наверняка получилось бы что-нибудь очень примитивное и уродливое. Ее пресекли бы в самом начале, а нас просто уничтожили бы без всяких сенсаций. Это было бы самоубийство безумцев.

 

ПЕРВАЯ ПРОВОКАЦИЯ

 

В начале октября было открытое партийно-комсомольское собрание курса. Почему-то речь зашла о положении в колхозах. Студенты из моей группы знали, что моя мать - колхозница и что я сам каждое лето работал в колхозе. Они знали кое-что и о моих умонастроениях: утаить их было невозможно. Они спровоцировали меня на выступление. В конце собрания, когда председатель уже собрался объявить его закрытым, староста нашей группы выкрикнул, что я якобы хотел бы выступить. Мне дали слово, которое я сам не просил. Не понимаю, почему я не отказался, я вообще не любил выступать на собраниях. Я поднялся на трибуну и стал рассказывать о том, что происходило в нашем колхозе имени Буденного и в соседних колхозах района. Говорил о бесхозяйственности, о том, что мужики пьянствуют, воруют и арестовываются, что на трудодни почти ничего не дают, что люди бегут из деревень при всякой возможности, что оставшиеся живут впроголодь... Мое выступление было выслушано в мертвой, гнетущей тишине. Эта тишина продолжалась еще некоторое время после того, как я покинул трибуну. Я сел в самом заднем ряду. На меня никто не смотрел. А я почувствовал облегчение. В этот момент я забыл о великом замысле убить Сталина. Этот замысел был проблематичен, а тут был вполне реальный бунт. Как говорится, лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мне подбросили в руки синицу, я схватил ее, забыв про журавля. Я потом много думал на эту тему, но так и не нашел ни оправдания своему поступку, ни порицания. Но я тогда понимал, что сделал решающий шаг в своей жизни, определивший всю мою последующую судьбу. Пусть я сделал этот шаг вопреки своему желанию. Пусть меня спровоцировали на него. Но я все-таки сделал его. Я его сделал так же, как когда-то мальчишкой нырял на "слабо" в воду, еще не освободившуюся ото льда. Только теперь я нырнул во враждебный мне океан без малейшей надежды вынырнуть из него живым. Но я все-таки нырнул. Я поступил так, как это соответствовало моей уже сложившейся личности. Я был горд, что пошел против общего течения. Для меня это мое коротенькое выступление психологически означало восстание космического масштаба. Это было восстание против всего и против всех. Я чувствовал себя как мой любимый литературный герой лермонтовский Демон, восставший против всего Мироздания и против самого Бога. Если бы меня в тот момент приговорили к смертной казни, я принял бы ее как высшую награду. Это был иррациональный и неподконтрольный поступок, непроизвольный срыв. Но, произойдя, он сделал рациональным, произвольным и контролируемым все мое последующее духовное развитие.

Что начало твориться в зале через несколько секунд, об этом я и сейчас не могу вспомнить без содрогания. Начался буквально рев гнева и возмущения. Председатель с трудом навел порядок.

Произошло чрезвычайное происшествие, и коллектив должен был прореагировать на него должным образом. Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Мое выступление заклеймили как "вражескую вылазку". Были приняты какие-то резолюции. Не дожидаясь конца, я потихоньку ушел. Домой шел пешком. Шел дождь со снегом. Дул ледяной ветер. Я промок. Но мне не было холодно. Я шел как в бреду. Мыслей почти не было. Было одно растянутое во времени, окаменевшее или оледеневшее подсознание какой-то огромной и непоправимой катастрофы. Лишь настойчивый внутренний голос твердил и твердил одно слово: "Иди!"

Андрей в эти дни почему-то на занятия не ходил. Кажется, он болел. Если бы он присутствовал на собрании, он наверняка удержал бы меня от выступления. Не знаю, стоит сожалеть о том, что его не было, или нет. Не исключено, что, воздержавшись от срыва, я благополучно окончил бы факультет, втянулся бы в учебу и научную работу, рано защитил бы диссертации и стал бы благополучным и преуспевающим профессором вроде Копнина, Горского и Нарского. Но думаю все-таки, что такой вариант жизни для меня был маловероятен. Если бы я не сорвался в этот раз, то сорвался бы в другой. В моей судьбе я с детства подозревал и чувствовал некую предопределенность.

 

СЛЕДСТВИЯ СРЫВА

 

На другой день после злополучного собрания я не пошел на занятия. За мной прислали курьера с вызовом в ректорат института. В институт я пошел пешком. Ректор Карпова поговорила со мной минут пять. После этого мне дали направление в психиатрическую больницу. Больница носила почему-то имя Кагановича. Находилась она, если мне не изменяет память, в одном из переулков в районе улицы Кирова. Уже после войны я пытался найти ее, но не нашел. Не исключено, что ее перевели куда-то в другое место, а в здании разместили школу или, скорее всего, Институт международного рабочего движения (ИМРД). В письме, которое мне дали в моем институте, была написана просьба ректора Карповой обследовать меня, так как, по ее мнению, со мной было "что-то не в порядке". Об этом мне сказал врач. В больнице меня осмотрели в течение получаса. Написали заключение. Врач, осмотревший меня и подписавший заключение, показал мне его. В нем было написано, что я психически здоров, но очень сильно истощен и нуждаюсь в годичном освобождении от учебы. Затем врач заклеил конверт, дал мне его, спросил, есть ли у меня возможность на год оторваться от интеллектуальной деятельности, и посоветовал уехать в деревню немедленно. Я отнес заключение врача в институт. Там уже задумали мое персональное дело по комсомольской линии и велели мне зайти в деканат факультета. Но мне уже все было безразлично. Я ушел домой и в институте больше никогда не появлялся.

На следующий день ко мне пришли декан факультета Хосчачих, секретарь партийного бюро Сидоров и секретарь комсомольского бюро (не помню его имени). Мы имели длинный и очень серьезный разговор, во время которого я высказал многое такое, что у меня накопилось на душе. Уходя, они сказали мне, что за такое поведение я буду исключен из комсомола и из института, причем без права поступления в высшие учебные заведения вообще. После войны я узнал, что это было сделано на самом деле.

 

ВТОРАЯ ПРОВОКАЦИЯ

 

В тот же день ко мне зашел бывший школьный друг Проре и пригласил к нему на вечеринку. Нечто подобное я ожидал. Я уже научился понимать характер людей того времени. На вечеринку пришла комсорг ЦК ВЛКСМ Тамара Г. и бывшие мои соученики Василий Е. и Иосиф М., которых я уже упоминал. Эта вечеринка была устроена с целью спровоцировать меня на откровенный разговор - выяснить мои умонастроения. И я это знал заранее. И сознательно шел навстречу их пожеланиям. Не знаю, как они так быстро узнали о моем институтском скандале.

Со всеми упомянутыми людьми у меня были самые дружеские отношения. Я их не упрекаю ни в чем. И после того, что затем случилось, у меня не появилось никаких отрицательных эмоций в отношении к ним. Они поступали так вовсе не потому, что хотели мне зла. Они хотели мне добра. Они хотели мне помочь выбраться из беды. Они действовали как хорошие, но как советские люди. Ведь и в средние века люди, сжигавшие на кострах еретиков, действовали из лучших побуждений.

Как выяснилось позднее, инициатором провокации был Василий Е. Он был очень средним учеником и не обладал никакими талантами. К тому же был маленького роста. В школьном драматическом кружке он сыграл роль Самозванца в драме Пушкина "Борис Годунов". Затем кружок поставил пьесу советского автора на тему о западных шпионах в Советском Союзе ("Ошибка инженера Кочина"). Вася играл в ней роль капитана органов государственной безопасности. В эту роль он настолько вошел, что и в жизни стал вести себя как "чекист". Мы его стали звать Чекистом. Он этой кличкой очень гордился. Кстати сказать, Проре играл в пьесе роль человека, который донес на шпиона.

Намерение кого-нибудь разоблачить как "врага народа" в жизни, а не только на сцене, завладело мыслями и чувствами серенького и невзрачного Васи. Он не раз придирался ко мне и к Борису даже на уроках, усматривая в наших шуточных репликах контрреволюционные идеи. А тут вдруг представился такой неповторимый случай. На ловца, как говорится, и зверь идет.

В октябре 1939 года он стал секретарем комитета комсомола школы. Как мне тридцать лет спустя рассказала Тамара Г., после провокации в отношении меня Васю приняли в партию. После школы он поступил в училище "органов". К концу войны стал капитаном. Погиб в 1945 году.

На вечеринке у Проры начались провокационные разговоры на самые злободневные темы. Вася склонял меня к тому, чтобы я сказал что-либо одобрительное по поводу разоблаченных "врагов народа" Каменева, Зиновьева, Бухарина и прочих. Плоско острил по поводу моей фамилии: мол, не родственник ли я того расстрелянного Зиновьева? Но меня "враги народа" и упомянутые лица вообще не интересовали. Я говорил о том, что волновало меня, а именно о несоответствии реальности идеалам коммунизма. Началась острая перепалка. Я вышел за рамки разговора, который мне казался совсем не криминальным. Стали спорить об отношении человека к власти, об отношении коллектива и индивида. Наконец заговорили о культе личности Сталина. Меня обвинили в индивидуализме и даже анархизме. О моем увлечении литературой об анархистах и народовольцах в школе знали. Я в шутку заявил, что считаю себя неоанархистом. Но провокаторам было не до шуток. В конце я вскипел и заявил, что отвергаю культ личности Сталина, считая его отступлением все от тех же идеалов коммунизма.

В том, что донос будет написан, я не сомневался. Я даже смутно хотел, чтобы это случилось. Я предвидел последствия и не уклонялся от них. Они мне казались единственным выходом из кризиса, в каком я оказался.

Донос был, конечно, написан и дал знать о себе молниеносно быстро. По всей вероятности, он был написан в тот же вечер, после того как я ушел от Проры.

 

АРЕСТ

 

Через день под вечер к нам в подвал спустился молодой человек. Сказал, что хочет повидать меня. Я его голос услышал, когда он еще был на кухне, и догадался, что это за мной. Я надел пальто, взял почему-то паспорт, сам вышел на кухню, сказал этому человеку, что я готов, и мы пошли пешком на Лубянку. Всю дорогу мы молчали. При входе в здание у меня отобрали паспорт. Меня провели в кабинет номер 521. Там сидел мужчина средних лет, одетый в военную форму, но без знаков различия. Он предложил мне снять пальто и сесть - разговор предстоял долгий. На столе перед ним я увидел донос, написанный на листках из школьной тетради. Я узнал почерк Проры, прямые, четкие, большие буквы. Очевидно, он редактировал текст, он был одним из лучших учеников школы по русскому языку и литературе. Его литературные способности пригодились. Увидел я и подписи: Тамара Г., Василий Е., Проре Г. и Иосиф М. Когда мы беседовали, письмо лежало перед мужчиной, так что я мог прочитать его полностью. В письме говорилось, что они - мои друзья, что они обеспокоены настроениями, которые у меня стали замечаться в последнее время, в частности тем, что я себя объявил неоанархистом и выступил против культа личности товарища Сталина, что я всегда был хорошим комсомольцем, учеником и товарищем, что я подпал под чье-то вредное влияние. Подписавшие письмо просили органы государственной безопасности разоблачить тех, кто скрывался за моей спиной и толкал меня на преступный путь, и помочь мне вернуться в ряды честных строителей нового общества.

 

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

 

Через тридцать лет после той вечеринки я встретился с Тамарой Г. Она одна из подписавших донос осталась в живых. Иосиф М. погиб рядовым солдатом в самом начале войны. Проре Г. в 1941 году ушел добровольно в армию, стал политруком роты и погиб уже в 1945 году. В конце 1941 года я его встретил на пару часов, когда был проездом в Москве. О том провокационном вечере не было сказано ни слова. Может быть, он думал, что мне не было известно о доносе. Тамара Г. в 1969 году была уже старой женщиной, а я был преуспевающим ученым с мировой известностью. Она рассказала мне подробности о той истории 1939 года. Теперь это можно было сделать, страшная сталинская эпоха ушла в прошлое. Тамара сказала, что все эти годы ее мучила совесть из-за того доноса, что это был в ее жизни единственный бесчестный поступок. Возможно, это действительно было так. Но ведь от людей не требуется каждый день совершать подлости, чтобы быть подлецами. Сущность человека проявляется в немногих, но характеристичных поступках.

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ЛУБЯНКЕ

 

После первого разговора со следователем меня отвели в маленькую комнату, как я догадался - в одиночную камеру внутренней Лубянской тюрьмы. Меня обыскали, отобрали все, что было в карманах. Но одежду оставили. Впоследствии я читал описания Лубянки и процедуры заключения в нее, например А. Солженицына в романе "В круге первом". Со мной ничего подобного не было. Окно в камере было зарешечено и закрыто деревянным щитом ("намордником"), и я не знаю, куда оно выходило. В камере была койка, тумбочка, столик, стул. Был маленький туалет, а не параша. Висело полотенце, было мыло. На койке был матрац, одеяло, подушка. На столике была настольная лампа. Лежало несколько книг. Я их так и не посмотрел, не до этого было. Я прожил в этой камере несколько дней, сколько именно, сейчас не помню, возможно, целую неделю. Я здесь впервые в жизни имел отдельную кровать. Кормили три раза в день, причем сравнительно неплохо, как казалось тогда мне. Моя камера и условия заключения были явно необычные. Ничего подобного я не встречал ни в каких воспоминаниях. Когда я рассказывал об этом, мне не верили. Во время следующей беседы мой следователь сказал, что я - не заключенный, что наши беседы - не допрос, а дружеские беседы, что меня держат тут исключительно из соображений удобства. Кроме того, "им" известны мои плохие бытовые условия, и "они" решили устроить мне своего рода "дом отдыха". Но это, разумеется, с надеждой на то, что я буду с "ними" полностью откровенен.

За время пребывания на Лубянке я имел три беседы со следователем. И разговаривал с ним с полной откровенностью. Мои речи его поразили. Он сказал мне, что до сих пор ни от кого ничего подобного не слышал. Во время этих бесед я импровизировал, выдумывал всякие теории, уяснял самому себе и систематизировал то, что накопилось в моем сознании. Это уже стало моим методом познания - понимать путем разъяснения другим. Я уже натренировался в этом в разговорах в школе, в прогулках по проспекту Мира, на лестничных площадках, в читальнях, в дружеских компаниях. И до сих пор я интенсивно пользуюсь этим методом. Но следователь не знал этого. Он был убежден в том, что я свои идеи заимствовал у кого-то другого, что этот другой (или другие) научил меня всему этому.

Времени у меня было достаточно. Делать было нечего. Ни на какие прогулки меня не водили. Я был в полном одиночестве. И мне не оставалось ничего другого, как размышлять. Я за эти несколько дней сформулировал для себя основные принципы своего мировоззрения, которых придерживаюсь до сих пор. Вот некоторые из них. Никакого идеального общества всеобщего благоденствия, равенства и справедливости никогда не было, нет и никогда не будет. Такое общество в принципе невозможно. Полный коммунизм, обещаемый марксизмом, есть утопическая сказка. Коммунизм устраняет одни формы неравенства, несправедливости и эксплуатации, но порождает новые. И при коммунизме есть и будут бедные и богатые, эксплуатируемые и эксплуататоры. И при коммунизме неизбежна борьба между людьми, группами людей, слоями и классами. При коммунизме начинается новый цикл истории со всеми теми явлениями, которые уже имели место в прошлом.

И при коммунизме есть такие язвы, против которых можно и нужно бороться таким исключительным личностям, к каким я причислял себя. Моя жизнь, если она не оборвется в ближайшее время, будет теперь посвящена одной всепоглощающей цели - познанию коммунистического общества, разоблачению его сущности и пропаганде моих идей. И начинать эту деятельность надо с критики Сталина, который олицетворяет коммунистическое общество и в котором, как в фокусе, сконцентрированы все важнейшие проблемы современности. После смерти Сталина последний пункт моего мировоззрения, конечно, отпал.

Мое мировоззрение того времени не сводилось к сказанному. Оно уже тогда охватило все основные аспекты жизни индивида такого типа, как я, в советском обществе. В дальнейшем я более подробно сформулирую его уже в развитой форме, какую оно приняло в послевоенные годы.

Все эти мысли я изложил моему следователю. Они привели его в замешательство. До сих пор он имел дело с людьми, которые были вполне лояльными советской идеологии, власти и социальному строю, или с людьми, которые отвергали новый строй с позиций прошлого. А тут ему пришлось столкнуться с человеком, выросшим уже в коммунистическом обществе, воспитанным в духе лучших идей коммунизма, но обратившим эти идеи на самое новое общество. Я видел, что следователю было не по себе, у него не было никаких аргументов против меня, кроме марксистских цитат и угроз.

Должен признать, что кое-что важное я узнал от следователя. Так, он объяснил мне, что такое власть народа в реальности, для чего нужно понятие "враг народа", для чего нужны репрессии и многое другое. Он это объяснял на уровне циничной откровенности, возвышаясь, не ведая того, на уровень теоретических обобщений. Когда речь зашла о репрессиях, он произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь: "После того как будут репрессированы все, кого следует репрессировать, репрессии будут отменены".

 

ОТЧАЯНИЕ

 

На меня накатилась новая волна отчаяния. Я восстал против мощнейшей тенденции современности. А вылилось мое космическое восстание в ничтожное выступление на ничтожном собрании, к тому же спровоцированное ничтожествами. И сюда я попал не по воле богов, а по воле доносчиков и провокаторов. Никакой античной трагедии. Болото. Трясина. Помойка. В них не может быть ураганов, титанов и богов. Черви. Гнилостные бактерии. Я сделал грубую ошибку, что поддался на провокацию. Лишь покушение на Сталина могло быть сомасштабным моему восстанию. Надо во что бы то ни стало выжить. Надо придумать что-то такое, что превзойдет даже покушение на символ грядущей эпохи.

В таком полубезумном состоянии я сочинил рассказ о мальчике, собиравшемся убить Сталина. Мальчик был арестован по доносу провокатора. О нем доложили самому Сталину. Тот решил навестить преступника в тюрьме, чтобы узнать мотивы его поведения. Сталин был обеспокоен тем, что покушавшийся был несовершеннолетним мальчиком, не имевшим никаких связей с привычными "врагами народа" и политическими конкурентами. Сталин знал, что будущее принадлежит молодежи. Случай с этим мальчиком взволновал его как симптом неприятностей с памятью о нем в будущем. Целую ночь Сталин разговаривал с мальчиком. Он рассказал мальчику о положении в стране после революции, о ситуации в гигантской системе власти и управления, о реальных качествах людей. Он предложил мальчику стать на его место и спросил его, что бы он стал делать в такого рода ситуациях, в каких оказывался Сталин. Мальчик в конце концов признал, что ради спасения страны он действовал бы так же. И тогда Сталин приказал расстрелять мальчика, хотя тот и был несовершеннолетним.

В этом рассказе я вовсе не собирался реабилитировать Сталина. В рассказе Сталин не понял мальчика - последний был для него пришельцем из другой эпохи, из иного измерения бытия. Но зато мальчик понял Сталина, посмотрев на него с исторической точки зрения. Понял, но не оправдал. И Сталин в моем рассказе поступил с мальчиком жестоко, причем как носитель исторической жестокости.

Этот рассказ я никогда не записывал на бумаге, но помнил всегда. Я неоднократно к нему возвращался, придумывал новые варианты. Может быть, когда-нибудь я включу его в какую-либо из моих книг. Уже после хрущевского доклада о Сталине у нас в Институте философии появился человек по фамилии Романов (если мне не изменяет память). Оказалось, что мы вместе с ним поступали в МИФЛИ. Он помнил о моем скандале в октябре 1939 года.

Он сам был арестован в том же году, но без всякого скандала. Его просто изъяли потихоньку. Он был осужден на двадцать пять лет лагерей строгого режима. В лагерях провел он восемнадцать лет. Одним из пунктов его обвинения была подготовка покушения на Сталина. Каковы были его мотивы, я не помню (если он вообще об этом рассказывал). Так что я не был единственным в своем роде. Идея покушения на тирана есть вполне естественная реакция какой-то части молодежи на тиранию. Хотя этот Романов был освобожден из заключения и судимость с него была снята, он не был вознагражден как герой. Он с большим трудом защитил кандидатскую диссертацию. Я принимал какое-то участие в его защите. Не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба. Об идее покушения на Сталина он упомянул мельком и, как мне показалось, скорее как об необоснованном обвинении. Странно, что и я никогда не придавал значения своему намерению. Вот и сейчас, написав об этом, я сделал это лишь с целью описать мое состояние в тот период, а не с целью заслужить похвалу. Я тогда впал в такое отчаяние, что готов был пойти на убийство Сталина, хотя разумом не принимал терроризм как форму борьбы. В аналогичном положении оказался Александр Ульянов. Терроризм в наше время принял такие формы, что отрицательное отношение к нему оказало свое влияние и на оценку прошлого. Я уверен в том, что мое террористическое прошлое (пусть мимолетное) не будет действовать в мою пользу.

 

ИДЕЯ МЕСТИ

 

В те годы в моем сознании занимала место также идея мести. Я по натуре человек не мстительный - у русских вообще чувство мстительности развито слабо. Идея мести и чувство мести - это не одно и то же.

Идея мести - часть идеологии отчаяния, как и идея индивидуального террора. Тогда же я сочинил стихотворение о мести:

 

Отчаиваться не надо.

Выход все-таки есть.

На свете полно гадов.

А средство от них - месть.

Добровольно сдаваться не надо.

Вспомни мужскую честь!

Сто раз повторяй кряду:

Месть!

Месть!

Месть!

Никогда сдаваться не надо.

Всегда оружие есть.

Любая падет преграда,

Когда закипает месть.

С жизнью сквитаться надо.

Советую всем учесть:

Пусть гада ждет не пощада,

А месть,

Месть,

Месть!

 

 

ЧТО Я ЕСТЬ

 

А главное, о чем я думал в эти дни на Лубянке, - что я такое есть сам и каковы мои жизненные претензии. И вот что я тогда надумал. Жизненная драма человека может колебаться в диапазоне между пошлой комедией и исторической трагедией в зависимости от того, как человек ощущает себя потенциально. Если человек ощущает себя потенциальным Наполеоном, он будет переживать свою жизненную ситуацию на одном уровне. А если он ощущает себя опустившимся бродягой, он ту же жизненную ситуацию будет переживать совсем иначе. Как я ощущал себя как потенциальную личность? Я обнаружил в себе множество потенциальных личностей - Кампанеллу, Мора, Фурье, Оуэна, Прудона, Галилея, Бруно, Спартака, Разина, Пугачева, Каракозова, Александpa Ульянова, Бакунина, Уленшпигеля, Дон-Кихота, Гуинплена, Овода, Пестеля, Печорина, Лермонтова, Глана, Щедрина, Свифта, Демона, Сервантеса и многие другие реальные и выдуманные личности. Все они удивительным образом сконцентрировались в моем сознании в единую потенциальную личность. Для нее не имели значения никакие реальные жизненные блага. Я поклялся себе в том, что в случае, если останусь жив, пойду до конца жизни тем путем, на который уже встал, - путем создания своего собственного внутреннего мира и собственного образца человека. "Это и будет, - сказал я себе, - мой протест против всей мерзости бытия, мой бунт против порочной Вселенной и мрачного Бога".

 

ПОБЕГ

 

После последней беседы следователь сказал мне, что у меня "мозги набекрень", что я "наш человек", но что я "подпал под чье-то дурное влияние", что я буду освобожден, но некоторое время мне придется пожить на особой квартире в обществе двух сотрудников "органов". Моя задача, как сказал он, заключалась в том, чтобы познакомить моих спутников со всеми моими знакомыми. Причем я должен был вести себя так, как будто они мои друзья. Мне было ясно, что это было вовсе не освобождение, а лишь временная видимость такового с целью разыскать моих мнимых наставников и сообщников. Такая перспектива напугала меня. Она означала, что я запутал бы в свое дело Бориса, Ину, Андрея, Алексея и всех моих знакомых, с кем я вел рискованные разговоры. Это напомнило мне роль невольного предателя, какую сыграл герой романа "Овод" в отношении своих товарищей. Я поклялся себе избежать этого любой ценой. Я еще не знал, что мне удастся побег, и о побеге вообще не думал. Я готов был к худшему - к пыткам, к длительному сроку заключения, к гибели.

Рано утром ко мне в камеру пришли мои новые "друзья" - совсем молодые ребята. Не помню, какими именами они назвались. Мы долго шли по коридорам, спускались с лестниц, наконец пришли в помещение, через которое несколько дней назад я попал сюда. Мои спутники выполнили какие-то формальности.

Мы вышли на улицу. В это время из здания вышел какой-то человек и позвал моих спутников обратно. Они сказали мне, чтобы я остался на месте и ждал их возвращения. Но я не стал их ждать. Я ушел. Ушел не из какого-то практического расчета, не из желания выжить и остаться на свободе, а повинуясь внутреннему импульсу. Как будто кто-то приказал мне: "Иди!" И я пошел.

 

ВТОРОЙ ГОД УЖАСА

 

Период с октября 1939 года до ноября 1940 года был для меня вторым годом ужаса. Я не могу связно и последовательно рассказать о нем, поскольку я был почти в невменяемом состоянии. Отчетливо помню только голод, холод, грязь, одиночество, бессонницу, ожидание худшего. Выжил я, по всей вероятности, только благодаря тому, что в течение многих лет имел тренировку на очень тяжелую жизнь, на жизнь на пределе человеческих возможностей. И еще, наверно, благодаря тому, что в минуты, когда я больше не мог терпеть и принимал решение пойти в "органы" и во всем признаться, я слышал внутренний приказ идти дальше тем путем, какой избрал чисто интуитивно.

В конце августа я приехал в Пахтино. Отоспался. Начал работать в колхозе. Соседей насторожило то, что, согласно моей версии, я был в отпуске по здоровью и с сентября должен был вернуться в Москву продолжать учебу, но не сделал этого. Очевидно, кто-то донес об этом в Чухлому. Подруга матери пришла из города в нашу деревню (а это двадцать километров по грязной дороге!), чтобы предупредить, что за мной из Костромы должен приехать какой-то человек. Мать собрала мне кое-какие пожитки, мешочек сухарей и деньги на дорогу. Принесла все это в поле, где я работал. И, не заходя домой, чтобы проститься с семьей, я ушел на станцию. Это было в начале октября. Я поехал в Москву, где, как я полагал, меня уже не ищут. Главное, думал я, избежать встреч с бывшими соучениками. А соседи по дому подумают, что меня отпустили, и не догадаются донести. О моем приезде я сообщил лишь Борису. После моего побега его допрашивали обо мне, но он прикинулся психически ненормальным, и его оставили в покое. Алексей исчез.

 

ПОСЛЕДНИЙ ШАНС

 

Надо было на что-то жить. Отец содержать меня не мог. Да я и сам уже не мог оставаться на его иждивении. А без паспорта на работу поступить было невозможно. Жить на Большой Спасской было небезопасно. Я переселился к Борису, в помещение вроде сарая, где хранились дрова. Меня взял было на работу сосед Бориса по квартире, заведовавший продуктовым магазином. Я должен был помогать бухгалтеру с документацией. За это он позволял мне наедаться досыта бесплатно. Денег не платил. Но через неделю заведующего и всех сотрудников магазина арестовали как жуликов. Борис устроил меня подрабатывать натурщиком в его училище. Платили хорошо, но я сумел выстоять лишь несколько сеансов. Прожитые кошмары все-таки дали о себе знать. Я упал в обморок во время одного сеанса и, естественно, потерял этот заработок.

Ситуация складывалась критическая. Я больше не хотел пускаться в новое путешествие, какое пережил. Я стал подумывать о том, чтобы пойти на Лубянку и сдаться на милость "органов". Чтобы не умереть с голоду, я начал подрабатывать на станции на разгрузке вагонов с картошкой. Милиция однажды устроила облаву, и всех грузчиков забрали. Среди задержанных оказалось несколько уголовников, скрывавшихся от суда. Им предложили на выбор: либо суд, либо армия. В этом предложении не было ничего особенного: страна усиленно готовилась к войне с Германией, и в армию призывали всех, кто не имел особой "брони" или привилегий. Уголовники, конечно, согласились на армию. Меня приняли за подростка, не желающего учиться, и отпустили. Но идея уйти добровольно в армию засела в моей голове. Мне уже скоро должно было исполниться восемнадцать лет, так что я должен был так или иначе быть призванным в армию. Но я боялся идти в свой военкомат, хотя повестки явиться туда приходили по месту моей прописки. Я поэтому пошел в военкомат соседнего района, сказал, что потерял паспорт, что хочу в армию. Военком решил, что я еще не дорос до призыва, но что пылаю патриотическими чувствами и хочу досрочно служить в армии. Такие случаи тогда были довольно частыми. Он оценил мой "порыв" и дал указание зачислить меня в команду призывников. Документы на меня заполнили с моих слов. Я изменил на всякий случай некоторые мои данные. Но эта предосторожность оказалась излишней, и впоследствии я от нее отказался.

Я прошел медицинскую комиссию. При росте сто семьдесят сантиметров я весил немногим более пятидесяти килограммов. Врачи, осматривавшие меня, качали головами, предлагали дать мне отсрочку на год. Но я умолял их признать меня годным к воинской службе, уверяя их, что я "оживу" в течение месяца. И они удовлетворили мою просьбу.

Рано утром 29 октября 1940 года, т. е. в день моего рождения, я явился на сборный пункт. Я пришел с гривой длинных волос - у меня не было денег на парикмахерскую. Голову мне постригли наголо уже на сборном пункте. Провожал меня один Борис. Он купил мне на дорогу буханку черного хлеба и кусок колбасы - два дня в дороге мы должны были питаться за свой счет. Никаких вещей у меня не было. Моя одежда была в таком состоянии, что я ее выбросил сразу же, как только получил военное обмундирование по прибытии в полк.

Вечером нас погрузили в товарные вагоны. В нашем вагоне, как и в других, были голые нары в два этажа и железная печка. Значит, нас собирались везти не на теплый Юг, а на холодный Север или на отдаленный Восток. Мои спутники немедленно ринулись занимать самые выгодные места на нарах. Я ждал, когда суматоха уляжется, чтобы взять то, что мне останется, это уже стало одним из правил моего поведения. Мне досталось место сбоку у окна и ближе к двери. Место самое холодное. До полуночи наш эшелон, судорожно дергаясь, мотался по железнодорожной паутине Москвы. Не спалось. Но я был спокоен. Я ушел от беспросветной нищеты. Я скрылся от преследования. В армии меня наверняка искать не будут, думал я. Я тогда еще не знал, что убежать от преследования было в принципе невозможно, что общество уже поставило на мне печать отщепенца.

Так закончилась моя юность - самая прекрасная пора в жизни человека. Если бы можно было повторять прожитое, я бы не согласился повторить годы моей юности.

 

 

VI. АРМИЯ

 

ВОЗРАСТНОЙ ХАОС

 

Признанные возрастные категории (детство, отрочество, юность, зрелость) для меня имели лишь формальный временной смысл. Мне пришлось начать образ жизни взрослых уже в детстве, участвуя в их труде отнюдь не в качестве ребенка. Уже в одиннадцать лет мне пришлось думать о том, как раздобыть еду и одежду. С шестнадцати лет я оказался в таком отношении с обществом, какое мыслимо лишь в зрелом возрасте, да и то в порядке исключения. В семнадцать лет я стал государственным преступником, разыскиваемым по всей стране могучими карательными органами. Так что если рассматривать жизнь человека по существу, т. е. с социологической, психологической, педагогической и идеологической точек зрения, то я могу констатировать следующее: у меня не было беззаботного детства, не было переломного отроческого возраста, не было романтически чистой юности. Был какой-то возрастной хаос, отразивший в себе хаос исторической эпохи. И ту жизнь, какая началась у меня 29 октября 1940 года, я никак не могу отнести к категории зрелости. С восемнадцати до двадцати четырех лет я был в армии и не заботился о еде, одежде, ночлеге. Были, разумеется, какие-то тревоги и заботы, я о них расскажу. Но они не были специфически возрастными. В двадцать два года я женился. Но даже это не было действием взрослого человека. Ему нет объяснения в рамках возрастных норм. В 1946 - 1954 годы я был студентом и аспирантом университета. И даже эти годы, по одним критериям попадая в возраст зрелости, по другим могут быть отнесены к возрасту юности. И потом вплоть до сорока лет я считался молодым человеком.

В 1948 - 1976 годы мне пришлось работать учителем в школах и профессором в высших учебных заведениях, пришлось растить собственных детей. Передо мною в изобилии был материал для наблюдении за эволюцией людей в нормальных советских условиях. Должен сказать, что, по крайней мере, для значительной части советских людей возрастной хаос стал обычным явлением. В послевоенные годы отпала необходимость для детей разделять образ жизни взрослых. Зато ускорился процесс интеллектуального, психологического и физиологического созревания. Тот возраст, начиная с которого молодые люди осознают себя взрослыми, с одной стороны, стал начинаться раньше, а с другой стороны, отодвинулся для многих далеко за двадцать лет. Значительно раньше люди стали начинать сексуальную жизнь, причем независимо от семейных отношений. Рано стали получать образование, какого раньше не получали и в зрелом возрасте. Вместе с тем люди значительно позже стали начинать самостоятельную жизнь, независимую от родителей. В стране имеются сотни тысяч молодых людей в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет, чувствующих себя юношами и поступающих порою даже по-детски. А в некоторых отношениях состояние детскости вообще становится характерным для всего населения коммунистической страны. Аппарат власти, идеологии, пропаганды обращается с людьми до самой их смерти как с материалом для воспитания и просвещения. Положение индивида в коллективе точно так же превращает его в объект воспитательных мероприятии. Миллионы людей всю жизнь чему-то учатся и постоянно выслушивают поучения вышестоящих. Руководители общества вообще претендуют на роль отцов и наставников подвластных детей-сограждан.

Таким образом, написав в конце предыдущего раздела, что 29 октября 1940 года закончилась моя юность, я не могу сказать, какой возрастной период у меня начался. Да и закончившийся период я с некоторой натяжкой могу назвать юностью.

 

МОДЕЛЬ ОБЩЕСТВА

 

Если бы я имел изначальной целью жизни достижение успехов в науке или искусстве, я счел бы годы, проведенные в армии, потерянными. Но я такой цели не имел. Я имел причины и мотивы для моего поведения Но они были такими, что исключали ясность цели. Вернее говоря, цель появилась, но по самой своей сущности она была неопределенной и неясной. Я вынуждался на конфликт со своим обществом и на индивидуальный бунт.

У меня появилось желание понять свое общество. Но оно не было желанием ученого, не было чисто академическим. Оно было элементом моего конфликта и бунта. Мой антисталинизм носил весьма символический и бунтарский характер. Я не рассчитывал не то что на какой-то успех в творческой деятельности, но даже на то, чтобы выжить. Я просто жил, как меня вынуждали к тому обстоятельства. Я наблюдал жизнь и размышлял просто потому, что был рожден для этого, но отнюдь не в интересах будущих книг. Лишь постфактум, лишь оглядываясь назад, я могу сказать, что годы армии и воины не пропали для меня даром. Они стали для меня фактически школой (если еще не университетом) будущей философской, социологической и литературной деятельности.

Всякая армия отражает в себе основные свойства своего общества. Не была на этот счет исключением и советская армия. Но тут имело место одно существенное отличие отношения армии и общества, связанное с тем, что общество является коммунистическим. Самым фундаментальным (базисным) социальным отношением этого общества является отношение начальствования и подчинения, имеющее много общего с армейским отношением начальников и подчиненных. Так что любая армия вообще, а советская армия в особенности, может служить моделью коммунистических социальных отношении. Прослужив в армии много лет, я чисто опытным путем досконально изучил все аспекты армейской жизни. Впоследствии это облегчило мне изучение специфически коммунистических отношений советского общества и обобщение результатов моих наблюдении. Думаю, что ту же роль для меня мог бы сыграть исправительно-трудовой лагерь, если бы я попал туда и выжил.

Меня всегда поражало то, как же хорошо образованные люди, наблюдавшие грандиозные социальные явления и располагавшие огромным фактическим материалом, ухитрялись делать на этой основе мелкие, поверхностные или заумно-бессмысленные выводы. Я самими обстоятельствами моей жизни и моими взаимоотношениями с моим окружением вынуждался на нечто противоположное этому: на большие и бескомпромиссно четкие обобщения, основанные на наблюдении сравнительно небольшого числа "мелких" явлений. Со временем я открыл для себя, что с социологической точки зрения именно эти "мелкие" пустяки являются грандиозными основами исторического процесса, а внешние грандиозные явления суть лишь его поверхностная пена. Положения диалектики об отношении сущности и явления, содержания и формы тут, как нигде, оказались кстати.

На мою долю выпали также годы войны. Всякая война так или иначе проявляет существенные свойства общества, ведущего войну. Не является на этот счет исключением и война 1941 - 1945 годов с Германией. Но опять-таки тут есть одно обстоятельство, сделавшее эту войну поразительно точной моделью поведения советского общества в трудных ситуациях. Коммунистический социальный строй в России сложился в условиях развала Российской империи и краха царизма - в условиях исторической катастрофы. И сложился он как средство выжить в условиях этой катастрофы. В войну с Германией 1941 - 1945 годов коммунистический социальный строй обнаружил свою удивительную способность выживать и укрепляться именно в тяжелых условиях. Для этого строя, как такового, более благоприятными оказались не условия благополучия, а именно условия преодоления трудностей, близких к состоянию катастрофы. Так что война 1941 - 1945 годов с социологической точки зрения может служить общей моделью поведения коммунистического общества в исторически трудных условиях. Она обнаружила все достоинства и все недостатки этого типа общества с точки зрения исторического выживания. Мне довелось наблюдать эту модель во всех ее основных аспектах и во все важнейшие ее периоды.

Армия есть организация большого числа людей в единое целое. Но армия ничего не производит. Она лишь потребляет произведенное другими. Она не производит не только материальные ценности, но и культуру и идеологию. Армия сама не воспроизводит человеческий материал. Короче говоря, армия может служить моделью коммунистических отношений лишь в самой абстрактной и упрощенной форме. Но дело в том, что советская армия не была изолирована от остального общества, а во время войны страна вообще превратилась в военный лагерь. Это сделало армию чрезвычайно удобным местом для наблюдения общества в целом.

 

НАЧАЛО НОВОГО ЭТАПА ЖИЗНИ

 

С первых же минут новой жизни обнаружилось, что принципы реальной коллективной жизни (впоследствии я их назвал принципами коммунального поведения или коммунальности), которые людям прививаются самим образом жизни, имеют гораздо большую силу, чем принципы идеального коллективизма, которые нам старались привить на словах. Как только появилось начальство и нас стали разбивать на группы, сразу же заявили о себе претенденты на роль начальничков из нашей же среды. Они вертелись на глазах у начальства эшелона, всячески давая им понять, что они суть именно те выдающиеся индивиды, которых следует назначить старшими групп. И удивительное дело, начальство сразу же заметило это, и именно эти рвущиеся к власти (пусть самой маленькой) прохвосты были назначены старшими по вагонам. Они немедленно обросли холуями, всячески угождавшими им и тоже претендовавшими на какую-то мизерную долю власти и привилегий, связанных с властью. Думаю, что наблюдение таких сцен спонтанного социального структурирования множества людей, вынужденных длительное время жить вместе, дало мне неизмеримо больше для понимания реального коммунистического общества, чем многие сотни томов специальной литературы, прочитанных мною в университетские и последующие годы.

Я наблюдал такие сцены вовсе не как беспристрастный социолог, а как человек, уже начавший делать самого себя по определенным идеальным образцам. Я и в школе никогда не лез на глаза учителям, не подлизывался к ним, не тянул руку, чтобы показать, что я что-то знаю лучше других. Этому правилу я следовал не из стеснительности, нерешительности, скромности и прочих качеств, занижающих социальную активность человека, а из презрения к мелкой житейской суете. Я просто знал, что потери от моего такого поведения не вели к катастрофе, а выгоды от противоположного поведения не возвышали меня над толпой. Этому правилу я решил следовать и в армии. Только теперь это принимало более серьезный характер. Школа считалась лишь подготовкой к жизни, а тут была сама жизнь. Вознаграждением за поведение здесь были не отметки в дневнике и в аттестате, а нечто более серьезное: кусочки жизненных благ и преимущества перед другими. Тут происходило разделение людей на социальные категории. Пусть это происходило на самом примитивном уровне, но суть этого была та же самая, что и на всех более высоких ступенях социальной иерархии. С этой точки зрения один член Политбюро ЦК КПСС, отпихивавший другого члена Политбюро, чтобы стать Генеральным секретарем, мало чем отличается от солдата Иванова, оттолкнувшего солдата Петрова, чтобы стать старшим по вагону.

В первый же час новой жизни у меня произошло столкновение со старшим по вагону. Увидев, что я не принимал участия в сражении за лучшие места на деревянных нарах, он решил, что я являюсь тюфяком, т. е. самым податливым материалом для проявления его начальнических амбиций, - ошибка, которую в отношении меня потом делали многие другие. Он начал вести себя по отношению ко мне так, как будто он был всамделишным армейским старшиной: потребовал, чтобы я встал перед ним по стойке "смирно!" и все такое прочее. Я сказал ему, что в командиры его я не выбирал, что присягу я еще не принимал, что он превышает свои полномочия. Он начал кричать на меня и угрожать отправить в арестантский вагон (как оказалось, такой на самом деле был в эшелоне). Я схватил полено, лежавшее у печки, и сказал этому самозванному "командиру", что, если он еще раз крикнет на меня, я ударю его поленом по голове, что я вообще никому не позволю унижать себя, даже самому Сталину. Ребята одобрили мое поведение. Парень испугался. После этого он умерил свои командирские замашки. А передо мною даже стал заискивать - стремление командовать обычно прекрасно уживается с холуйством.

Такого рода "бешеные" вспышки со мной случались и в дальнейшем несколько раз. Один случай был особенно скверным. Я был дежурным по столовой полка (уже будучи офицером). Поздно вечером, когда уже все было съедено, в столовую заявился основательно подвыпивший капитан, начальник Особого отдела полка (т. е. представитель органов безопасности в полку), и потребовал, чтобы его покормили. Согласно армейским порядкам в таких случаях заранее должно быть заявлено, чтобы "оставили расход", т. е. чтобы оставили в запасе пищу для тех, кто не может прийти в столовую в положенное время. В данном случае это сделано не было. Но пьяный офицер "органов" не хотел слушать моих объяснений и оскорбил меня. Я вспыхнул, выхватил пистолет, сказал ему, что считаю до пяти и, если он не уберется из столовой, я его пристрелю. Он тут же убежал. На другой день он, надо отдать ему должное, извинился передо мной, спросил, выстрелил бы я, если бы он не ушел, и сам же ответил на свой вопрос, что да, я выстрелил бы. Мы договорились, что эта история останется между нами.

О моем заявлении насчет Сталина в ссоре со старшим по вагону кто-то донес начальству эшелона. Меня вызвали к заместителю начальника эшелона по политической части. Я решил не лезть на рожон и сказал политруку, что доносчик исказил мои слова, что я якобы сказал нечто совсем иное, а именно что даже сам товарищ Сталин так не разговаривает с подчиненными, как старший по вагону разговаривал со мной. Политрук мои слова одобрил, но по прибытии в полк все же посоветовал начальнику Особого отдела полка взять меня на заметку. Тот припомнил мне эту историю в эшелоне, когда беседовал со мной по поводу ЧП (чрезвычайного происшествия), случившегося уже в полку.

Первые двое суток мы питались тем, что взяли с собой. Мы сразу разделились на "богачей" и "бедняков".

"Богачи" запускали руки в чуть приоткрытые чемоданы, что-то там отламывали или отщипывали вслепую и жевали, закрываясь от соседей. "Бедняки" ели в открытую и делились друг с другом. На третий день нам выдали ведро и концентраты каши. Старший по вагону назначил поваром одного из своих холуев. Другой холуй старшего по вагону стал делить хлеб. Начались привилегии и блат. Я подходил за своей порцией каши и хлеба последним. Я возвел это в принцип поведения. Всегда, когда дело касалось распределения каких-то материальных благ, я из принципа оставался последним. Я при этом имел какой-то ущерб, но зато выигрывал морально и психологически. В условиях дефицита распределение благ всегда является источником переживаний. Я выработал в себе привычку быть к этому равнодушным и беречь себя для дел более важных. А начал я это самовоспитание с пустяков. Впрочем, в условиях недоедания лишние граммы хлеба не пустяк.

Иногда нас водили кормиться в специальные кормежные пункты. Если эшелон останавливался на каких-то станциях, мы воровали на дрова все, что попадалось под руку. Тех дров, какие нам выдавали по нормам, было мало. Мы основательно мерзли.

И еды было мало. Ребята на остановках совершали налеты на базары и станционные буфеты. У кого были деньги, покупали что-нибудь съестное. У кого не было денег, воровали. Через несколько дней начались поносы, так что эшелон приходилось останавливать специально из-за этого. Но остановки были не такими уж частыми, и нам приходилось справлять нужду на ходу поезда, что в товарных вагонах было не так-то просто. Один парень во время такой операции выпал из вагона. Произошло это так. Его держали двое, когда он делал свое дело. Кто-то посоветовал для надежности держать его за уши. Державшие рассмеялись и уронили его. Падая, несчастный сам еще продолжал смеяться. На другой день старший по вагону доложил начальнику эшелона, что один человек в его вагоне исчез, возможно дезертировал.

Ехали мы таким образом двадцать трое суток. И чем дальше мы отдалялись от Москвы, тем тоскливее становилось. Никакого внимания на красоты Сибири мы не обращали - было не до них. И даже к Байкалу мы остались равнодушны. Было холодно и хотелось есть. И не было никаких намеков на братские отношения между людьми. Я сочинял длинные письма в стихах моему другу Борису. Эти письма он сохранил. Я их уничтожил в 1946 году. Сейчас я об этом нисколько не жалею, но не потому, что стихи были плохими - стихи были как раз слишком даже хорошими, - а потому, что для успехов в поэзии, в чем я убедился в течение многолетних наблюдений, в наше время нужен не столько поэтический дар, сколько другие качества, не имеющие ничего общего с творчеством, как таковым. Мир оказался хуже, чем я предполагал.

Уже во время этого долгого пути в армию я обнаружил способность к балагурству, шуткам, мрачному юмору. В армии таких людей называют хохмачами (от слова "хохма", обозначавшего всякие шуточные словесные импровизации). Я подружился с двумя другими парнями, тоже склонными к хохмам. Мы втроем потешали наш вагон всю дорогу. Я эту способность проявлял и раньше, но не в таких размерах. Эта способность обнаруживается и проявляется в сравнительно больших компаниях, т. е. когда довольно большое число людей вынуждено длительное время проводить вместе. В армии это получалось само собой. Особенность моего шутовства состояла в том, что я шутил с очень серьезным видом, без смеха и даже без улыбок, причем с использованием научной и политической терминологии. Иногда это принимало рискованные формы. Расскажу в качестве примера об одной шутовской ситуации. Было очень холодно. Мы основательно мерзли и прибегали ко всяческим уловкам, чтобы согреться. Один сообразительный парень взял себе сапоги на два размера больше, чтобы оборачивать ноги газетами, помимо законных портянок.

Но откуда взять газеты в приморской тайге, если их не продавали даже на железнодорожной станции в десяти километрах от расположения полка? Очевидно, в красном уголке, т. е. в помещении, где политрук хранил газеты и политическую литературу. И вот газеты из красного уголка стали исчезать. В конце концов этого солдата схватили на месте преступления. Преступника решили подвергнуть осуждению на комсомольском собрании. Я не был комсомольцем, но политрук решил восстановить меня в комсомоле, так как я был хорошим солдатом, и я был так или иначе обязан присутствовать на комсомольских собраниях вместе со всеми. Все осуждали провинившегося. Политрук приказал и мне высказать свое мнение. Я сказал, что этот солдат заслуживает снисхождения и даже поощрения. Согласно современной науке, интеллект человека находится не столько в голове, сколько в других частях тела, в особенности в заднице и в пятках. Оборачивая ноги газетами, провинившийся тем самым повышал свой идейно-политический уровень. Ведь и мы все в нужнике используем газеты не столько в гигиенических, сколько в воспитательных целях. Сейчас на бумаге эта речь звучит не смешно, а в условиях кавалерийского полка, где интеллигентные люди деградировали до уровня своих лошадей, такая речь произвела ошеломляющее впечатление. Меня сначала хотели наказать за то, что "превратил серьезное мероприятие в балаган". Но слух дошел до высшего дивизионного начальства и вызвал там смех. Меня пощадили. А в полку еще долго потешались над этой историей.

Юмористически-сатирическое отношение к жизненным ситуациям, к окружающим людям и вообще ко всему на свете я распространил на самого себя и на все, что случалось со мною. Это облегчило жизнь, усилило мою способность выживать и не падать духом в самые скверные моменты жизни. Но такое отношение к жизни у меня не было постоянным и исчерпывающим. Периоды сатирически-юмористические сменялись трагически-драматическими, периоды возбуждения - периодами апатии, периоды поэтические - периодами прозаическими, периоды бесшабашности - периодами разумного расчета... И даже в одно и то же время странным образом сочетались грусть и веселость, отчаяние и уверенность, ощущение слабости и силы... Не берусь судить, является это общечеловеческой нормой или нет. Скорее всего, каждому нормальному человеку свойственны разнообразие и подвижность состояний и настроений. Только у меня различные аспекты состояния психики и ее различные периоды выражались очень резко и сильно, превращая мою жизнь в нескончаемую дискуссию и борьбу с самим собой. Я сам себе напоминал тогда того исходящего поносом и хохочущего от комизма ситуации парня, падающего под колеса поезда в пяти тысячах километров от дома.

Мне потом не раз приходилось встречать молодых русских людей, защищавшихся от кошмаров жизни насмешкой и бесшабашностью. Похоже на то, что такое отношение к жизни есть лишь форма проявления отчаяния.

 

ИДЕАЛЬНЫЙ ОБРАЗ И РЕАЛЬНОСТЬ АРМИИ

 

Была еще одна причина, почему я ухватился за армию как за выход из моего, казалось бы, безвыходного положения: это то, как армия изображалась в книгах, фильмах, пропаганде и рассказах тех, кто уже отслужил свой срок. Сравнительно с тем образом жизни, какой имело подавляющее большинство молодых людей допризывного возраста, служба в армии была на самом деле благом. Сравнительно сытная еда и хорошая одежда, гигиена, спорт, обучение грамоте, политическое просвещение, воспитание, обучение профессиям шоферов, трактористов, механиков - все это имело следствием то, что армия пользовалась в народе уважением и любовью. Многие парни, отслужив положенный срок, оставались на сверхсрочную службу, становились младшими командирами (сержантами и старшинами), выслуживались в средние командиры (лейтенанты), поступали в военные училища. Значительная часть отслуживших срок не возвращалась в свои деревни, оседала где-то в других местах, в основном в городах, на новых стройках. Армия играла огромную роль в осуществлении грандиозной социальной, идеологической и культурной революции в стране.

Разумеется, пропаганда сильно идеализировала службу в армии. Я никогда не верил в пропагандистские сказки о колхозах. Успел разочароваться в пропагандистских сказках насчет заводского рая. Но идеализированный образ армии остался нетронутым. Уходя в армию, я надеялся на то, что начну новый образ жизни, который позволит мне укрепиться физически и восстановить душевное равновесие. Мои ожидания оправдались, но лишь отчасти. Я не ушел от всех тех проблем, какие мучили меня до этого. К старым проблемам присоединились многие новые.

Я попал в армию, может быть, в самый худший момент и, может быть, в самые тяжелые условия. Страна готовилась к войне с Германией. Все прекрасно понимали, что пакт о взаимном ненападении, подписанный с Германией в 1939 году, был лишь отсрочкой начала войны. Военные столкновения с Японией и Финляндией показали, что советская армия не готова к большой войне. В высшем руководстве, надо полагать, решили усилить подготовку армии к войне. Но исполнили это на советский лад. Начались перетасовки в командном составе, аресты, расстрелы. Для солдат ухудшили питание и одежду, утяжелили службу. Во главе армии поставили кавалериста Тимошенко. В армию призвали молодых людей со средним и даже высшим образованием, но направили их не в подразделение с современной техникой, а главным образом в кавалерию и пехоту. Лишь перед самым началом войны и уже в начале войны образованных ребят стали направлять в артиллерию, танковые войска и авиацию. В кавалерийских частях были целые эскадроны и дивизионы солдат со средним и высшим образованием. Когда я накануне войны попал в танковый полк, я оказался единственным в полку военнослужащим со средним образованием. В кавалерийском полку, с которого я начал военную службу, вооружение и обучение было такое же, как в кавалерийских частях в Гражданскую войну. К нам в полк поступило новое автоматическое оружие. Но оно было законсервировано в складах. Мы с ним не умели обращаться. Уже в армии нам показали фильм о будущей войне, в котором, с одной стороны, предвосхищалась роль телевидения, а с другой, сохранялось устаревшее представление о главной роли кавалерии. Тимошенко вспомнил лозунг Суворова "Тяжело в учении, легко в бою". И нас начали так мучить бессмысленными учениями, что мне даже моя кошмарная прошлая жизнь стала казаться раем. Когда в 1962 году появилась повесть А. Солженицына "Один день Ивана Денисовича", она не произвела на меня никакого впечатления, так как первые месяцы моей службы в кавалерии были гораздо более тяжелыми, чем описанная Солженицыным жизнь заключенных.

Я не хочу этим сказать, будто нас специально мучили и унижали. Ни в коем случае! Были, конечно, отдельные командиры, которым доставляло удовольствие мучить и унижать подчиненных. Но они были исключением. И они старались скрывать эти свои качества. В массе же своей командование от мала до велика руководствовалось самыми благородными принципами. Система мучения и унижения возникала вопреки воле и желаниям людей из самой организации армии и условий службы. Я не могу сказать ни одного плохого слова в адрес даже самых свирепых начальников лично. Но одно дело - личные качества и желания начальников, и другое дело - результат совокупной деятельности всей системы начальников и подчиненных, причем как части общества коммунистического типа. Наблюдение этого явления на материале армии способствовало тому, что я этот подход перенес на общество в целом. К концу армейской службы главным объектом моей критики стал не лично Сталин, а сталинизм как явление социальное. Тогда я его воспринимал еще как сущность коммунизма вообще, а не как исторический период.

Ниже я расскажу несколько эпизодов моей довоенной армейской жизни. Они дадут более наглядное представление об армии того времени и о моей жизни.

 

ПРИБЫТИЕ В ПОЛК

 

Хотя был конец октября, все призывники явились на сборный пункт одетыми совсем не по-зимнему. В те годы для большинства молодых людей не было особой разницы в сезонной одежде. Пока мы тащились двадцать трое суток через всю страну в Приморский край, на Дальнем Востоке начались сильные морозы. Нас выгрузили на маленьком полустанке. Часа два мы топтались на платформе, дрожа от холода. Наконец прибыли представители от полков. Сто тридцать человек со средним и высшим образованием распределили в кавалерийский полк. Из нас там решили создать особый эскадрон с расчетом на то, что в течение двух лет из нас подготовят младших лейтенантов запаса. В полк мы шли пешком, строем. Ведшие нас старшина и несколько сержантов пытались заставить нас петь строевые песни, но у нас получилось что-то очень жалкое, и старшина приказал нам "заткнуть глотки". Должен заметить, что на нас .сразу же обрушился такой поток мата и скабрезностей, какого я не слыхал даже в самых отпетых компаниях во время моих прошлых странствий. По дороге многие поморозили ноги, руки, носы, щеки. На время карантина (на две недели) нас поместили в здании клуба. Спали мы на соломе, одетые. На улице мы появлялись только для того, чтобы сбегать в нужник. Ночью мы справляли нужду рядом с клубом, что вызывало гнев у старшин и сержантов. Еду нам приносили в ведрах прямо в клуб. Питались мы из котелков, потом вылизывали их языком и чистили снегом. Кормили лучше, чем в эшелоне, и мы были счастливы хотя бы этим. Каждый день с нами проводили политические занятия. Проводили их политрук, не произносивший ни одной фразы без нескольких грамматических ошибок, и его помощник (замполит - до войны был такой чин), делавший ошибок меньше, чем политрук, но достаточно много, чтобы мы точно установили уровень его образования: семь классов деревенской школы.

Наконец нам выдали военное обмундирование. Поскольку из нас формировали особый учебный эскадрон, нам выдали все новое. Но, несмотря на это, вид у нас был довольно жалкий. Согнутые и деформированные холодом фигуры, синие лица, выступающие скулы, горящие от голода глаза. И никаких следов интеллигентности не осталось. Построивший нас старшина Неупокоев (его фамилию не забуду до конца жизни, как и фамилию командира отделения младшего сержанта Маюшкина) при виде такого зрелища изобразил космическое презрение на своей красной от мороза и от важности роже и обозвал нас самым непристойным в его представлении словом "академики". Через неделю молодость и армейский режим взяли свое. Мы отошли, повеселели. Стали походить на бойцов Красной Армии. Но это были уже не те бойцы, к каким привыкли командиры. Это были именно "академики".

Командный состав полка, включая командира, его заместителя по политической части (политрука), начальника штаба и начальника Особого отдела, был на сто процентов малограмотным. В полку был всего один лейтенант, окончивший нормальное военное училище. Остальные все выслужились из рядовых, из сверхсрочников, окончивших какие-либо краткосрочные курсы. Удивительно не то, что армия с таким командным составом оказалась плохо подготовленной к боям, а то, что такие люди еще как-то ухитрялись держать армию на довольно высоком уровне.

 

"АКАДЕМИКИ"

 

Полковое начальство надеялось, что наш учебный эскадрон, сплошь состоящий из ребят со средним и высшим образованием, станет образцовым во всех отношениях. Но оно совершило грубую ошибку. Эскадрон превратился в неслыханное доселе в армии сборище сачков. Сачковать - значит уклоняться от боевой и политической учебы, работы или наряда, причем успешно. Сачок - тот, кто регулярно сачкует. Сачки существовали и существуют во всех армиях мира. Существовали они в нашей Красной Армии и до этого. Существовали в умеренных количествах, достаточных для армейского юмора и не нарушающих нормального течения армейской жизни. Но такого количества сачков и таких изощренных методов сачкования, какие обнаружили "академики", история человечества еще не знала. Малограмотное полковое начальство, привыкшее иметь дело с примитивными сачками, пришло в состояние полной растерянности. Сверхопытный старшина эскадрона порою не мог наскрести пятнадцать человек для очередного наряда из сотни с лишним рядовых.

Сачковали за счет художественной самодеятельности, отдельных поручений начальства, болезней, блата... "Академики" оказались все прирожденными плясунами, певцами, музыкантами, художниками, хотя на поверку лишь немногие из них умели мало-мальски терпимо орать старые народные песни, пиликать на баяне и рисовать кривые неровные буквы на лозунгах. Если кого-то из них политрук посылал за почтой, на что требовался от силы час, посыльный исчезал по крайней мере на четыре часа. Его находили где-нибудь спящим за печкой. К обеду он являлся сам. И конечно, раньше всех. Блат "академики" умели заводить так, что видавшие виды старослужащие блатари только посвистывали от зависти. Они помогали политрукам готовить доклады и политинформации. Давали адресочки в Москве едущим в отпуск командирам. Получали из дому посылки и подкупали сержантов и старшин пряниками и конфетками, а офицеров - копченой колбасой. В отношении болезней они развернули такую активность, что в санчасти пришлось удвоить число коек. Они ухитрялись повышать себе температуру за сорок, терять голос, заводить понос неслыханной силы, натирать фантастические кровавые мозоли, вызывать чирьи, воспаление аппендицита, грыжу, дрожь в конечностях, желтуху и болезни, которым никто не знал названия. Командир полка хватался за голову и кричал на весь штаб, что его отдадут под трибунал из-за этих симулянтов.

Вторая напасть, обрушившаяся на полк в связи с прибытием "академиков", была вечно голодные доходяги, штурмующие столовую, подъедающие объедки и тянущие все съедобное, что подвернется под руку. Пока командиры не запомнили лица молодых бойцов, в столовой каждый день обнаруживалась недостача нескольких десятков порций. Никакие наказания не могли отвадить доходяг от такого "шакальства". Они как тени бродили в районе столовой. Глаза их лихорадочно горели. Повара, рабочие по кухне, дежурные натыкались на них в самых неожиданных местах.

Условия службы были настолько тяжелыми, что даже я, с детства привыкший к жизненным невзгодам, не устоял. Сначала я решил во что бы то ни стало простудиться и попасть в санитарную часть (полковую больницу), чтобы несколько дней отлежаться и отоспаться. Я ночью выходил раздетым на улицу, снимал сапоги и босиком подолгу стоял на снегу. Но заболеть почему-то так и не смог. Потом я напился ледяной воды и потерял голос. В это время ребят с голосом и слухом отбирали в полковой хор. Их освобождали от нарядов. Мой приятель уговорил меня записаться в этот хор. Несколько дней, пока я хрипел, я посещал занятия хора. Мой приятель уверял руководителя хора, будто я буду петь, как Шаляпин, когда мое горло выздоровеет. Но, увы, когда голос ко мне вернулся, выяснилось, что до Шаляпина мне было далеко. И меня с позором выгнали из хора. С тех пор я больше не предпринимал никаких попыток сачковать.

 

БУНТ

 

Почти все время мы проводили на открытом воздухе. Даже политзанятия проводились на улице. Выматывались мы до полного изнеможения. Еды не хватало. Да и еда была скверная. Однажды нам дали совершенно несъедобный суп. Какую-то вонючую и грязную воду. Мы не стали его есть и вылили обратно в кастрюлю. По армейским законам это означало бунт. Но мы дошли до предела и не думали о последствиях. Едва успели мы это сделать, как перед столом вырос "особняк" - начальник Особого отдела полка. Мы встали. Он спросил, в чем дело. Все молча уставились на меня. Я объяснил, в чем дело. Он приказал снова разлить суп по мискам и есть, а мне приказал идти с ним. Мы пришли в его кабинет в штабе полка. Начался длинный разговор. Он напомнил мне о скандале в эшелоне. Сказал, что меня придется передать в военный трибунал. Потом он разделся до пояса, показал шрамы якобы от сабельных ударов басмачей и других врагов советского строя, которые он якобы получил, завоевывая новую счастливую жизнь для таких, как я. Я был почему-то совершенно спокоен. И впоследствии в самые скверные минуты жизни мною всегда овладевало удивительное спокойствие, даже умиротворение. Наконец, решив, что он меня доконал полностью, "особняк" несколько сбавил угрозы наказания. Он учел мое "пролетарское" происхождение и хорошее начало моей службы и предложил такое решение. Меня будут каждый день взвешивать. Если я через неделю похудею хотя бы на один грамм, мне удвоят порцию питания. А если я прибавлю в весе, то пойду под трибунал. Всю неделю я не ел почти ничего. И, несмотря на это, не похудел, а даже прибавил в весе. За это время "особняк" от своих осведомителей узнал, что зачинщиком бунта был не я. Под суд меня не отдали. Но пять суток ареста я получил. Правда, условно: я должен был их отсидеть в случае какого-либо нового нарушения дисциплины. Но я, наоборот, получил подряд несколько благодарностей. И то наказание с меня сняли.

 

ОБРАЗЦОВЫЙ СОЛДАТ

 

Я избрал для себя свою форму самозащиты и приспособления: я стал образцовым во всех отношениях солдатом. Я быстрее всех вскакивал и одевался по команде "Подъем!". Идеально заправлял койку. Быстро приобрел строевую выправку, хорошо занимался строевой, конной и политической подготовкой. Хорошо чистил коня. Не отлынивал ни от каких нарядов. И результаты сказались. Я стал регулярно получать благодарности. За полгода службы в этом полку я имел более пятидесяти благодарностей и даже пятидневный отпуск за успехи в конноспортивных соревнованиях. Это стало для меня принципом на всю жизнь - на любой работе, на любой должности и в любом месте быть добросовестным исполнителем рабочих или служебных обязанностей. Мне было легче жить именно благодаря тому, что я добровольно и с азартом бросался делать всякое дело, которое другие делали нехотя и по приказу. Дело все равно приходилось так или иначе делать. Например, вставать по подъему было легче, если ты делал это стремительно и энергично, чем если бы ты тянул время и медлил.

Одновременно я познал секреты солдатской службы, благодаря которым мог в самых суровых условиях распорядка и дисциплины устраивать себе маленькие праздники. Например, я научился спать на посту. На посту я спал всегда, спал даже у полкового знамени в штабе. Но спал так, что ни разу не попался. Однажды наш взвод дежурил на границе. Я был в "секрете". И спал, конечно. Но вовремя услышал чуть слышный шорох подползавшего проверяющего и чуть не пристрелил его. За это мне объявили благодарность за бдительность на посту. После этого я написал шуточные стихи в духе стихов о Гавриле в книге И. Ильфа и Е. Петрова "Двенадцать стульев". Я их поместил в "боевом листке", который я сам и выпускал. Стихи были идиотские, но они понравились политруку, и их напечатали в дивизионной газете. За это я тоже получил благодарность. Я всегда вызывался добровольцем выполнять поручения, которые требовали индивидуальных усилий и которые не хотели выполнять другие. Например, надо было ночью нарубить лозу для занятий рубкой на другой день, поскольку должна была приехать комиссия из штаба корпуса, а лозы в эскадроне не оказалось. Это довольно тяжелая работа - ночью ехать на коне в сопки и, утопая по пояс в снегу, рубить шашкой лозовые прутья. Зато на другой день я мог не идти на занятия и до обеда отсыпаться. И кроме того, я получил усиленную порцию еды.

Единственная привилегия, которую я имел, было делание "боевых листков" так назывались армейские стенные газеты. Да и то эта привилегия была относительной: меня освобождали от занятий на час или на два, чтобы я успел сделать очередной БЛ. Иногда я делал их ночью, когда все спали. Я любил такие часы. Хотя я не спал, я в это время чувствовал себя свободным. БЛ укрепляли мою репутацию, и я это воспринимал как своего рода защиту. Я рисовал карикатуры и сочинял к ним сатирические стихи. Эти листки имели успех у начальства. Их возили показывать даже в штаб дивизии.

В армии мне было трудно лишь первые три месяца. Привычка жить плохо сыграла положительную роль. Я быстро приспособился к армейской жизни и стал бывалым солдатом. Что такое бывалый солдат? Поясню примером.

Однажды потребовались добровольцы для очистки переполненного солдатского нужника. Работа была унизительная и неприятная. Начальство пообещало за нее по несколько пачек махорки и на следующий день освобождение от службы (увольнительную). Мы с одним парнем вызвались на это. Над нами смеялись, но когда узнали, в чем дело, взвыли от зависти. А мы с этим парнем наняли за половину махорки пьяниц, околачивающихся около магазина на станции. И они нам вычистили нужник. На вторую половину вознаграждения мы на другой день достали вина и закуски. На нас, конечно, донесли завистливые друзья. Нас хотели сначала наказать, но потом похвалили за находчивость.

Самым страшным начальником для рядовых солдат был старшина роты или эскадрона. Старшина нашего эскадрона был ревностный служака. Возможно, он руководствовался добрыми намерениями, но нам от этого было не легче. Тогда рассказывали такой анекдот о роли старшины. Высокий начальник решил своими глазами посмотреть, каково приходится солдатам. Пришел на конюшню и разговорился с дневальным. Минут через пять разговора дневальный сказал генералу, чтобы тот убирался, а то вдруг заявится старшина и им обоим (солдату и генералу) попадет от него. Этот анекдот был явно о нашем старшине Неупокоеве. Став бывалыми солдатами, мы решили "поставить его на место". Для этого мы не сговариваясь стали ночью мочиться в его койку. Он испугался, что заболел моченедержанием. Отбывавший службу резервиста в нашем полку московский врач начал было лечить его гипнозом. Но лечение не помогало. Тогда старшина сообразил, в чем дело, и сократил свое усердие. Это помогло лучше, чем гипноз.

Бывалый солдат никогда не теряется. Чтобы как-то заполнить наше время, нас заставляли заниматься бессмысленной работой, например долбить в мерзлой земле ямы якобы для землянок и затем эти ямы засыпать. Сначала мы добросовестно работали. Потом приспособились. Мы вместо работы спали, прижавшись друг к другу спинами и дрожа от холода. А когда появлялось начальство, мы вскакивали и делали вид, что засыпаем еще не вырытую яму. Чтобы согреться, мы устраивали игры. Самой популярной была такая. Кто-нибудь отбегал в сторону и кричал: "Рота моя, мочись на меня!" Все остальные кидались на этого солдата, стараясь помочиться на него. В толкучке мочились и друг на друга. Было весело, а главное - становилось теплее.

При всяком удобном случае бывалый солдат старается поспать и урвать что-нибудь поесть. При этом он не теряется и в случаях, когда можно что-нибудь стянуть Расскажу об одном случае такого рода. У нас в полку проходили службу командиры-резервисты. Их кормили в клубе полка, причем на сцене. Кухонный наряд готовил им еду заранее. Однажды мы решили поживиться за их счет. Когда резервисты шли на обед, один из ребят нашего взвода подбежал к ним и сказал, что их вызывают в штаб. Резервисты двинулись к штабу, а мы за несколько минут съели все, что было приготовлено для них "Особняк" потом долго пытался узнать, чьих рук было это дело. Любопытно, что на сей раз никто не донес, хотя среди нас было по крайней мере три-четыре осведомителя.

Как только мы оставались без надзора со стороны начальства, мы сбивались в кучу и начинали треп, или травить баланду, - рассказывать смешные истории. Во время таких трепов мы импровизировали, выдавая выдумки за реальность. Но это не был обман. Все знали, что это выдумки. Но выдумка выглядит смешнее, если ей придать вид правдивой истории. Вот одна из таких историй. Чтобы сократить время на справление большой нужды, в Министерстве обороны решили делать солдатские брюки с разрезом сзади. Решили проделать эксперимент. Московский генерал приказал роте солдат в новых экспериментальных брюках оправиться, не снимая брюк. Засек время. Через тридцать секунд рота готова была двигаться дальше. Но, заглянув за кусты, генерал не увидел кучек. Остановив роту, он потребовал объяснения. Старшина объяснил, что солдаты выполнили приказ. Но в Министерстве обороны забыли сделать для солдат кальсоны с разрезом сзади. Фантазируя в таком духе, мы надрывались от хохота.

 

ТВОРЧЕСТВО

 

И при всех обстоятельствах я сочинял стихи и писал длинные письма в стихах своему другу Борису. Он мне тоже отвечал в стихотворной форме. Стихи он сочинял, на мой взгляд, замечательные, в основном лирические. Я же сочинял в основном шутовские и грубовато-сатирические или с надрывом. Наша переписка не сохранилась.

Не сохранились и мои стихи. Лишь кое-что я много лет спустя припоминал или использовал как опору для новых стихов в подходящем прозаическом контексте, т. е. как подсобное средство прозы. Приведу в качестве примера одно стихотворение тех лет, которое припомнил почти дословно.

 

Я книжки долбил. По команде не мешкал.

А старший товарищ твердил мне с усмешкой.

Чтобы хоть чуть было жить интересней,

С градусом жидкость учился лакать,

Слезу выжимать запрещенною песней,

Под носом начальства к девчонкам тикать.

чись сачковать от нарядов на кухню,

Старшин обходить стороной за версту.

Придется зубрить - на уроках не пухни.

И само собой, спать учись на посту.

Наплюй на награды! К чему нам медали?!

Поверь мне, не стоят железки возни.

Чины и нашивки в гробу мы видали,

А в гроб, как известно, кладут и без них.

Настанет черед, нам с тобою прикажут

Топать вперед, разумеется, "за"...

И мы побредем, бормоча: "Матерь вашу!.."

И мы упадем, не закрывши глаза.

Ведь мы не в кино.

И не в сказке бумажной.

Не будет для нас безопасных атак.

А матерям нашим, знаешь, не важно,

Что мы не отличники были, а так...

 

 

УЧЕНИЯ

 

Как один из лучших бойцов (так называли солдат) эскадрона я попал в число тех из нового призыва, кто был допущен до участия в больших учениях. На этот раз я пожалел о том, что был одним из лучших. Правда, эти учения дали мне материал для многих страниц моих книг. Но если бы мне тогда пришлось выбирать, пережить эти учения или не написать упомянутые страницы моих книг, я предпочел бы второе. Даже во время войны мне не довелось пережить такой кошмар, как во время этих пока еще мирных учений. Целую неделю мы спали на открытом воздухе. Мы ломали еловые ветки, устилали ими снег, разводили костер, укрывались тоже еловыми ветками и тряслись всю ночь от холода, тесно прижавшись друг к другу. Любопытно, что никто не простудился при этом. По ходу учений нам пришлось пересечь речку. Лед был слабый из-за быстрого течения. Я провалился в воду. Пока доехали до поселка, чтобы принять какие-то меры, на мне все заледенело. Когда я снял шинель, она так и осталась стоять с растопыренными рукавами. Было очень смешно. Потом по этому поводу потешалась вся дивизия. И опять-таки я не простудился и не заболел. Ели мы сухари, сырые концентраты каши и копченую колбасу, закопченную до такой степени, что ее нельзя было разгрызть невооруженными зубами.

В "Зияющих высотах" есть места, посвященные кавалерии. В том числе есть описания учений. Это так и было на самом деле. Даже еще хуже и смешнее. И мы действительно много смеялись над своими злоключениями. Роль шутника, которую я начал исполнять уже в эшелоне, тут развернулась, можно сказать, во всю мощь. Послушать наше зубоскальство к нашему костру приходили даже командиры других подразделений. Я делал также "боевые листки", как я уже говорил выше, что несколько облегчило мои муки. Какой-то командир из штаба, посмотрев мой БЛ, спросил, не могу ли я рисовать карты и схемы. В школе черчение было одним из моих любимых предметов, и я сказал, что, конечно, умею. Тогда меня заставили рисовать всякие схемы в штабе полка. Теперь я значительную часть суток проводил в штабной палатке. И кормился лучше - супом из горохового концентрата, но с мясом.

Такое привилегированное положение не спасло меня, однако, от самой главной операции учений - от штурма укрепленного района "противника", расположенного в сопках. Я попал в подразделение, которому было приказано уничтожить дот (долговременную огневую точку) "противника". Дот был расположен на вершине довольно высокой сопки. Мы должны были действовать как в бою: делать броски, окапываться, ползти. Это-то нас и доконало. Мы выбились из сил. Один ефрейтор сошел с ума в буквальном, медицинском смысле слова: вообразил себя главнокомандующим, вскочил и начал подавать бессмысленные команды. Его куда-то увезли. Солдат, ползший рядом со мной, дошел до такого состояния, что стал умолять меня пристрелить его или заколоть штыком. Я тоже выбился из сил. Временами мне тоже хотелось остаться лежать и умереть. Но все та же неведомая сила толкала меня вперед. Я слышал внутренние приказы: "Иди!", "Беги!", "Ползи!" И я шел, бежал и полз. Не могу объяснить, почему я тогда решил, что не облегчение, а утруднение задачи было выходом из положения. Я взял винтовку выбившегося из сил солдата, взвалил его на себя и в таком виде продолжал ползти на высоту к "вражескому" доту. Все это наблюдали ходившие повсюду офицеры, инспектировавшие ход учений. Они увидели то, что происходило со мной. Моего солдата сочли раненым, за ним приползли санитары. А я чудом дополз до дота вместе с сержантом из соседнего эскадрона. Мы бросили "гранаты". Дот был признан уничтоженным. Мне с сержантом объявили благодарность. Я был в невменяемом состоянии. Лишь через несколько часов я пришел в себя.

После учения, однако, произошло событие, которое глубоко затронуло меня. В приказе по дивизии благодарность объявили почему-то не мне, как это было сделано ранее "на поле сражения", а тому парню, который просил меня пристрелить его и которому я помог доползти до вершины сопки. Он был комсомолец и отличник политической подготовки. Я же выбыл из комсомола и был на учете в Особом отделе полка. Так я понял, что в советском обществе люди становятся героями не в силу их подлинных заслуг, а отбираются и назначаются на роль героев в соответствии с нормами коммунистической морали и идеологии.

 

ЗАРУБЕЖНЫЙ

 

Самым жестоким испытанием для меня в кавалерийском полку стал мой конь по имени Зарубежный. Это был конь монгольской породы, маленький, с очень длинной шерстью. Он обладал одной особенностью: никогда не ходил шагом, а вечно бежал мелкой трусцой. Меня при этом трясло так, что все внутренности выворачивались наружу, галифе протирались до дыр и вылезали из сапог, обнажая коленки. Это был добрый по натуре конь, и мы привязались друг к другу, но изменить свой способ передвижения он не мог, как я ни пытался приучить его ходить нормально. Я ему благодарен за то, что после него мне уже никакая служба не была страшна. А достался мне этот Зарубежный из-за моего принципа брать все последним. Когда стали распределять коней, никто не захотел взять Зарубежного добровольно, и он достался мне. Командиры эскадрона хорошо знали характер Зарубежного. Его давали в наказание самым нерадивым солдатам. Поскольку я принял его с покорностью, содержал его в чистоте и терпел его дефекты, ко мне прониклись уважением и предложили поменять его на другого коня. Но он ко мне привязался, как к близкому существу, и я не мог предать его привязанность.

 

ДРУЖБА

 

Я всегда был склонен к устойчивым дружеским отношениям с людьми. Эта склонность усиливалась моей бездомностью. Моими друзьями везде становились самые интересные, на мой взгляд, личности. Я много раз испытывал разочарования, но они не истребили сильнейшую тягу к дружбе. В условиях армейской службы, в каких я оказался, потребность в близком друге проявилась особенно сильно. И такой друг у меня появился. Назову его Юрием. Он был москвичом, из интеллигентной семьи (мать и отец оба были врачами), рос в прекрасных домашних условиях, увлекался поэзией и живописью, отлично окончил школу, был романтически настроен, попросился в кавалерию под влиянием романтики Гражданской войны. Армейская служба давалась ему тяжело. Он очень страдал физически и морально. Старшина и командир отделения считали его сачком и нерадивым бойцом. Он испытывал хронический голод, постоянно "шакалил" в столовой, всячески увиливал от работ и нарядов. Короче говоря, был настоящим "интеллигентом". Вместе с тем он был самым начитанным во взводе. Разговаривать с ним мне было интересно. Я взял его под свою опеку. Помогал ему в дневальстве на конюшне и иногда подменял его. Делился с ним едой. У меня такой потребности в еде, как у него, не было Я легче переживал голод, имея за плечами многолетний опыт на этот счет. Он обменялся местами на нарах с моим соседом. Мы стали спать рядом. В казарме было холодно, и мы "объединяли" согревательные средства, спали, прижимаясь друг к другу и укрывшись двумя одеялами. Так делали все ребята в эскадроне.

Мы с Юрой старались всегда быть вместе. Разговаривали о литературе, о московской жизни, о фильмах и живописи. Постепенно наши разговоры стали затрагивать темы политические - положение в колхозах и на заводах, Сталина, репрессии. Я становился все более откровенным. Он разделял мои взгляды. Он был хорошим собеседником. Не активным, а резонером. Но он на лету ловил мои намеки и развивал их так, что я мог в моих импровизациях пойти еще дальше.

Мне политрук предложил заведовать полковой библиотечкой. Это дало бы мне некоторые привилегии - иногда освобождаться от работы и от нарядов. Я отказался и посоветовал ему назначить на это место Юру. Политрук согласился, а Юра использовал свое положение на всю железку: вообще перестал ходить в наряды, и это почему-то сходило ему с рук.

Нас регулярно вызывали в Особый отдел в связи с какими-то событиями жизни полка. Кто-то украл хлеб из хлеборезки. Кто-то специально расковырял палец, чтобы получить освобождение от наряда. Кто-то подрался. Кто-то наговорил лишнего. Обо всем этом стукачи информировали Особый отдел, и нас допрашивали для полноты картины и с целью спрятать осведомителей в массе вызываемых для бесед. Вызывали и меня среди прочих. Кроме того, "особняк" помнил мои прошлые проступки и держал меня в поле внимания. То, что я был образцовым бойцом, не ослабляло его бдительности. На политзанятиях политрук приводил нам примеры того, как "враги народа" маскировались под отличников боевой и политической подготовки. В нашем полку были разоблачены сын кулака и сын белого офицера. Однажды в беседе с "особняком" по поводу одного бойца эскадрона, который пускал себе в глаза очистки грифеля химического карандаша (были тогда такие), чтобы испортить зрение и быть отчисленным из армии или хотя бы переведенным в хозяйственный взвод, "особняк" повел разговор в таком духе, что у меня закралось подозрение насчет Юры. Я решил прекратить откровенные разговоры с ним. Но было уже поздно. Однажды уже после отбоя меня вызвали в Особый отдел.

"Особняк" дал мне бумагу и ручку и предложил мне подробно написать мою автобиографию. Мотивировал он это тем, что мне якобы хотят присвоить звание ефрейтора или даже младшего сержанта, а для этого надо, чтобы в моей биографии не было никаких темных мест. Его особенно интересовали вопросы, почему я не был комсомольцем и почему прервал учебу в институте, хотя по закону должен был бы иметь освобождение от армии. Я написал, что учебу прервал из-за переутомления, что в армию пошел добровольно, что из комсомола выбыл механически, из-за неуплаты членских взносов (работал в глуши, взносы платить было негде). По лицу "особняка" я видел, что мои ответы его не удовлетворили. Ему явно хотелось разоблачить кого-либо. Я боялся, что он пошлет запросы обо мне в Москву. А адрес в моих документах был ложный. И вместо МИФЛИ в них фигурировал Московский университет.

Опять вернулись прежние тревоги. Положение мое казалось безвыходным. Я даже подумывал о том, чтобы дезертировать из армии. Но это было бы безумием. Меня схватили бы немедленно. В дополнение к дезертирству раскрутили бы мои прошлые грехи. И я мог заработать не меньше десяти лет лагерей, а скорее всего, мне могли бы дать высшую меру - расстрел.

На этом материале я в 1945 году написал "Повесть о предательстве". В 1946 году я ее уничтожил. Уже находясь в эмиграции, я припомнил кое-что из нее и включил в книгу "Нашей юности полет".

 

НА ЗАПАД

 

"Особняк" полка не успел раскрутить мое дело: наш полк, как и многие другие подразделения Особой Дальневосточной Красной Армии, неожиданно расформировали, погрузили в эшелон без коней и срочно направили на запад страны. У нас не было никаких сомнений насчет того, куда нас направили: мы ожидали войну с Германией. Мы все без исключения понимали, что расформирование больших воинских подразделений на востоке страны и переброска их на запад были связаны с подготовкой к войне. Мы понимали также то, что заключение пакта о ненападении с Германией имело целью лучше подготовиться к войне. Мы не знали лишь одного "пустяка" того, до какой степени мы были не готовы к войне. Наша пропаганда действовала в отношении армии так же, как в отношении колхозов. В отношении колхозов у людей создавали иллюзию, будто где-то есть богатейшие колхозы. В отношении армии создавали иллюзию, будто где-то есть части, вооруженные новейшим оружием и способные в течение нескольких дней разгромить любого врага. Жестокую правду о военных столкновениях с Японией и о войне с Финляндией мы не знали. Нам их изображали как блистательные победы. Войны мы не боялись, даже хотели, чтобы она скорее началась. В случае воины, мечтали мы, отменят строевую подготовку и многое другое. Мы думали, что легко разгромим врага, ворвемся в Европу, мир посмотрим. Многие мечтали о военных трофеях. Полк, в который я попал после переброски на западную границу страны, участвовал в разделе Польши. Меня поразили трофейные одеяла, которые выдавали даже рядовым бойцам. Они казались признаком неслыханного богатства. И вообще кое-какие слухи насчет более высокого жизненного уровня за границей просачивались в нашу среду.

С каждым километром нашего движения в Европу настроение улучшалось. Дело шло к весне. Исчезало тягостное давление отдаленности. Ребята продавали вещи, оставшиеся от гражданки, покупали водку. Пили даже одеколон. Мое настроение, однако, портилось одним обстоятельством "Особняк" передал меня с рук на руки офицеру "органов" в эшелоне. Мне это стало ясно после того, как этот офицер как бы случайно столкнулся со мной на платформе и завел явно провокационный разговор мол, мы поедем через Москву и мне захочется повидаться с "единомышленниками". Шпиономания в это время достигла чудовищных размеров. На Дальнем Востоке нам всюду чудились японские шпионы и диверсанты. Теперь их место стали занимать немецкие. Я боялся, как бы меня не зачислили в немецкие шпионы. Тем более я немного говорил по-немецки. Всю дорогу ко мне подлизывался тот самый бывший друг Юра, который написал донос насчет моего сомнительного прошлого. Я не уклонялся от разговоров с ним. чтобы не возбуждать дополнительных подозрений. Состояние мое всю дорогу было тревожное. Я даже не принимал участия в дорожных солдатских приключениях. Я мучительно искал выход из опасного положения.

Судьба меня хранила. Выход нашелся сам собой. Еще в пути мы узнали об опровержении ТАСС, напечатанном в центральных газетах. В нем говорилось, что распространенные за границей слухи насчет переброски войск в Советском Союзе с востока на запад лишены каких бы то ни было оснований. Мы смеялись над этим опровержением. Мы знали, что все железные дороги, ведущие к западным границам, были забиты воинскими эшелонами. Мы не знали лишь того, что высшее советское руководство и высшее военное командование тем самым готовили многие миллионы потенциальных пленных для Германии. Я, как и все прочие солдаты, понимал, что это "опровержение" было чисто политическим трюком. Но в моем миропонимании оно осело прежде всего как пример лжи на государственном уровне. Последующие события добавили в это понимание более чем достаточно фактического материала, чтобы оно перешло в принципиальное убеждение. Много лет спустя, обдумывая советскую информационную политику, мне пришлось сделать усилие над собой, чтобы признать некоторую долю правдивости в ней, да и то лишь как средства обмана.

 

ПЕРЕЛОМ

 

По прибытии к месту новой службы (это было около старой границы на Украине) нас построили на плацу и стали распределять по частям. Вдруг на штабной машине приехал командир танкового полка с группой офицеров. Спросил, кто из нас может водить мотоцикл. Из строя вышел один парень. Я вышел сразу же вслед за ним, не отдавая себе отчета в том, что я делал, и не думая о последствиях к мотоциклу я до сих пор даже пальцем не прикасался. Наши документы сразу же передали одному из офицеров, сопровождавших командира танкового полка. Нас посадили в машину и увезли в танковый полк. Там узнали, что я обманул их. Но не наказали и обратно не отправили. В моих документах было записано, что у меня образование неполное высшее (так записали в военкомате с моих слов). Я был первым в этом полку человеком со средним (и даже чуточку больше) образованием! Это обстоятельство тоже дало мне материал для серьезных размышлений. После поражений в первые дни войны я встречал людей, которые усматривали вредительство в том факте, что образованных людей посылали в устаревшие виды войск, а не в части с современной военной техникой. Но я уже тогда на это смотрел несколько иначе.

В танковом полку меня сразу же определили в штаб. Узнав, что я хорошо черчу схемы и знаю немецкий язык, меня тут же взяли в секретный отдел. Кроме того, я сам высказал идею во внеслужебное время заниматься немецким языком с офицерами полка. И как-то незаметно получилось так, что я стал помогать политруку готовить политические информации. Короче говоря, я стал уважаемым человеком в полку. Мне присвоили звание сержанта. Я был наверху блаженства. Полк был небольшой по числу людей и очень дружный. Кормили много лучше, чем в кавалерии. Хлеб выдавали не порциями, а без всяких ограничений. Служба была легкая. Я стал регулярно заниматься спортом и окреп физически. Во мне произошел психологический перелом. Я вступил в оптимистическую и жизнерадостную фазу, которая продолжалась затем до конца службы в армии. Я был сыт, здоров. Появилась уверенность в том, что я все-таки ускользнул от "них" и не поддамся в будущем. Появилась бесшабашность. Я все чаще собирал вокруг себя людей, желающих послушать мои шутовские импровизации и повеселиться. И даже война и все связанные с нею злоключения не смогли разрушить и даже ослабить это состояние. Даже наоборот. В обстановке военных лет я почувствовал себя как рыба в воде. К стыду своему, должен сознаться, что, когда кончилась война, я сожалел об этом.

 

НАКАНУНЕ ВОЙНЫ

 

Советская идеология и пропаганда долгое время оправдывала поражение первых лет войны тем, что Германия якобы коварно и неожиданно напала на нас. Это мнение по меньшей мере бессмысленно. Надо различать неожиданность войны и неготовность к ней. Страна готовилась к войне, но не успела подготовиться. К началу войны были, например, уже сконструированы замечательные самолеты-штурмовики Ил-2, на которых мне предстояло летать. А серийное производство их наладили лишь в середине войны. Решение готовить десятки тысяч летчиков было принято еще до войны, а реализовано оно в полной мере было лишь во второй половине войны. Даже первый реактивный самолет был сконструирован и испытан в Советском Союзе до войны. Но советские реактивные самолеты так и не были приняты на вооружение в армии. Это сделали первыми немцы лишь в конце войны (я имею в виду Ме-262). Еще до войны стали производить автоматическое оружие, но армия начала войну с чудовищно устаревшими винтовками. Замечательный танк Т-34 был сконструирован тоже до войны. А войну начали с примитивными Т-5 и еще более примитивными бронемашинами Б-10.

Возникает вопрос: почему страна не успела подготовиться к войне? Тут сработал целый комплекс причин. И среди них решающую роль, на мой взгляд, сыграли объективные свойства самого коммунистического социального строя и его системы власти и управления. В этом направлении я стал задумываться уже в то время. Одно дело - принять решение. И другое дело - его исполнить. Речь шла не об отдельном простом действии отдельного человека, а об огромной стране с многомиллионным населением, с определенным человеческим материалом, с гигантской системой власти и управления, с различием интересов различных групп людей и т. д. Одно и то же решение различно интерпретируется различными людьми. Способы исполнения решения могут быть различными. Социальные процессы имеют определенные скорости протекания. На все нужно время. Возникают непредвиденные последствия. Добрые намерения имеют результатом зло. Короче говоря, страна - не рота солдат. А ведь и в роте не все и не всегда идет так, как надо. Именно в период подготовки к войне и в ходе ее коммунистический социальный строй обнаружил все свои сильные и слабые стороны. Сначала слабые. Они обнаружились очевидным образом. Сильные начали сказываться позднее и сначала неявно.

Война оказалась неожиданной. Но для кого и в каком смысле? Она оказалась неожиданной для высшего руководства страной, которое надеялось на больший срок мира с Германией. Она оказалась неожиданной в том смысле, что мы были много слабее, чем думали, а противник оказался много сильнее, чем его нам изображали.

Для нас, солдат, никакой неожиданности тут не было. Незадолго до начала войны наши части инспектировал сам Г.К. Жуков. Тогда он был командующим Киевским военным округом. Я помню, как он с группой генералов и офицеров ворвался в нашу казарму - был мертвый час после обеда. Мы вскочили. Он выругался матом, сказал, что "мы зажрались", что "война на носу", а мы живем "как кисейные барышни". На другой же день части были приведены в боевую готовность. Нам выдали "смертные медальоны" - медальоны, в которых были бумажки с нашими данными, включая группу крови. Все машины были приведены в боевую готовность. Мы покинули казармы и пару дней жили в полевых условиях ("как на войне"). Потом нас снова вернули в казармы, танки и бронемашины законсервировали.

 

 

VII. ВОИНА

 

НАЧАЛО ВОЙНЫ

 

Войны ждали с минуты на минуту. А когда она началась на самом деле, она разразилась как гром среди ясного неба. Я не могу описать первые дни войны отчетливо и систематично. Да в этом и нет никакой необходимости: общеизвестно, что это была неслыханная паника и хаос. Это была паника не от животного страха, но паника от хаоса и бессмысленности происходившего. Вдруг обнаружилось, что вся система организации больших масс людей, казавшаяся строгой и послушной, является на самом деле фиктивной и не поддающейся управлению. Это была паника самого худшего сорта - паника развала системы, казавшейся надежной. Впавших в панику от страха людей можно было остановить. А тут люди, не знавшие страха, оказались в состоянии полной растерянности. Люди вдруг потеряли какую-то социальную ориентацию в огромной хаотичной массе людей и событий. Ощущение было такое, будто какой-то страшный ураган обрушился на землю, поломал и перепутал все, лишил людей пространственно-временных координат. Куда-то вдруг исчезла вся гигантская командная машина, и командовать людьми стало некому. В этом паническом хаосе мы были предоставлены самим себе.

Отдельные эпизоды этих дней описаны в моих книгах, и я не буду здесь повторяться. Ограничусь краткими замечаниями.

Наше бегство перешло в отступление с боями - приходилось как-то обороняться. Ожидалась атака немецких автоматчиков. Наше сильно поредевшее подразделение было не способно долго обороняться. Было приказано отступать, оставив прикрытие. Несколько человек вызвались добровольцами, я в их числе. Мы, оставшиеся прикрывать отступление части, приготовились сражаться до последнего патрона и достойно умереть. Это не слова, а вполне искреннее решение. Я заметил, что активная готовность умереть снижает страх смерти и даже совсем заглушает его. Мне не было страшно умереть в бою. Страшно было умереть, будучи совершенно беззащитным и не имея возможности наносить удар врагу. Это мое состояние идти навстречу смерти было лишь продолжением и развитием моего детского стремления преодолевать страх, идя навстречу источнику страха. Скоро показались немцы. Мы начали стрелять. И они открыли стрельбу.

Мне не раз приходилось читать описания психологического состояния людей в первых боях. Может быть, в этих описаниях была доля истины. Но со мной, так же как и с моими товарищами, ничего подобного не было. Мы начали стрелять так, как будто были старыми солдатами, привыкшими убивать. И дело было не только в том, что враги были на расстоянии, мы не видели их лиц и не знали, в кого именно мы попадали. Потом мне пришлось участвовать в уничтожении группы немецких автоматчиков, оторвавшихся от своей части. Два немца залегли около будки высокого напряжения. Я и еще один солдат встали во весь рост и пошли на них с винтовками. Они не стреляли, может быть, растерялись от неожиданности. Мы прикололи их штыками. Произошло это так быстро, что мы просто не имели времени испытать все те психологические переживания, которые так подробно и вроде бы со знанием дела описывали писатели.

В этой операции я был ранен в плечо. Ранение оказалось не опасным. Но плечо распухло. Я долго не мог двигать рукой. Ни о каком госпитале и думать было нечего. Некому было даже перевязать плечо. Я был горд тем, что был по-настоящему ранен. И был рад, что уцелел.

Еще до войны я прошел медицинскую комиссию и был признан годным к службе в авиации. Тогда говорили, что по личному приказу Сталина всех молодых людей, годных по здоровью и имеющих среднее образование, послать из частей в авиационные школы. Я служить в авиации не хотел и не воспринял решение комиссии всерьез. А с началом войны я вообще забыл об этом. И вот в самый, казалось бы, критический момент начала войны меня вызвали в штаб полка, выдали мне на руки мои документы, посадили на грузовую машину, где уже сидело несколько таких же счастливчиков, и куда-то повезли. Оказалось, нас направляли в авиационную школу. Явление это заслуживает внимания: в такой критический момент высшее командование думало о том, чтобы начать готовить летчиков для еще не созданной новой авиации, соответствующей требованиям времени. Значит, еще тогда думали о том, что война будет длиться долго. Должен заметить, что даже в самые трудные периоды войны ни у меня, ни у тех, кто окружал меня, не было сомнения в будущей победе. Воспитание, какое мы получили в школе тридцатых годов, давало знать о себе, несмотря ни на что.

Мудрость командования, однако, прекрасно уживалась с великой глупостью. Вместо того чтобы направить нас в тыл, нас направили на тот же фронт, только на несколько сот километров севернее. Когда мы прибыли (со множеством нелепых приключений) под Оршу, немцы уже были там. Авиационную школу уже эвакуировали. Наша армия готовилась к обороне города. Нас включили в особый батальон, составленный из такого же "сброда", как мы. Документы у нас отобрали, и они затерялись где-то. Батальону было приказано занять район, в котором, по данным разведки, предполагалась высадка немецкого десанта.

После выполнения задания остатки батальона двинулись обратно в расположение главных сил дивизии. По дороге нас задержали части НКВД, обезоружили нас и хотели тут же расстрелять как переодетых диверсантов или как дезертиров: мы были одеты в форму тех родов войск, где служили, и выглядели действительно как сброд отбившихся от частей дезертиров. Не знаю, почему они не выполнили это решение.

После сдачи Орши мы отступали в направлении к Москве. Я тогда установил для себя, что война - это на пять процентов сражения и на девяносто пять процентов - всякого рода передвижения и работы. А из пяти процентов сражений противника в лицо видит лишь ничтожная часть воюющих. Большинство солдат погибали, ни разу не увидев врага, а многие - даже не сделав ни одного выстрела.

Пустяки почему-то часто лучше запоминаются, чем серьезные явления. Я не могу сейчас достаточно точно описать ни один бой, в котором мне пришлось участвовать. Зато до мелочей помню многие нелепые и смешные случаи. Например, помню, как в расположение нашей части въехали два грузовика с деньгами - эвакуировали какой-то банк. Попросили принять эти деньги, так как они с таким грузом вряд ли смогут пробиться из угрожающего окружения. Какой-то интендант в чине капитана (я сейчас вижу его отчетливо) написал на клочке бумаги расписку, что он принял столько-то мешков денег. У интенданта было такое выражение лица, что никаких сомнений относительно его намерений быть не могло. Мы сказали нашему взводному командиру об этом. Он лишь усмехнулся: мол, если этому идиоту жить надоело, пусть бежит с этими деньгами. Только куда?! Нам почему-то было смешно. Я тогда выдвинул новую трактовку полного коммунизма: при нем деньги будут выдавать по потребности, только купить на них будет нечего. Ребята смеялись над шуткой. Про возможность доноса все как-то позабыли.

Другой смешной случай произошел с необычайно толстым полковником, решившим сыграть роль полководца. Он вылез на бруствер окопа, чтобы осмотреть позиции немцев, которых на самом деле поблизости не было. Но просвистел шальной снаряд, и полковнику срезало голову. Он, однако, продолжал стоять без головы, широко расставив ноги. Мы хохотали до коликов в животе. Смотреть такое зрелище прибегали люди из соседних полков.

Однажды я решил нарушить свои правила осторожности и написал письмо матери. В письме я написал такие слова: "Противник в панике бежит за нами". Наши письма просматривали особые лица из военной цензуры. Письма просматривали на выбор. Мое письмо случайно оказалось таким. Меня вызвал политрук и потребовал объяснить смысл моей фразы. Я сказал, что противник действительно в панике, но что мы все-таки отступаем из стратегических соображений. Он сказал, что так и нужно написать без выкрутасов: в стратегических целях мы организованно отходим на заранее подготовленные позиции, нанося противнику удары и обращая его в паническое бегство. И упрекнул меня в том, что хотя я студент, а писать грамотно не умею. Письмо я переписывать не стал. Второй раз его не просмотрели, и оно дошло. Мать долго его хранила.

Конечно, война не была развлечением. Были все те ужасы, о которых писали бесчисленные авторы и которые показывались в бесчисленных фильмах. Я их видел и переживал так же, как и другие. Кое-что досталось и мне самому. Я не могу добавить к тому, что уже сказано на эту тему, ничего нового. Кроме того, мое сознание всегда было ориентировано так, что все очевидные ужасы проходили мимо меня стороной. Я видел в происходящем то, на что не обращали внимания другие, а именно нелепость, уродливость и вместе с тем чудовищную заурядность происходившего.

В командных верхах, надо полагать, кто-то все-таки думал о создании авиации, способной конкурировать с немецкой и в конце концов завоевать господство в воздухе. Нас, уцелевших кандидатов в будущие летчики, нашли и направили в Москву, а оттуда - в авиационную школу под Горьким.

 

АВИАЦИЯ

 

В последующие годы (1942 - 1944) я учился в авиационных школах, несколько месяцев был в наземных войсках, служил в различных авиационных полках. Многочисленные мелкие эпизоды, имевшие место со мной в эти годы, дали мне много материала для литературы. Но в реальности они были чрезвычайно прозаичными. И в них не было ничего такого, что сыграло бы принципиальную роль в моей личной эволюции. Я расскажу лишь о некоторых событиях этих лет, чтобы описать мой образ жизни и мыслей в эти годы.

Особыми способностями в летном деле я не могу похвастаться. Но летал я вполне прилично. В эти годы рухнуло представление о летчиках как о существах особой породы, так как летать стали обучаться не исключительные единицы, а массы случайно отобранных людей. Большинству из них пришлось стать летчиками в силу обстоятельств, а не по призванию. Лишение летчиков ореола исключительности сказалось, в частности, в том, что ликвидировали особую авиационную форму и всякие привилегии. Оказалось, что летать могут научиться практически все здоровые люди. Процент неспособных оказался незначительным, причем многие симулировали неспособность из боязни попасть на фронт и быть сбитым.

Другое открытие сделал я сам. Заключалось оно в том, что процесс обучения можно было сократить буквально до нескольких недель и упростить. Я встречал некоторых летчиков, которые как-то ухитрились научиться летать на боевых машинах, минуя всякие предварительные и промежуточные. Процесс обучения растягивался в авиационных школах не из-за человеческих возможностей, а из-за недостатка машин и горючего, а также из-за соображений создания резерва летчиков. Как это и характерно для советской системы, бросающейся из одной крайности в другую, к концу войны в стране образовалось перепроизводство летчиков и из авиации стали увольнять даже опытных и заслуженных офицеров.

Я летал на различных типах самолетов, уже к тому времени устаревших. В конце концов стал летчиком на штурмовике Ил-2. Это была машина замечательная. Скорость ее, правда, была незначительная - немногим более четырехсот километров в час. Зато она имела мощное вооружение, была бронированной в самых важных местах, имела очень высокую степень выживаемости. Машина была предназначена специально для борьбы с танками, для бомбежки мостов, железнодорожных узлов и вообще для уничтожения небольших объектов, когда требовалось точное попадание бомб. Очень скоро Илы стали грозой для немцев. Они их прозвали "черной смертью". Илы сбивались истребителями, зенитным огнем и даже из танков. Средняя продолжительность жизни летчиков на фронте была менее десяти боевых вылетов. В наших наземных частях их называли смертниками. И. несмотря на это, Илы сыграли огромную роль в войне. Они были созданы именно для условий этой войны. После войны они очень скоро были сняты с вооружения.

 

ТРАГИКОМИЗМ ЖИЗНИ

 

Летали мы с перерывами - кончался "лимит" горючего. В перерывах мы вели жизнь обычных солдат: ходили в наряды, работали, занимались строевой подготовкой и спортом, изучали теорию полетов и историю партии, ходили в самовольные отлучки, пьянствовали, занимались мелкими махинациями. Мы были молоды, не голодали в медицинском смысле, не выматывались физически. На фронтах гибли люди, а мы пока что были в безопасности. Нам предстояло летать, а не ползать в грязи. Моя озабоченность социальными проблемами ослабла и отошла на задний план. Я встречал людей, подобных мне, и вел с ними острые политические разговоры. Некоторые из них были еще более яростными антисталинистами, чем я. Но эти разговоры не имели никакого влияния на наше поведение как обычных курсантов. Я не смотрел на это как на подготовку к какой-то будущей деятельности - о будущем вообще не думалось. Я распропагандировал нескольких курсантов, привив им мои взгляды. Но я не уверен в том, что это влияние было глубоким. Я, конечно, постоянно думал о происходящем, анализировал, обобщал. Но эта интеллектуальная деятельность принимала совсем иной характер, чем в прошлые годы. Она стала более жизнерадостной и литературной. Приведу пример моего шутовства из тех, которые мне запомнились. Инструктор парашютного спорта объяснял нам, как пользоваться парашютом. Сказал, что, если не открылся главный парашют, нужно дернуть кольцо запасного парашюта. Кто-то спросил, что делать, если запасной парашют не открывается. Я тут же ответил за растерявшегося инструктора: надо пойти в склад и обменять парашют на исправный. Над этой хохмой долго потешались потом в школе. Инструктор парашютного спорта взял эту хохму на вооружение и в своих занятиях с другими курсантами использовал ее для оживления лекции.

Мои шутки принимали порою довольно острый политический характер. Но в те годы критическое отношение ко всему все более распространялось и становилось все более заметным. Так что мои шутки обходились без катастрофических последствий. Я не был единственным хохмачом. Были и другие, имевшие больший успех, чем я. Мои шутки были все-таки слишком интеллигентными. Не все их понимали. В нашем же звене был парень - прирожденный комический актер и импровизатор. Он насыщал свои шутки грубостями, нецензурными выражениями и скабрезностями, имевшими особенно большой успех.

Я выпускал, повторяю, "боевые листки". Помимо сатирических стихов для них и фельетонов, я сочинял шуточные и иногда совсем не шуточные стихи просто так, от нечего делать и для развлечения. Все это куда-то потом пропадало. В 1942 - 1943 годы я сочинил большую "Балладу об авиационном курсанте". Тогда в школе по рукам ходила другая "Баллада", не знаю, кем сочиненная. Она была сплошь из мата и скабрезных выражений. Я несколько отредактировал ее, но устранить скабрезности полностью было невозможно. Тогда-то я и сочинил свою "Балладу". Сочинил я ее одним махом, т. е. за одну ночь в карауле. Она получилась вполне приличной с точки зрения свободы от мата и скабрезности, но зато явно политической. Я прочитал ее своим друзьям, которым мог доверять. Они посоветовали уничтожить ее во избежание недоразумений. В 1975 году я переписал ее заново, припомнив кое-что из первичного варианта. Отрывки из нее были опубликованы в книге "Зияющие высоты", а полный текст в книге "В преддверии рая" (1979).

"Баллада" была написана в духе народного творчества, которое оживилось в войну. Образцом ее была поэма А. Твардовского "Василий Теркин". В 1942 1943 годы в нашей авиационной школе циркулировала стихотворная поэма, написанная в подражание поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". Поэма называлась "Кому в УВАШП жить хорошо" (УВАШП - Ульяновская военная авиационная школа пилотов). Кто был ее автор, не знаю. Может быть, тот же парень, который сочинил хулиганскую "Балладу". Эта поэма была сочинена великолепно. Сюжет ее был такой. На лестнице в учебно-летном отделе встретились семь курсантов и решили выяснить, кому хорошо живется в УВАШП. Они обошли военнослужащих всех категорий, начиная от моториста и кончая начальником школы. Оказалось, что у всех было на что жаловаться. Отчаявшись, курсанты пришли в казарму. И тут они увидели, что, спрятавшись под матрац, прямо на железной сетке спал курсант - сачок Иванов. Увидев его, курсанты поняли, что нашли того, кого искали, - человека, которому действительно хорошо, привольно и весело жилось в УВАШП.

В той замечательной поэме был создан образ армейского сачка. Но это явление стало обычным в советском обществе в послевоенные годы и вне армии. Сачок возник как наследник дореволюционного Обломова, но уже в специфически советских условиях. В моей книге "Желтый дом" есть такой персонаж - младший научно-технический сотрудник Добронравов, ухитрявшийся хорошо (с его точки зрения) жить на самой низшей должности в институте. Это был сачок более высокого уровня, чем тот армейский Иванов.

Я много занимался спортом. Некоторое время - боксом. В школе была боксерская секция. Тренером был мастер спорта по боксу. Однажды я стоял в группе зевак, смотревших на тренировку команды школы, готовившейся к соревнованиям. Тренер предложил мне попробовать побоксировать. Я надел перчатки первый раз в жизни. Тренер приказал мне ударить его. Неожиданно для меня самого я ударил его левой рукой и нокаутировал. Он не ожидал этого и не успел защититься. После этого меня приказом по школе включили в команду, освободили от полетов и приказали готовиться к соревнованиям. Я быстро освоил основы боксерской техники и на соревнованиях гарнизона занял первое место: мои противники были такие же "мастера", как и я. Но потом начальник команды приказал мне сражаться с парнем из танкового училища, который на две весовых категории был тяжелее меня, рассчитывая на мою "техничность". И тот парень, конечно, побил меня, хотя техникой бокса владел еще хуже, чем я. После этого я боксом заниматься бросил. Меня за это не наказали, так как наш тренер попал в штрафной батальон за воровство и наша команда распалась.

А главное - я научился ценить реальные блага жизни и пользоваться ими. Спать на посту, наворовать картошки и испечь ее в печурке в караульном помещении, ускользнуть в самовольную отлучку к девчонкам, ухитриться получить дополнительную порцию еды, достать выпить какой-нибудь одуряющей дряни, что еще нужно солдату?!

Пустяковые на первый взгляд явления бытовой жизни давали мне для понимания реального коммунизма неизмеримо больше, чем толстые и заумные тома сочинений теоретиков. Приведу несколько примеров. Один курсант совершил вынужденную посадку - "обрезал" мотор. Чтобы охранять самолет, создали особый трехсменный пост. Часовые продавали местным жителям бензин, масло, обшивку самолета. Последняя шла на кастрюли, ложки и вилки. Таким путем за несколько дней буквально ободрали самолет до каркаса. Судили тех, кто стоял последним на этом посту. Или другой случай. Один из складов нашей школы был расположен рядом со складом молочного комбината. Часовые, охранявшие склад, проделали дырку в стене склада молочного комбината и через нее воровали сыр. На этом посту и мне довелось стоять. И мне удалось, просунув в дыру винтовку, наколоть штыком головку сыра. Один такой часовой уронил винтовку. Воровство раскрылось. Судили лишь этого парня, хотя было очевидно, что он один не мог сожрать по меньшей мере полсотни килограммов сыра.

Мы относились к подобным историям как к мальчишеским забавам, а не как к преступлениям. Ульи, сыр, самолет и т. п. принадлежали обществу, т. е. никому, с точки зрения отдельных индивидов на нашем уровне. Урвать что-то из этого ничейного источника не означало воровство. Только страх наказания удерживал и удерживает людей от хищений "социалистической собственности". Наше поведение было типичным для советских людей. Потом нам политруки "разъясняли", что преступники воровали из "общенародного котла". Но мы воспринимали это как чисто идеологическую болтовню. Обещания пропаганды и идеологии, будто при коммунизме сознание людей достигнет такого высокого уровня, что люди вообще перестанут совершать преступления, мы воспринимали с презрением и насмешкой.

Сейчас уже забыли о том, что в сталинские годы производились регулярно подписки на заем. Это была лишь замаскированная форма снижения заработной платы.

Подписывались на заем и мы, курсанты. Поскольку деньги нам платили мизерные и один заем следовал за другим, я решил одним ударом отделаться от них; я подписался на тысячу процентов месячной зарплаты. Это означало, что десять месяцев я вообще не должен был получать денег. Мой поступок начальство оценило как верх патриотизма, так как остальные курсанты подписались кто на двести процентов, кто на триста, самое большее - на пятьсот. Но тут вдруг политрука осенила мысль: ведь если будет новый заем, мне уже не на что будет подписываться и в эскадрилье не будет стопроцентного охвата курсантов подпиской на заем. Дабы избежать такой перспективы, в подписной ведомости политрук сам стер один нолик в моей сумме. В результате я оказался подписанным лишь на одну месячную зарплату, т. е. на сто процентов. Это было меньше всех в эскадрилье. Такого рода "шуточками" я потешался неоднократно. Страх наказания был ослаблен сознанием того, что "дальше фронта не пошлют, больше вышки не дадут" ("вышкой" называли высшую меру наказания - расстрел).

На низших уровнях жизни, так же как и на высших, совершается умышленное искажение реальности, которое потом воспринимается как бесспорная истина. В нашем звене был один курсант. Подлиза, наушник, трус. Поскольку служба в авиации стала массовой и принудительной, в ней трусов оказалось не меньше, чем в других родах войск. Но этот парень был трус даже среди трусов. Мы по программе обучения должны были совершить несколько прыжков с парашютом. Этот парень наделал в штаны в прямом смысле слова и облевался от страха уже в самолете. А когда его выбросили из самолета, он умер от разрыва сердца. На землю он спустился уже мертвым. Слух о том, что один летчик погиб, распространился по городу. Наше начальство решило его похороны использовать в воспитательных целях. В газете напечатали его портрет и статью, в которой он был изображен пламенным патриотом и отличником боевой и политической подготовки. О смерти его написали, что он героически погиб при исполнении задания командования. Похороны его превратились в демонстрацию. Впереди шли мы, курсанты из звена героически обосравшегося пламенного патриота. Шли с полотнищем, на котором большими буквами были написаны слова из "Песни о буревестнике" М. Горького: "Безумству храбрых поем мы славу!" Так и вошел этот трус в "золотой список" школы как образец храбрости. Каюсь, это полотнище было моей затеей. Когда я писал этот лозунг, все присутствовавшие буквально плакали от смеха.

Мы, естественно, жили в атмосфере слежки и доносов. Время от времени какой-либо курсант исчезал. Ходили слухи, что его "взяли за политику". Мы обычно избегали разговаривать в опасном направлении и были осторожны. Выработалось умение сразу определять, с кем и о чем можно было говорить. Кроме того, было ясно, что "органы" работали сугубо формально, т. е. отбирали жертвы более или менее случайно и в соответствии со своими собственными критериями: им надо было "обозначать" свою деятельность перед вышестоящим начальством ("щелкать каблуками"), но так, чтобы не вредить подразделению, в котором они работали, и самим себе. Им надо было показать, что они "бдят", но что часть является здоровой в идейно-политическом отношении. Имея в изобилии осведомителей и доносы, сотрудники "органов" производили отбор жертв так, что серьезные идейные враги (вроде меня) оставались порою нетронутыми, а в их сети попадали люди, сдуру сболтнувшие лишнее слово.

В моих личных взаимоотношениях с "органами" все это время не произошло ничего особенного, если не считать случая с аварией самолета, не имевшей никакой связи с прошлым.

 

"ГУСАРСТВО"

 

После окончания военной школы я принял решение начать бездумную жизнь "гусара" современной армии - рядового летчика без всяких карьеристских амбиций. Я начал пить водку. Я обнаружил, что могу нравиться женщинам. Мне стало нравиться проводить время в разгульных компаниях, участвовать в рискованных приключениях. Все это создало мне репутацию бесшабашного гуляки и балагура. За это меня любили на самом низшем уровне армейской иерархии.

За боевые вылеты нам давали по сто грамм водки. Мы к ним добавляли еще всякие одуряющие напитки, добытые на стороне. Мой стрелок был большой мастер по этой части. Во время войны на такое "гусарство" смотрели сквозь пальцы: лишь бы человек хорошо летал. Но все же это учитывали, ограничивая присвоение званий, присуждение наград и повышение в должностях. А я к этому и не стремился. Я не был исключением: такими было большинство рядовых летчиков.

С такими пороками я, как и другие, мог бы вполне нормально продолжать службу и даже вознаграждаться за нее, если бы не "политика". В полку уже был летчик, пострадавший за "политику". Хотя он совершил около ста боевых вылетов, у него не было никаких наград и не было никакого звания. Он был разжалован, лишен наград и осужден на десять лет за антисталинские высказывания. Был в штрафном батальоне, кровью искупил свое преступление и был возвращен в полк. Мы с ним почувствовали друг в друге родственные души и подружились. В моей жизни это был самый глубокий антисталинист.

В книгах и фильмах многократно прославлена фронтовая дружба. Не спорю, общая опасность сближает людей. Но совсем не так сильно, как принято считать. Уже в начале войны я заметил, с каким равнодушием люди относились к гибели товарищей. Погибших забывали очень быстро. Людьми владели другие чувства - страх, стремление к самосохранению, к выгоде хоть в чем-либо. Тяжелые и опасные условия не ослабляли, а усиливали общие принципы поведения людей в массе себе подобных. Героические и самоотверженные поступки люди совершали в порядке исключения. В большинстве известных мне случаев люди, слывшие героями, были отобраны на эту роль начальством. Награды выдавались тоже в зависимости от решений начальства. Настоящие герои обычно погибали и редко вознаграждались. Коммунистические принципы распределения наград, должностей и даже репутации действовали и в условиях человеческой бойни.

Это время было весьма противоречивым. С одной стороны, я все глубже погружался в трясину "гусарства", а с другой стороны, во мне стали усиливаться мои социальные и литературные наклонности. Я принципиально отказался от всяких попыток выслуживаться и делать карьеру, отдавшись с этой точки зрения во власть обстоятельств. Таких, как я, было много. Служба в авиации располагала к этому. С одной стороны - привилегированные условия, уважение к ним как к смертникам. С другой стороны - возможность быть сбитым в ближайшем же бою и готовность погибнуть в любой момент. Считается, что плохие условия жизни способствуют развитию безразличия к жизни и готовности к смерти. Я на основе своих наблюдений убедился, что это далеко не всегда верно. Я не раз видел, как люди в самом жалком состоянии цеплялись за жизнь любой ценой и как люди с довольно благополучными условиями отважно шли на смерть. Именно хорошие условия в авиации развивали в нас готовность к смерти, ибо все равно уклониться было нельзя. Да мы и не стремились уклоняться, за редким исключением. Участие в боях делало нас исключительными личностями, уклонение же от этого каралось презрением.

Я время службы в авиации считаю одним из самых лучших в моей жизни. Самые опасные для штурмовиков годы войны прошли. Советская авиация завоевала господство в воздухе. Нас сбивали, но не так часто, как раньше. Средняя продолжительность жизни летчика увеличилась с десяти до пятнадцати, а к концу войны даже до двадцати боевых вылетов. Кормили нас по тем временам превосходно. Одевали по общеармейским нормам, но мы ухитрялись раздобывать щегольское обмундирование. Плюс летное обмундирование тоже придавало нам вид аристократии армии. После полетов нам давали водку официально. Мы добавляли еще. Вечерами проводили время на танцах. В полку было много девушек радистки, мотористки, механики. Многие из них были красивыми и имели среднее образование. Плюс к тому в зенитных батареях, охранявших наши аэродромы, служили в основном девушки.

Дело шло к победе. В армии назревало состояние ликования по этому поводу. Это было время наград. Летать стало не так опасно, а награды получать стало легче. Началась оргия наград. Причем награды как из рога изобилия сыпались на начальство и на всех тех, кто вообще в боях не участвовал. Я тогда произвел свои измерения и установил, что более семидесяти процентов наград были даны людям, вообще не участвовавшим в боях в собственном смысле слова. Много лет спустя, когда признали конкретную социологию, я с удивлением узнал, что произвел свои те вычисления военных лет вполне корректно. Вся масса людей, от которых зависела наша жизнь, становилась добрее и великодушнее. Люди стали свободнее себя чувствовать в смысле выражения мыслей.

Я не буду описывать конкретно боевые эпизоды. Это обычно была рутинная работа, интересная только опасностью и приятными последствиями, если ты уцелел. Помню лишь общее психологическое состояние, связанное с ними. Должен сказать, что я, как и другие, с удовольствием принимал участие в боевых вылетах. Настроение было праздничным, приподнятым. Было приятно ощущать себя обладателем мощной боевой машины, было приятно бросать бомбы и стрелять из пушек и пулеметов. Жертвы нашей "работы" мы не видели близко. Они фигурировали в наших отчетах в виде чисел убитых солдат и офицеров противника и уничтоженной техники. Иногда мы летали бреющим, т. е. на малой высоте, расстреливая из пушек и пулеметов мечущихся на земле людей. И это тоже доставляло удовлетворение. По нас, конечно, стреляли зенитки. На нас нападали "мессера". И многих сбивали. В этом было мало приятного, но мы знали, что если тебе суждено погибнуть, то "это только раз". Смерть в штурмовой авиации была быстрой и безболезненной. В случае попадания штурмовик, начиненный бензином, бомбами и снарядами, обычно взрывался в воздухе или при ударе о землю. Кроме того, немцы летчиков-штурмовиков в плен не брали: убивали на месте.

Машина, на которой я летал (Ил-2), была потрясающей во многих отношениях. Я ее считаю самым гениальным изобретением для целей войны. Однажды я должен был фотографировать результаты работы эскадрильи по бомбежке железнодорожного узла. Я должен был зайти на цель, включить фотопулемет и ни в коем случае не маневрировать, т. е. не уклоняться от зенитного огня. И меня основательно изрешетили. Один снаряд угодил в ящик для пулеметных лент, другой - в мотор. Heсколько цилиндров вышло из строя. Но я все-таки дотащился до ближайшего аэродрома, где "сидел" другой полк, и приземлился. Осматривавшие мою машину инженеры заявили, что в таком состоянии самолет теоретически не мог лететь. Но я все-таки долетел.

 

НАТУРА ОБЩЕСТВА

 

Одновременно с нарастанием тех благ, о которых я говорил выше, происходило нарастание явлений противоположного характера. Страна оправилась от шокового состояния поражений и восстановила уверенность в способности выжить. Объективные закономерности отношений между людьми и их поведения стали заявлять все настойчивее и очевиднее. В условиях поражений, растерянности и перестройки страны в ходе разрушительной войны социальный аспект жизни отошел на задний план. Теперь же он снова стал заявлять претензии на главные роли. Например, награды стали самым циничным образом распределяться в соответствии с чинами и формальными принципами оценки людей, а не в зависимости от личных заслуг. Карьеристы, подхалимы и приспособленцы получили преимущества в продвижении по службе и в получении чинов. Фиктивные дела стали занимать место дел фактических, преувеличение успехов в отчетах стало принимать гротескные формы.

Однажды я сказал по этому поводу, что если бы в наших отчетах о военных успехах была бы хотя бы половина правды, то у немцев уже не должно было бы остаться ни одного солдата, ни одного танка, ни одного самолета. О моем высказывании донесли политруку, и я имел с ним неприятную беседу. В результате мою кандидатуру на должность старшего летчика отклонили. Вместо меня назначили только что прибывшего в полк неопытного летчика, который успел стать комсоргом полка и кандидатом в члены партии. Я же был беспартийным. Такого рода случаи, когда "тыловикам" отдавали предпочтение, становились обычными. А что касается наград, то со мной произошел случай, весьма характерный с этой точки зрения. В один из совершенно безопасных боевых вылетов мне вместо стрелка посадили майора из политотдела дивизии. Майору нужно было иметь в своем активе личное участие в боях, чтобы получить высокую награду. Ко мне его посадили потому, что я считался самым "мягким" (или "плавным") летчиком эскадрильи. Полет был фактически прогулкой - мы бомбили какой-то мирный населенный пункт. Я решил проучить майора. Я вел машину специально так, что его стало мутить. К тому же он перед вылетом выпил для храбрости стопку водки. Он облевал всю кабину стрелка и фюзеляж самолета. Когда мы приземлились, он чуть живой вылез из самолета и хотел уйти, но я его заставил вымыть кабину и фюзеляж, угрожая пистолетом. Мне за эту выходку дали двое суток ареста. А майора наградили орденом Красного Знамени за участие в боях и "проявленную при этом храбрость". Кроме ареста, я был наказан тем, что меня отстранили от очередной законной награды.

О том, до какой нелепости дошла наградная система, говорит хотя бы такой факт. К нам в воздушную армию прибыла важная комиссия из Москвы. Я был дежурным по полку, когда комиссия должна была прибыть к нам. Зная по опыту, на что обычно обращают внимание в таких случаях, я мобилизовал всех людей, не занятых на аэродроме, на уборку мусора в расположении полка и в помещениях. Я попал, как говорится, в яблочко. В других полках комиссия возмущалась именно захламленностью территории, окурками в помещениях, плохой заправкой коек. В нашем полку она была потрясена порядком. За это ряд старших офицеров полка был награжден орденами и медалями, а меня наградили почетным оружием - немецким пистолетом "вальтер".

 

МОЯ НАТУРА

 

Хотя я вроде бы оторвался от прошлого, я не мог оторваться от своей натуры. Она постоянно вылезала наружу в репликах, речах, экстравагантных выходках.

Вместе с тем было общепризнано, что я лучше всех в полку занимался политической подготовкой и знал марксистские тексты лучше самого политрука. Когда политруку требовалось процитировать "Краткий курс истории ВКП (б)", он обращался ко мне, и я читал эти места наизусть. Но иногда я точный текст забывал, особенно после пьянок. Тогда я импровизировал, причем всегда так, что отличить мой бред от сталинского было невозможно. Политрук как-то спросил меня, почему я вел себя так плохо, хотя был хорошо знаком с марксизмом. Я ответил, что именно поэтому. Он сказал, что я опасный человек и что за мной надо смотреть в оба. Но ему это не удалось. На нашем аэродроме приземлился истребительный полк. Некоторое время мы жили вместе. Истребители оказались еще более распущенными и анархичными, чем мы. Вечером на танцы они приходили вдребезину пьяные и устраивали дебоши. Наш политрук однажды приказал одному такому пьяному истребителю покинуть помещение и идти спать. Тот вынул пистолет и пристрелил нашего замполита. В победоносной армии стали замечаться признаки морально-психологического разложения.

Почему меня терпели? Во-первых, потому, что я был не один такой и даже не худший. Были экземпляры и похуже меня. Во-вторых, была война, я добросовестно выполнял обязанности "смертника". В-третьих, я никому не становился поперек дороги, никому не мешал. В-четвертых, на мое поведение смотрели как на мальчишество. Кто мог знать, что я был потенциальным автором "Зияющих высот", если об этом не помышлял и я сам?!

Впрочем, в это время я сочинял много стихов. И начал задумываться над тем, чтобы написать повесть или роман. И даже написал кое-что. Но рукописи пропали при довольно комических обстоятельствах. Мы перебазировались с одного аэродрома на другой. Личные вещи мы погрузили в бомболюки. На новом аэродроме мы не успели разгрузиться, как нам подвесили внешние большие бомбы, не влезавшие в люки, и сразу послали на задание. После обычной бомбежки объекта нам с земли по радио приказали "продублировать аварийно". Мы бомбы сбрасывали всегда с помощью электросбрасывателя. Иногда они застревали в бомболюках. Это было опасно: при посадке бомбы могли вывалиться и подорвать самолет. Чтобы этого не произошло, мы иногда открывали бомболюки на всякий случай еще и механическими средствами - "аварийно". В этот раз нам приказали это сделать с земли. Я выполнил приказание, и мои личные вещи, в том числе шинель, сапоги и рукописи, улетели в расположение разбомбленного противника. Шинель и сапоги было жаль - это были действительно большие ценности. О рукописях я даже не подумал. К тому же хранить их было небезопасно. В то время, когда мы летали, дневальные и дежурные по приказанию Особого отдела осматривали наши вещи. Рукописи мне приходилось прятать, оставляя для осведомителей лишь то, в чем не было ничего криминального.

 

ГЕРМАНИЯ

 

Германия ошеломила нас своим сказочным (сравнительно с нашей российской нищетой) богатством. Миллионы советских людей вдруг увидели, что тот уровень жизни, о каком они мечтали как о коммунистическом изобилии, уже был обычным уровнем в Германии, а значит, так думали люди, и в других капиталистических странах. Как мыльный пузырь, лопнул образ капиталистических стран, создававшийся советской идеологией и пропагандой. Достойной насмешки стала марксистская сказка об обществе изобилия в будущем. Еще более убогой стала выглядеть российская убогость. Советские люди, придя в Германию, не увидели того, как добывалось такое изобилие, какую цену люди тут платили за него. Они видели лишь очевидные результаты - дома, дороги, одежду, обувь, посуду и другие вещи, которые до сих пор являются предметом мечтаний и мерилом богатства для советских людей. И то, что они видели, оказывало на них гораздо более сильное влияние, чем слова идеологии и пропаганды об эксплуатации и каторжном труде. И до сих пор советским людям Запад представляется как общество изобилия материальных ценностей. До сих пор советские люди игнорируют то, что за это изобилие западным людям приходится платить высокую цену - цену, которую сами советские люди платить не хотят.

Миллионы советских людей вошли в Германию как победители. Массы населения Германии бежали от советской армии, бросая все свое имущество. Это усиливало видимость богатства. Причем богатство это было доступно. Оно рассматривалось как военные трофеи. Началось организованное и стихийное разграбление брошенных ценностей. И не только брошенных.

Военнослужащие полка стали стремительно "обарахляться". За трофеями снаряжались специальные машины и команды. Потом трофеи делились в полку в соответствии с чинами и званиями. Началась оргия посылок в Советский Союз. Опять-таки по нормам. Я категорически отказался участвовать в "обарахлении" и в дележе трофеев. Я сказал себе, что, если даже под ногами у меня будут валяться бриллианты, я не унижусь до того, чтобы нагнуться за ними. Я до сих пор горжусь тем, что не взял в брошенных домах даже зубную щетку. Такое мое поведение вызывало недовольство у прочих офицеров полка. Они чувствовали себя грабителями, глядя на меня. Со мной имел длинный разговор новый замполит полка, убеждая меня в том, что трофеи есть законная плата немцев за ущерб, причиненный ими нашей стране. Я не оспаривал его мнение, но оставался при своем. Я говорил, что не имею ничего против того, что наши солдаты и офицеры подбирают вещи, брошенные немцами. Я лишь сам не хочу это делать принципиально.

Подавляющее большинство солдат и офицеров нашей армии вообще не имели возможности приобретать "трофеи" или получали ничтожные подачки. Грабежом Германии занималось меньшинство. Но все равно этих "барахольщиков" было много, и они влияли на общие настроения "барахольства" в армии. У нас в полку было несколько таких хапуг. Их презирали. Настоящими грабителями, однако, были офицеры, сержанты и солдаты частей, обслуживавших боевые части, специальные трофейные команды, старшие офицеры и генералы. Многие грабили очень практично, умело и со знанием дела. Они вывезли из Германии действительно огромные ценности. Выше я упоминал об офицере, который симулировал потерю ориентировки и стал адъютантом эскадрильи. После окончания войны он сразу же демобилизовался из армии. Уехал он с двенадцатью битком набитыми чемоданами. Не знаю, сумел он довезти их до дома или нет. Он увозил вещи на первый взгляд бессмысленные, например швейные иголки и копировальную бумагу для пишущих машинок. Но в то время такие вещи были дефицитом в России и стоили больших денег. Один из генералов нашей армии, случайно напоровшийся на забытую мину и раненный в ноги, уехал в Союз с двумя вагонами "барахла". В этом "барахле" были дорогие концертные рояли, мотоциклы, зеркала, фарфоровая посуда, серебряные и золотые столовые приборы, картины, рулоны мануфактуры, ящики вин. Уже находясь в резерве, я познакомился с бывшим офицером трофейной команды. Он уезжал домой "налегке": с мешочком драгоценностей.

У этого офицера сложилась забавная судьба. Он был летчиком-истребителем, успешно летал, сбил несколько немецких самолетов, был награжден многими орденами, был сбит и ранен, после госпиталя допущен к полетам лишь на легкомоторных самолетах, стал летчиком связи при штабе корпуса. Однажды ему надо было доставить политического генерала в штаб армии. Он спьяну потерял ориентировку и сел на территорию, занятую немцами. Генерал вылез из самолета. Летчик увидел немцев, бегущих к самолету. И генерал их увидел. Но летчик не стал ждать, пока генерал влезет в кабину, дал газ и пошел на взлет. Генерал успел схватиться за руль глубины. Схватился с такой силой, что прорвал обшивку. Так с генералом на хвосте, то подпрыгивая на несколько метров, то плюхаясь обратно на землю, самолет проскочил линию фронта. Генерал все-таки выжил. Летчик оправдался тем, что все-таки спас генералу жизнь. Из авиации его отчислили. И он через каких-то друзей устроился в трофейную команду.

Германия поразила нас также обилием общедоступных женщин. Практически доступны были все, начиная от двенадцатилетних девочек и кончая старухами. Сейчас мне иногда приходится слышать, будто советская армия насиловала немецких женщин.

В той мере, в какой мне была известна реальная ситуация, могу сказать, что это утверждение абсурдно. Когда мы вошли в Германию, немецкие женщины уже почти все были изнасилованы, если они вообще оказывали сопротивление. И почти все были заражены венерическими болезнями. В нашей армии за изнасилование судили военным трибуналом, а заболевших венерическими болезнями отправляли куда-то на принудительное лечение. Я видел однажды эшелон, полностью набитый такими больными. Вагоны (конечно, товарные) с больными сифилисом были заперты снаружи, окна были затянуты колючей проволокой. В одной деревне нас распределили на ночлег по домам. Хозяин дома, старик, вышел к нам и предложил в наше распоряжение дочь и внучку. В руках у него был лист бумаги, в котором расписывались те, кто пользовался его "гостеприимством". Немцы чувствовали себя соучастниками Гитлера и виновными в том, что немецкая армия творила в Советском Союзе. Они ожидали нечто подобное и со стороны советской армии. И готовы были услужить чем угодно, и в первую очередь - женским телом. Надо сказать, что советские солдаты эту возможность не упускали. Сколько из них заболело венерическими болезнями, трудно сосчитать.

Моя служба на территории Германии началась с трагикомического случая. Я мог объясняться по-немецки. Поэтому некоторые офицеры, желавшие завести амурные дела с немками, обращались ко мне за помощью. В их числе оказался тот самый майор из политотдела дивизии, о котором я уже упоминал. Я познакомил его с очень красивой женщиной, на которой несколько ребят подцепили гонорею. Потом в дивизии потешались над тем, что "Зиновьев наградил триппером майора К.". Тайну выдал он сам: обнаружив болезнь, он пожаловался на меня в Особый отдел.

Однажды в расположении полка задержали мальчика, прокалывавшего шилом шины наших автомашин и мотоциклов. Много лет спустя я рассказал об этом моим аспирантам из ГДР. Один из них покраснел и сказал, что это был не он. Но я подозреваю, что это был именно он, так как он был родом как раз из этого поселка и по возрасту подходил. Он стал членом компартии и сделал приличную карьеру.

 

ПОСЛЕДНИЕ БОИ

 

Хотя война перенеслась на территорию Германии, немцы воевали с ожесточением. Временами нам приходилось туго. Во время одного из боевых вылетов немцы сбили сразу четыре наших самолета. В этот вылет подбили и меня. В моей машине насчитали более тридцати пробоин.

Около Берлина мы впервые увидели в воздухе немецкие реактивные самолеты Ме-262. Они вызвали у нас восхищение, а не страх. Война кончалась, и эти чудесные самолеты не могли изменить ее очевидный исход. Мы дважды подвергались их атакам и оба раза успешно отразили их. В 1982 году в Мюнхене мне позвонил человек, назвавшийся доктором Мутке. Он узнал обо мне от швейцарского генерала, читавшего мои книги и приглашавшего меня на конференции. Из разговора с ним я узнал, что во время войны он летал на Ме-262 как раз на нашем участке фронта. Мы потом встречались не раз и подружились. Он, как и я, сохранил психологию летчика той войны.

Из-под Берлина наш полк перебросили в Чехословакию, где мы встретили капитуляцию Германии. На радости мы бросились на аэродром и расстреляли весь боевой комплект в ознаменование победы. Но оказалось, что для нас война еще не окончилась. Нам пришлось воевать еще несколько дней. И эти полеты были не безопасными. Один летчик был подбит, сел в расположении противника. Его со стрелком сожгли живьем вместе с самолетом. У меня был поврежден руль глубины. При посадке тяга руля совсем оборвалась. Если бы я в воздухе сделал резкое движение, то гибель была бы неизбежна.

 

ПЕРВЫЕ ДНИ МИРА

 

Война окончилась. Но я и многие другие летчики не испытывали по этому поводу ликования. Наоборот, мы жалели, что война кончилась. Роль смертника меня вполне устраивала. В этой роли я пользовался уважением, мне прощалось многое такое, что не прощалось тем, "кто ползал". С окончанием войны все преимущества смертника пропадали. Мы из крылатых богов превращались в ползающих червяков.

Этот перелом мы почувствовали сразу. Одного заслуженного летчика посадили под арест и затем судили офицерским судом чести за то, что не отдал честь штабному офицеру, старшему по чину. Судили в назидание другим, так как армия на глазах разлагалась. После нелепого и оскорбительного суда летчик застрелился. Узнав об этом, я понял, что мне не место в армии мирного времени, и принял решение при удобном случае демобилизоваться.

На банкете в Кремле в честь победы Сталин поднял тост за русский народ. Он имел в виду этнических русских. По поводу тоста я сочинил стихотворение. В 1975 году я восстановил его и включил в книгу "Светлое будущее". А тогда, в 1945 году, мне пришлось отречься от авторства, когда Особый отдел пытался найти автора.

 

ИСТОРИЧЕСКИЙ ТОСТ

 

 

Вот поднялся Вождь в свой невзрачный рост

И в усмешке скривил рот.

"Поднимаю, - сказал, - этот первый тост

За великий русский народ!

Нет на свете суровей его судьбы.

Всех страданий его не счесть.

Без него мы стали бы все рабы,

А не то что ныне мы есть.

Больше всех он крови за нас пролил.

Больше всех источал он пот.

Хуже всех он ел. Еще хуже пил.

Жил как самый паршивый скот.

Сколько всяческих черных

дел

С ним вершили на всякий лад.

Он такое, признаюсь, от нас стерпел

Что курортом покажется ад.

Много ль мы ему принесли добра?!

До сих пор я в толк не возьму,

Почему всегда он на веру брал,

Что мы нагло врали ему?

И какой народ на земле другой

На спине б своей нас ютил?!

Назовите мне, кто своей рукой

Палачей б своих защитил!"

Вождь поднял бокал. Отхлебнул вина.

Просветлели глаза

Отца.

Он усы утер. Никакая

вина

Не мрачила его лица.

Ликованием вмиг переполнился зал..

А истерзанный русский народ

Умиления слезы с восторгом лизал,

Все грехи отпустив ему наперед.

 

 

СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

 

За время войны моя юношеская "социологическая болезнь" ослабла, но не исчезла насовсем. Время от времени она давала знать о себе, в особенности в связи с наградами, присвоением званий, продвижением по службе и прочими "бытовыми" явлениями, включая даже распределение женщин. Общие законы коммунизма тут действовали с циничной обнаженностью. Конечно, были многочисленные случаи, когда личные заслуги и способности играли роль. Но в общей массе их было не так уж много. Я не знаю ни одного случая, чтобы молодой человек за счет личных достоинств поднялся бы выше полковника. Стремительные карьеры совершались по законам сугубо социальным, а не профессиональным. Василий Сталин быстро стал генералом, будучи полным ничтожеством. Такого рода взлеты в карьере, как в Гражданскую войну, в эту войну были исключены. Тогда унтер-офицеры и младшие офицеры молниеносно поднимались на высшие военные должности. Гражданская война была войной революционной. Война же с Германией была войной уже установившегося коммунистического общества от внешнего нападения. В ней главную роль играли законы утвердившегося коммунизма, а не законы революционной эпохи. Несколько ускорились карьеры внутри каждого из трех (грубо говоря) слоев армейской иерархии - низшего, среднего и высшего. Лейтенанты быстрее продвигались в капитаны, майоры быстрее продвигались в полковники, генерал-майоры быстрее двигались к званиям генералов армий и маршалов. Это происходило за счет потерь, расширения армии и общего повышения людей в чинах и званиях. Но переход из низшего слоя в средний и из среднего в высший в массе почти не ускорился. И в подавляющем большинстве случаев такой переход происходил не на основе реальных заслуг людей, а на основе социальных взаимоотношений, ничего общего не имевших с героизмом и талантом. Я этой проблемой интересовался специально. И если уж война не поколебала стабильность системы продвижения по служебной лестнице, так думал я, то тем более эта система должна стать стабильной в мирное время. Время Наполеонов прошло.

 

О ВОЙНЕ

 

Понимание причин, сущности хода и последствий войны есть один из пробных камней западного способа мышления. Мне приходилось вести сотни разговоров на темы прошлой войны с западными людьми самых разных категорий и национальностей. Я был поражен тем, как мало эти люди знали о войне и как извращенно они ее оценивали. Я не хочу сказать, что все люди на Западе таковы. При желании и тут можно найти знающих и понимающих людей, более или менее объективные книги. Я здесь имею в виду состояние массового сознания, причем в той мере, как мне это удалось заметить. Характерным для него, на мой взгляд, является игнорирование социальной сущности войны, искажение роли западных стран, недооценка роли Советского Союза и его армии, переоценка интеллекта западных политиков и вклада западных стран в разгром Германии. С методологической точки зрения характерным для западного способа мышления обо всем, что касается Советского Союза, является стремление найти некое сенсационное разоблачение неких секретов, одним махом объясняющих все. Одеревенелость и поверхностность суждений, ползучий эмпиризм и прочие явления мышления, которые мы в школьные годы называли "метафизическим" способом мышления, оказались вполне реальными свойствами западного массового понимания важнейших событий современности.

В мою задачу не входит исследование войны, как таковой. Я касался и намерен впредь касаться войны лишь постольку, поскольку она была фактором в моей жизни, конкретнее говоря, в моем жизненном эксперименте и в моем понимании советского общества. Лишь с этой точки зрения хочу обратить внимание читателя на некоторые уроки войны, которые я извлек лично для себя.

Выражение "мировая война" не является научным понятием. Оно обозначает лишь тот факт, что в войну вовлекаются страны, играющие в соответствующее время решающую роль в мировой истории. Но тем самым еще не определяется социальный тип войны. Чтобы охарактеризовать социальный тип войны, нужно охарактеризовать социальный тип стран, участвующих в войне, и их цели. А с этой точки зрения между Первой и Второй мировыми войнами имеется существенное различие. Первая мировая война была войной между социально однотипными противниками. Это была война за передел мира. Классически ясное описание этого типа войны дано Лениным, и я здесь не хочу повторять общеизвестные истины на этот счет. Что же касается Второй мировой войны, то тут сложилась прочная традиция умолчания относительно ее социального характера. Советская концепция вносит некоторое разнообразие, рассматривая эту войну со стороны Советского Союза как войну отечественную. Но слово "отечественная" нисколько не характеризует социальный аспект войны.

Я утверждаю, что Вторая мировая война была социально неоднородной. Она содержала в себе два типа войн: империалистическую войну в ленинском смысле (войну однотипных капиталистических стран за передел мира) и войну социальную, т. е. войну между двумя социальными системами - между капитализмом и коммунизмом. Война гитлеровской Германии против Советского Союза была, по существу, попыткой стран Запада раздавить коммунистическое общество в Советском Союзе. Причем это не была война одинаково виновных с точки зрения ее развязывания партнеров. Инициатива исходила со стороны Запада хотя бы по той причине, что Советский Союз к войне подготовиться не успел.

Социальная война как составная часть Второй мировой войны, причем главная и фундаментальная ее часть, показала, что коммунистический социальный строй способен выдерживать трудности и катастрофы эпохального и глобального масштаба. Он родился в результате Первой мировой войны как следствие катастрофальной ситуации в России и как средство преодоления этой ситуации. И в годы после революции, в годы Второй мировой войны и в последующие годы после нее он доказал со стопроцентной очевидностью, что он есть социальный строй, как будто специально приспособленный для самосохранения страны в условиях грандиозных трудностей и для преодоления их. В эти годы стало также очевидно, что этот социальный строй не способен успешно конкурировать с капиталистическим строем в сфере экономики и поднять жизненный уровень населения выше такового в странах Запада. Но это бесспорное обстоятельство нисколько не колеблет первое, а именно поразительную способность коммунистических стран выживать в условиях, немыслимых для стран Запада. И с этим объективным обстоятельством Запад должен так или иначе считаться. Потоком слов, скрывающих это, можно затуманить сознание людей. Но словами не уговоришь историю эволюционировать в том направлении, как хотелось бы.

Бесспорно, что страны Запада помогли Советскому Союзу разгромить гитлеровскую Германию. Но ведь они это сделали не из любви к коммунизму. Сначала они приложили титанические усилия к тому, чтобы направить гитлеровскую экспансию на Советский Союз. Стать союзниками Советского Союза их вынудили исторические обстоятельства. Важен фактический результат: они помогли. Вторая мировая война переросла в войну социальную. Коммунизм вышел победителем из нее. Инициатива мировой истории перешла к коммунизму. Капитализм оказался в позиции обороны. Проблема реального коммунизма и его исторических перспектив стала главной проблемой современности. И никаких иных, более глубоких, "секретов" во Второй мировой войне нет. Всякого рода "новые" ее концепции касаются лишь хода войны и ее второстепенных событий, а не ее сути, или являются лишь новыми формами фальсификации истории.

 

ЗА ЧТО БОРОЛИСЬ

 

В начале войны несколько миллионов советских военнослужащих оказались в плену у немцев. Многие люди на Западе усматривали и до сих пор усматривают в этом признак отрицательного отношения к советскому социальному строю. Это мнение абсурдно. В плен сдавались целые подразделения, даже армии. Сдавались не из ненависти к коммунизму, а в силу военной безвыходности положения, бездарности командования и других причин, не имеющих ничего общего с отношением людей к своему социальному строю. Под Сталинградом в плен сдалась армия Паулюса вовсе не из-за того, что немцы вдруг невзлюбили национал-социализм. Когда в плен сдается целое подразделение, мнение отдельных солдат не спрашивают. Конечно, многие советские люди сотрудничали с немцами. Но многие ли из них делали это из ненависти к советскому социальному строю?! Большинство делало это из шкурнических соображений, из желания просто выжить, из страха. Среди советских людей шкурников, трусов, подлецов, приспособленцев, двурушников имеется не меньше, чем среди западных людей. Приписывать массам советских людей поступки в силу ненависти к социальному строю - значит сильно идеализировать их. Можно не любить советский строй и мужественно сражаться на войне за него. Можно любить его и быть при этом трусом и предателем. Генерал Власов стал предателем, потому что ему не повезло. Сложись иначе его военная судьба, он вошел бы в число сталинских холуев. Советская официальная концепция войны утверждает, что война была освободительная и отечественная, что советские люди были охвачены чувством патриотизма и благодаря этому мы победили. Не спорю, в массе народа было много патриотов. Но победа в войне была прежде всего победой социального строя страны и лишь во вторую очередь победой патриотизма, героизма и прочих общечеловеческих качеств.

Абсурдно также мнение, будто советские люди сражались за Родину, а не за советский социальный строй. Ко времени начала войны коммунистический строй для большинства советских людей стал их образом жизни, а не политическим режимом. Отделить его от массы населения было просто невозможно практически. Хотели люди этого или нет, любая защита ими себя и своей страны означала защиту нового социального строя. Россия и коммунизм существовали не наряду друг с другом, а в единстве. Разгром коммунизма в России был равносилен разгрому самой России. Победа России означала победу коммунизма.

Несмотря ни на какие потери в первые месяцы войны, несмотря на превосходство немцев в технике и организации операций, в моем окружении я не встречал ни одного человека, который не верил бы в нашу победу. Конечно, тут играла роль боязнь людей высказываться откровенно. Но дело не только в этом. Уверенность в победе базировалась на факторах, которые были очевидны для всех нас и общеизвестны. Главные из этих факторов суть способность самого коммунистического социального строя выживать в трудных условиях и неоднородность стран, считавшихся "капиталистическим окружением". Мы знали о том, что западные страны вроде Англии, Франции и США гораздо больше боялись победы гитлеровской Германии, чем нашей. Они были уверены в том, что победа Германии была бы для них катастрофой. Мы были уверены, что страны Запада, враждующие с Германией, рано или поздно присоединятся к нам в борьбе с Германией и помогут нам разгромить ее.

 

СИЛА И СЛАБОСТЬ

 

Считается, что наши слабости суть продолжения наших достоинств. Но в такой же мере верно и другое: наши достоинства суть продолжения наших слабостей. Во всяком случае, война обнаружила, что в отношении Советского Союза было верно как то, так и другое. Нужно было быть слепым, чтобы не заметить, что как сила, так и слабость Советского Союза проистекали из одного и того же источника - из его социального строя.

Поражения начала войны обычно сваливают на высшее руководство страной и на Сталина лично. Но ведь уже перед войной в основном сложилась коммунистическая организация населения страны и система власти и управления, пронизывающая все общество. Уже тогда дала о себе знать низкая степень деловой эффективности коммунистической системы, причем даже в таком деле, как подготовка к войне. Эта система обнаружила способность сравнительно быстро поднимать страну из состояния разрухи до некоторого уровня, высокого сравнительно с уровнем разрухи. Но она при этом быстро достигала потолка, и в действие вступали тенденции к застою, к разрастанию бюрократии, к волоките, к очковтирательству и другие явления реального коммунизма, о которых лишь теперь заговорили в Советском Союзе. Впрочем, и теперь говорят о них как о недостатках, которые явились результатом ошибок прошлого руководства и которые можно преодолеть. Начав "думать по-новому", советские руководители так и не рискнули углубиться до объективных законов своего общества как главной причины уже очевидных всем недостатков.

Поражения начала войны вынудили советское руководство к тому, чтобы использовать преимущества советского строя, позволяющего мобилизовать все силы и все ресурсы страны на оборону и использовать их централизованным образом. При этом не надо думать, что перед войной и в начале войны проявились лишь негативные свойства строя, а потом - лишь позитивные. Во все периоды действовали и те и другие. Просто в различных условиях получали некоторые преимущества те или другие.

В оценке возможностей и способностей коммунистического строя надо быть диалектиком в хорошем смысле этого слова, т. е. проявлять гибкость мышления, избегать односторонности и одеревенелости мысли. Это я заметил уже тогда на массе жизненных примеров. Вот . некоторые из них, на которые я обратил внимание еще в годы войны. Перед войной в армии произошла "чистка", было арестовано огромное число командиров всех рангов, особенно высших. Это катастрофически сказалось на состоянии высшего командного состава армии и внесло свою долю в поражения начала войны. Но нет худа без добра. Эти репрессии привели к обновлению низшего и среднего командного состава армии. На место малограмотных командиров пришли люди со средним и высшим образованием. И этот фактор сыграл важнейшую роль в войне. В свое время Бисмарк сказал, что в битве при Садовой победил немецкий народный учитель. О нашей войне можно сказать (разумеется, в том же метафорическом смысле), что в ней победил советский десятиклассник, т. е. выпускник советской школы тридцатых годов.

Тысячи летчиков стали готовить с самого начала войны. Готовили медленно, причем не с сознательным намерением замедлить процесс подготовки, а потому что не могли делать быстрее в силу общих принципов организации всякого дела. Но опять-таки эта медлительность сыграла и свою положительную роль. К концу войны накопили огромные резервы летчиков. Аналогично произошло с самолетами. К концу войны страна имела мощную авиацию.

Война шла долго, а между тем никто из тех образованных и способных молодых людей не поднялся в ряды высшего командования. Последнее так и сохранили за собою люди, ставшие генералами еще до войны и бывшие сталинскими "выдвиженцами". В этом была серьезная слабость советской армии. Не только слабость, но и сила. Война была не просто решением "технических" задач убийства солдат противника. Это было прежде всего социальное сражение. Главным было удержать армию под социальным контролем, а не "технические" военные проблемы.

Понимало это сталинское командование или нет, оно действовало в духе времени и возможностей.

Вследствие поражений начала войны пришлось самые важные в военном отношении предприятия эвакуировать в глубокий тыл и создавать новые. Волюнтаристские сталинские методы сыграли при этом свою положительную роль в смысле ускорения темпов создания военной промышленности и рационализации ее работы, в смысле преодоления косности бюрократической системы управления. Одновременно сталинистский волюнтаризм становился препятствием в проявлении положительных качеств государственно-бюрократической системы управления.

Одним словом, наблюдая предвоенную ситуацию в стране и ход войны с позиций человека, погруженного в самые недра советского общества, я накопил достаточно материала, чтобы сделать для себя вывод: если я хочу понять сущность, внутренние механизмы, объективные закономерности грандиозного жизненного потока, я должен снова начать учиться.

 

ЗНАТЬ И ПОНИМАТЬ

 

Невозможно в деталях проследить, какими путями формируется мировоззрение и характер человека. Хотя я себя в этом отношении делал сам и постоянно занимался самоанализом, все равно многое из того, что когда-то играло роль, испарилось бесследно. Иногда серьезные, казалось бы, события и явления не оказывают никакого влияния на этот процесс. А иногда пустяки производят перевороты в сознании. Еще до войны, работая в секретном отделе полка, дивизии и корпуса, я просматривал немецкие карты и схемы расположения наших войск, составленные немецкой разведкой. Эти материалы наша разведка, в свою очередь, как-то раздобыла у немцев. Эти карты и схемы были сделаны лучше, чем наши собственные. Офицеры отдела подшучивали в связи с этим над немецкой аккуратностью. Меня особенно сильно поразил такой факт На одной схеме расположения нашего полка была точно обозначена уборная. Уборная эта переполнилась, ее закрыли и засыпали, и на новом месте построили новую. Через какое-то время мне попалась на глаза новая немецкая схема, и на ней было отмечено, куда переместилась уборная. Прислушиваясь к разговорам офицеров отдела, я узнал, что немцы знали о положении в нашей стране и в армии лучше, чем само наше руководство и командование Немцы педантично изучали жизнь нашей страны и фиксировали все до мельчайших деталей вроде той, о которой я упомянул выше И, несмотря на это, они ровным счетом ничего не поняли в сущности советского строя, допустили грубейшие ошибки в оценке жизненного и военного потенциала страны. Для нас это стало ясно уже к концу 1941 года. А еще до войны в тех разговорах о немецкой педантичности я слышал высказывание о том, что немцы "за деревьями не видят леса". Один из офицеров, посмеявшись над историей с уборной, рассказал историю с немецкой энциклопедией, в которой педантично проверили весь текст, но проглядели ошибку на обложке: там было написано "Энциклопудия". Не знаю, насколько этот анекдот верен исторически. Но он оказался по существу пророчески верным.

Установив для себя, что мне надо учиться понимать общественные явления, я тогда еще не знал, что мне предстояло заново открывать или по крайней мере заново переоткрывать сами методы понимания. Научиться пониманию было не у кого и негде.

 

 

VIII. МИР

 

НАЧАЛО МИРА

 

Бесспорно, окончание войны было огромной радостью для всего населения страны. Но плодами победы и достоинствами наступившего мира воспользовались далеко не все. Для большинства русских наступил период, может быть, еще более трудный, чем во время войны. Плодами победы воспользовались прежде всего самые ловкие приспособленцы и те, кто по своему положению в обществе попадал в привилегированные слои. Это ощущалось и в армии. Я уже говорил выше об иерархии в распределении наград и трофеев. Теперь эта оргия продолжалась с удвоенной силой. После войны те, кто не принимал участия в боях, но числился находящимся на фронте, был в чинах или был близок к ним, получили во много раз более наград, чем во время войны. Боевые критерии оценки людей, еще имевшие силу на низших уровнях армии, стали уступать место критериям мирного времени. Теперь главным становилось не то, как ты маневрировал в разрывах зенитных снарядов, как ускользал от "мессеров", как стрелял и бомбил, а то, как ты выглядел внешне, как заправлял койку, как вытягивался перед начальством и щелкал каблуками, как обращался с подчиненными.

Меня должны были назначить старшим летчиком. Но командир звена, считавшийся моим другом во время войны и сразу же "перестроившийся" теперь, написал мне в характеристике, будто я не работаю с подчиненными, злоупотребляю алкоголем и имею контакты с местным населением. С подчиненными я не работал в том смысле, что продолжал сохранять дружеские отношения, какие были приняты во время войны, но стали рассматриваться как "запанибратские" теперь. Пил я не больше моего командира звена, причем обычно в компании с ним. Мои контакты с местным населением заключались в том, что я служил переводчиком для офицеров полка желавших познакомиться с немецкими "бабами". Как бы то ни было, характеристика сработала, и старшим летчиком назначили недавно прибывшего в полк летчика, который был инструктором в УТАПе (учебно-тренировочный авиационный полк), но в боях не принимал участия. Я, разумеется, не мог не реагировать на такую несправедливость и стал еще более явно демонстрировать свое пренебрежение к тем порядкам, которые теперь начинали господствовать.

Открылись возможности для поступления в военные академии, в школы высшего пилотажа и летчиков-испытателей. Места в эти учебные заведения распределялись по полкам. Первые счастливчики, однако, как правило, не смогли сдать вступительные экзамены даже на подготовительный курс. В полку организовали своего рода курсы по подготовке к поступлению в академии (в летную и в инженерную). Я стал натаскивать намеченных кандидатов по математике. В награду за это и меня решили было послать учиться в Академию имени Жуковского в Москву, считая, что я единственный из кандидатов полка могу сдать экзамены сразу в академию, а не на подготовительный курс. Но и тут вступили в силу неписаные коммунистические правила жизни в мирное время. На меня поступил рапорт командира эскадрильи, в котором сообщалось, что я не изучал опыт Великой Отечественной войны и даже отвергал это в принципе. В доносе была большая доля истины. Опыт войны я не изучал, поскольку я его имел. А то, что считалось изучением этого опыта, было пустой формалистикой для отчетов начальству. Что касается принципиального отношения к опыту войны, то я действительно однажды открыто высказал следующее. После Гражданской войны мы до начала войны с Германией изучали опыт первой. А к чему это привело? Только отказавшись от этого опыта, мы остановили немцев. Надо думать не о прошлой войне, а о будущей. Опыт прошлых войн, как правило, бывает негативен. Наши Илы скоро снимут с вооружения. Кстати сказать, и на самом деле вместо наших же устаревших машин появились новые штурмовики Ил-10. Хотя скорость у них была несколько больше, чем у Ил-2, они тоже были уже прошлым авиационной техники. Немецкие Ме-262 показали, в чем состояло будущее авиации. Вот эти мои слова, очевидные для всех, но лицемерно считавшиеся ложными и вредными ("непатриотичными"), и были теперь инкриминированы мне. В академию меня в этот раз не послали. Я был этому рад. Но факт сам по себе подействовал на меня все в том же направлении. Общество проявляло свое враждебное отношение ко мне не какими-то грандиозными действиями, а мелкими укусами со стороны моего ближайшего окружения. Когда мой бывший друг командир звена сказал как-то, что он действовал из дружеских чувств ко мне, я ответил ему старой пословицей: "Избави меня, Боже, от моих друзей, а от врагов я избавлюсь сам".

По окончании войны усилилось моральное разложение участвовавшей в боях армии. Упала дисциплина. Заставить людей, видавших смерть в лицо, безропотно подчиняться начальству и выполнять уставные требования было невозможно практически. Стало расти число всякого рода мелких и крупных преступлений. Попытки удержать людей от контактов с местным населением потерпели сокрушительный крах. Началась буквально эпидемия венерических заболеваний. Но самое главное - началось идейное разложение армии. Миллионы людей посмотрели, как живут в Европе, сравнили с тем, как живут в России, и сделали свои выводы. О тяжелом положении в России и о пропагандистской лжи стали говорить открыто. Усилилась оргия доносов. Усилилась деятельность "органов". Такую армию, однако, уже нельзя было привести в "нормальный" вид никакими мерами. Началась массовая демобилизация, отвод боевых частей в Союз и замена их другими, не воевавшими, замена боевых офицеров тыловиками. Стали демобилизовывать и боевых офицеров, сделавших во время войны успешную карьеру, привыкших к войне, ставших кадровыми офицерами и надеявшихся на продолжение службы в армии. Это добавило свою большую долю в моральную, психологическую и идеологическую атмосферу того времени. Стали учащаться случаи самоубийств и серьезных преступлений (вплоть до убийств) на почве психических срывов.

 

РЕШАЮЩИЙ ШАГ

 

В начале мая 1946 года в связи с празднованием 1 Мая и затем годовщины взятия Берлина, капитуляции Германии и Дня Победы началась вспышка пьянства. Летали мы вследствие этого довольно плохо. В полк приехало высокое начальство во главе с командиром корпуса стружку снимать, т. е. читать нотации. Командир корпуса сказал, что если мы не хотим летать, то нас в армии держать не будут, и поставил угрожающий вопрос: "Кто не хочет служить в армии?" Я поднял руку. Это произвело на высокое начальство совсем не то впечатление, на какое я рассчитывал. Начальство было взбешено. Оно не ожидало, что кто-то из нас осмелится на это. Оно предполагало, что мы все будем цепляться за армию, так как тут была райская жизнь, а на гражданке был голод. Мне приказали подать рапорт с просьбой об увольнении из армии. Подать, как положено, по инстанциям. Я так и поступил. Пока мой рапорт двигался по инстанциям, началось расформирование многих частей оккупационной армии и массовая демобилизация офицеров. Расформировали и наш полк. Демобилизовали большинство летчиков, включая самого командира полка. Для многих это была неожиданная трагедия. А меня вопреки моей просьбе не демобилизовали. Именно потому, что я не хотел служить в армии, меня не хотели отпустить из нее. Мои сослуживцы сильно возмущались по этому поводу. Особенно возмущался мой бывший друг командир моего звена, написавший на меня подлую характеристику-донос.

Мой рапорт об увольнении из армии достиг наконец-то самого командующего воздушной армией генерал-полковника (вскоре он стал маршалом авиации) Красовского. Было приказано откомандировать меня в распоряжение штаба армии. Я решил, однако, уйти из армии, чего бы это мне ни стоило. Но, чтобы жить в Москве, я должен был передать документы в тот военкомат, в котором я призывался в армию в 1940 году. Но это был военкомат не того района, где я был прописан в Москве. Кроме того, в моем личном деле накопилось много такого, что могло мне повредить после демобилизации. Поэтому мне пришлось приложить усилия к тому, чтобы подчистить мой послужной список. В результате моя военная биография стала сильно обедненной, но зато из нее было изъято все то, что могло насторожить заинтересованных лиц в Москве. Предосторожность оказалась не напрасной. Это был все-таки 1946 год. "Органы" занялись основательной проверкой поведения людей во время войны. В моем окружении несколько бывших заслуженных офицеров попали в сталинские лагеря за проступки, которые теперь кажутся смехотворными и неправдоподобными.

Надеюсь, читатель не сочтет меня уголовником за те мошеннические проделки, к которым мне приходилось прибегать неоднократно. От них никто не страдал. А без них я просто не выжил бы. Я их считал и считаю до сих пор морально оправданными.

В конце мая меня вызвал командующий воздушной армией генерал Красовский. Он уговаривал меня остаться в армии, обещая назначить командиром звена. Это он сделал не потому, что я был выдающимся летчиком - я таковым не был, - а потому, что я сам хотел покинуть армию. Я от предложения генерала отказался.

После встречи с Красовским меня отчислили в резерв. Жил около Вены. Жил на частной квартире вместе с бывшим летчиком-истребителем Ш-м. Его уволили из армии за пьянки и дебоши. Никто нас не контролировал, и мы все время проводили в Вене, переодевшись в гражданскую одежду. Я полюбил этот город всей душой. У нас завелись хорошие знакомые. Один раз мы попали в облаву в американском секторе. Узнав, что мы советские офицеры, нас отпустили и даже подвезли до нашей зоны. Если бы об этом узнали наши, нам дали бы, как минимум, по десять лет лагерей.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

 

Наконец нас демобилизовали. На границе у меня отобрали почетное оружие, полученное за образцовый сбор окурков и битых бутылок. Это был перст Судьбы. Если бы это не случилось, моя жизнь закончилась бы значительно раньше. Василий, на свою беду, провез трофейный пистолет. В моем наградном свидетельстве он вытравил мое имя и вписал свое. В то время, кстати, подделка документов приняла такие масштабы, каких еще не знала история России.

В конце июля 1946 года мы с Василием прибыли в Москву с Киевского вокзала и... нас сразу же остановил военный патруль и отправил в военную комендатуру: оказалось, что мы одеты были не по форме - на наших гимнастерках были пластмассовые пуговицы. Военная комендатура находилась на проспекте Мира, в десяти минутах ходьбы до дома, где я жил до войны и намерен был жить теперь. В комендатуре таких, как мы, собралось больше ста человек. Настроение было отвратное. Открыто ругали все на свете, включая власть и даже самого Сталина. Многие срывали погоны и бросали их под ноги. Мы с Василием поступили так же. Часа через два к нам явился офицер комендатуры с приказанием военного коменданта города заниматься с нами строевой подготовкой. Мы все единодушно отказались. Все собранные тут были боевыми офицерами, награжденными многими орденами и медалями за настоящие бои. Многие имели ранения. Так что справиться с такой массой готовых к бунту людей было не так-то просто. Нас до вечера держали во дворе комендатуры без еды и воды. Когда возмущение достигло предела, нас отпустили. Самое большее, чем мы могли отомстить за такое унижение, это было то, что мы загадили весь двор и даже коридоры комендатуры. Когда там хватились и хотели было заставить нас убирать за собой, было уже поздно: мы прорвались на улицу. Расходясь, офицеры громко кричали, что "этот социалистический бардак надо взорвать к чертовой матери". Они открыто высказали общее настроение демобилизуемой армии - "перевернуть все дома", "начать жить по-новому". Но эти умонастроения оказались еще не настолько сильными, чтобы осуществить этот переворот сейчас же. Да и условий для переворота еще не было.

Вечером мы с Василием пришли в подвал дома номер 11 на Большой Спасской улице. Наш подвал был в еще более ужасающем состоянии, чем до войны. В нашей комнатушке жили отец и сестра с мужем. Ночь мы не спали. Рано утром отец, сестра и ее муж ушли на работу, и мы смогли пару часов уснуть на их кроватях. Спали не раздеваясь и даже не снимая сапог.

Еще по дороге в Москву мы выработали планы будущей жизни. Василий едет к себе домой в свою деревню около Орла, оформляет документы (вернее, "делает" их) и через некоторое время приезжает в Москву. Я должен был за это время найти ему "бабу", т. е. какую-нибудь женщину, готовую за взятку выйти за него замуж и вследствие этого дать ему московскую прописку. Потом Василий нашел бы подходящую работу в Москве. Главное - зацепиться за Москву хотя бы одним пальцем, а там он приспособится. Выражение "зацепиться" хотя бы одним пальцем" для нас имело образный смысл: в армии мы научились вскакивать в кузов быстро мчащегося грузовика, цепляясь за борт сначала буквально одним пальцем. Мне о московской прописке думать не надо было. Но это упрощало мои проблемы лишь в ничтожной мере. Я проводил Василия на вокзал. Как демобилизованный, он мог достать билет на поезд, простояв в очереди всего-навсего часа два. Простые смертные стояли в очередях сутками.

Несколько дней у меня ушло на мои дела - военкомат, милиция, продовольственный пункт. Выполнив все формальности, я отправился в Московский университет. Я уже знал, что МИФЛИ ликвидирован и слит с университетом. Я решил поступить на заочное отделение философского факультета и попытаться устроиться на работу по моей военной профессии. На факультете я узнал, что меня могут просто восстановить без экзаменов, если я принесу справку из архива о том, что в 1939 году поступил в МИФЛИ. В архиве молоденькая девушка нашла соответствующие документы. В списке принятых на факультет в 1939 году около моего имени было написано, что я был исключен без права поступления в высшие учебные заведения вообще. Я попросил девочку не писать этого в справке, мотивируя тем, что "война списала все наши грехи". Она выполнила мою просьбу. Событие это вроде бы очень маленькое, как и бунт офицеров в комендатуре, но для меня такие "мелочи" были признаком того, что во время войны в стране наметился перелом огромного исторического значения. Пока еще не ясна была суть перелома, но он уже ощущался во всем, проявлялся в бесчисленных житейских мелочах.

После университета я направился с письмом генерала Красовского в управление ГВФ. Там было столпотворение. Не только коридоры здания, но и прилегающие улицы были забиты сотнями военных летчиков, жаждавших получить хоть какую-то работу в ГВФ. Многие еще были в погонах, особенно старшие офицеры. Все были в военной форме и во всех регалиях. Мои шансы были близки к нулю. Но я еще надеялся на письмо Красовского. Я с большими усилиями протиснулся внутрь помещения, поймал какого-то служащего и попросил его передать письмо Красовского его другу, занимавшему тут высокий пост. Через час меня вызвали к этому человеку. Разговор был короткий.

Он обещал меня устроить вторым пилотом на небольшом транспортном самолете в отряд, формируемый в Москве и предназначенный для работы на севере России. Но за это я должен был дать ему приличную сумму денег. Денег у меня было немного, но они все же были: во время войны и службы за границей заработная плата летчиков накапливалась в расчетной книжке.

И теперь я эти деньги мог использовать. Пришлось дать взятку. В тот же день мне дали направление в авиационный отряд.

Карьера гражданского летчика мне, к счастью, не удалась. Работать предстояло в Коми, севернее Сыктывкара. Условия были кошмарными. Летчики беспробудно пьянствовали и резались в карты. Ни о какой учебе и речи быть не могло. Уже через неделю я уволился и вернулся в Москву. Перевелся на очное отделение факультета. И уехал в деревню к матери.

Встречу с матерью я описал в стихотворении, которое много лет спустя (в 1982 году) включил в книгу "Мой дом - моя чужбина" в качестве послесловия:

 

Есть Родина-сказка.

Есть Родина-быль.

Есть бархат травы.

Есть дорожная пыль.

Есть трель соловья.

Есть зловещее "кар".

Есть радость свиданья.

Есть пьяный угар.

Есть смех колокольчиком.

Скрежетом мат.

Запах навоза.

Цветов аромат.

А мне с этим словом

Упорно одна

Щемящая сердце

Картина видна.

Унылая роща.

Пустые поля.

Серые избы.

Столбы-тополя.

Бывшая церковь

С поникшим крестом.

Худая дворняга

С поджатым хвостом.

Старухи беззубые

В сером тряпье.

Безмолвные дети

В пожухлом репье.

Навстречу по пахоте

Мать босиком.

Серые пряди

Под серым платком.

Руки, что сучья.

Как щели морщины.

И шепчутся бабы:

Глядите, мужчина!

Как вспомню, мороз

Продирает по коже.

Но нет ничего

Той картины дороже.

 

Мать готовилась к отъезду в Москву с последними оставшимися с ней двумя детьми. Наша деревня, как и многие другие, прекратила существование. От нашего некогда богатого дома осталась лишь часть сруба. Мать жила в соседней деревне в старом, полуразвалившемся доме. Встречу с матерью я описал в эпилоге к поэме "Мой дом - моя чужбина". Я готов был увидеть нищету русских деревень. Но то, что я увидел в реальности, превысило всякие мрачные предположения. Сборы были короткими. Уже через день мы навсегда покинули наш Чухломской район. Билеты на поезд пришлось приобретать за взятку, с черного хода. Да нам еще повезло: начальник станции был наш знакомый. Ехали в Москву целые сутки, хотя расстояние было всего шестьсот километров.

В конце августа 1946 года наша семья окончательно перебралась в Москву. Теперь в подвале на Большой Спасской улице поселились отец, мать, сестра Анна с мужем, я и мои младшие брат и сестра. Сестре Антонине было одиннадцать лет, брату Владимиру пятнадцать. Вскоре к нам присоединился брат Николай, демобилизовавшийся из армии. Два брата (Василий и Алексей) служили в армии. Василий был в офицерской школе, Алексей отбывал воинскую повинность. Он присоединился к нам в 1948 году. У сестры скоро родился сын.

Начались годы жизни, которые я называю сумасшедшими.

 

СУМАСШЕДШИЕ ГОДЫ

 

Положение в стране оказалось много хуже того, как мы его представляли по слухам, живя за границей в сказочном благополучии. Годы 1946 - 1948-й были в истории страны, может быть, такими же трудными, как годы Гражданской войны и послереволюционной разрухи. Война все-таки вымотала страну до предела. Миллионы людей были оторваны от нормальной жизни и привыкли к военной, в некотором роде беззаботной жизни. Переход к мирной жизни оказался весьма болезненным. Мы выстояли эти годы только благодаря тому, что собрались вместе.

Мне как демобилизованному офицеру были положены кое-какие продукты питания на целый месяц - хлеб, мука, крупа, сахар. Случилось так, что я смог отовариваться (т. е. получить эти продукты) лишь после переезда матери с детьми в Москву. Когда я принес это сказочное богатство домой, у нас началось буквально опьянение от еды. За все годы колхозов и войны мать, младшие братья и сестра даже мечтать не могли о таком хлебе, какой я принес, и о таком сладком чае. Да и остальные члены семьи поголодали основательно.

Моя стипендия была мизерная. Так что я должен был подрабатывать. Я работал грузчиком, землекопом, вахтером, маляром, лаборантом на кирпичном заводе, инженером в инвалидной артели детской игрушки. Подрабатывать приходилось по вечерам и по ночам - днем я должен был посещать университет. Хотя на посещаемость бывших фронтовиков смотрели сквозь пальцы, пропуски занятий все же были нежелательны с точки зрения интересов учебы. Программа была чрезвычайно напряженная. Мы изучали математику, физику, биологию, историю, литературу и т. д. И ко всему прочему, надо было выкраивать время на "культурное" времяпровождение, т. е. на пьянство и развлечения.

Эти годы дали мне массу материала для литературной деятельности, но если бы мне предложили пережить их снова, я отказался бы. Это были годы бытовой нищеты, разочарований и вынужденной преступности. Не хочу лишний раз говорить о том, в каких бытовых условиях мы жили. Чтобы как-то улучшить их, мы начали изнурительную борьбу за то, чтобы превратить в жилую комнату для сестры с мужем и ребенком часть подвала площадью в 6 кв. м., использовавшуюся до войны под склад для дров и картошки. Практически эта часть подвала пустовала. Тут не было пола. И вместо окна была отдушина, через которую лазили кошки. Битва продолжалась почти два года. Мы писали заявления во все органы власти, писали письма депутатам всех уровней, писали Ворошилову, Буденному и самому Сталину. Участие в нашем сражении принял агитатор с избирательного участка, бывший офицер-фронтовик. Тогда он донашивал военную одежду, ютился в комнатушке вроде нашей, работал на какой-то маленькой должности в каком-то министерстве. Со временем он сделал карьеру и стал очень важной персоной (кажется, заместителем министра). Но в 1946 - 1948 годы он был одним из таких, как мы, и оказал нам помощь огромную. Разрешение на комнатку мы получили.

Я сказал, что это были годы вынужденной преступности. Вообще в годы войны и в послевоенные годы (особенно в эти, сумасшедшие) неслыханных размеров достигла подделка и изготовление всякого рода документов. За большие деньги можно было купить даже документы на звание "Героя Советского Союза", включая изготовление фальшивых газет с Указом Президиума Верховного Совета СССР о присвоении этого звания. По знакомству и за взятки можно было приобрести любые справки. Техника подделки справок и вообще документов была обычно примитивной. Хлором, который в изобилии находился в общественных туалетах, вытравливали один текст и вместо него вписывали другой - документы обычно заполнялись чернилами или химическим (чернильным) карандашом от руки. Печати делались на бумаге химическим карандашом или чернилами, переводились на круто сваренный яичный белок и затем переводились на нужную бумагу. Такие подделки, как правило, не разоблачались потому, что их было слишком много и разоблачение их не имело смысла. Они немного облегчали жизнь людям и фактически выполняли работу, которую, по идее, должно было бы выполнять государство. Разумеется, бесчисленные жулики наживались на этом. И многие из них разоблачались, судились и пополняли ряды заключенных. После войны число репрессированных стало стремительно расти.

Помимо махинаций с документами, люди совершали массу других преступлений, включая спекуляцию, обман и просто воровство. Я приведу несколько примеров из моей личной жизни. Эти примеры далеко не самые худшие. Но они достаточно наглядно характеризуют вынужденную преступность в массе обычных людей, совсем не склонных к преступности. Преступность уголовная и преднамеренная вырастала на основе этой безобидной бытовой преступности, была ее крайней формой.

Вечерами я вместе с другими студентами ходил довольно часто на железнодорожные станции разгружать вагоны с картошкой, с каким-то оборудованием в ящиках, с дровами и иногда с фруктами и съедобными в сыром виде овощами. С нами часто расплачивались не деньгами (деньги оставляли себе бригадиры и более высокие начальники), а картошкой, яблоками, морковью.

Картошку мы уносили домой, а яблоки и морковку поштучно продавали у вокзала. Приходилось часть выручки отдавать милиционерам, дежурившим у вокзала. Если бы нам платили за работу в соответствии с государственными нормами, работать никто не стал бы. Поэтому наши бригадиры преувеличивали в отчетах сделанное нами во много раз, порою в десять раз. Мы невольно становились участниками обмана. Об этом обмане знали все. Он был нормой. Ненормальными были сами нормы оплаты. Конечно, на этой основе вырастали и серьезные преступления. Однажды мы вдесятером, согласно бумагам, разгрузили за четыре часа целый эшелон бревен, так и не дошедший до Москвы. Дельцы продали эти бревна налево, заработав огромные деньги. Их разоблачили и судили. Мы ускользнули от правосудия: мы в таких случаях никогда не называли свои настоящие фамилии и адреса.

Несколько месяцев я работал лаборантом на кирпичном заводе под Москвой. Работал точно так же ночами. Я описал эту работу в "Зияющих высотах". Туча паразитов из научно-исследовательского института решила усовершенствовать безнадежно устаревшую и фактически не поддающуюся улучшению технологию изготовления кирпича. Для этого на заводе установили множество приборов. Задача лаборантов заключалась в том, чтобы записывать показания приборов. Если бы мы это делали так, как от нас требовали московские паразиты-ученые, мы должны были бы всю ночь напролет бегать высунув язык по цехам завода.

А мы все были студенты. К тому же некоторые из нас прошли войну и выработали в себе находчивость. Мы скоро установили, что показания приборов колеблются около устойчивых величин, и стали записывать показания приборов, не глядя на сами приборы. На это уходило не более получаса. Остальное время мы занимались и спали. Так мы заполняли фиктивными данными сотни томов. Эти данные затем изучали десятки кандидатов и докторов наук в Москве, строя столь же фиктивные теории. Причем эти их теории вообще не зависели от того, какие данные лежали в их основе. Это был коллективный обман, устраивавший сотни людей в самых различных учреждениях. Уголовно он был ненаказуем и не разоблачен.

Участвовал я и в съемках фильма "Сказание о земле Сибирской" - бегал в толпе "татар" в полосатом халате и с деревянной саблей в эпизоде покорения Сибири Ермаком.

Был донором - у меня была какая-то очень ценная кровь. Меня подкармливали и платили неплохо, но надо было прекратить пьянство. Я на это пойти не мог не из-за безволия, а из принципа. И от выгодной "работы" пришлось отказаться.

Был подопытным кроликом в Институте авиационной психологии. В мою задачу входило решать математические задачи в барометрической камере. Думаю, что эти исследования были связаны с подготовкой к космическим полетам. Платили очень хорошо. Но от моих услуг скоро отказались: я задачи решал одинаково быстро и верно в любых условиях.

Был еще один источник средств существования - спекуляция хлебом. Делали мы это с университетским приятелем так. Он имел связь с женщиной, работавшей в канцелярии факультета. Она давала нам бланки справок, а также бланки отпускных и командировочных свидетельств. Мы их заполняли на вымышленных лиц. Я делал штампы и печати, причем достиг в этом деле большого совершенства. Мы покупали на черном рынке хлебные карточки, со справками факультета и отпускными свидетельствами шли в булочную, где отоваривали карточки, т. е. покупали по карточкам хлеб на целый месяц вперед, - это было разрешено при наличии отпускного свидетельства. Документы оставались в булочной как оправдание. Затем мы с буханками хлеба отправлялись на рынок и продавали хлеб. Выручка получалась довольно значительная.

С фальшивыми печатями у меня произошла анекдотическая история. Один мой армейский друг, хороший музыкант, решил поступить в консерваторию. Но сдать вступительные экзамены он не смог бы. Тогда я изготовил ему фальшивые справки о том, что он в 1946 году поступил на заочное отделение философского факультета с такими-то оценками на вступительных экзаменах и что теперь, в 1947 году, был студентом второго курса, его приняли без экзаменов. Прошло много лет. Мой знакомый начал делать карьеру, но не в музыке, а по партийной линии за счет музыки. К ужасу своему, он обнаружил, что сделанные мною печати со справок исчезли - выцвели. На этот раз мне пришлось приложить усилия, чтобы поставить на эти старые справки новые настоящие печати. Этот мой знакомый стал работником аппарата ЦК КПСС и важной фигурой в Союзе композиторов СССР.

Это время было насыщено множеством мелких приключений. Каждое из них могло стать сюжетом для занимательного рассказа. Некоторые из них я пережил с моим другом Валентином Марахотиным, о котором уже писал выше. Он тоже демобилизовался из армии, стал доучиваться в вечерней школе, работал простым рабочим. Он стал характерным для России искателем некоей правды и справедливости. Принципиально не вступал в партию и игнорировал всякие общественные мероприятия, включая выборы в советы всех уровней. Однажды из-за этого у нас с ним произошла забавная история. В день выборов мы с ним загуляли, основательно напились и заявились домой поздно вечером. Дома нас ждали агитаторы с избирательного участка. Они стали нас уговаривать пойти проголосовать, так как иначе у них не будет стопроцентного охвата избирателей. Мы согласились после того, как они нам пообещали устроить по стопке водки. Когда мы пришли на участок, там было все приготовлено для киносъемки... первых избирателей! Утром это было сделать неудобно, так как энтузиасты-избиратели заблаговременно заполняли избирательные участки и прилегающие к ним дворы и улицы. Так мы с ним попали в кинохронику в качестве первых избирателей. Наши знакомые, увидев нас в этой роли, долго потешались над нами. А разгневанный Валентин написал куда-то по этому поводу разоблачительное письмо.

 

КАК СТАТЬ ПИСАТЕЛЕМ

 

Из армии я вернулся с чемоданом рукописей. За довольно большие деньги мне перепечатали на машинке повесть, которую я считал наиболее законченной и безобидной. Это была "Повесть о предательстве". Темой повести было взаимоотношение гражданского долга и личной дружбы. Я приложил немало усилий к тому, чтобы придать повести официально приемлемый вид. Я свел к минимуму юмористические и сатирические места. Главным героем сделал доносчика. Его донос на друга изобразил как исполнение долга. И даже изменил название: назвал ее "Повестью о долге". Одну копию я отнес К. Симонову, другую - писателю В.И., с которым меня познакомил университетский приятель. Симонов повесть похвалил, но посоветовал ее уничтожить, если я хотел остаться на свободе и в живых. У Симонова я познакомился с человеком, имя которого не помню. И не знаю, кто он был по профессии. Помню только, что от Симонова мы вышли вместе, зашли в какую-то забегаловку и основательно напились. Он пролистал повесть, но определенное впечатление себе составил. Он сказал, что самое криминальное в повести - то, что она внешне имеет форму оправдания подлости, и это разоблачает ее сильнее, чем если бы это была откровенная сатира. Он отметил также мою способность "смеяться без улыбки и рыдать со смехом". Этот человек дал мне совет, как стать писателем. "Чтобы стать писателем, - говорил он, - надо влезть в писательскую среду и начать крутиться в ней. Встречаться с писателями, лучше всего - с влиятельными. Делать вид, что ты восторгаешься их сочинениями. Написать что-нибудь серенькое и безобидное, но актуальное. О войне, конечно, было бы подходящим. О героизме. Показать написанное этим влиятельным писателям, выслушать их советы, учесть замечания. Кто-нибудь из них не устоит и порекомендует напечатать в каком-либо сборнике или заштатном журнале. Напечатав первый рассказик, благодари маститых покровителей. Подари оттиск рассказика с восторгами и благодарностями. Строчи второй рассказик и проталкивай тем же путем. Теперь рассказик можешь сделать получше, если, конечно, в состоянии. Чтобы было видно, что ты - растущий талант. Через несколько лет сочини повестушку. Дай ее на обсуждение в толстый журнал. Ну и покровителям, конечно. Терпеливо жди, когда решат напечатать. Самое главное - не обнаруживай, что у тебя есть способности. Лучше, если их вообще нет. Если способности есть, но маленькие, считай, что повезло. Большим писателем стать можешь. Напечатав повестушку, приложи усилия к тому, чтобы появилась хорошая рецензия. Не жалей денег на подарки и угощения. Кто-нибудь из покровителей клюнет и непременно произведет тебя в ранг подающих надежды. После рецензии добивайся вступления в Союз писателей. Лезь во все дыры. Участвуй в комиссиях. Холуйствуй перед всеми. Лижи задницу всем, кто может быть полезен. Добивайся авансов и всяческих благ. Чем больше урвешь, тем больше тебя ценить будут. Утвердившись, пиши толстый роман. Если ты все предыдущие советы выполнишь, роман автоматически получится именно такой, какой нужен для успеха в качестве выдающегося советского писателя".

Я здесь изложил совет этого человека в сокращенном виде и так, как суть его припоминаю теперь. Тогда он говорил долго, несколько часов. После попойки я изорвал копию рукописи моей повести, которую мне вернул Симонов, и обрывки рассовал по мусорным урнам на пути домой.

Другой писатель, В.И., нашел повесть идеологически порочной. К счастью, он вернул мне рукопись. Придя домой, я сжег все рукописи. Сжег и те рукописи, которые сохранил Борис. Едва я успел это сделать, как ко мне явились с обыском из "органов". Тот, другой писатель, надо полагать, сообщил о моем сочинении в "органы". На сей раз я дешево отделался лишь беседой на Лубянке. Из беседы я извлек один положительный вывод: очевидно, архивы "органов" были на самом деле сожжены во время паники, когда немцы подошли вплотную к Москве. Иначе мне наверняка припомнили бы довоенные "приключения".

 

ДУШЕВНЫЙ КРИЗИС

 

На мысли о литературной карьере мне пришлось поставить крест, еще не начав ее. В сочетании с другими обстоятельствами это повергло меня в состояние глубокого душевного кризиса. Я решил покончить с собой. С этой целью уехал к Василию, с которым вместе приехал из армии в Москву, намереваясь воспользоваться его пистолетом. Если бы у меня не отобрали мое "почетное" оружие на границе, я, скорее всего, использовал бы его. Василий мое намерение одобрил. Но предложил перед уходом на тот свет как следует выпить. И мы основательно напились. Намерение застрелиться отпало. Но намерение разрушить себя осталось. В конце 1946 года у меня обнаружилась язва желудка. Я не стал лечиться, продолжал пьянствовать, в морозы ходил полураздетым, без головного убора. Спал где придется и как придется. Открыто издевался над всеми советскими святынями и над Сталиным. Я хотел безнадежно заболеть, быть убитым в пьяной драке или быть замученным в застенках "органов". Но мне почему-то все сходило с рук. Людям, с которыми мне приходилось сталкиваться, казалось, что я качусь ко дну и к гибели. Мне сочувствовали и любили меня за это. Не знаю, является это общечеловеческим или специфически русским качеством - способствовать падению ближнего и помогать ему в этом. Когда я потом бросил пить и начал вести здоровый образ жизни, мои друзья и знакомые реагировали на это с гневом и ненавистью.

Теперь, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: в чем была причина того душевного кризиса? На первый взгляд объяснение кажется очевидным: возвращение прежних тяжелых бытовых условий, возвращение довоенных явлений сталинизма, крушение надежд на литературное творчество, символизировавшие для меня тогда "иной мир". Все это играло роль, конечно. Но дело не только в этом. Этот кризис был не первый и не последний. Я его связываю с явлением, которое я называю направлением личности. Это явление можно уподобить автопилоту в самолете - прибору, который восстанавливает заданный курс в случае отклонений самолета от этого курса. Такой "прибор" уже в юности сложился в моей психике. Наметилось и направление будущей жизни - ее курс. Хотя жизнь вольно или невольно шла зигзагами, мой внутренний "автопилот" все же выводил меня на заданный курс. Но в жизни наступали моменты, когда сам мой "автопилот" оказывался не в состоянии восстановить курс или когда казалось, что терялся сам курс, - терялось направление личности. А я уже не мог жить без этого внутреннего механизма. В то время я потерял свой жизненный курс.

 

СУДЬБА РУССКОГО ГЕНИЯ

 

В 1947 году я потерял самого близкого в моей жизни друга - Бориса. Ко времени моей демобилизации он окончил художественное училище. Женился. Имел дочь. Во время войны был в партизанах, сделал серию рисунков обороны Сталинграда, за которую был награжден премией ЦК ВЛКСМ. В 1946 году он работал художником в журнале "Вокруг света". Выиграл несколько конкурсов по графике. Знатоки сулили ему будущее большого художника. Это и сгубило его. Нашлись завистники. Они использовали психическую неустойчивость Бориса и его полную практическую беспомощность. Начались интриги и служебные неприятности. Он тяжело заболел. В конце 1946 года от него ушла жена, забрав с собою дочь. Умер отец. Он потерял работу. Нормальные контакты с ним стали невозможны.

На примере Бориса я наблюдал одно из самых гнусных проявлений законов общества, которые я впоследствии назвал законами коммунальности (массовости). Есть два типа запретов и препятствий для одаренных людей. Одно дело - ты что-то сделал, и власти чинят тебе какие-то препятствия. В этом есть своя выгода. Ты все равно известен. Живешь на хорошем уровне. Имеешь репутацию порядочного человека. Твои достижения преувеличивают в определенных кругах. На Западе раздувают. Такая полузапретность увеличивает твой социальный вес и роль в культуре. История советской культуры полна таких полузапрещенных персонажей. Они удобны для многих. С ними вроде бы приобщаешься к чему-то запретному, но без особого риска. И для средств массовой информации такие фигуры чрезвычайно удобны. И другое дело - тебе не дают проявиться настолько, чтобы стать общественно признанной значительной фигурой, адекватной твоему таланту. При этом тебе официально не чинят никаких препятствий - это как раз было бы в твою пользу, привлекало бы к тебе внимание. Официально тебя просто игнорируют и отдают на съедение массе других людей, от которых зависит твоя судьба как человека творческого. Они сразу замечают масштабы твоего таланта и совершают сотни и тысячи мелких дел, каждое из которых ничтожно, но которые в совокупности могут убить гения любого калибра. И запрета вроде нет. Но тут о тебе умолчали, тут сказали так, что лучше бы не говорили совсем, тут не издали, тут не напечатали рецензию, тут пустили в ход клевету... И это - изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Таким путем душат медленно и незаметно, но наверняка. Пробиться почти невозможно. Только случай или чудо способны тебе помочь. Но если такое чудо случилось и ты обнаружил свои размеры, на тебя наваливаются с еще большим остервенением. И мало кто приходит к тебе на защиту, если вообще приходит. Ты неудобен для всех - для властей, для массы бездарностей, считающихся талантами и гениями, для поклонников, околачивающихся около признанных и полузапретных (особенно около таких) фигур, для прессы. Существует целая система приемов такого постепенного удушения потенциального гения. Люди овладевают ими с поразительной быстротой и без подсказок. Они действуют даже без взаимного сговора так, как будто получают указания из некоего руководящего центра.

Говорят, будто исторический Сальери был совсем не таким, как в легенде. Но если это и так, легенда все равно ближе к истине. В моцартовское время на одного реализовавшегося Моцарта приходился один Сальери. В наше время на одного потенциального Моцарта находятся тысячи актуальных Сальери, действующих еще более подло и мелко, чем легендарный Сальери. Прогресс!

Впоследствии я внимательно наблюдал фактическую ситуацию в культуре в смысле действия критериев оценки деятелей культуры. Есть два рода критериев - критерии социального успеха и критерии реального вклада в культуру и новаторства. Они не совпадают. Их расхождение в наше время стало вопиющим. Критерии социального успеха фактически разрушили критерии успеха творческого. Наблюдение таких явлений было для меня одним из источников будущих социологических идей.

 

СУДЬБА РУССКОГО ВОИНА

 

В начале 1947 года в Москву приехал Василий. Я познакомил его с женщиной, с которой я короткое время работал в артели игрушек. Я числился инженером в этой артели. Мои обязанности заключались в том, чтобы подписывать какие-то бумажки. Я заметил, что это могло плохо кончиться для меня, и уволился. Василий устроился на мое место и женился на женщине, о которой я упомянул. Она была заведующей складом артели. Кстати сказать, женщина была довольно интересная. Василий, во всяком случае, был ею доволен и не выказывал намерения разводиться. Сначала он пытался работать честно, даже сделал какие-то рационализаторские усовершенствования. Но быстро убедился в том, что честно работать нельзя. Начальство требовало денег, считая артель источником левых доходов. А встав на путь преступления, он, как и многие другие бывшие фронтовики, покатился по нему до конца. В артели обнаружились крупные хищения. Василию грозил большой срок тюрьмы. И он застрелился из того "почетного" оружия, документ на которое он подделал из моего наградного документа.

Мне удалось добиться того, чтобы его похоронили как героя войны, а не как подлежавшего суду преступника. Он был, как оказалось, награжден более чем десятью орденами и множеством медалей. Жулики из артели все-таки свалили всю вину на него и, как говорится, вылезли сухими из воды.

Впоследствии я смотрел фильм "Судьба солдата в Америке". Фильм прекрасный, не спорю. Но то, что происходило в нашей стране, давало материал для десятков фильмов и книг гораздо более сильных. Но эта возможность так и осталась неиспользованной: изображение явлений такого рода было запрещено строжайшим образом. И это касалось не только послевоенных лет, но всей советской истории вообще. После смерти Сталина было дозволено писать о репрессиях. Но самые основы жизни общества так и остались нетронутыми. Думаю, что мои "Зияющие высоты" явились первой в русской литературе большой книгой, имевшей сознательной целью анализ реальных прозаических будней советского общества как основы всего общественного здания.

 

ПЬЯНСТВО

 

Моральная деградация общества началась еще во время войны. Но в войну она прикрывалась и даже сдерживалась высокими целями защиты Родины. После войны этот сдерживающий фактор исчез. Коррупция, карьеризм, приспособленчество, пьянство, сексуальная распущенность и прочие негативные явления стали с циничной откровенностью доминирующими факторами психологической, моральной и идеологической атмосферы тех лет. Я принципиально отверг все это для себя лично, за исключением пьянства. Пьянство я считал морально оправданным. Более того, я относился к нему как к явлению неизбежному в условиях России, причем как к явлению социальному, а не медицинскому. В моих книгах есть много страниц на эту тему, в особенности в "Евангелии для Ивана" и в "Веселии Руси". Приведу для примера одно стихотворение:

 

Напрасно на нас, словно зверь, ополчилося

Наше прекрасное трезвое общество.

Полвека промчалось. А что получилося?

С чего оно начало, там же и топчется.

Нас крыли в комиссиях. Били в милиции.

С трибуны высокой грозили правители.

А мы устояли, не сдали позиции.

Мы клали с прибором на их вытрезвители.

Чтоб строить грядущее им не мешали мы,

Рефлексы по Павлову выправить тщилися.

И все ж по звонку перегаром дышали мы,

А не слюною, не зря ж мы училися.

Уколы кололи. Пугали психичками.

Даже пытались ввести облучения.

И само собой, нас до одури пичкали

Прекрасными сказками Маркса учения.

Но пусть эта муть хоть столетие тянется.

Нас не согнуть никакой тягомотиной.

Друзья-алкаши! Собутыльники! Пьяницы!

Зарю человечества встретим блевотиной!

Иначе строители нового рьяные

Во имя прогресса совсем перебесятся.

И трезвые даже, не то что мы, пьяные,

Завоют с тоски и от скуки повесятся.

 

Физиологической склонности к алкоголю у меня никогда не было. Мой отец, мать и все братья и сестры были трезвенниками. Я начал употреблять алкоголь потому, что это было принято, и потому, что нам выдана ли спирт и водку за боевые вылеты. Я пил с отвращением, заставляя себя пить. Это отношение к алкоголю у меня было неизменным всю жизнь. Оказавшись на Западе, я получил возможность пить лучшие алкогольные напитки мира. И мне иногда приходилось их пробовать. Но я всегда это делал через силу и с отвращением. В мои "пьяные" годы я без всяких усилий прекращал пить на несколько месяцев, а иногда на год и более. В 1963 году я вообще перестал пить и почти двадцать лет не выпил ни капли спиртного. С 1982 года я начал вновь выпивать, но очень редко и исключительно ради компании. Так что я никогда не был медицинским алкоголиком. Я был чистым примером пьянства как явления социального и национального русского.

В России алкоголь никогда не был элементом обычной пищи, как во многих других местах планеты. Он был всегда элементом государственной политики. Главными причинами пьянства всегда были бедность и убожество жизни, а также психологические драмы, порожденные безвыходностью положения и отчаянием. В первые послевоенные годы пьянство приняло такой размах, какого не было за всю прошлую историю России. Не было средств на хорошую еду и одежду. А на пьянство хватало. Оно было дешевле. Люди пережили неслыханные лишения и горе. В пьяном виде это на время забывалось. Жизнь становилась немного красочнее и веселее. Отношения с людьми становились душевнее. Власти умышленно поддерживали пьянство как средство отвлечь внимание людей от их тяжелого положения. Алкогольные напитки продавались повсюду. На вечерах отдыха, которые регулярно устраивались во всех учреждениях и предприятиях, непременно работал буфет.

Больше половины студентов нашего курса оказались бывшими военнослужащими. Первый же день занятий мы отметили тем, что направились в забегаловку, расположенную между университетскими зданиями. Мы ее называли "Ломоносовкой" в честь Ломоносова, который, как известно, "был выпить не дурак". Эта "Ломоносовка" была большим соблазном для студентов. По настоянию университетского начальства ее закрыли и снесли с лица земли в 1948 году. По поводу ее закрытия мы устроили поминки по ней в скверике, сделанном на ее месте. Кончились эти поминки тем, что половина участников оказалась в милиции за дебош в общественном месте, а другая половина - в вытрезвителе.

Наши пьянки принимали мальчишески увеселительные формы. Мы как будто бы вернулись обратно в нашу раннюю юность и спешили таким варварским путем наверстать потерянное. Вспоминаю некоторые забавные случаи. Идя на демонстрацию 1 Мая 1947 года, мы решили выпивать по сто грамм водки у каждой питейной точки, которые были в большом числе на всем маршруте нашей колонны вплоть до подхода к центру города. Закуска была бедная, а водка - в изобилии. Когда мы дошли до того места, где собирались строить Дворец Советов, мы дружно легли посредине улицы. Милиция оттащила нас за забор, где была заброшенная стройка Дворца Советов. Мы там отоспались до вечера. А вечером продолжали пьянствовать в праздничной компании, какие тогда были обычными. Другой случай - соревнование по пьянству в кафе на углу улицы Горького и проезда Художественного театра. В соревновании участвовало человек двадцать от разных факультетов университета. Наш факультет представляли Владимир Семенчов, бывший штурман бомбардировочной авиации, и я. Зрелище было грандиозное. Мы просили не убирать пустые пивные и водочные бутылки. Масса народа толпилась вокруг наших столов и у окон на улице. Заключались пари, как на ипподроме. Первое место занял парень с геологического факультета, даже не служивший в армии. Он был действительно большой, прирожденный талант по части выпивки. Второе место занял Володя Семенчов, отставший от него всего лишь на бутылку пива. Я занял пятое или шестое место.

Этот Володя был на редкость хорошим собутыльником, добрым, щедрым и умным. Ритуальное пьянство на всю жизнь стало его призванием. Хотя он окончил университет, защитил кандидатскую и докторскую диссертации, стал профессором и заведующим кафедрой, он в душе остался пьяницей тех послевоенных лет.

Мы с ним довольно часто организовывали массовые попойки, а также пьянствовали вдвоем. Он организовывал выпивки со вкусом, как говорится, "со смаком", с маленькими приключениями и длинными разговорами. Его страстью были проходные дворы. Их тогда в Москве было много. И они действительно порою были очень интересными. Однажды мы с ним в поисках таких приключений забрались во двор какого-то секретного учреждения с железными дверями и решетками на окнах. Нас задержали на много часов, выясняя, кто мы такие. Во время наших попоек мы вели разговоры о сущности нашего общества и о сталинизме. Он понимал мои убеждения и добавлял от себя кое-что. У него не было никаких иллюзий. Но он не принимал происходящее близко к сердцу. Он хотел лишь комфортабельно устроиться в жизни и продолжать поведение пьяницы по призванию.

Во время наших попоек постоянно велись разговоры о войне, о загранице, о положении в стране. Аналогичные разговоры происходили в тысячах других аналогичных компаний. В этих разговорах проскальзывали критические реплики, рассказывались острые анекдоты, высказывались невольно откровенные затаенные мысли. Шла незаметная и вроде бы незначительная работа многих тысяч людей по подготовке базы для будущего антисталинистского движения и десталинизации страны.

Из моих собутыльников тех лет хочу упомянуть также Василия Громакова, бывшего капитана и командира батальона, и Владимира Самигулина, бывшего старшего лейтенанта и командира роты. Громаков впоследствии стал секретарем партийного бюро факультета, защитил диссертацию по работам Сталина о Великой Отечественной войне. Вместе с тем он был отличным товарищем и собутыльником и самым лучшим знатоком политических анекдотов, за которые полагался срок.

 

ОЖИВЛЕНИЕ АНТИСТАЛИНИЗМА

 

В эти годы началось усиление репрессий не только за бесчисленные мелкие и крупные уголовные преступления, но и за "политику". Возвращалась обстановка конца тридцатых годов. Летом 1948 года я ездил на работу в колхоз со студенческой бригадой факультета. Положение в колхозах было еще хуже, чем до войны. По возвращении из колхоза один член нашей бригады, бывший офицер-фронтовик Том Тихоненко высказал несколько критических фраз о колхозах. Его осудили на десять лет по 58-й статье. Тихоненко учился на курс старше меня. Свои мысли о колхозах он высказал в своей группе. О его осуждении я узнал лишь постфактум. Если бы он был на нашем курсе, я бы не удержался и поддержал его из солидарности. Уже после того, как Тихоненко отбыл срок и был освобожден в хрущевские годы, он сказал, что донос на него написал сокурсник и что последний выступал свидетелем на суде. В этом же году был осужден на большой срок только что поступивший на факультет Виктор Красин, впоследствии ставший диссидентом. Его осудили вместе с группой других студентов за занятия буддизмом. Многочисленные случаи арестов происходили в нашем непосредственном окружении. Сталинизм с новой силой проявлял свою натуру. Мой несколько ослабевший в годы войны антисталинизм тоже возродился и стал осмысленнее. Я начал вести систематическую антисталинистскую пропаганду.

Я с моим антисталинистскими умонастроениями не был исключением. Такие настроения в то время были у многих. Дело тут было не в знании каких-то негативных фактов сталинизма и не в способности иронизировать по их поводу, а в том, как человек переживал эти факты, какое влияние знание о них оказывало на его идеологическое и нравственное состояние и на его поведение. Мы в наших компаниях издевались и потешались над "научным коммунизмом" Маркса так, как его не критиковали никакие враги марксизма и коммунизма. Но у многих ли из нас это превращалось в смысл и в программу нашей жизни?! Другой мой университетский друг уже тогда коллекционировал антикоммунистические анекдоты. Но он не стал антикоммунистом. Он стал даже специалистом по "научному коммунизму". Организаторы сталинских репрессий лучше, чем кто бы то ни было, знали правду о сталинских концентрационных лагерях. Но они от этого не стали антисталинистами.

Я не могу утверждать, что мне уже тогда была ясна сущность сталинизма. Я еще не был подготовлен для этого профессионально. Да и сам феномен сталинизма еще не изжил себя как исторически преходящее явление. Он был еще в расцвете сил и казался вечным. Для меня, как и для других, он еще был социализмом (коммунизмом), как таковым, а не историческим периодом и исторической формой эволюции социализма (коммунизма). Мне это стало ясно лишь после смерти Сталина.

Война, как мне стало ясно впоследствии, нанесла удар по сталинизму в самих основах общества, удар по существу. Она обнаружила дефекты сталинизма и создала условия для развития в стране феноменов, сделавших его со временем излишним и даже опасным для существования общества. Но война вместе с тем укрепила сталинизм в его поверхностных проявлениях, укрепила по форме. Страна победила в войне отчасти благодаря сталинизму, но отчасти вопреки ему. Сталинизм же все отнес на свой счет. Да и население страны в массе своей полагало, что победили благодаря Сталину и всему тому, что он олицетворял. Сталин и сталинисты во всей стране торжествовали победу. Возродились все довоенные ужасы сталинизма. Потребовалось еще почти десять лет, прежде чем сталинизм сошел со сцены истории.

Проходят годы. Исчезают конкретные исторические обстоятельства. И многое в прошлом начинает казаться бессмысленным. Сейчас, через тридцать пять лет после смерти Сталина, многие критикуют его и выглядят героями. А ведь критиковать сейчас Сталина - все равно как критиковать Чингисхана, Ивана Грозного или Гитлера. А в 1946 - 1948 годы это было смертельно опасно. Я встал на путь активного антисталинизма не из расчета прослыть героем. Я не надеялся выжить. Я лишь хотел как можно больше причинить ущерба сталинизму. А репутацию героя на этом тогда нельзя было приобрести даже в глазах тех, с кем я вел опасные разговоры. Разговоры же я вел бесчисленные. Они на много лет стали фактически главным делом моей жизни. В основном это были импровизации. В них я не столько убеждал моих собеседников в чем-то, сколько вырабатывал для самого себя понимание явлений, о которых шла речь. Конкретное содержание разговоров, конечно, не запомнилось. Оно никак и нигде не фиксировалось. В них делались важные открытия без претензии на авторство и без всякой возможности удержать его за собой. Авторство сохранялось лишь в одной форме - в форме доносов.

 

ТАЙНЫЙ АГИТАТОР

 

Я учился, зарабатывал на жизнь, вел вроде бы обычную жизнь. Но эта жизнь имела стержень: это была нелегальная агитационная деятельность. Основное ее содержание составляла антисталинистская агитация, переходившая в критику всех аспектов нашего общества. Ко мне, очевидно, перешли какие-то способности от матери разговаривать с людьми. Только эти способности обратились на проблемы идейные. Я распропагандировал многие десятки моих собеседников. Они, конечно, помалкивали о том влиянии, какое на них оказывали разговоры со мною. Когда стало возможным признать это влияние, они это не сделали уже из других соображений. Лишь очень немногие признавали, что эволюцией своего мировоззрения были обязаны мне. Таким оказался Карл Кантор. Осенью 1947 года он демобилизовался из армии и поступил на наш факультет. Карл стал одним из тех, с кем я мог говорить с полной откровенностью, причем, как говорится, "на полную железку". И это несмотря на то, что он был искренним сталинистом. В разговорах с ним я оттачивал свои собственные взгляды. Наши разговоры были полемикой, но такой полемикой, которая лучше любого согласия. Карл родился в семье революционеров-марксистов и вырос искренним марксистом-ленинцем. Думаю, что и остался таковым до конца. И я уважаю его за это. Со временем он стал одним из крупнейших советских теоретиков искусства. Очень много работал в области технической эстетики, тогда еще совершенно новой в Советском Союзе области эстетики. Разговоры с людьми вообще в моей жизни играли роль огромную. В России в силу обстоятельств в те годы появлялось довольно много людей, для которых разговоры становились чуть ли не призванием. Были мастера разговоров. Мы могли разговаривать часами, испытывая интеллектуальное наслаждение от самого процесса разговора. В этих разговорах я вырабатывал для себя принципы и опыт моей интеллектуальной эстетики - эстетики мысли.

Ведя свою агитацию, я вовсе не имел целью побуждать людей на какие-то активные действия. Я просто разговаривал с людьми, как они того и хотели, и высказывал им все то, что знал сам и что надумал. Я просто раздавал людям содержание своего интеллекта и души. А к каким последствиям в их эволюции это вело, я об этом вообще не думал. Более того, я даже не имел сознательной целью определенного рода агитацию. Последняя получалась сама собой, непроизвольно, просто потому, что я людям отдавал то, что имел, а иного у меня не было.

 

РИСКОВАННЫЙ СМЕХ

 

Студенческие годы были для меня веселыми, несмотря ни на что. Шутками и хохмами было заполнено все время, включая самые серьезные лекции и семинары. Приведу два характерных примера на этот счет.

Во время одной лекции, в которой речь шла о теории условных рефлексов Павлова, я предложил мою интерпретацию этой теории, перевернув отношение собак и экспериментатора. Преподаватель растерялся, так как теория Павлова считалась приложимой и к человеку. Тогда же я пустил в оборот другую шутку, сказав, что Павлов изгнал идеализм из его последнего убежища с помощью собак. Это была словесно незначительная переделка официально принятого утверждения.

Я быстро усвоил алгоритм сочинения марксистских текстов, так что мог их воспроизводить сам, даже не читая их, зная их по намекам. На одном из экзаменов мне попался вопрос о работе Сталина "О трех особенностях Красной Армии", которую я не читал. Отвечая, я изобрел десять особенностей и мог бы изобрести еще десять, если бы меня не остановили. Мой ответ был оценен как лучший в группе.

 

ТРЕЗВОСТЬ

 

Годы 1948 - 1951-й для меня были трезвыми как в прямом, так и в переносном смысле слова. Я прекратил прежнее безудержное пьянство. Перед летними каникулами я прошел медицинскую комиссию в военкомате. Никаких следов язвы желудка обнаружено не было. Я был признан годным к службе в авиации и даже к полетам на современных самолетах. Летнее время я проводил на военных сборах. Летал на спортивных самолетах. Цель полетов заключалась не только в том, чтобы подкреплять наши летные навыки, но и в том, чтобы натренировать для полета в лозунгах "Слава КПСС!" или "Сталину слава!" на воздушном параде. Некоторым из нас предложили вернуться в армию. Часть бывших летчиков, отчаявшихся устроиться на гражданке, согласились на это предложение. Я отказался. Я уже выкарабкался из душевного кризиса и уже приобрел вкус к учебе.

С начала учебного года я стал подрабатывать на жизнь, работая учителем в ряде школ. Преподавал логику и психологию. Один год я преподавал логику даже в Пожарной академии. Одновременно начал посещать механико-математический факультет университета. Хотел перевестись на него, но начать учиться сразу на третьем курсе я не мог, а терять два года не хотелось. Кроме того, на философском факультете я получил право свободного посещения, т. е. мог пропускать какие-то лекции. На механико-математическом факультете это было невозможно, так что я не смог бы зарабатывать на жизнь.

Теперь я мог позволить себе снимать жилье частным порядком. В ужасающей тесноте на Большой Спасской жить стало невозможно. Я выработал стиль жизни, позволявший мне достойно жить на мизерные средства. Этот стиль жизни касался одежды, питания и прочих трат. Все мое имущество я мог унести с собой в руках при перемене места жительства. Я не покупал книг, беря их в библиотеке или у знакомых. Я был беспартийным. Принципиально не принимал участия в общественных мероприятиях, если не считать стенных газет, которые я делал с удовольствием. Я не читал газет и не слушал радио из соображений "умственной гигиены". Короче говоря, я вел исключительно упорядоченный и аскетический образ жизни. До 1954 года ни разу не обращался к врачам. При всякой возможности занимался спортом. Разработал свою систему утренней зарядки. Делал эту зарядку регулярно, не считаясь ни с какими условиями. И продолжаю делать до сих пор.

Снимал я часть комнат у пожилых людей и отдельные комнаты, в которых никто, кроме меня, жить не отваживался. Зато эти комнаты были дешевле. Одна из них была всего 6 кв м., не имела окна и туалета. Мне приходилось поэтому пользоваться общественным туалетом и ближайшими дворами. Другая комната, наоборот, была огромная - больше 100 кв м. Это был цементный подвал, залитый водой. Лишь перед окном был деревянный настил, на котором я и жил. Я этой "комнатой" был доволен, но меня из нее выжили крысы.

Учился я легко и успешно. Выручала память. На те предметы, которые я считал несущественными для моего образования, я тратил минимум времени, иногда - лишь дни, отведенные на подготовку к экзаменам. За два-три дня я просматривал кипы книг, запоминая с одного просмотра огромное количество сведений. Сдав экзамен, я встряхивал головой и тут же забывал все это, освобождая голову для нового материала. Кроме того, я изобретал свои методы упорядочения и запоминания материала. Это была хорошая тренировка к будущей исследовательской работе Впрочем, я об этом будущем применении моей гимнастики ума не думал.

В школах я преподавал с удовольствием. Я оказался прирожденным педагогом, причем - на привилегированном положении. Уроков логики и психологии в каждой школе было мало. Я числился почасовиком в пяти или шести школах сразу. Не посещал никакие педагогические советы. К логике и психологии все относились с пренебрежением, так что я был совершенно свободен в своем учительстве. Главное - сохранять дисциплину в классах во время уроков. Я превращал свои уроки в развлекательные концерты или в лекции на жизненно интересные темы. Многие истории военных лет, вошедшие впоследствии в мои книги, я отработал на этих уроках. Работа в школе дала мне хорошую подготовку к моим будущим лекциям в высших учебных заведениях и к публичным лекциям. С точки зрения владения аудиторией на любой теме и на любом материале я достиг виртуозного совершенства.

В послевоенные годы советская школа изменилась во многих отношениях и по многим причинам. Среднее и даже высшее образование утратило характер исключительности Колоссально возросло число школ. Окончание школы перестало быть гарантией поступления в институт. Выросло число учителей и изменился тип учителя. Профессия учителя перестала быть такой уважаемой, как до войны, и утратила обаяние. В учителя пошли самые посредственные выпускники школ. Вырос образовательный уровень общества и семей. Изменилось положение в семьях. Дети через семьи стали получать многое такое, что раньше давала лишь школа. Колоссально выросли возможности удовлетворять культурные потребности вне школы. Исчезли идеологические иллюзии. Резче обозначились социальные контрасты. Социальные отношения охватили и школу. Дифференцировалась система образования. Усилились социальные различия учебных заведений и различие в уровне подготовки. Очевиднее стало и усилилось расхождение привилегированных и непривилегированных учебных заведений. Исчез романтизм и появился практицизм в детской и юношеской среде. Изменился тип ученика. Изменилось отношение к школе. Школа перестала играть роль светлого храма и роль двери в прекрасное будущее общество всеобщего благополучия. Свою долю в этот процесс добавило влияние Запада, которое, несколько улучшив практическую эффективность образования, способствовало ослаблению и деградации всех положительных качеств советской системы образования. Начавшийся в хрущевские годы кризис системы образования еще более углубился к концу брежневского периода и достиг апогея в горбачевские годы.

 

УХОД В ЛОГИКУ

 

По личному указанию Сталина, как об этом сообщили нам, ввели преподавание логики в средней школе и в некоторых высших гуманитарных учебных заведениях. Для меня это нелепое сталинское "новаторство" явилось благом. Уже на первом году обучения в университете стало ясно, что историческим материализмом и "научным коммунизмом" занимаются самые глупые и бездарные преподаватели, сгуденты и аспиранты. Интеллектуальный уровень диалектического материализма тоже оказался невысоким. Философия естествознания, история философии и психология меня мало интересовали. Так что с третьего курса я стал заниматься логикой с намерением специализироваться в этом направлении. Тем более логика считалась беспартийной наукой, что соответствовало моей беспартийности и аполитичности. Даже в самой примитивной форме логика была сродни математике, и я увлекся ею.

В 1948 году на факультете состоялась дискуссия по вопросу о соотношении формальной и диалектической логики. Выражение "диалектическая логика" несколько раз встречается в работах Энгельса и Ленина. В условиях общего оживления в стране нашлись энтузиасты, которые решили проявить творческое новаторство за счет этих слов. Это было тоже характерно для советской философии тех лет - творить в рамках цитат из классиков марксизма.

Я, хотя и был лишь студентом, чувствовал себя уже начитанным в логике и принял участие в дискуссии. Я высказал точку зрения, которую не приняли ни "консерваторы", ни "новаторы". Я всегда стремился идти своим путем. "Дело обстоит не так, - говорил я, - будто где-то лежит некая готовая диалектическая логика, и нам остается лишь заметить ее и признать. Такой науки нет, и выражение "диалектическая логика" является многомысленным. Надо на проблему взглянуть иначе, а именно так. Никто не сомневается в том, что есть диалектический способ мышления, диалектический подход к проблемам. Этот подход реализуется в каких-то формах, приемах. Само собой разумеется, что при этом используются логические формы, описываемые в формальной логике. Но используются и другие средства, позволяющие нам ориентироваться в сложной, изменчивой и противоречивой (в диалектическом смысле) реальности. Вот эти средства, которыми практически оперирует диалектически мыслящий человек, и надо сделать предметом внимания логики. А назовем мы такую науку особой диалектической логикой или сделаем ее частью логики формальной, роли не играет".

Мое заявление было разумным, и я от него не отказываюсь и сейчас. Но тогда оно вызвало возмущение у всех. Впрочем, и сейчас я в этом отношении не встречаю понимания ни у кого. Я же, отстаивая свою точку зрения в спорах с другими студентами и преподавателями, определил для себя направление моих научных интересов на целых восемь лет. Я решил построить такую науку, которая охватила бы все проблемы логики, теории познания, онтологии, методологии науки, диалектики и ряда других наук, имевших дело с общими проблемами языка и познания. Но охватила бы не в качестве различных разделов, объединенных под одним названием и под одной обложкой, а в качестве единого объекта исследования. Я решил начать строить эту науку так, чтобы все упомянутые проблемы естественным образом распределились в различных ее частях в зависимости от ее принципов построения и возможностей. Как назвать эту науку, было для меня делом второстепенным. Термин "философия" не годился, так как советские философы сразу усмотрели бы в моей претензии покушение на привычное состояние философии. Исключительно из тактических соображений я решил не выделять свой замысел из рамок логики и не афишировать его в общей форме. Со временем, когда я сделал достаточно много в отношении реализации этого замысла и когда ситуация для логики в советской философии стала на редкость благоприятной, я стал употреблять выражение "комплексная логика", чтобы хоть как-то отличить делаемое мною от всего того, что делали другие.

 

НАКАНУНЕ "ОТТЕПЕЛИ"

 

В 1951 году я окончил философский факультет с дипломом "С отличием". Мою дипломную работу оппоненты рекомендовали опубликовать, а ученый совет принял решение рекомендовать меня в аспирантуру. Хотя я был беспартийным и аполитичным, хотя имел репутацию "политически неустойчивого", меня все же приняли в аспирантуру на кафедре логики. Поворот страны в сторону "оттепели" уже ощущался в массе мелочей. На мою беспартийность смотрели сквозь пальцы. Как отличник и участник войны, я входил в "золотой фонд" университета. Репутация человека, критически настроенного по отношению к сталинизму, кое-кому даже импонировала. Плюс ко всему формальная логика была признана наукой второстепенной и беспартийной.

Важную роль сыграл мой тогдашний друг Василий Громаков, ставший к этому времени секретарем партбюро факультета. Он был прекрасно осведомлен о моих умонастроениях. Он не разделял их, но и он был захвачен нарастающим стремлением к переменам и свободомыслию. Он был вполне ортодоксальным марксистом-ленинцем, членом партии еще с войны, специализировался по "научному коммунизму". Еще будучи студентом, стал секретарем партбюро факультета. Это много значило в сталинские годы. От него зависело, примут меня в аспирантуру или нет. И несмотря ни на что, он высказался в мою пользу. Наши отношения - характерный пример тому, что психологическая, моральная и идейная ситуация в те годы была не такой уж простой. Не было тех резких разграничительных линий, которые стали примысливать потом. Этот же человек, которого потом кое-кто зачислил в "недобитые сталинисты", дал мне рекомендацию в партию, зная меня как антисталиниста.

Всеобщее стремление к обновлению, к переменам проявлялось в стране не в прямых требованиях социальных реформ, а в бесчисленных мелких делах, которые казались локальными и частными. О радикальных переменах в системе власти и в образе жизни коллективов открыто не говорил никто. Да и вряд ли кто осознавал необходимость и возможность таких перемен. Потребность в них ощущалась именно в частностях. И в частностях они казались возможными. Те, кто стремился к ним и ратовал за них, делали это целиком и полностью в рамках принятых норм жизни и идеологии. Все ратовали за лучшее исполнение воли высшего руководства и лично товарища Сталина.

На нашем факультете эта общая тенденция проявилась в своеобразном бунте студентов, аспирантов и молодых преподавателей против низкого уровня философской культуры и против застоя в философии, в борьбе за дальнейшее развитие марксизма-ленинизма. Тем не менее это был бунт. Дух бунтарства захватил и ряд профессоров старшего поколения. Заседания кафедр и ученых советов стали превращаться в очень острые баталии. Они продолжались затем во всякого рода забегаловках.

 

ДИССЕРТАЦИЯ

 

Темой моей диссертации был метод восхождения от абстрактного к конкретному на материале "Капитала" К. Маркса, т. е. логический анализ структуры "Капитала". Этот метод был открыт и в общей форме описан Гегелем и затем Марксом как "технический" (логический) прием, удобный для исследования и понимания таких сложных и изменчивых предметов, каким является человеческое общество. Этот метод и был не чем иным, как логическим аспектом диалектического метода.

В моей диссертации я осуществил анализ этого метода и описал его составные элементы, такие, например, как изолирующая и конкретизирующая абстракции, абстрактные модели, клеточка целого, переход от отдельного явления к множеству однородных взаимодействующих явлений. Короче говоря, я в диссертации установил, что диалектический метод мышления есть просто научное мышление в условиях, когда, по словам Маркса, приемы эмпирического и экспериментального исследования должна заменить сила абстракции, а также теоретических допущений и дедукции применительно к сложному, изменчивому переплетению связей и процессов. В прошлой истории философии еще до Гегеля попытка описания такого метода была предпринята Дж. С. Миллем, но ее почему-то никто не ставил в связь с диалектикой. В России об этом методе писал Чернышевский, переводивший сочинения Милля на русский язык.

На многих студентов и аспирантов моя диссертация произвела сильное впечатление. Диссертацию размножали во многих копиях. Это организовал Г. Щедровицкий, который в те годы был моим последователем. Но она была враждебно встречена руководителями советской философии. И это не случайно. Превращение марксизма в господствующую государственную идеологию сопровождалось превращением диалектики из орудия познания сложных явлений действительности в орудие идеологического жульничества и оглупления людей. Всякая попытка описать диалектический метод мышления как совокупность особого рода логических приемов (а именно такой была ориентация моей работы) была обречена на осуждение в силу сложившегося в советской философии понимания диалектики как некоего учения об общих законах бытия. На основе идей моей диссертации образовалась небольшая группа. В нее, помимо Г. Щедровицкого, входили Б.Г. Грушин, М. Мамардашвили и другие, но через пару лет группа распалась.

 

СТАЛИНСКИЕ КАМПАНИИ

 

Сталинские кампании (против космополитизма, например) коснулись моих мыслей и чувств лишь как материал для шуток и анекдотов. Мое отношение к сталинизму имело место совсем в ином разрезе жизни. Все эти кампании казались мне явлением на поверхности, а не в глубине потока жизни. Но все же и меня они зацепили. На одной студенческой вечеринке я потешал собравшихся шуточными импровизациями, которые зашли слишком далеко. В результате я удостоился вызова в деканат факультета. В беседе участвовали руководители факультета и активисты курса. Я вспылил и наговорил много такого, за что тогда следовало исключение из университета и еще более суровое наказание. Но как это ни странно, меня выручила именно моя резкость и искренность. Кроме того, мой друг Василий Громаков был секретарем партбюро курса и членом партбюро факультета, а один из студентов нашей группы (Петр Кондратьев) стал даже секретарем парткома университета. С ним я вместе поступал в МИФЛИ в 1939 году. Он помнил мою скандальную историю. Во время войны он стал политруком, затем заместителем начальника политотдела крупного авиационного подразделения (не то дивизии, не то корпуса), получил чин майора. Мы бывали в одних и тех же дружеских компаниях. Он был осведомлен о моих умонастроениях, но солидарность бывших фронтовиков оказалась сильнее. Оба они поручились за меня лично, и меня оставили в университете. Случай этот характерен для общей ситуации в стране: репрессии имели место одновременно с явным сопротивлением им со стороны бывших фронтовиков.

По моим наблюдениям, сталинские кампании не вызывали особого энтузиазма у населения страны и породили множество анекдотов, чего раньше не было. Мы в стенной газете факультета рисовали карикатуры по поводу раздувания русской философии, по поводу поисков основных законов в различных сферах природы и общества (в подражание "открытому" Сталиным "основному закону социализма"), по поводу превращений одних видов животных в другие (сатира на идеи Лысенко). И как это ни странно, нам все это сходило с рук.

Кампания против космополитизма, имевшая целью возродить русское национальное самосознание, обнаружила бесперспективность русского национализма. Ему сразу же придавали уродливые формы, и потому он становился предметом нападок как со стороны представителей других национальностей, так и властей.

 

СМЕРТЬ СТАЛИНА

 

Умер Сталин, Но я не был этому рад. Исчез мой эпохальный враг, делавший мою жизнь осмысленной. Мой антисталинизм терял смысл. Мертвый Сталин не мог быть моим врагом. Состояние было такое, как после окончания войны. Ведя антисталинистскую пропаганду, я чувствовал себя как на войне. Каждый острый разговор угрожал доносом и арестом. Я переживал его, как боевой вылет. И вот ничего подобного теперь не будет. Конечно, на место Сталина придет другой вождь. Но у меня к нему не может быть такого отношения, как к Сталину.

Прощаться со Сталиным я не пошел. И в Мавзолей, куда на короткое время поместили труп Сталина, я не пошел принципиально. Большинство моих знакомых переживали смерть Сталина как искреннее горе. Мой тогдашний друг Э. Ильенков рыдал, возлагал надежды на Мао. При этом он готовился разоблачить вместе со всеми сталинскую вульгаризацию марксизма. Его реакция была характерной. Со Сталиным сжились настолько, что он стал не только символом эпохи, но и частью личной жизни. Все чувствовали, что эта эпоха окончилась. И горевали поэтому. Все чувствовали, что эта эпоха навечно ушла в прошлое. И радовались этому.

Моя мать вырезала из газеты фотографию Сталина и вложила ее в Евангелие. Я спросил ее, зачем она это сделала. Ведь Сталин был злодей! Она ответила, что Сталин взял на свою душу грехи всех других, что теперь его все будут ругать и что кто-то должен за него помолиться. И вообще нельзя знать, чего больше вышло из его дел - добра или зла. И неизвестно, что сделал бы на его месте другой.

 

 

IX. ЮНОСТЬ КОММУНИЗМА

 

МОЙ АНТИСТАЛИНИЗМ

 

Мой антисталинизм возник как реакция на тяжелые условия жизни окружавших меня людей. Все зло жизни я персонифицировал в личности Сталина. Это обычное с психологической точки зрения явление. Необычным тут было то, что самый страшный и самый могущественный человек в стране стал предметом ненависти для мальчика, жившего на самом дне общества. К семнадцати годам моя ненависть лично к Сталину достигла апогея. Я готов был ценой жизни убить его. Одновременно я начал подозревать, что причины зол коренятся не столько лично в Сталине, сколько в самом социальном строе. Во время странствий по стране в 1939 и 1940 годы мое подозрение переросло в уверенность. Зародилось интеллектуальное любопытство к самому социальному строю страны, желание понять его механизмы, порождающие зло. Но Сталин и его сообщники еще оставались для меня олицетворением советского социального строя. Это продолжалось вплоть до смерти Сталина. Ведя тайную агитацию, я не столько стремился нанести ущерб лично Сталину, сколько уяснить самому себе и разъяснить другим сущность реального коммунизма. К концу сталинского периода я понял, что сталинизм был исторической формой возникновения нового общества, его юностью.

В моей агитационной деятельности сыграло роль и то, что она была опасной. Я чувствовал себя тайным борцом против зла, заговорщиком. Теперь, со смертью Сталина, эта ситуация, казалось, исчерпала себя. Встал вопрос, как дальше жить. Жить так, как жили прочие нормальные люди, т. е. приспосабливаться к обстоятельствам и начинать мелочную борьбу за жизненные блага, я уже не мог. Интуиция подсказывала, что судьба уготовила мне что-то другое, что я должен просто ждать, и ход жизни сам собой подскажет направление дальнейшего пути. В наступившей суматохе надо было прежде всего выбраться из толпы, уйти в сторону и обдумать пережитую эпоху. В 1953 - 1956 годы я выработал свою концепцию сталинской эпохи. Она осталась неизменной для меня на всю жизнь. Она не была связана ни с какой конъюнктурой и не подлежала влиянию времени. Впоследствии я посвятил Сталину, сталинизму и сталинской эпохе много страниц своих книг. К тридцатилетию смерти Сталина написал книгу "Нашей юности полет". Но при этом я лишь записал и предал гласности идеи тех лет.

 

МОЙ ПОДХОД К ЭПОХЕ

 

Сталинская эпоха есть явление чрезвычайно сложное и многостороннее. К ней можно подходить с самых различных точек зрения и с самыми различными критериями. Но не все подходы равноценны. Я прочитал множество сочинений на эту тему. Но ни одно из них не могу считать адекватным предмету. И сочинения А. Солженицына в том числе. Во всех этих сочинениях выделяются лишь отдельные аспекты эпохи, раздуваются сверх меры и подгоняются под априорные установки. Чаще всего это борьба Сталина за личную власть и массовые репрессии. Однако при этом целостность исторического процесса исчезает и невольно получается односторонне ложная его картина. Историческая эпоха рассматривается либо со стороны, т. е. в том виде, как она представляется западному наблюдателю, либо сверху, т. е. в том виде, как она представляется с точки зрения деятельности партий, групп, отдельных личностей. И потому получается поверхностное и чисто фактологическое описание. Основное содержание эпохи, т. е. все то, что происходило в массе населения и послужило базисом для всех видимых сверху и со стороны явлений, почти не принимается во внимание. Главным объектом описания становится не глубинный поток истории, а его поверхностные завихрения и пена. Явления прошлого вырываются из их конкретно-исторического контекста. К ним применяются чуждые им понятия и критерии оценок, взятые из нашего времени. В результате сталинизм представляется лишь как обман масс населения и как насилие над ними, а вся эпоха - как черный провал в истории и как сплошное преступление. Поведение вождей представляется как серия глупостей и своекорыстных поступков. Это удобно многим. Не нужно большого ума, чтобы понимать банальности "мыслителей". И любой дурак чувствует себя мудрецом в сравнении со сталинскими недоумками, а любой прохвост - образцом моральности.

Не составляет на этот счет исключения и советская наука и идеология. Они вынуждаются на полуосуждение и полупризнание эпохи, в лучшем случае - на признание "отдельных ошибок" Сталина и фактов репрессий, а в худшем случае на бессовестные спекуляции за счет безответного и безопасного прошлого. Горбачевские "смельчаки", размахивающие кулаками после окончившейся давным-давно драки, заслуживают лишь презрения. И еще большего презрения заслуживают те люди на Западе, которые восхищаются кривляньями горбачевских клоунов. В наше время настоящее мужество нужно для того, чтобы судить о сталинской эпохе по ее фактическому вкладу в эволюцию человечества.

Сталинская эпоха прошла. И если я не хотел заостряться в моей внутренней эволюции на уже сыгравшем свою роль прошлом, если я хотел двигаться вперед, я должен был с полной ясностью отдать самому себе отчет в том, что на самом деле было, что исчезло навсегда, что осталось в силу исторической инерции и что осталось навечно. Когда эта проблема встала передо мной, я уже имел профессиональную подготовку для ее решения.

Понять историческую эпоху такого масштаба, как сталинская, - это не значит (так думал я) описать последовательность множества ее событий и их причинно-следственную связь. Это значит понять сущность общественного организма, созревавшего в эту эпоху. Сталинская эпоха была эпохой становления нового, коммунистического общества. В эту эпоху сложился социальный строй нового общества, его экономика, система власти и управления, идеология, культура, образ жизни миллионов людей. Это была юность нового общества.

Первым делом я отбросил оценку сталинской эпохи как преступной. Понятие преступности есть понятие юридическое или моральное, но не историческое и не социологическое. Оно не применимо к историческим периодам, к целым обществам и народам. Сталинская эпоха была страшной. В ней совершались бесчисленные преступления. Но нелегко говорить о ней в целом как о преступлении. Нелепо также рассматривать как преступное общество, сложившееся в эту эпоху, каким бы плохим оно ни было.

 

О ТЕРМИНОЛОГИИ

 

Новое общество строилось из данного человеческого материала и в рамках исторически данных возможностей. Оно строилось людьми, а не богами. Строилось методами, которые были доступны в то время. Эти методы отчасти достались в наследство от прошлого, отчасти навязывались обстоятельствами, отчасти явились продуктом свободного творчества масс и воли вождей. Многое из того, что изобреталось и использовалось при этом, изжило себя, было отброшено и стало достоянием истории. Но многое сохранилось, вошло в самое тело нового общества, превратилось в постоянно действующие методы воспроизводства общественного организма. Что считать сталинизмом? То, что отброшено ходом истории, или то, что сохранилось? Но и это еще не все. Как в том, что отброшено, так и в том, что сохранилось, имеется два аспекта: то, что связано с личными особенностями Сталина, и то, что от них не зависело, но что точно так же ассоциировалось с именем Сталина. Как тут произвести разграничение? Что отнести к сталинизму и что нет? Когда над такими вопросами задумаешься, то обнаруживаешь, что выражение "сталинизм" оказывается не таким уж ясным, каким оно кажется на первый взгляд. Плюс к тому сталинизмом можно называть и определенную совокупность идеологических принципов, причем не только высказанных публично, но и замалчиваемых по тем или иным соображениям. За долгие годы после смерти Сталина никакой ясности в определение этого понятия не было внесено. Наоборот, было сделано много, чтобы превратить его в идеологическую пустышку, служащую средством замутнения мозгов, запугивания и дискредитации неугодных.

Аналогично обстоит дело с выражением "сталинист". Этим словом называют человека из сталинской правящей группы, типичного руководителя сталинской эпохи, активного проводника сталинской политики, сталинского идеолога и апологета. Сталинистами называют также партийных и государственных руководителей, склонных к методам руководства сталинских времен.

К какой категории, например, отнести Хрущева, бывшего верным соратником и подручным Сталина, а после смерти последнего возглавившего десталинизацию страны и проводившего ее сталинскими методами? Как называть с этой точки зрения горбачевцев, нападающих на Сталина на словах, но на деле во многом следующих сталинским образцам руководства и поведения? К какой категории отнести человека наших дней, который положительно оценивает какие-то действия Сталина? Можно ли его считать сталинистом? Можно ли считать сталинистом человека, который оценивает Сталина как великого исторического деятеля?

Соответственно неопределенны и выражения "антисталинизм", "антисталинист", "антисталинский", "антисталинистский". В употреблении их доминирует субъективное отношение ко всему, связанному с именем Сталина, и это усиливает неопределенность словоупотребления. Например, человек может считать виновником зол сталинского периода самого Сталина, хотя Сталин был тут ни при чем. Человек может быть противником лишь того, что специфически связано со сталинизмом. Так что, называя человека антисталинистом, мы тем самым еще не определяем его позицию достаточно точно. Я был антисталинистом, но я счел бы оскорблением для себя, если бы меня зачислили в одну категорию с нынешними "антисталинистами".

Терминологическая неопределенность, о которой я говорил, не есть лишь результат отсутствия общепринятого соглашения. Тут действуют факторы, исключающие мирное соглашение. Возьмем, например, горбачевскую критику Сталина. Она служила средством маскировки тенденции самих горбачевцев к волюнтаризму сталинского типа и к сталинским методам обращения с массами. Горбачевцы обвинили в сталинизме брежневское руководство и нынешних "консерваторов". А между тем, если разобраться по сути дела, именно брежневизм явился самозащитой советской системы власти от хрущевской тенденции к сталинскому волюнтаризму. Именно консерваторы в горбачевском руководстве были противниками сталинских методов управления, а не реформаторы. Так что рассчитывать на терминологическую ясность тут не приходится. Ее избегают умышленно. В кругах теоретиков, пишущих на темы, связанные со Сталиным, действуют другие многочисленные причины, точно так же исключающие четкость и однозначность терминологии.

Чтобы избежать недоразумений, я здесь буду употреблять такие выражения. Сталинизмом историческим (или просто сталинизмом) я называю ту историческую форму, в которой новое коммунистическое общество создавалось в Советском Союзе в результате сознательных и волевых усилий самого Сталина, его соратников и вообще всех тех, кто исполнял их волю и действовал в духе их идей и распоряжений (этих людей можно назвать историческими сталинцами). Коммунистическое общество не является произвольным изобретением Сталина и сталинцов. Оно формировалось в силу объективных социальных закономерностей. Но эти закономерности действуют и проявляются в субъективной деятельности людей, влияющей на то, в какой форме они реализуются. И в этом смысле Сталин и сталинцы наложили свою печать на исторический процесс. Если бы Ленин прожил еще двадцать лет и удержался бы у власти, историческая форма построения нового общества была бы несколько иной, хотя суть дела была бы та же самая. И эта форма вошла бы в актив ленинизма. Если бы на месте Сталина оказался другой человек, он дал бы ей свое имя. Сталинским или сталинистским типом (или методом) руководства процессом построения коммунистического общества и руководства построенным обществом я называю тип руководства, обладающий существенными чертами исторического сталинизма. Этот тип руководства можно наблюдать и в других коммунистических странах. Попытки его повторения имели место и у Хрущева, и у Горбачева. Говорить о сталинистском типе руководства обычно избегают, одни - претендуя на то, что они "сами с усами", другие - желая избежать аналогий со Сталиным (Горбачев, например). Но первооткрывателем этого типа руководства был Сталин. Приверженцев такого типа руководства можно было бы назвать сталинистами, если бы имела место историческая справедливость в отношении признания авторства. Ниже я кратко охарактеризую основные черты сталинской эпохи, исторического сталинизма и сталинского типа руководства.

 

СОЦИАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

 

При Ленине произошла политическая революция, расчистившая путь новому обществу. Но само это общество сложилось при Сталине. Социальная революция в собственном смысле слова, т. е. изменение социального положения и социальной структуры многомиллионных масс населения, произошла при Сталине и под его руководством. Это исторический факт. Отрицание и замалчивание его, как это делалось во все послесталинские годы и делается теперь, есть фальсификация истории, какими бы благородными намерениями при этом ни руководствовались. Социальная революция заключалась не в том, что были ликвидированы классы капиталистов и помещиков, что была ликвидирована частная собственность на землю, на фабрики и заводы, на средства производства. Это были лишь условия для социальной революции. Это был лишь негативный, разрушительный аспект политической революции. Сама же социальная революция, как таковая, в ее позитивном, созидательном содержании означала создание новой стандартной структуры, новой организации масс населения. Это был грандиозный и беспрецедентный процесс объединения миллионов людей в коммунистические коллективы с новой социальной структурой и новыми взаимоотношениями между людьми, процесс образования многих сотен тысяч социальных клеточек, объединенных в единое социальное целое. Причем этот процесс заключался не столько в переорганизации того, что досталось в наследство от прошлого, но в создании новых социальных ячеек, по сравнению с которыми перестроенные из прошлого материала оказались в незначительном меньшинстве. Какими бы целями ни руководствовались строители нового общества, их политика коллективизации и индустриализации в огромной мере способствовала этому процессу и составляла его часть. Главный результат деятельности Сталина и всех тех, кто под его руководством строил новое общество, заключался именно в создании новой социальной организации населения. И он совершенно выпал из поля внимания всех, кто писал на тему о Сталине и сталинизме. Этот главный результат оказался заслоненным ужасами и нелепостями коллективизации, индустриализации, массовых репрессий.

Легко творить воображаемую историю, сидя в кабинете в окружении сотен и тысяч томов ученых книг. Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны, сказал поэт. Реальная история - не Невский проспект, писал Н.Г. Чернышевский. В реальной истории обычное дело, когда люди не ведают того, что творят, когда получается не то, что хотели, когда добрые намерения оборачиваются злом. Верно, что во всем том, что делалось в сталинские годы, было много нелепого, ошибочного, преступного. Но во всем этом неуклонно совершался один великий исторический процесс - процесс образования клеточек нового общества, процесс роста их числа, процесс объединения их в более сложные группы, процесс обучения и тренировки людей на жизнь в этих новых объединениях. Сталинские годы были прежде всего годами создания коммунистических коллективов и годами обучения людей правилам жизни в этих коллективах. Причем сами эти правила в подавляющей части вырабатывались заново. Это были годы грандиозного исторического творчества миллионов людей, а не исполнением злых и коварных замыслов тиранов.

В отношении к прошлому любой дурак может выглядеть умником и любой трус смельчаком. В представлении умников и смельчаков нашего времени прошлая советская история выглядит так. Был добрый и умный Ленин. Он ввел НЭП, и люди стали хорошо жить. Власть захватил злой и глупый Сталин, отменил НЭП, загнал крестьян силой в колхозы, велел арестовать миллионы людей. Эти умники и смельчаки (задним числом) создали такую идейную атмосферу, что всякий протест против такого идиотизма в оценке русской трагической истории изображается ими как апологетика сталинизма. Но в реальности ленинский НЭП вовсе не был тем, как его изображают его нынешние поклонники и запоздалые антисталинисты. НЭП не был отменен, от отмер сам, не дав желаемого результата. Колхозы выдумал не Сталин и даже не Ленин. Идеи такого рода возникали в России уже до революции в связи с проблемами крестьянской общины. Коллективизация была не злым умыслом, а трагической неизбежностью. Процесс бегства людей в города все равно нельзя было остановить. Коллективизация ускорила его. Без нее этот процесс стал бы, может быть, еще болезненнее, растянувшись на несколько поколений. Дело обстояло вовсе не так, будто высшее советское руководство имело возможность выбора пути. Для России в исторически сложившихся условиях был один выбор: выжить или погибнуть. А в отношении путей выживания выбора никакого не было. Сталин явился не изобретателем русской трагедии, а лишь ее выразителем. Сейчас реабилитировали Бухарина и заговорили о его идеях, противопоставляя их как мудрость сталинской глупости. Бухарин не был "врагом народа". Но это не значит, что он был мудр. Он был такой же исторический кретин, как и его нынешние поклонники, стремящиеся возвыситься за счет фальсификации истории в дискредитации предшественников, действовавших в реальной, а не воображаемой истории.

Моя мать, действительно пострадавшая от коллективизации и пережившая все ее кошмары, чувствовала разницу между глубинным потоком и пеной истории гораздо правильнее, чем все критики Сталина и его эпохи, вместе взятые. Она хранила в Евангелии портрет Сталина. Но она же благословила меня, когда я встал на путь бунта против Сталина, угрожавший мне гибелью. Сталин стал моим принципиальным врагом. Но я этого врага все-таки уважаю неизмеримо больше, чем всех нынешних умников и смельчаков, воюющих против призраков уже неуязвимого прошлого. Он был для меня врагом эпохальным и историческим, а не конъюнктурно выгодной темой, как для нынешних "антисталинистов".

Индустриализация советского общества так же плохо понята в советской и западной литературе, как и коллективизация. Важнейший аспект ее, а именно аспект социологический, совсем выпал из поля зрения как апологетов, так и критиков советского общества. Вот что говорил мне один из деятелей сталинских времен, осужденный при Сталине, реабилитированный при Хрущеве, но оставшийся убежденным сталинистом до конца жизни.

"Возьмем любое, казалось бы, бессмысленное мероприятие тех времен, говорил он, - и я вам покажу, что оно оправдало себя, несмотря ни на какие потери. Вот мы строили завод. Экономически и технически стройка оказалась нелепой. Ее законсервировали и потом о ней забыли совсем. Но это был грандиозный опыт по преодолению трудностей, по организации больших масс людей в целое, руководству. Сколько людей приобрело рабочие профессии! Многие стали высококвалифицированными мастерами. Сколько инженеров и техников! А ликвидация безграмотности многих тысяч людей! И уроки, уроки, уроки. Знаете, как нам все это пригодилось в войну? Не будь такого опыта, мы, может быть, не выиграли бы войну. Какое руководство без такого опыта рискнуло бы эвакуировать завод, имеющий военное значение, прямо в безлюдную степь! И через несколько дней завод стал давать продукцию, важную для фронта! Буквально через несколько дней! Что же - все это не в счет?! Игнорировать это несправедливо по отношению к людям той эпохи и исторически ложно".

Этот сталинист, как и многие другие, понимал, что политика индустриализации была прежде всего формой организации жизни людей и лишь во вторую очередь явлением в экономике, в индустрии. Он не употреблял, конечно, понятий социологии. Но социологически он был неизмеримо ближе к истине, чем нынешние образованные спекулянты за счет безответного прошлого.